Меня устраивает все, кроме предисловия, где Вы сначала говорите, что письма попали Вам в руки по чистой случайности, а затем, что здоровье Ваше столь непрочно, что Вы едва ли сумеете закончить начатое. Если хотите знать мое мнение, то я бы рекомендовал Вам первым делом убрать ту часть в предисловии, где Вы отказываетесь от авторства. Что такое скромность, если она не соответствует истине? Какой прок в маске, которая не в состоянии ничего скрыть? Простите — я не хотел Вас обидеть. <…>
Сэр, я поступил дурно: Вы осчастливили меня своей книгой, я же не удосужился вовремя Вас поблагодарить. Пренебрежение благодарностью мне вообще свойственно, однако проявить неуважение к человеку Вашего склада я не способен, а потому заверяю Вас, что высоко ценю Ваш вклад в развитие нашей литературы. Всем, кто пытается изучить наших древних авторов, Вы доказали, что путь к успеху на этом поприще — в изучении тех книг, которые эти авторы читали. О подобном методе ни Хьюз, ни люди, гораздо значительнее Хьюза, и не помышляли. Писателей шестнадцатого века так мало понимают по той простой причине, что их читают одних, не прибегая к помощи тех, кто жил с ними и до них. Подобное невежество я надеюсь отчасти устранить моей книгой, которую сейчас дописываю {137}, но не могу закончить, не побывав в библиотеках Оксфорда, куда собираюсь приехать недели через две. Сколько времени я проведу там и где остановлюсь, не знаю, но не сомневайтесь: по прибытии непременно разыщу Вас, а все остальное мы с легкостью уладим.
Дорогой сэр, я очень тронут той услугой, которую мистер Уайз и Вы мне оказали. Меньше чем через полтора месяца книгу /«Словарь английского языка». —
У меня есть старинная английская и латинская книга стихов некоего Барклея под названием «Корабль дураков» {138}, в конце которой имеется ряд эклог (так он их пишет — от «Ecloga»), — вероятно, первых на нашем языке. Если не сможете разыскать эту книгу сами, я попрошу мистера Додели ее Вам послать. <…>
Вы знаете, бедный мистер Додели лишился жены: полагаю, что он очень тяжко переживает эту потерю. Надеюсь, он не будет страдать так, как страдаю, лишившись своей жены {139}, я. Как писал Еврипид: «Увы! А впрочем, почему я кричу: „Увы!“ Ведь то, отчего страдаю я, — общий удел». Мне кажется, что с тех пор, как ее нет, я оторван от мира: одинокий бродяга в чаще жизни; мрачный созерцатель мира, с которым меня мало что связывает. Буду, однако, пытаться с Вашей помощью, а также с помощью Вашего брата искупить дружбой отсутствие союза более тесного.
И надеюсь, дорогой сэр, что еще долго буду иметь удовольствие быть преданным Вам.
4 февраля 1755, Лондон
Дорогой сэр, я написал Вам несколько недель назад, но, по всей вероятности, неверно записал адрес, а потому не знаю, подучили ли Вы мое письмо. Я бы написал Вашему брату {140}, но не знаю, где его найти. Проплавав, если воспользоваться метафорой мистера Уорбертона, в этом бескрайнем море слов {141}, я наконец вижу вдали землю. Что ждет меня на берегу, не ведаю: то ли будут звонить колокола и звучать радостные возгласы, о которых пишет Ариосто {142} в своей последней Canto, то ли меня встретит неодобрительный ропот, Бог весть. Найду ли я на берегу Калипсо {143}, которая раскроет мне свои объятья, или Полифема, который меня съест? Если только Полифем посмеет подойти ко мне, я вырву ему его единственный глаз. Надеюсь, однако, критики отпустят меня с миром, ибо, хоть я и не слишком страшусь их мастерства и силы, я немного побаиваюсь самого себя и не хотел бы испытать ту ярость, какую имеют обыкновение вызывать литературные споры. <…>
У нас здесь ничего примечательного не происходило и не происходит. Быть может, мы и не столь невинны, как сельские жители, но в большинстве своем ничуть не менее ленивы. Зато Вы, хочется надеяться, при деле — был бы рад узнать, при каком именно.
Милорд, владелец «Уорлда» {144} известил меня недавно о том, что две статьи, в которых «Словарь» мой предлагается вниманию публики, писаны Вашей светлостью. Для меня это, признаться, большая честь, а поскольку услуги сильных мира сего мне непривычны, то не знаю даже, чем я подобной чести обязан и как ею распорядиться.
Когда, поощренный Вами, я впервые нанес визит Вашей светлости, то был, как и любой бы на моем месте, настолько очарован благородством и изысканностью манер Ваших, что не мог удержаться от желания возомнить себя Le vainqueur du vainqueur de la terre [56], добиться того расположения, коего на глазах моих добивается все человечество; однако рвение мое вызвало интерес столь незначительный, что настаивать на нем мне не позволили бы ни гордыня, ни робость. Обратившись однажды к Вашей милости прилюдно, я употребил в дело все обаяние, каким только располагает оставшийся не у дел и ведущий замкнутую жизнь сочинитель. Большего я сделать не мог — терпеть же пренебрежение, пусть и из-за сущей безделицы, не по душе никому.
С тех пор, милорд, как я часами ждал в прихожей в тщетной надежде быть Вами принятым, с тех пор как люди Ваши захлопывали у меня перед носом дверь, миновало семь лет, в продолжение которых я трудился не покладая рук, преодолевая трудности, на которые нет нужды жаловаться, покуда наконец не довел свое сочинение до конца — и это при том, что никто ни разу не протянул мне руку помощи, не сказал ни единого слова в поддержку, ни разу благосклонно мне не улыбнулся. Такого обращения я, признаться, не ожидал, ибо никогда прежде не прибегал к услугам высокого Покровителя {145} <…> того, кто протягивает руку помощи не тогда, когда человек тонет, а когда достигает берега. Интерес, с которым угодно Вам было отнестись к моим трудам, проявись он вовремя, был бы бесценен; Вы же мешкали до тех пор, покуда мною не овладело безразличие; до тех пор, покуда я не стал одинок и мне не с кем разделить свою радость; до тех пор, покуда я не приобрел известность и в поощрении более не нуждаюсь. Надеюсь поэтому, что с моей стороны не будет откровенным цинизмом не признавать себя обязанным тому, кому ничем не обязан; не рассыпаться в благодарностях перед Покровителем за то, за что благодарным должен быть единственно самому себе.
Коль скоро на сегодняшний день я преуспел без особой помощи со стороны поборников просвещения, меня не постигнет разочарование, если и впредь, по завершении сего труда, я вынужден буду без подобной помощи обходиться, — ведь я давно уже, милорд, пробудился от прекраснодушных сновидений, коими некогда тешил себя с таким упоением.
Дорогой сэр, я с грустью думаю о том, что Ваши нынешние заботы не имеют никакого касательства к моим. Ваши мысли целиком заняты судьбой Дьюри, однако судьба его решена, и нам остается лишь предаваться размышлениям, которые бы умерили ужас насильственной смерти, что на первый взгляд более ужасна, чем при ближайшем и более внимательном рассмотрении. Внезапная смерть никогда не бывает мучительной; единственная опасность, с ней сопряженная, в том, что человек к ней не готов и себя не обеспечил. Но если представить себе, что человек идет воевать и при этом не готов умереть, он ведь и в других обстоятельствах не позаботится о своем будущем, не правда ли? Когда, скажите, человек этот будет готов к смерти, если даже на войну он идет, не готовый расстаться с жизнью? И почему в таком случае мы больше оплакиваем того, кто умер от ран, чем скончавшегося от лихорадки? Человек, который чахнет от болезни, уходит из жизни более мучительно и менее достойно; он не служит примером своим друзьям, его памятью не дорожат потомки. Смерть воина мы оплакиваем лишь потому, что полагаем, что он мог бы прожить дольше, но ведь преждевременно уходят из жизни вовсе не только солдаты, а между тем далеко не всякая безвременная кончина вызывает у нас глубокую скорбь. В действительности же насильственна всякая смерть, являющаяся следствием случая, не вызванная преклонным возрастом, тяжкой болезнью или любой другой причиной, из-за которой человек не расстается с жизнью мгновенно, а медленно угасает. Смерть всякого, кто умирает до шестидесяти от простуды или от чахотки, в сущности, насильственна, и тем не менее такую кончину мы воспринимаем как нечто естественное лишь потому, что причина безвременного конца молчалива и невидима. Давайте же попытаемся увидеть вещи такими, какие они есть, после чего задумаемся, следует ли нам предаваться горю. Утешимся ли мы, если будем воспринимать жизнь такой, какая она есть, сказать не берусь, однако в одном уверен: утешение, в основе которого лежит истина (если истина вообще существует), основательно и надежно; если же утешение зиждется на ошибке, то оно, соответственно, обманчиво и мимолетно.
Сэр, как бы справедливы ни были Ваши упреки в мой адрес в отсутствии пунктуальности, я не столь нерадив, чтобы, не воспользовавшись любезностью мистера Бьюклерка {147}, который собирается ехать через Милан, упустить возможность Вам написать.
Полагаю, Вы получили номера «Бездельника» и вскоре получите «Шекспира» {148} — будет что рассказать итальянским дамам о его творениях, а заодно и об его издателе, равно как и прочие странные истории, которые Вам приходилось слышать за время долгого пребывания в этой неведомой земле.
Коль скоро отсутствуете Вы очень давно, думаю, Вам будет весьма любопытно узнать новости о Ваших старинных друзьях. Мисс Уильямс {149} и я живем примерно так же, как и жили. Мисс Котрелл по-прежнему верна миссис Портер {150}, а Шарлотта брюхата четвертым ребенком. Мистер Рейнолдс {151} имеет шесть тысяч в год. Левет недавно женился, однако склоняется к мысли, что совершил непоправимую ошибку. Сегодня мистер Чэмберс в первый раз участвовал в выездной сессии суда. Мистер Ричардсон скончался от апоплексического удара, а его вторая дочь вышла замуж за купца.
Впрочем, как человек тщеславный (или прекраснодушный) я льщу себя надеждой, что Вам будет гораздо интереснее узнать обо мне, чем обо всех тех, кого я только что перечислил; о себе, однако, мне особенно сообщить нечего. Прошлой зимой я отправился в свой родной город /Личфилд. —
Собираюсь через несколько недель совершить еще одно путешествие — вот только куда и с какой целью? {152} Дайте мне знать, мой милый Барегти, что вы нашли, вернувшись на родину. Напишите, изменилась ли жизнь к лучшему, и не подтвердились ли самые грустные предчувствия, когда остыла радость от первых объятий.
Моральные суждения нарочиты и невнятны, когда единственным предлогом для них становится недельное пребывание острослова в своем родном городе; и тем не менее подобные радости и подобные разочарования составляют смысл жизни. А поскольку для того, кто наполняет жизнь высшим содержанием, мелочей не бывает, всякий ум, способный разглядеть привычные явления в их истинном виде, склонен при виде всего самого заурядного предаваться размышлениям самым серьезным. Будем же верить, что настанет время, когда происходящее с нами сейчас перестанет нам досаждать, когда мы прекратим полагаться в нашем счастье на надежду, которая неизменно оборачивается разочарованием.
Буду вам признателен, если Вы сделаете для мистера Бьюклерка все, что в Ваших силах, ибо он всегда был ко мне добр. <…>
Будьте же, милый мой Баретти, счастливы в Милане, равно как и в любом другом близлежащем городе.
Милорд, когда мистер Уэддерборн доставил мне вчера бумаги, он сообщил о милостях, которые его величество, по Вашей рекомендации, склонен оказывать мне и впредь.
Щедрость не в последнюю очередь ценна тем, каким образом она оказывается; доброта Вашей милости такова, что удовлетворить она может самый изысканный вкус, а также вызвать искреннее желание выполнить свой долг. Вы облагодетельствовали человека, у которого нет ни общественной, ни личной выгоды, который никогда не служил и не прислуживался. Вы избавили его от постыдной необходимости обращаться с ходатайствами, от тревоги, которой сопровождается унизительное ожидание.
Надеюсь, что столь изысканно дарованное не будет недостойно потрачено; я постараюсь дать Вашей милости то единственное возмещение, какое желает получить великодушие, — удовлетворение от сознания того, что Вашей щедростью воспользовались именно так, как следовало.
Сударыня, сегодня я обедал в Стоухилле, после чего удалился писать это письмо. Никогда прежде не был я столь усердным письмописцем. Вы храните мои письма? В отличие от Вас, я люблю их перечитывать — ведь хотя ума и чего-то еще существенного в них немного, они всегда будут, надеюсь, отражением чистой и безупречной дружбы, и в часы тишины и печали могут вызвать в памяти времена более радостные.
Я и в самом деле не совсем понимаю, отчего Вам не хочется перечесть историю Вашего собственного ума. Двенадцать лет, на которые Вы сейчас смотрите, как на необозримое жизненное пространство, возможно, будет пройдено по ровной и неприметной дороге, без особого проникновения в смысл Вашего путешествия и с редкими и немногословными замечаниями по пути. Того накопления знаний, которое Вы себе рисуете и благодаря которому будущее должно смотреть на настоящее с превосходством зрелости перед младенчеством, никогда, быть может, нельзя будет добиться — и Вы обнаружите, вслед за миллионами до Вас, что сорок пять прожитых лет мало чем отличаются от тридцати трех.
Подобно тому как человек после определенного возраста не прибавляет в росте и очень редко становится физически сильнее, наступает время (вызванное, впрочем, гораздо более многообразными внешними причинами), когда ум наш пребывает в состоянии, при котором способности к размышлению и суждению если и увеличиваются, то весьма незначительно. Тело может приобрести новые двигательные навыки; сходным образом и ум может быть обучен новым языкам или новым наукам, однако мыслительные способности остаются прежними, и, если ум не начинает работать в новом направлении, он, как правило, производит мысли прежней силы и прежнего объема подобно тому, как плодовое дерево, если только ему не привит чужой плод, год за годом дает фрукты одной и той же формы и запаха.
Под интеллектуальной силой или силой рассудка подразумевается способность ума наблюдать за предметом своих размышлений в пределах сопутствующих обстоятельств и в их взаимосвязи.
Отчасти способность эта, которая, по наблюдениям многих, у разных людей совершенно разная, является природным даром, а отчасти приобретается с опытом. Когда природные способности достигают предполагаемого уровня, их развитие останавливается. Куст не способен стать деревом. И есть все основания полагать, что к середине жизненного пути способности эти достигают своего апогея.
После этого остаются лишь обычай и опыт, и ничего больше. А вот для того, чтобы понять, почему обычай и опыт маю что способны в нашей жизни изменить, понадобится отдельный разговор.
Я только что взглянул на часы и обнаружил, что уже очень поздно, а потому разговор этот придется отложить до следующего раза.
Сударыня, из сорока причин для моего возвращения одна весьма существенна — Вы ищете моего общества. Прежде чем Вы меня увидите, я намереваюсь не писать больше ни слова. <…>
Вы, вероятно, ждете, чтобы я объяснил вам, почему Вы не поумнеете, прожив на двенадцать лет больше.
Говорят, и говорят справедливо, что опыт — лучший учитель: и считается, что чем длиннее жизнь, тем богаче опыт. Однако при более пристальном взгляде на человеческую жизнь обнаруживается, что время часто проходит без тех событий, которые бы расширяли наши познания или углубляли суждения. Пока мы молоды, мы многому учимся, потому что по преимуществу невежественны; мы всё замечаем, ибо для нас всё ново. Однако спустя годы впечатления каждодневной жизни притупляются, один день ничем не отличается от другого — те же люди, те же события; нам приходится делать все то, что мы часто делали и раньше, и делаем мы это безо всякого старания, ибо не стремимся делать это лучше. Нам говорят то, что мы и без того знаем и что лучше и глубже не узнаем все равно.
Маловероятно, чтобы тот, кто сызмальства многому научился, в дальнейшем существенно расширил свои познания о жизни и обычаях — и не только потому, что чем больше знаешь, тем меньше узнаёшь, но еще и по той причине, что человек, накопивший много впечатлений и идей, предпочитает миру внешнему внутренний; занят он в основном тем, что приводит в порядок одни мысли и пытается оживить в памяти другие, отчего умственные способности можно сохранить, но не развить. Купец, который был занят заработком денег, перестает богатеть с той минуты, когда начинает эти деньги пересчитывать.
Те, у кого есть семьи или источник заработка, заняты делом незначительной сложности, но огромной важности, требующим скорее практического усердия, чем остроты ума, и вызывающим мысли, слишком значительные, чтобы быть утонченными, и слишком очевидные, чтобы в них вдаваться. Таким людям известно, что хорошо, а что плохо, и им остается лишь следовать по проторенному пути. Ежедневные дела способствуют развитию мудрости не больше, чем ежедневные уроки — знаниям учителя.
Большинство же людей вовсе не стремится к развитию своих умственных способностей. Мы редко вызываем в памяти или обдумываем те мысли, которыми с нами делились другие или которые возникали у нас вследствие какого-то случая. Постановив, что мы были правы, мы никогда не признаем своих ошибок, ибо не станем мысленно возвращаться к тому событию, которое, вспомни мы его, могло бы поколебать или подтвердить нашу правоту. Нам всем свойственно упорствовать в своих предрассудках; все мы, вместо того чтобы продолжать идти вперед, топчемся в нерешительности между неуверенностью в завтрашнем дне и нежеланием утруждать себя — а потому те из нас, кто был умен в тридцать три года, едва ли поумнеет в сорок пять.
Мои рассуждения, надо думать. Вас утомили, и Вы хотите знать, что я думаю о Софи /дочь миссис Трейл. —
Мне кажется, Вам нет особой необходимости беспокоиться за Софи; как бы то ни было, остальные Ваши дети здоровы и дела Ваши складываются как нельзя лучше. Ждать от жизни полного благополучия нельзя: удачи вызывают нашу законную радость, лишения заставляют грустить. Очень надеюсь, что Ваши лишения остались в прошлом и что, насколько позволяют обстоятельства нашего нынешнего существования, оставшиеся Вам годы Вы проживете счастливо.
Сударыня, это верно, я слоняюсь без дела и, что того хуже, без особого удовольствия. Время уходит, как и всегда, безотчетно, бесполезно и без воспоминаний. И ладно бы речь шла о нескольких неделях, пусть и безрадостных. А каково человеку, который всего через несколько дней сможет почти то же самое сказать и о шестидесяти восьми прожитых годах? А впрочем, жалобы — вещь пустая.
Если Вам, живущей вблизи от столицы, рассказывать решительно нечего, то что может приключиться со мной в крошечных, тихих городках, в местах, в которых мы оба не раз бывали и которые в описании не нуждаются? Я покинул общество, Вам хорошо знакомое, чтобы уединиться и написать Вам письмо, в котором мне нечего сообщить, кроме того, что вечерами мне здесь очень тягостно. Никак не могу уговорить себя ни за что не браться.
Коль скоро дел у Вас сейчас немного, Вы, надо полагать, усердно ведете свою «Трейлиану» — потомству Ваш дневник наверняка покажется весьма любопытным. Не отказывайтесь от привычки записывать события по мере их поступления, вне зависимости от их важности, и не забывайте указывать числа и дни недели. Хронология, видите ли, — глаз истории, и жизнь человека значима по-своему. Не пренебрегайте болезненными переживаниями или неприятными событиями — они разнообразят наше существование. В нашей жизни найдется немало событий, воспоминания о которых не сулят радостей вопреки словам Энея: et hoec olim meminisse juvabit [57]. А между тем воспоминание может быть неприятным, но полезным. В то же время не следует проявлять повышенный интерес к описанию незначительных происшествий, разве что писать больше решительно не о чем. Каждый день происходит нечто заслуживающее внимания, однако, если вести дневник последовательно и осмысленно, дней по-настоящему интересных наберется не так уж много.
И почему я заговорил о том, о чем писать вовсе не собирался? А все из-за Вашего дневника. А впрочем, стоило бы потратить час-другой и поразмышлять над тем, как, с минимальной потерей времени, не утерять то, что хочется сохранить в памяти.
Не пренебрегайте письмами ко мне: когда почта приходит пустой, я испытываю горькое разочарование.
Думаю, Босуэлл встретится здесь со мной.
Сударыня, Вы твердите о необходимости постоянно писать письма, как будто Ваши письма остаются безответными. Если бы нашу с Вами переписку напечатали, потомки, я уверен (потомки ведь всегда на стороне автора), сказали бы, что и я тоже пишу неплохо. Anch io sono pittore [58]. Браться за перо, когда тебе нечего сказать, писать, не вполне сознавая, что пишешь, и не запоминая, что написал, — это талант, претендовать на который я не смею, — и вместе с тем я вовсе не считаю, что им обладают все без исключения.
Некоторые, когда они пишут своим друзьям, — сама любовь; некоторые мудры и рассудительны; некоторые изо всех сил стараются пошутить; одни делятся в письмах новостями, другие — секретами, но для того, чтобы написать письмо, в котором нет ни чувства, ни мудрости, ни шуток, ни новостей, ни секретов, нужно обладать поистине непревзойденным эпистолярным даром.
Вы же знаете, сударыня, в письмах душа человека раскрывается полностью, они — зеркало его души; о том, что в ней происходит, говорится подробно и без обиняков; ничто не искажается, ничто не извращается; Вы видите всю подноготную Вашего корреспондента, проникаете в суть его поступков, узнаете, чем он руководствовался.
И эта великая истина, которая передается от всезнающих к невеждам и от невежд возвращается к всезнающим, сейчас перед Вами! Разве душа моя не раскрылась на этих правдивых страницах? Мои жизненные принципы являются для вас загадкой? В этом и заключается удовольствие переписки с другом, где нет места сомнениям и недоверию и где говорится то, что думается. Первоначальная мысль выражается во всей своей первозданной чистоте, и все последующие соображения накладываются на нее stratum super stratum [59], именно так, как они возникли. Благодаря таким письмам объединяются души, рождаются единые мысли, которые передаются от одного к другому. Я знаю, дорогая сударыня: родство наших умов таково, что Вас тронет это послание в той же мере, в какой трогает оно меня самого. Я и в самом деле ничего от Вас не скрыл и никогда не стану раскаиваться в том, что таким образом раскрыл Вам свою душу.