Я знаю, что друзья мои и доброжелатели беспокоятся обо мне, опасаясь, что я не смогу поддерживать на должном уровне живую остроту ума в листке, который обязался выпускать ежедневно; дабы их успокоить, обещаю, что оставлю это предприятие, как только начну писать скучно. Конечно, это станет превосходной мишенью для остроумцев низкого пошиба, ибо мне будут нередко напоминать о моем обещании, просить, чтобы я сдержал слово, заверять, что пора давно пришла, и прочее, в том самом духе, какой любезен недалеким остроумцам, когда лучший друг дает им столь прекрасный повод. Но пусть они помнят, что этими словами я предваряю и отменяю будущие насмешки.
Суббота, 24 марта 1711 г.
… Locus est et pluribus umbris.
Нередко я прихожу в большое смущение, размышляя о трех славнейших поприщах — священника, судейского и врача, и думаю о том, сколь много их на свете; так много, что достойные люди отбивают друг у друга хлеб…
Духовенство мы вправе подразделить на генералов, высших офицеров и низших. К первым относятся епископы, деканы и управители дедами епархий. Среди вторых — доктора богословия, каноники и все, кто носит епитрахиль. Прочие — низшие чины. Что до первого ранга, законы наши сурово охраняют его от преизбытка, хотя пытающимся туда проникнуть несть числа. Строгие подсчеты показывают, что за последние годы число высших офицеров непозволительно увеличилось, ибо многим удалось достигнуть этого ранга, обойдя прочих; и сам я хорошо помню, как шелк поднялся в цене на два пенса за ярд. Офицеров низших сосчитать невозможно. Если бы духовенство наше, переняв порочный обычай мирян, стало меж собою делить землю, оно смогло бы победить на любых выборах.
Среди судейских тоже немало лишних; они подобны войску у Вергилия {81}, которое, по его словам, было столь многочисленно, что воин не мог поднять руку с мечом. Это славное сообщество можно подразделить на сутяг и миролюбцев. Под первыми я разумею всех, кого во время сессий целыми каретами возят в Вестминстер-холл к назначенному часу. Марциал с немалым остроумием описал этот род судейских {82}: …Iras et verba locant. [25]
Это люди, дающие на прокат гнев свой и речи; соизмеряющие пыл с платой и праведно негодующие в той мере, в какой не поскупился клиент. Замечу, однако, что среди тех, кого я назвал сутягами, многие гневливы лишь в сердце своем, ибо у них нет возможности проявить свою ярость в суде. Однако, не ведая, как пойдет дело, в суд они ходят ежедневно, являя свою готовность выступить, если им представится случай.
Миролюбцами прежде всего бывают старейшины судейских корпораций, как бы сановники закона, наделенные свойствами, более приличествующими правителю, чем блюстителю правовых интересов. Они живут тихо, едят один раз в день и танцуют раз в год {83}, дабы почтить свою корпорацию.
Другой разряд миролюбцев образуют молодые люди, намеревавшиеся изучать законы Англии, но предпочитающие театр Вестминстер-холлу, веселые сборища — суду. Не скажу ничего о полчищах молчаливых, прилежных существ, множащих в тиши количество различных бумаг, а также о тех, несравненно более обычных, кто лишь притворяется, что этим занят, дабы сокрыть отсутствие каких бы то ни было дел.
Ежели мы обратим теперь взоры на врачей, то убедимся, что они расплодились в поистине ужасающем количестве. Один их вид способен лишить нас всякого веселья, ибо мы вправе принять непреложный закон: чем больше в стране врачей, тем меньше народу. Сэр Уильям Темпл не может понять {84}, почему из краев, которые он именует северным ульем, не вылетает более огромный рой, наводнивший некогда мир готами и вандалами; но если бы наш досточтимый автор вспомнил, что почитатели Тора и Вотана не учились медицине, а сейчас в северных странах занятие это процветает, он нашел бы ответ, превосходящий все его догадки. У нас же в Англии врачей можно уподобить британской армии времен Цезаря: одни убивают, двигаясь в колеснице, другие — на пешем ходу. Пехотинцы приносят меньше вреда, чем обладатели карет, лишь потому, что им труднее быстро добраться до всех уголков города и сделать так много за столь короткий срок. Кроме регулярных войск, имеются и одиночки, которые, не числясь в списках, приносят тысячи бед тем, кто на свою беду попал к ним в руки.
Существует к тому же великое множество прислужников медицины; за неимением других пациентов, они развлекаются тем, что выкачивают воздух из-под колпака, куда посадили кошку, режут заживо собак или накалывают насекомых на булавки, дабы изучать их под микроскопом. Прибавим к ним тех, кто собирает травы и ловит бабочек, не говоря уж об охотниках за пауками и собирателях ракушек.
Когда я подумаю, что тысячи ищут пропитания на всех этих поприщах, а достойных, то есть таких, кто любит самое дело, много меньше, я тщусь понять, почему родители не изберут для своих детей приличное и прибыльное занятие вместо житейских путей, где можно потерпеть неудачу при самой великой честности, учености и разумности. Сколько сельских священников могли бы заседать в лондонском муниципалитете, если бы отцы их правильно распорядились суммой, намного меньшей, чем та, какую они потратили на учение? Бережливый, умеренный человек, не наделенный острым умом и особыми способностями, мог бы безбедно жить торговцем, тогда как он голодает, будучи врачом; ибо многие охотно покупали бы шелк у того, кому не доверят пощупать свой пульс. Вагелий прилежен, любезен, обязателен, но несколько туповат; пациентов у него нет, покупателей было бы много. Беда в том, что родители, облюбовав какое-либо поприще, стремятся приохотить к нему своих отпрысков, но, когда речь идет о деле всей жизни, следует исходить не из собственных пристрастий, а из того, насколько умны и к чему способны дети.
Страна, прославленная торговлей, тем и хороша, что надо быть на редкость тупым и ленивым, чтобы не найти себе места, дающего возможность преуспеть. В торговле, хорошо налаженной, не может быть того преизбытка людей, как в церкви, суде или медицине; напротив, чем их больше, тем лучше, всем найдется дело. Флотилии судов, плавучих лавок бороздят моря, продавая наши изделия и товары на всех рынках света и находя покупателей под обоими тропиками.
Суббота, 21 апреля 1711 г.
Natio Comoedia est.
Ничего не желаю я столь пылко, как почетного, долгого мира {85}, хотя прекрасно понимаю, какими он чреват опасностями. Сейчас я веду речь не о политике, но о нравах. Какая лавина парчи и кружев обрушится на нас! Какие каскады глумленья и смеха оглушат нас! Во избежание сих страшных зол надо бы (о, как бы я того хотел!) издать парламентский акт, запрещающий ввозить из Франции все, что служит суете.
Обитательницы острова нашего уже испытали сильнейшее влияние сей занимательной нации, но долгая распря (поистине, нет худа без добра) ослабила его и едва ли не обрекла на забвение. Помню времена, когда особо изысканные дамы, живущие в поместьях, держали не горничную, a valet de chambre [27], ибо, без сомнения, считали мужчину много более проворным, чем представительниц их пола. Я видел сам, как один из этих «горничных» порхал по комнате с зеркалом в руке и все утро напролет причесывал свою хозяйку. Не знаю, есть ли правда в сплетнях о том, что некая леди родила от такой «служанки», но полагаю, что теперь эта порода перевелась в нашей стране.
Примерно тогда, когда мы, мужчины, не гнушались подобной службой, женщины ввели моду принимать гостей в постели. Даму сочли бы невоспитанной, если бы она отказалась видеть гостя, поскольку еще не встала; швейцару отказали бы от места, если бы он не пустил к ней под столь нелепым предлогом. Сам я люблю поглядеть на все, что ново, и потому уговорил друга моего, Уллея, повести меня к одной из дам, повидавших чужие земли, попросив представить меня как иностранца, не понимающего по-английски, дабы мне не пришлось участвовать в беседе. Хотя хозяйка наша стремилась казаться неодетой и неприбранной, она прихорошилась, как только могла, к нашему визиту. Волосы ее пребывали в очаровательном беспорядке, легкий пеньюар с превеликим тщанием небрежно накинут на плечи. Меня же так смущает женская нескромность, что я поневоле отводил взгляд, когда хозяйка наша двигалась под одеялом, и впадал в полное смятение, когда она шевелила рукой или ногой. Со временем кокетки, которые ввели сей обычай, понемногу отменили его, превосходно понимая, что женщина лет шестидесяти может брыкаться до изнеможения, не произведя и малейшего эффекта.
Семпрония в высшей степени восхищается всем французским, хотя, по скромности своей, не пускает гостей дальше будуара. Чрезвычайно странно смотреть, как это прелестное созданье беседует о политике, распустив волосы и прилежно изучая в зеркале лицо, безотказно пленяющее находящихся рядом мужчин. Как очаровательно чередует она обращения к гостям и к горничной! Как легко переходит от оперы или проповеди к гребенке слоновой кости или подушечке для булавок! Как наслаждался я, когда она прервала рассказ о своем путешествии, чтобы отдать распоряжение лакею, и пресекла чрезвычайно пылкий нравственный спор, дабы лизнуть мушку!
Ничто не подвергает женщину большей опасности, чем легкость и ветреность нрава, столь свойственные ее полу. Разумная и достойная его представительница должна неустанно следить за собою, дабы не впасть в сии пороки. Во Франции же и поведение, и речи стремятся придать ей особую развязность, или, по их выражению, прелестную причудливость, намного превышающую то, что допускают вкус и добродетель. Почитается изысканным и пристойным громко говорить на людях, притом о вещах, которые можно упомянуть лишь тихо, с глазу на глаз. С другой стороны, краснеть воспрещает мода, молчать же — позорней, чем болтать о чем бы то ни было. Словом, скромность и сдержанность, считавшиеся всегда лучшим украшением прекрасного пола, царят теперь лишь в дружеских беседах и тесном семейном кругу.
Несколько лет тому назад я смотрел трагедию «Макбет» и, на свою беду, поместился под ложей знатной дамы, ныне уже умершей, которая, судя по громким ее высказываниям, только что вернулась из Франции. Незадолго до того, как подняли занавес, она возгласила: «Ах, когда же появятся эти душечки ведьмы?», а при появлении их спросила даму, сидящую за три ложи справа: «Не правда ли, они просто прелесть?» Немного погодя, когда Беттертон произносил один из лучших монологов {86}, она помахала веером, призывая внимание другой дамы, за три ложи слева, и прошептала на весь театр: «Наверное, сегодня мы не увидим нашего милого Волана». Чуть попозже, окликнув по имени молодого баронета, сидевшего на три кресла ближе, чем я, она спросила, жива ли жена Макбета, но, прежде чем он ответил, пустилась в рассуждения о духе Банко. К этому времени ее стали слушать и на нее смотреть. Но я хотел смотреть и слушать пьесу и, спасаясь от сей развязности, удалился из сферы ее внимания в самый дальний угол зала.
Этой детской непосредственности, одного из изящных проявлений кокетства, достигают лишь те, кто путешествовал совершенства ради. Естественное, свободное поведение мило сердцу, и мы не удивимся, что люди стремятся к нему. Но тем, кто не одарен им с рождения, столь трудно его достигнуть, что многие, стремясь к нему, только становятся смешными.
Один чрезвычайно умный француз поведал нам, что придворные дамы его времени считали дурным тоном произнести правильно грубое слово и потому употребляли сии слова как можно чаще, дабы выказать свою воспитанность, их искажая. Некая фрейлина, прибавляет он, нечаянно употребила подобное слово к месту и правильно его произнесла, после чего собравшиеся весьма за нее смутились.
Однако скажу справедливости ради, что многие дамы, побывавшие в дальних краях, нимало не стали хуже и привезли домой ту же скромность, тот же здравый смысл, с какими уехали. И наоборот, немало подражавших иноземцам женщин прожили всю свою жизнь в лондонском тумане. Я знавал даму, никогда не выезжавшую из прихода Сен-Джеймс; однако ее манеры изобиловали всеми причудами, какие только можно позаимствовать, объехав пол-Европы.
Вторник, 24 июля 1711 г.
Ne, pueri, ne tanta animis adsuescite bella:
Neu patriae validas in viscera vertite vires.
Когда мы толкуем о коварстве политических партий, мой достойный друг сэр Роджер часто рассказывает нам о том, что приключилось с ним в школьные годы, когда кавалеры и круглоголовые {87} рьяно враждовали между собой. Наш славный дворянин, весьма еще юный, осведомился, как пройти на улицу Святой Анны, а тот, к кому он обратил свой вопрос, вместо ответа обозвал его папским пащенком и спросил, кто же сделал эту Анну святою. Отрок смутился и спросил следующего встречного, как пройти на улицу Анны; но был именован ни за что ни про что пащенком пуританским и узнал, что Анна была святою, когда он еще не родился, и будет святою, когда его уже повесят. «После этого, — говорил сэр Роджер, — я не решался повторять прежние свои вопросы, но ходил из улицы в улицу, спрашивая, как ее здесь называют, и сим хитроумным способом нашел нужный дом, не оскорбив ни одной партии». Обычно рассказ этот завершается рассуждениями о вреде, какой наносят Англии распри партий; о том, как губят они добрососедскую дружбу и побуждают к ненависти достойных джентльменов; о том, наконец, что они могут повысить земельный налог и уничтожить охоту.
Нет худшей напасти для страны, чем страшный дух раздора, обращающий ее в два особых народа, более чуждых, более враждебных друг другу, нежели разные нации. Последствия подобных разделений губительны в высшей степени, не только потому, что они благоприятствуют общему врагу, но и потому, что они сеют зло почти в каждом сердце. Дух сей оказывается роковым и для нравов, и для разума; люди становятся все хуже, мало того — все глупее.
Яростная нетерпимость партий, выраженная открыто, ведет к междоусобице и кровопролитию; будучи же сдерживаема, естественно, порождает ложь, клевету, злословие и лицеприятство, заражает нацию хандрой и злобой и губит все начатки доброты, сострадания и милости.
Плутарх прекрасно сказал, что мы не вправе ненавидеть даже врага, ибо, попустив эту страсть единожды, мы не сумеем сладить с ней после; ненавидя врага, мы обретем злонамеренный взгляд на жизнь, каковой исподволь проявит себя и в обращении с друзьями, и в отношении к людям, нам безразличным. Я мог бы заметить от себя, что сие нравственное правило (согласно которому ненависть дурна сама по себе, независимо от того, на кого направлена) как нельзя лучше соответствует великому слову, проповеданному лет за сто до Плутарха; но вместо того скажу лишь с искренним сокрушением, что многие хорошие люди вокруг нас поражены духом нетерпимости и посему далеки друг от друга вопреки велению разума и веры. Добродетельный человек, пекущийся об общем благе, возгорается страстями, которых никогда не попустил бы, пекись он о собственной пользе.
Дух партии влияет на суждения наши не меньше, чем на благонравие. Мы часто слышим, как превозносят жалчайший листок или памфлет, не замечая превосходного творения лишь потому, что автор оного расходится с тобою во взглядах. Тот, кто одержим сим духом, почти не способен отличить красоту от безобразия. Достойный человек, несогласный с ним, искажается, как если бы он попал в другую среду (припомним, что палка в воде кажется кривой или сломанной, хотя на самом деле она цела и пряма). Поэтому в Англии навряд ли отыщется хотя бы один мало-мальски заметный деятель, чей образ не двоился бы, причем разные эти ипостаси более отличны друг от друга, нежели свет и тьма. Пристрастность, царящая ныне во всех наших слоях и сословиях, немало мешает знанию и учености. Прежде в ученом сообществе человек обретал славу своими способностями; теперь легче выделиться пылом и яростью, с какими защищаешь споспешников. Так оценивают и книги: злобная сварливость сходит за сатиру, в скучном перечне предвзятых мнений прозревают тонкость слога.
Обе стороны охотно прибегают к некоей хитрости: любую скандальную сплетню, какую только могли измыслить и пустить о том или ином лице, они представляют непреложной истиной и делают из нее нужные выводы. Недоказанная клевета, более того — клевета опровергнутая становится для подлых писак постулатом, неопровержимым принципом, общим местом, тогда как сами они, в сердце своем, знают, что сведения эти неверны или хотя бы сомнительны. Удивительно ли, что злые домыслы, построенные на сем основании, всегда нетрудно отстоять? Если столь бесстыдные деяния будут продолжаться и далее, благородные люди уже не станут сообразовывать свои поступки с хвалой или хулой.
В каждой стране бывает пора, когда дух этот особенно силен. Италию долго рвали на части гвельфы и гибеллины {88}, Францию — сторонники и противники Лиги {89}; но горе человеку, родившемуся в такое бурное время. Гордые притязания коварных раскалывают страну на части и соблазняют разумных мнимой заботой о родине. Сколько честных умов обрело безжалостность и жестокость, ревнуя об общем благе! Как немилосердны бывали они к противникам, которых чтили бы и щадили, если бы глядели на них без предвзятости! Благороднейшие из смертных совершали постыдные ошибки и помышлением, и делом, становились много хуже по вине высочайшего чувства, любви к отчизне. Не удержусь и приведу прославленную испанскую пословицу: «Ежели бы на свете не было глупцов и плутов, все мыслили бы едино».
Что до меня, я сердечно желаю, чтобы честные люди объединились ради взаимной зашиты от того, кого им следует считать общим своим врагом, на чьей бы стороне он ни был. Образуй мы такой союз беспристрастных, подлец не занимал бы высоких постов лишь потому, что он нужен единомышленникам, а праведник не находился бы в небрежении лишь за то, что он выше приемов и уловок, полезных его партии. Мы могли бы ясно увидеть негодяев и изгнать их, какими бы могучими они ни казались; могли бы защитить бескорыстных и невинных, поддержать добродетель, как бы ни чернила ее и ни высмеивала низкая зависть. Словом, соотечественники наши были бы для нас не вигами и тори, но друзьями, когда они благородны, и врагами, когда они подлы.
Суббота, 4 августа 1711 г.
Est brevitate opus, ut currat sententia.
Я где-то читал о знаменитом человеке, который, вознося молитвы, благодарил Бога за то, что родился французом; сам же я почитаю особою милостью, что родился англичанином. Среди прочих причин, счастлив я потому, что язык наш как нельзя лучше служит недругу многословия, стремящемуся к скупости слога.
Поскольку я нередко думал о сей своей удаче, то поделюсь с любознательным читателем мыслями о нашем языке, не сомневаясь в том, что он с ними согласится.
Если верить чужеземцам, англичане склонны к молчанию более всех европейцев. В отличие от соседей наших мы общаемся друг с другом не столько беседуя, сколько обмениваясь паузами; пишем же мы менее многословно, чем в других странах, ибо, верные природной молчаливости, стремимся родить мысль как можно скорее и выразить ее как можно короче.
Склонность эта сказывается в разных особенностях, подмеченных мною в нашем языке. Прежде всего, английские слова в большинстве своем односложны, что позволяет выразить мысль, употребив очень мало звуков. Конечно, это умаляет изящество речи, зато способствует скорейшему выражению идей и тем самым отвечает главной задаче языка более, нежели обилие слогов, придающих благозвучность чужеземному слову. Наши слова отрывисты и скоротечны, словно звучанье струны, возникающее и угасающее от единого касанья; слова других языков, подобно звукам органа, сладостно длятся, звуча на разные лады. <…>
Несомненно, слух чужеземца, лучший судья в таких делах, сурово осудит эту скомканность речи, да и мы сами допускаем ее не всегда, произнося все слоги ясно в церковной торжественной службе и не сокращая их на письме.
Приспосабливаем мы к языку не только слова, но и фразы, стягивая оные воедино, отчего наша речь поражает обилием согласных, весьма препятствующим ее мелодичности.
Должно быть, сия скупость, если не скудость речи столь несчастливо укоротила наши слова, что мы и произносим и пишем лишь первый их слог; поскольку же все нелепые, модные словечки входят в язык через привычные фразы, я не удивлюсь, если такие уродцы займут со временем законное место. Некие стихотворцы осмелились ввести в торжественный стих то, что пристало комическим виршам, коверкая самую суть английского слова. Тяга к крайностям зашла так далеко, что весьма известные писатели, в числе коих особенно рьян сэр Роджер Д'Эстранж {90}, решили освободиться от букв, неслышных в устной речи, приноравливая к ней написание, что мешает понять, откуда взялось слово, и может погубить наш язык.
Заметим также, что ласкательные имена становятся у нас короче, тогда как в других современных языках они обретают особую нежность благодаря дополнительным слогам. Нашему «Нику» соответствует итальянский «Никколино», нашему «Джеку» — французский «Жанно» и так далее.
Есть и еще одна склонность, связанная со скупостью речи: мы нередко опускаем слова, без которых в других языках фразу и не поймешь. Даже лучшие наши писатели толком не знают, как распорядиться местоимениями «кто», «что», «какой»; и не узнают, пока у нас не будет академии или иного, подобного ей учреждения, где самые ученые люди установили бы твердые правила, как в иных языках, и разрешили спор между грамматикою и живой речью.
Я вижу наш язык таким, каким ему велят стать самый дух и нрав народа: скромным, разумным, истинным; наверное, таким хотел бы видеть его и сам народ, хотя он нанес языку немало ущерба. Ту же мысль можно применить и к языкам иных народов, объяснив многое в них духом соответствующей нации. Должно быть, легкость и общительность французов сказалась в их речи (тому немало примеров), а приверженность итальянцев к музыке и ритуалу придала их словам особую мелодичность. Важность испанцев сказалась в их торжественной речи, а грубоватая германская шутка лучше звучит по-немецки, нежели звучала бы на более изящном языке.
Пятница, 26 сентября 1712 г.
Aegritudinem laudare, unam rem maxime detestabilem,
quorum est tandem philosophorum?
В прежнем поколении обычай наш велел каждому, кто хочет прослыть благочестивым, глядеть как можно угрюмей, тщательно уклоняясь от малейших проявлений веселости, которая считалась верным знаком приверженности к миру сему. Святоша был печален; его снедали чаще всего хандра и меланхолия. Один человек, еще недавно украшавший собою ученый мир. развлекал меня рассказом о том, как принял его весьма прославленный священнослужитель, принадлежавший к индепендентам и возглавлявший в ту пору некий колледж. Приятель мой, едва пустившийся в путь по стране учености, запасся немалым грузом древних языков, и добрые его друзья советовали ему попытать счастья на выборах в колледже, который возглавлял упомянутый пастырь. Согласно обычаю, юноша наш явился к нему для экзамена. Двери ему открыл слуга, принадлежавший к модному в те времена племени угрюмцев, и молча, важно провел в длинную галерею, где окна были занавешены, хотя едва наступил полдень, и горела одна-единственная свеча. Подождав немного в сем безрадостном месте, соискатель был допущен в обитую черным комнату и, полюбовавшись недолгое время слабым мерцанием фитиля, узрел наконец хозяина, который вышел к нему из спальной в ночном колпаке, причем лицо его искажал благочестивый ужас. Молодой посетитель вздрогнул, и страх его возрос, когда хозяин спросил его не об успехах в ученье, но о том, снискал ли он благодать. Ни латынь, ни греческий не значили здесь ничего; пришелец должен был сообщить лишь о состоянии своей души. Священнослужитель хотел узнать, принадлежит ли он к числу избранных, как именно он обратился, какого числа, в каком часу, как жил дальше, к чему пришел; завершился же экзамен коротким вопросом: «Готовы ли вы к смерти?» Юношу, воспитанного в весьма достойной семье, перепугали и торжественность тона, и ужасность последнего вопроса; он бежал из обители мрака и ни за что не хотел снова пойти на экзамен, не в силах вынести его непомерных тягот.
Хотя давно уже не принято облекать благочестие в такие формы, некоторые люди — по естественному ли угрюмству, по ошибочному ли представлению о благочестии или по слабости ума — питают склонность к столь непривлекательной жизни и легко становятся жертвами тоски и меланхолии. Суеверные страхи и пустые угрызения совести лишают их приятностей беседы и всех тех развлечений на людях, которые не только невинны, но и весьма похвальны, словно радость — удел распутников, а веселие сердца запрещено тем, кто считает, что у них и только у них есть сердце.
Мистер Скорбиус, один из сих угрюмых созданий, считает своим долгом пребывать в безутешной тоске. Смех для него нарушает обеты крещения, шутка — страшнее кощунства. Если вы скажете ему, что кто-то получил титул, он возведет очи горе и возденет руки; опишете празднество или торжество — он горько покачает головой; увидев же нарядный выезд, он осенит себя крестом. Все, что немного украшает жизнь, для него — суета сует. Веселье он считает распутством, остроумие — хулой на Бога. Юность претит ему своей живостью, детство — любовью к игре. На крестинах и на свадьбе он мрачен, как на похоронах; выслушав забавный рассказ, тяжко вздыхает и становится тем постнее, чем оживленней все прочие. В конце концов, мистер Скорбиус — человек верующий, и поведение его было бы вполне уместно, живи он во времена, когда христиане подвергались гонениям.
Людей такого нрава часто обвиняют в лицемерии, но я этого делать не стану, ибо лишь Господь, испытующий сердца, вправе узреть в человеке данный порок, если внешние признаки его не слишком очевидны. Нет, обвинять я не стану; неутолимой печатью поражены нередко прекраснейшие люди, заслуживающие сострадания, а не укора. Однако им следует подумать о том, не отпугивает ли это других от набожной жизни, представляя ее несовместимой с общительностью, радостью, счастьем, омрачающей лик природы и лишающей нас такой услады, как верность самому себе.
В прежних моих записках я показал, что вера ведет к веселию и радостный нрав не только весьма приятен, но и лучше всего подходит добродетели. Те, кто являет веру в столь неприглядном свете, подобны соглядатаям Моисея, чьи рассказы о Земле обетованной были таковы, что народ ее испугался. Те же, кто показывает нам радость, веселость, приветливость, естественно проистекающие из столь блаженного состояния, подобны посланцам, принесшим гроздья винограда и благоухающие плоды, дабы привлечь своих сотоварищей в прекрасный край, их произведший.
Славный языческий писатель говорил, что отрицающий Бога меньше оскорбляет Его, чем тот, кто, веря в Него, считает Его жестоким, неумолимым, ненавидящим все человеческое. Сам я скорее предпочел бы, продолжает автор, чтобы обо мне сказали: «Никакого Плутарха и не было», чем убеждали других в том, что Плутарх славился сварливостью, своенравием или злобой.
Если верить философам, человек отличается от всех прочих тварей даром смеха. Сердце его способно к веселью и к нему расположено. Добродетель не уничтожает склонностей души, но обуздывает их, наводит в них порядок. Она может усмирить, утишить веселость, но не должна изгонять ее из сердца. Вера сужает круг наших развлечений, однако он достаточно широк, чтобы человеку было в нем привольно. Созерцание Бога и добродетельная жизнь по природе своей далеки от мрачности; напротив, именно они непрестанно рождают радость. Словом, истинная вера и веселит, и упорядочивает душу: изгоняя легкомыслие, а с ним — и дурной, порочный смех, она взамен исполняет нас нетленной ясности духа, непрестанной веселости и склонности радовать других, доставляя радость и себе.
Филип Дормер Стэнхоуп лорд Честерфилд {91}
Письма сыну
V
Милый мой мальчик, посылаю еще несколько латинских корней, хоть и не очень уверен, что они так же придутся тебе по вкусу, как коренья, что растут в огороде: тем не менее, если ты серьезно займешься ими, они могут избавить тебя от больших неприятностей. Те немногие, которые ты получишь, разумеется, привлекут твое внимание и ко многим другим и дадут тебе возможность, зная корневую основу, путем сравнения изучить большинство производных и сложных слов. Тебе уже достаточно лет, чтобы сознательно относиться ко всему, что тебе приходится изучать, и ты даже не представляешь себе, сколько времени и труда ты сбережешь, если будешь сознательно относиться к делу. Помни, что тебе очень скоро исполнится девять лет {92} — возраст, в котором каждый мальчик должен уже немало всего знать, а в особенности — ты, чье воспитание потребовало таких усилий и такой заботы. Если же ты не оправдаешь возлагаемых на тебя надежд, то потеряешь свое доброе имя, а это — самое унизительное для человека благородного. У каждого человека есть свои стремления, свое честолюбие, и он бывает огорчен, когда обманывается в своих ожиданиях; разница только в том, что у людей глупых само честолюбие тоже бывает глупым и устремлено не туда, куда следует, у людей же умных честолюбие законно и достойно всяческой похвалы. Например, если бы честолюбие какого-нибудь глупого мальчика твоего возраста сводилось к тому, чтобы хорошо одеваться и тратить деньги на разного рода сумасбродства, это, разумеется, не свидетельствовало бы о его достоинствах, а только о безрассудстве его родителей, готовых наряжать его как куклу и давать ему денег, чтобы этим его испортить. Умный же мальчик стремится превзойти своих сверстников, и даже тех, кто старше его, — как знаниями, так и нравственными своими качествами. Он горд тем, что всегда говорит правду, что расположен к людям и им сочувствует, что схватывает быстрее и учится старательнее, чем другие мальчики.
Все это подлинные доказательства его внутреннего достоинства и, следовательно, достаточные основания для честолюбия; качества эти утвердят за ним хорошую репутацию и помогут ему выработать твердый характер. Все это в равной мере справедливо не только для детей, но и для взрослых: честолюбие глупца ограничивается стремлением иметь хороший выезд, хороший дом и хорошее платье — вещи, завести которые с таким же успехом может всякий, у кого много денег, ибо все это продается. Честолюбие же человека умного и порядочного заключается в том, чтобы выделиться среди других своим добрым именем и быть ценимым за свои знания, правдивость и благородство, качества, которые нигде не могут быть куплены, а могут быть приобретены только тем, у кого ясная голова и доброе сердце. Таким было честолюбие лакедемонян и римлян, когда они прославились больше всех остальных народов; таким, надеюсь, всегда будет и твое. Прощай.
XIV
Милый мой мальчик,
наслаждение — это тот риф, об который разбиваются большинство молодых людей. Стремясь найти его, они пускаются в море на всех парусах, но у них нет компаса, чтобы направить свой путь, у них недостаточно разума, чтобы вести корабль по какому-нибудь верному курсу. Поэтому путешествие их вместо того, чтобы доставить им наслаждение, кончается для них мукою и позором. Не думай, что я собираюсь осуждать наслаждение, подобно ворчливому стоику или, подобно какому-нибудь пастору, призывать от него отречься. Нет, я, напротив, хочу обратить на него твое внимание и рекомендовать его тебе как истый эпикуреец. Я хочу, чтобы ты испил его сполна и моя единственная цель — сделать так, чтобы ты в нем не обманулся.
Едва ли не каждый молодой человек превыше всего стремится стать жизнелюбцем; но чаще всего юноши принимают это понятие на веру и, вместо того, чтобы сообразоваться со своими собственными вкусами и склонностями, слепо готовы почитать наслаждением то, что этим именем называют люди, с которыми они больше всего общаются. А в обычном смысле слова жизнелюбец — всего-навсего кутила, беспробудный пьяница, заправский распутник и отчаянный сквернослов. Коль скоро это может оказаться полезным для тебя, я охотно признаюсь, как бы мне это ни было стыдно, что пороки моей юности проистекали не столько от моих естественных склонностей, сколько от глупого желания быть в представлении окружающих жизнелюбцем.
Всю свою жизнь я ненавидел вино, и, однако, мне часто случалось выпивать: порою с отвращением, с неизбежно следовавшим за этим на другой день недомоганием, — и все только потому, что я считал, что умение пить — это необходимое качество для настоящего джентльмена и эпикурейца.
То же можно сказать и о карточной игре. Я не нуждался в деньгах, и, разумеется, мне никогда не случалось садиться за игру ради того, чтобы приобрести их. Но я считал, что игра — это второе необходимое качество жизнелюбца, и поэтому, начав с того, что стал предаваться ей без всякого желания, отказывался ради нее потом от множества настоящих удовольствий и загубил тридцать лучших лет своей жизни.
Я дошел даже одно время до такой нелепости что научился сквернословить, дабы украсить и дополнить блистательную роль, которую мне хотелось играть, однако я вскоре же оставил это безрассудство, поняв, насколько всякое сквернословие порочно и непристойно.
Так вот, соблазненный модой и слепо предаваясь наслаждениям мнимым, я терял подлинные: я расстроил свое состояние и расшатал здоровье — и этим должен признаться, я понес заслуженное наказание за свои проступки.
Пусть же все это послужит тебе предостережением: умей выбирать наслаждения сам и никому не позволяй их себе навязывать. Следуй природным своим побуждениям, а отнюдь не моде: положи на одну чашу весов всю ту радость, которую несут тебе наслаждения сегодняшнего часа, а на другую — то, что неизбежно за ними следует, и, руководствуясь здравым смыслом, сделай свой выбор.
Доведись мне начать жизнь сначала и обладай я тем опытом, который у меня сейчас есть, я бы наполнил эту жизнь подлинными, а не воображаемыми наслаждениями. Я бы сполна насладился яствами и вином, но уберег бы себя от страданий, связанных с избытком того и другого.
В двадцать лет я не сделался бы проповедником воздержания и трезвости; и я бы предоставил другим людям поступать как они хотят, не упрекая их за это и не читая им морали, но я бы твердо решил не вредить собственным способностям и не губить здоровья в угоду тем, кто не хочет беречь свои. Я бы стал играть, чтобы получить удовольствие, но не для того, чтобы испытывать страдания: иными словами, я бы стал играть по маленькой, в смешанном обществе, чтобы развлечься и отдать дань существующему обычаю. Но я бы остерегся играть на такие суммы, которые в случае выигрыша все равно не принесли бы мне ничего хорошего, а в случае проигрыша поставили бы меня перед необходимостью платить долги, а после этого в чем-то себе отказывать. Не говорю уже о тех ссорах, которые обычно следуют за всякой крупной игрой.
Я стал бы посвящать часть моего времени чтению, а оставшиеся часы проводить в обществе людей умных и образованных и стараться больше находиться среди тех, кто выше меня. Я бы не пренебрегал и смешанным светским обществом, состоящим из мужчин и женщин. Пусть оно часто грешит легкомыслием, такое общество всегда освежает человека и дает ему отдых, что небесполезно, ибо при этом манеры наши смягчаются и приобретают известный блеск.
Таковы были бы мои удовольствия и развлечения, если бы мне довелось прожить еще раз последние тридцать лет моей жизни; удовольствия эти разумны, и, кроме того, должен тебе сказать, что они-то и есть истинно светские, ибо все прочее отнюдь не свойственно тем, кого я называю светскими людьми, а только тем, кто сами себя так называют. Неужели же хорошему обществу может быть приятно присутствие человека, напившегося до положения риз, или человека, который рвет на себе волосы и богохульствует, потому что проигрался в карты и ему нечем платить свой долг? Или же, наконец, распутника, который лишился половины носа и стал калекой, оттого что предавался низкому и постыдному разврату? Нет, тот, кто всем этим занимается, а тем более тот, кто способен еще этим хвастать, не вправе причислять себя к хорошему обществу, а если его и допускают туда порой, то всегда — с большой неохотой. По-настоящему светский человек и подлинный жизнелюбец соблюдает приличия и уж, во всяком случае, не перенимает чужих пороков и не старается пустить людям пыль в глаза, если же, на его несчастье, он сам одержим каким-то пороком, то он старается удовлетворить его с отменной осторожностью и втайне.
Я не упомянул о наслаждениях ума (которые весьма основательны и прочны), ибо они не подходят под категорию того, что принято называть наслаждением; люди, должно быть, считают, что само слово «наслаждение» относится всецело к области чувств. Наслаждение добродетелью, милосердием и знаниями — это подлинное и непреходящее наслаждение, и я надеюсь, что ты познаешь его всерьез и надолго. Прощай.
XXVIII
Милый мой мальчик, есть две разновидности ума: одна из них никогда не даст человеку сделаться сколько-нибудь значительным, а другая обычно делает его смешным, иными словами, есть умы ленивые и умы легкомысленные и пустые. Хочу надеяться, что твой не относится ни к тем, ни к другим. Ум ленивый не дает себе труда ни во что углубиться, первые же встретившиеся на его пути трудности (а трудности неизбежны всюду, когда ты добиваешься чего-то значительного или хочешь что-то значительное узнать) отбивают у него охоту идти дальше; он успокаивается, довольствуется легким, а следовательно, поверхностным, знанием и более склонен остаться глубоким невеждой, нежели затратить какие-то усилия на постижение того, что глубоко. Таким людям многие вещи кажутся невозможными, и порою они бывают даже в этом твердо убеждены, тогда как на самом деле для человека настойчивого и трудолюбивого невозможного почти нет. Им же все трудное кажется неосуществимым, или, во всяком случае, они стараются думать, что это так, для того чтобы оправдать свою лень. Сосредоточиться в продолжение часа на чем-то одном — для них задача чересчур утомительная, они все воспринимают в свете первого впечатления, никогда ничего не рассматривают всесторонне, короче говоря, они ни во что не вдумываются. Это приводит к тому, что, когда им приходится говорить о том или ином предмете с людьми, которые предмет этот внимательно изучили, они только обнаруживают невежество свое и леность и рискуют услышать в ответ слова, способные их смутить. Поэтому не впадай в отчаяние, столкнувшись с первыми трудностями, но contra audentior ito [31], и докапывайся до глубины всего того, что необходимо знать каждому джентльмену.
Есть науки и искусства, имеющие отношение к определенным профессиям; людям, которые не собираются этих профессий приобретать, нет особенной надобности изучать их. Например, фортификация и мореходство: тебе достаточно знать эти науки поверхностно и в самой обшей форме, а такого рода знания можно почерпнуть из обыкновенного разговора, и тебе не придется особенно о многом расспрашивать. Впрочем, фортификацию тебе, может быть, и полезно было бы знать получше, так как многие термины этой науки часто стали встречаться в повседневных разговорах, и не стоит уподобляться маркизу де Маскарилю {93} в «Les précieuses ridicules» [32] Мольера, когда тот, услыхав об une demie lune [33], попадает впросак и восклицает: «Ma foi, c'était bien une lune toute entière» [34]. Но то, что каждому джентльмену независимо от его профессии надлежит знать, он должен знать хорошо и докапываться до самых больших глубин. Это прежде всего языки, история и география, как древние, так и новые, философия, логика и риторика; для тебя же особенно важны конституция и гражданский и военный строй каждого европейского государства. Надо сказать, что все это, вместе взятое, составляет весьма обширный круг знаний, овладение которыми сопряжено с известными трудностями и требует некоторых усилий; однако человек деятельный и трудолюбивый все эти трудности преодолеет и будет награжден с лихвой.
Человек же легкомысленный и пустой всегда бывает занят, но без толку; мелочи кажутся ему вещами значительными, и свое время и внимание, которые следует посвятить главному в жизни, он растрачивает на пустяки. Такие люди самым серьезным образом занимаются какими-нибудь безделушками, бабочками, раковинами, насекомыми и т. п. Они вглядываются в одежду, а не в характеры людей, в обществе которых проводят время. Декорации пьесы интересуют их больше, нежели ее содержание, а дворцовые церемонии больше, чем политика. Так употреблять свое время — означает совершенно его терять. Сейчас в твоем распоряжении самое большое три года; ты можешь употребить их либо хорошо, либо плохо, только помни, я не раз уже говорил тебе, тем, чем ты будешь через три года, ты будешь всю свою жизнь. Поэтому, умоляю тебя, подумай: растратишь ты это время попусту, проведя его в лени или занимаясь пустяками? Или используешь каждое мгновение так, чтобы оно вскоре уже вознаградило тебя удовольствиями, положением, добрым именем? Я не могу, не хочу сомневаться в твоем выборе. Читай только полезные книги и никогда не переставай заниматься тем или другим предметом, пока не овладеешь им в совершенстве, а до тех пор продолжай читать и старайся узнать о нем побольше. Находясь в обществе, наводи разговор на какой-нибудь полезный предмет, но à la portée [35] этого общества. Вопросы истории, литературы, обычаи различных стран, рыцарские ордена, как-то Тевтонский, Мальтийский и другие, разумеется, более интересные предметы для разговора, чем то, какая сегодня погода, кто как одевается или какие-нибудь мелкие происшествия, из которых нельзя почерпнуть никаких знаний. Характеры королей и великих людей узнаются только из разговора, ибо при жизни тех и других о них никогда не пишут всей правды. Вот почему говорить об этом бывает интересно и поучительно, и вместе с тем такого рода беседа даст тебе возможность понаблюдать, сколь по-разному толкуются одни и те же характеры в зависимости от чувств и взглядов каждого твоего собеседника.
Никогда не стыдись и не бойся задавать вопросы, ибо, если с помощью их ты можешь что-то узнать и если ты при этом извинишься, тебя никогда не сочтут навязчивым или грубым. В повседневной жизни все эти вещи зависят исключительно от того, как ты спрашиваешь, и в этом смысле справедлива пословица: «Одному легче лошадь украсть, чем другому за плетень заглянуть». Нет почти ничего такого, что нельзя было бы так или иначе высказать, то ли с видимостью доверия, то ли с тонкой иронией, то ли найдя для этого какой-нибудь остроумный предлог, и знание света в значительной мере состоит из знания того, когда и где использовать эти разные манеры выражения. Личное обаяние человека, его внешность и то, как он говорит, имеет при этом такое значение, что я убежден: одна и та же вещь, сказанная приятным тоном и произнесенная выразительно и отчетливо, понравится, а если те же слова пробормочет себе под нос человек нескладный, с угрюмым и насупленным видом, они у всех вызовут только раздражение. Поэты всегда изображают Венеру в сопровождении трех граций, желая этим подчеркнуть, что даже такая красавица без них не может обойтись. Мне думается, что этих трех спутниц следовало бы дать и Минерве, ибо без них всякая наука очень скучна. Поэтому ясно и внятно призови их каждую в отдельности сопутствовать твоим словам и движениям. Прощай. <…>
XXXI
Милый мой мальчик,
в последнем письме я писал, какого общества тебе следует держаться, а сейчас хочу дать кое-какие правила, как в нем себя вести. Опыт мой и собственные наблюдения позволяют мне установить их и достаточно уверенно тебе высказать. Я не раз уже говорил об этих правилах, но пока только урывками, сейчас я сделаю это более последовательно и основательно. Не буду ничего говорить о твоей осанке, силе и ловкости — предоставляю это все твоему учителю танцев и вниманию, которое ты должен уделить лучшим образцам, а пока помни только, что все это важно.
Говори часто, но никогда не говори долго — пусть даже сказанное тобою не понравится, ты по крайней мере не утомишь своих слушателей. Плати по своему счету, но никогда не угощай всю компанию; это один из немногих случаев, когда люди не хотят, чтобы их угощали, так как каждый уверен, что ему есть чем за себя заплатить.
Прибегай пореже к рассказам и рассказывай разные истории только тогда, когда они очень к месту и очень коротки. Пропускай все несущественное и остерегайся отступлений. Страсть то и дело что-нибудь рассказывать — убедительное доказательство отсутствия всякого воображения.
Никогда не бери никого за пуговицу или за руку, для того чтобы тебя выслушали, ибо если человек не склонен тебя слушать, лучше не придерживать его, а вместо этого придержать свой язык.
Любители долго говорить, находясь в компании, чаше всего выбирают какого-нибудь незадачливого человека (обычно это бывает, по их наблюдениям, самый молчаливый или ближайший сосед), чтобы рассказать ему что-то шепотом или хотя бы вполголоса. Это крайне невежливо и даже может расцениваться как подвох, ибо разговор есть нечто общее и является достоянием всех присутствующих. Но вместе с тем раз уж кто-нибудь из таких вот говорунов завладеет тобой, выслушай его терпеливо (или, во всяком случае, сделай вид, что внимательно его слушаешь), если он стоит того, чтобы ты сделал ему это одолжение, ибо человек больше всего чувствует себя обязанным тому, кто готов его терпеливо слушать, и считает себя жестоко обиженным, когда ты вдруг покидаешь его на середине разговора или когда по твоему удрученному виду он догадывается, что ты ждешь не дождешься, когда он кончит.