Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Яковлевич Ливергант на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Примите и пр.

Александру Поупу

Дублин, 10 января 1721 г.

Последние годы тысячи вещей выводили меня из себя, о чем и хочу излить Вам душу. В ситуации, в которой я оказался, обращаться предпочитаю к Вам, а не к лорду-главному судье Уитшеду, ибо о том, что значит доброе имя писателя, какой ущерб ему нанесен и как этот ущерб возместить, судить лучше Вам, а не ему. Кроме того, очень сомневаюсь, чтобы доводы, которые я приведу в свою защиту, показались достаточно весомыми джентльменам в длинных мантиях и в мехах, чьим суждениям о слоге или чувствах мне бы очень не хотелось доверить существо своего дела…

Через несколько недель после кончины сей безупречной коронованной особы /королевы Анны. — А.Л./я перебрался в эти края, где и живу по сей день в уединении и в полнейшем неведении о тех событиях, которые становятся обыкновенно излюбленным предметом светской болтовни. И то сказать, о ныне правящем монархе и о членах августейшей семьи известно мне разве что из молитвенника; я затрудняюсь сказать, кто у нас сейчас лорд-канцлер, кто его секретари, а также с какими странами мы в настоящее время воюем, а с какими заключили мир. И веду я такой образ жизни не потому, что мне он по душе, а чтобы не дать повод для обид, а также из страха вызвать партийную склоку…

Прежде я имел обыкновение совершенно свободно выражать свои мысли вне зависимости оттого, просили меня об этом или нет, однако давать советы, к чему я не имел абсолютно никакого призвания, я не стремился никогда. Я слишком хорошо отдавал себе отчет в том, что по своим познаниям значительно уступаю графу Оксфорду, и был слишком хорошим придворным, чтобы не замечать, с каким презрением относится он к тем, кто не знает своего места. Вдобавок, хоть я и знавал великое множество министров, готовых выслушивать советы, мне, пожалуй, не приходилось видеть ни одного, кто бы счел возможным этими советами воспользоваться, что лишь доказывает правильность утверждения, в которое сами они почему-то не верят и согласно которому политика есть наука столь непостижимая, что превзойти ее людям простым и здравомыслящим решительно не под силу…

Хорошо помню, как в те времена министры имели обыкновение шутить, что я никогда не приходил к ним без «вига за пазухой»; пишу об этом вовсе не для того, чтобы воздать себе должное, ибо новые принципы, которыми они руководствуются и которые не имеют ровным счетом ничего общего с принципами их предшественников, мне были чужды, отвратительны и ненавистны всегда — и тогда, и теперь. Я свободно беседовал с большим числом министров, представлявших все партии, чем это обычно удается людям моего круга, и должен сказать, что их расположения стоит добиваться разве что из тщеславия или честолюбия. Первое быстро приедается (да и свойственно лишь людям мелким, ибо человек сильный духом слишком горд, чтобы быть тщеславным); второе же было мне совершенно несвойственно. К тому же, удостоившись за все время лишь одной милости, да и то весьма скромной {60}, я не считал себя ни в коей мере обязанным гнуть спину перед властями предержащими и друзей выбирал не по званию, а по заслугам, нисколько не заботясь о том, как согласуются их взгляды с тогдашней политической модой. Когда кабинет возглавлял лорд Оксфорд, я часто беседовал с мистером Аддисоном, да и многими другими (за исключением мистера Стила), и должен сказать, что ко мне мистер Аддисон питал столь же теплые чувства, как и во времена лорда Сомерса или Галифакса {61}, возглавлявших прежде противную партию.

Из всего вышесказанного я делаю заключение, что все эти годы я несправедливо терпел от ваших памфлетов исключительно из-за того расположения, каким я имел честь пользоваться у министров ее величества; а впрочем, в сердце своем я и впрямь участвовал вместе с ними во всех злодеяниях, направленных против протестантских престолонаследников или же против свобод и веры нашей державы, и могу, вслед за Цицероном, сказать, что горжусь, что был их соучастником tanquam in equo Trojano [14]. Однако коль скоро я ни разу, ни словом, ни пером, ни делом, не обнаружил партийной злонамеренности, ни разу не замыслил ничего дурного против тех, кто ныне находится у власти; коль скоро я питал равно дружеские чувства и к тем, кому нравилось, и к тем, кому не нравилось то, что происходило тогда при дворе, а также не чурался достойных людей, находящихся не у дел при тогдашней власти, — я никак не могу взять в толк, отчего не дозволено мне теперь тихо жить среди людей, чьи взгляды, к несчастью, отличаются от тех, что сулят почет и высокое положение…

Каковы мои взгляды сейчас, большого значения ни для мира, ни для меня самого не имеет; да и взглядов-то никаких, по правде сказать, не осталось, а и были бы — я все равно не осмелился бы предать их гласности, ибо, какими бы ортодоксальными в данный момент, когда я пишу эти строки, они ни были, уже к середине лета те же самые взгляды могут оказаться крамольными и принести мне немало неприятностей. Вот почему последнее время я часто задумываюсь над тем, что властям не мешало бы четыре раза в год издавать политический катехизис, дабы наставлять нас, как вести себя, о чем говорить и писать на протяжении ближайших трех месяцев. Такого рода наставлений мне, признаться, очень не хватает, о чем знаю по собственному опыту, ибо, желая сделать приятное тем, кто ныне находится у власти, я изложил как-то некие давние вигистские принципы, которые, как оказалось, успели уже устареть, — чем лишь продемонстрировал свою нелояльность. Я прекрасно понимаю, сколь бессмысленно живущему в безвестности отстаивать свою писательскую репутацию во времена, когда дух партийного местничества настолько овладел умами людей, что у них не остается времени ни на что другое. На клевету и обвинения они тратят многие часы — мне же, захоти я сказать несколько слов в свою защиту, они не могут уделить и минуты…

Смысл этого письма единственно в том, чтобы убедить моих друзей, а также всех прочих, желающих мне добра, что я вовсе не был ни таким дурным подданным, ни таким глупым сочинителем, каким меня изображают одержимые ненавистью памфлетисты, чьи ядовитые языки приписывают мне политическую крамолу, которую я никогда не разделял, и бесцветные сочинения, написать которые я не способен. Ибо как бы ни был я раздосадован дурным к себе отношением или же туманными общественными перспективами, я слишком осмотрителен, чтобы подвергать себя опасности неосторожными замечаниями, и, если даже с возрастом гений мой и душевные силы меня покинули, я сохраняю еще достаточно благоразумия, дабы, ничуть не переоценивая меру своих возможностей, браться лишь за те темы, на какие мне достанет таланта, от которого, быть может, сейчас ничего уже не осталось.

Александру Поупу

Дублин, 20 сентября 1723 г.

Вернувшись после четырехмесячного путешествия, предпринятого летом, дабы поправить свое здоровье, обнаружил письмо от Вас и приписку, длиннее самого письма, — по-видимому, от лорда Б. /Болинброка. — А.Л./. Поистине нет в мире недуга более распространенного, чем нежелание писать письма лучшим друзьям. Объяснить это явление способен лишь философ, да и то не всякий. Ясно только, что в этом и состоит разница между дружбой и любовью, ибо влюбленный (как я слышал) вечно что-то строчит своей возлюбленной… Я расстался с Вами в том возрасте, когда каждый следующий год стоит по своей разрушительности трех в Вашем; добавьте к этому затхлость здешней атмосферы и тупость людей — и сумма получится гигантская. Кроме того, о чем я уже не раз говорил Вам, я всю жизнь, на свою беду, водил дружбу с изменниками родины (так их называли), изгнанниками и государственными преступниками… Ваши претензии на уединенную жизнь большого доверия мне не внушают; Вы еще не в том возрасте, чтобы вести одинокое существование, да и судьба Вам еще недостаточно сопутствовала или досаждала, чтобы забиться в угол и думать de contemptu mundi et fuga seculi [15], — разве что поэт столь же устает от аплодисментов, сколь министры — от бремени дел. То, что Вам совершенно безразлично, из какой партии выбирать себе фаворитов, — Ваше счастье, которое Вы не вполне заслужили и которое отчасти объясняется Вашим воспитанием, а отчасти — гением, творящим искусство, не имеющее ничего общего с партийными распрями. Ибо, сдается мне, Вергилия и Горация виги и тори любят примерно одинаково, да и к законам Церкви и государства Вы имеете отношение не больше, чем христианин — к Константинополю. В результате Вы оказались гораздо мудрее и счастливее прочих: обе партии тем более благосклонно относятся к Вашим стихам, что знают — Вы не принадлежите ни к той, ни к другой. Я же, погрязший в предубеждениях совсем другого воспитания, всякий день уговаривающий себя, что к горлу моему приставлен кинжал, на шее затягивается петля, а на ногах гремят кандалы, никогда не обрету того душевного покоя, коим обладаете Вы. Ваши представления о дружбе новы для меня; по мне, каждый человек рождается со своим quantum [16] и не может одарить дружбой одного, не обделив другого. Я прекрасно знаю, кого бы я назвал своими лучшими друзьями, но их нет рядом, я обречен на жизнь в других краях, а потому отмеряю дружбу по капле тем, кто находится поблизости и кто менее всего мне противен, — не так ли я вел бы себя и со своими сокамерниками, случись мне оказаться в застенке? Сходным образом я не в пример лучше отношусь к мошенникам, чем к дуракам, поскольку, хоть мошенники и вправду опаснее, дураки куда обременительнее. Я всегда стремился установить дружеские отношения между всеми великими людьми своего времени, которых обычно бывает не больше трех-четырех, но которые, объединись они, повели бы за собой мир; во времена Августа, думаю, так оно и было; в дальнейшем, однако, зависть, политические разногласия и гордыня развели нас; сюда я не отношу, разумеется, временщиков, коих среди обширного племени сочинителей всегда было в избытке. Что же до дураков, то Вы, вероятно, имеете в виду тех из них, с кем и впрямь можно иметь дело, когда они держатся скромно, что в бытность мою в свете случалось не часто. Опишу Вам свой образ жизни, если прозябание в этой стране можно назвать жизнью. Знаюсь я с людьми наименее приметными и наиболее угодливыми, книги читаю самые пустые, и если и пишу, то на темы самые незначительные. Увы, чтение, прогулки и сон длятся не 24, а лишь 18 часов. Я ужасно копаюсь и никак не могу кончить вещи, начатые лет двадцать назад. Вот Вам «Наес est vita solutarum» [17]… Непременно нежно от меня кланяйтесь доктору Арбетноту, мистеру Конгриву и Гею…

Всегда преданный Вам, покорный Ваш слуга

Д. С.

Никогда не ставлю свою подпись — et pour cause [18].

Найтли Четвуду {62}

27 мая 1725 г.

Сэр, место, где я живу {63}, находится в восьми милях от почты, поэтому письмо это уйдет к Вам, может статься, не раньше чем через несколько дней. Слух, по счастью, на некоторое время ко мне вернулся — во всяком случае, настолько, чтобы не обременять тех, с кем я беседую, — впрочем, хвастаться когда-нибудь острым слухом мне придется едва ли. Всякий день до смерти боюсь рецидивов, к чему готовлю себя, как могу, и не зря: зрение мое таково, что я не разбираю мелкого шрифта и не могу читать при свечах. Если я вдобавок еще и ослепну, то сделаюсь очень осанистым, мудрым и совершенно никчемным существом. Погода последнее время столь ужасна, что мне ни разу не удалось прокатиться верхом, и все мое развлечение — это наблюдать (и надзирать) за тем, как работают ирландцы. Живу я в лачуге, в совершенно глухом месте. Однако, по мне, есть в этом даже своя прелесть. Я корчую деревья, таскаю камни, борюсь с неудобствами убогого жилища, отсутствием провизии и воровской сущностью здешнего люда.

Мир я ненавижу оттого, что становлюсь совершенно для него непригоден; я мог бы обрести счастье лишь при условии, что никогда не вернусь в Дублин, не буду ничего знать об этом городе и о том, что в нем происходит. Я вижу, Ваши враги взялись за Вас всерьез, — сочувствую. Я не согласен с философами: после здоровья богатство занимает в жизни человека самое важное место. Ведь жизнь — пустяк, и недостаток репутации с лихвой возмещается наивностью; разорение же делает человека рабом; нищенствовать не в пример хуже, чем потерять жизнь или доверие, ибо мы не заслуживаем ни того, ни другого. А потому я более всего сокрушаюсь, что, по недомыслию, промотал все, что скопил на проклятую стену {64}

Александру Поупу

Дублин, 26 ноября 1725 г.

Сэр, я бы ответил раньше, если б лихорадка не свалила меня и не продержала в постели больше двух недель. Теперь я начинаю заранее оправдываться, поскольку, надеюсь, наша встреча вскоре состоится и я должен не ударить лицом в грязь; кстати, о лице: если при встрече Вы меня не узнаете, Вам достаточно будет взять любое из моих писем и сравнить с моим лицом, — ведь и лицо человека, и его письма — равно двойники души. Боюсь, я неясно выразился, но в любом случае ничего плохого сказать не хотел; вдобавок не переношу кляксы. Перечитываю Ваше письмо и ясно вижу, что и Вы пишете то же самое, только более связно. Передайте, прошу Вас, лорду Болинброку, что я был бы только рад, если б его вновь отправили в ссылку, — тогда он опять, как встарь, писал бы мне философские, человеконенавистнические письма… Мне, черт возьми, мало презирать мир, я бы дразнил его, если б мог делать это, ничем не рискуя. Для человеконенавистников следовало бы открыть специальную лечебницу, чтобы они могли ненавидеть мир, сколько им вздумается. При этом строить большую больницу вовсе не обязательно — главное, чтобы больные ни в чем не нуждались… Вы и все мои друзья должны позаботиться о том, чтобы мою нелюбовь к миру не приписывали возрасту; в моем распоряжении есть надежные свидетели, которые готовы подтвердить: с двадцати до пятидесяти восьми лет чувство это оставалось неизменным. Поймите: я не питаю ненависти к человечеству — это vous autres [19] ненавидите людей потому, что прежде считали их существами разумными, а теперь сердитесь, что в своих ожиданиях обманулись… Вы опрометчиво сообщили мне о своем намерении писать изречения, оспаривающие максимы Ларошфуко. Знайте же, Ларошфуко — мой любимец, он смотрит на мир так же, как я, а впрочем, надо бы его перечитать; быть может, с тех пор кое-что в моих взглядах переменилось… Смотрите, как бы плохие поэты Вас не перехитрили; бездари во все времена выслуживаются перед талантами, чтобы потом въехать на них в будущее. Мэвий не менее известен {65}, чем Вергилий, — вот и Гилдон прославится не меньше Вашего, если будете упоминать в стихах его имя…

Джеймсу Стопфорду {66}

Твикенхем, близ Лондона, 20 июля 1726 г.

Дорогой Джим, три месяца назад получил от Вас письмо, где говорится о замечательной картине, которую Вы мне выслали; сейчас картина уже в Ирландии, сердечно Вам за нее благодарен — Роберт Арбетнот /младший брат Джона Арбетнота. — А.Л./ клянется, что это оригинал… Уже два месяца, с тех пор как город опустел, живу у мистера Поупа. В обратный путь отправляюсь в начале августа, чтобы оказаться в Ирландии в конце месяца, — в это время истекают полгода, на которые я отпущен. Сюда я приехал повидаться со старыми друзьями и уладить кое-какие дела {67} — впрочем, несущественные. Власть имущие держатся со мной вполне корректно, многие из них приезжали с визитом. Пришлось явиться к принцессе: узнала, что я должен приехать, и изъявила желание со мной увидеться. Недавно дважды встречался с премьер-министром /Уолполом. — А.Л./; первый раз — по его приглашению, второй — по моему настоянию; аудиенция продолжалась час, и мы разошлись по всем пунктам {68}

У меня имеются весьма веские основания рассчитывать на то, что в Ирландии Вы будете жить со мной по соседству. Ваше общество будет для меня более необходимым, чем когда-нибудь раньше, ибо сейчас я пребываю в состоянии весьма подавленном. Дело в том, что недавно я получил письмо от министра Уоррелла {69}, где говорится, что состояние здоровья одной из двух старейших и ближайших моих приятельниц /Стеллы. — А.Л./ столь плохо, что с каждой почтой приходится ждать известий о ее кончине. Она — младшая из двух, и уже тридцать три года нас связывают узы нерасторжимой дружбы. Я знаю, Вы, как мало кто, поймете меня, разделите со мной мою тревогу. Поскольку жизнь я ценю очень мало, жалкие, никчемные остатки ее после такой утраты станут для меня тяжким бременем, которое без Божьей помощи мне не вынести. Вот почему, по моему разумению, нет большей глупости, чем связывать себя узами тесной дружбы, лишась которой, человек, особенно если он преклонных лет и заводить друзей уже поздно, обречен влачить жалкое существование. Ко всему прочему, эту женщину я с детства обучал и наставлял и нравом она отличалась самым добродетельным и благородным. Все это время от меня скрывали истинное положение вещей, и мистер Уоррелл, человек справедливый и дальновидный, первым не побоялся сказать правду, которая, какой бы горькой она ни была, лучше все же, чем нежданная весть… Дорогой Джим, простите меня, я сам не знаю, что говорю, но поверьте: страстная дружба сильней и продолжительней страстной любви. Прощайте…

Миссис Говард {70} от Лемюэля Гулливера

Ньюарк, что в Ноттингемшире, 28 ноября 1726 г.

Сударыня, мои корреспонденты известили меня о том, что Ваша госпожа предоставила мне возможность высказать свое несогласие с теми моими критиками, которыми двигали невежество, злоба и партийная нетерпимость, а также, со свойственным ей человеколюбием, подтвердила лояльность и правдивость автора. Проявленное Вами стремление к истине вызывает у меня особую благодарность, а также надежду на то, что Вы и впредь будете ко мне добры и замолвите за меня слово фрейлинам двора, коих, говорят, я жестоко оскорбил. По глупости я никак не могу взять в толк, чем это я им не угодил; неужто юным дамам вредно читать романы? А может, все дело в том, что я неподобающим образом погасил пожар, вспыхнувший в покоях императрицы по небрежности одной фрейлины? Осмелюсь заметить, что, если Ваши юные фрейлины встретились бы здесь, в этой стране, со столь же незначительным существом, коим считался я в Бробдингнеге, они бы обращались с ним с таким же презрением… Но я целиком полагаюсь на Ваше благоразумие и прошу о милости положить к стопам Вашим корону Лилипутии в качестве признательности за Ваше расположение ко мне и к моей книге. Эту корону я обнаружил в жилетном кармане, куда во время пожара впопыхах запихал всю ценную мебель из королевских покоев и по чистой случайности привез с собой в Англию; говорю «по чистой случайности», ибо честно возвратил их королевским величествам все, что у меня оказалось. Так пусть же все придворные подражают мне в этом, а также в том восхищении, какое питает к Вам Ваш покорный слуга

Лемюэль Гулливер.

Король Лилипутии — Стелле

Писано европейскими, а значит, английскими буквами, 11 марта 1727 г.

Величайший и могущественнейший монарх Гроего, рожденный в бескрайней империи Востока, шлет пожелания здоровья и счастья Стелле, немеркнущей славе Западного полушария.


О, восхитительнейшая, непобедимый герой, Человек-Гора, приплывший по счастливой случайности к нашим берегам несколько лет назад, спас нас от краха, наголову разбив флоты и армии врагов наших, и вселил в нас надежду на прочный мир и процветание. Но вот воинственный народ Блефуску, воспользовавшись отсутствием Человека-Горы, вновь пошел на нас войной, дабы отомстить за позорное поражение, нанесенное ему нашим доблестным спасителем.

Принимая во внимание Ваши немеркнущие славу и добродетели, а также то огромное уважение, какое питает к Вам сей великий воин, мы обращаемся к Вам в тяжкую для нас годину за помощью и поддержкой. С каковой целью и посылаем к Вам нашего достойнейшего и надежнейшего Нардака Корбнилоба /то есть Болинброка. — А.Л./, дабы тот нижайше просил Вас, из сострадания к нам, уговорить нашего великого полководца, если только он ходит еще по этой земле, совершить второе путешествие и избавить нас от неминуемой гибели.

В том же случае, если Человек-Гора, из страха умереть в Лилипутии от голода, откажется от сего предприятия, считаем своим долгом клятвенно заверить Вас, что загоны для овец, курятники, амбары и подвалы забиты всевозможной провизией, дабы он мог ни в чем себе не отказывать.

И последнее. Поскольку до нас дошли слухи, что здоровье Ваше не столь благополучно, как того бы хотелось, мы хотим, чтобы Вы оказали нам честь и отправились вместе с Вашим достойнейшим и отважнейшим героем в наше королевство, где, ввиду целебности нашего чистейшего воздуха и продуманной диеты, Вы в самом скором времени сумеете поправить Ваше хоть и пошатнувшееся, но от этого ничуть не менее драгоценное здоровье.

В надежде на Ваши благосклонность и доброту посылаем Вам в дорогу провизию и будем с величайшим нетерпением ждать Вашего благополучного прибытия в наше королевство. Прощайте же, прославленная из прославленных,

король Гроего.

Писано в 119-й день Шестой Луны

в 2001 году Лилипутянской эры.

Виконту Болинброку

Дублин, 21 марта 1730 г.

Вы пишете, что не отказались от намерения собирать материал /по истории Англии при королеве Анне. — А.Л./, делать записи и пр. Так, чтобы отсрочить покаяние, говорят все грешники. Мистер Поуп, как и я, больше всего на свете хотел бы, чтобы под Вашим пером правда наконец восторжествовала, а клевета была повержена в прах… Я же с каждым годом, а вернее, с каждым месяцем становлюсь все более злобным и мстительным, и гнев мой тем более отвратителен, что обращен на глупость и низменность рабов, среди которых приходится жить. В свое время я знавал одного старого лорда в Лестершире, который развлекался тем, что бесплатно чинил своим арендаторам лопаты и вилы. У меня на этот счет взгляды более возвышенные; владей я, как и он, поместьем, я бы все бросил и переехал в Англию, предоставив другим гонять из сада свиней. В Вашем возрасте я часто думал о смерти; теперь же, по прошествии десятка лет, мысли о смерти не выходят у меня из головы ни на минуту, однако пугают не так сильно, как прежде. Из чего я заключаю, что чем меньше у нас душевных сил, тем меньше и страха, и, может, поэтому сейчас я люблю bagatelle [20] больше, чем когда бы то ни было. Вот почему по вечерам, когда мне трудно читать, а местное общество надоедает, я всегда, то ли от злости, то ли в шутку, пишу плохую прозу или очень плохие стихи, из коих лишь некоторые способны высмеять или развеселить, все же прочие незамедлительно мною сжигаются…

Пять лет назад я задумал построить стену, и, когда каменщики делали что-то не так, мне доставляло огромное удовольствие наблюдать, как слуги разбивают кладку. Точно так же я однажды во все глаза смотрел, как обезьяна бьет на кухне посуду: звон падающих и разбивающихся тарелок приводил меня в неописуемый восторг. Недурно было бы, если б и Вы у строили мне подобное развлечение, — но Вы, должно быть, думаете (и правильно делаете), что мне самое время отправляться в лучший мир. Именно так я бы и поступил, если, для начала, мог попасть хотя бы в мир хороший /то есть в Англию. — А.Л./, а уж оттуда — в лучший, а не подыхать здесь в слепой ярости, точно отравленная крыса под полом. Кстати, Вы не находите, что прозябаю я в этой дыре по Вашей милости?

Пробежал глазами написанное и вижу: письмо является отражением моего нынешнего душевного состояния, что Вас наверняка порадует, ибо меня несказанно огорчает.

Мой нижайший поклон миледи.

Чарльзу Вогану {71}

[Июль] — 2 августа 1732 г.

Сэр, получил Ваш пакет /со стихами и прозой. — А.Л./ не меньше двух месяцев назад и все это время не только вдумчиво изучал его содержимое сам, но и показывал его тем немногим здравомыслящим знакомым, коими располагаю в этом королевстве. Все мы сошлись на том, что автор — учен, талантлив и благороден. О том, что родился он в этой стране, мы догадались по некоторым его рассуждениям, а не по стилю, который для изгнанника, солдата и уроженца Ирландии точен и изящен на удивление…

В этих двух королевствах /в Англии и в Ирландии. — А.Л./ Вы не снискали бы славы в армии, где малейшая претензия на образованность, благочестие или общепринятые нормы морали грозит увольнением. И хотя я не слишком высокого мнения о Вашей профессии, ибо сужу о ней по тем ее представителям, кого наблюдаю воочию, я не могу не воздать должного джентльменам ирландского происхождения, которые, будучи изгнанниками и чужестранцами, сумели тем не менее проявить себя во многих странах Европы с лучшей стороны, отличиться безупречной службой и беспримерной отвагой. В этом ирландцы превзошли все прочие нации, что должно было бы повергнуть в стыд англичан, которые постоянно обвиняют исконных жителей Ирландии в невежестве, тупости и трусости. В действительности же недостатки эти проистекают от нищеты и рабства по вине их безжалостных соседей, а также из-за продажности и корыстолюбия местных землевладельцев. В подобных условиях даже древние греки превратились бы в тупых, невежественных и суеверных рабов. Мне приходилось несколько раз путешествовать по обоим королевствам, и я обнаружил, что здешние крестьяне, даже самые неимущие, те, что говорят на нашем языке, отличаются гораздо большим здравомыслием, юмором и смекалкой, чем их английские собратья. Однако бесконечной череды притеснений, тирании лендлордов, нелепого фанатизма их священников и обрушившихся на страну невзгод более чем достаточно, чтобы притупить самые острые умы под солнцем…

Поуп, Гей и я изо всех сил стараемся веселить и наставлять народ и при этом делаем вид, что, за вычетом дураков и проходимцев, врагов у нас нет и никогда не было. От Поупа и Гея, скажу откровенно, я отличался, во-первых, неукротимым желанием попытаться вместе с правительством искоренить захлестнувшие страну пороки, а во-вторых, дурацким рвением спасти этот несчастный остров /Ирландию. — А.Л./. Преуспел же я единственно в том, что потерял всякую надежду на благосклонность здешних властей, а также в том, что досадил английскому двору и за двадцать лет навлек на себя тысячу самых оскорбительных и беспардонных наветов, получив взамен лишь любовь ирландской черни… Вот почему, какими бы скромными способностями ни наградил меня Господь, могу без ложной скромности заявить, что еще ни одному человеку на земле не удалось с таким блеском распорядиться ими себе во вред…

Александру Поупу

Дублин, 8 июля 1733 г.

…Что до меня, то здоровье мое столь шатко, что в настоящее время пускаться в столь долгий путь не решаюсь. Я не хочу и думать о Лондоне, где мне по бедности моей пришлось бы постоянно переезжать с места на место, что в моем возрасте весьма обременительно. К тому же у Вас я буду лишен многих удобств, к которым здесь привык. В этом городе /Дублине. — А.Л./ в моем распоряжении все имеющиеся в наличии кареты, повозки и экипажи; кучера и возницы, в отличие от Ваших хамов, уступают мне дорогу; в Англии любой вельможа, проезжая мимо в запряженной шестеркой карете, не преминет окатить меня грязью, а то и сбить с ног; в Ирландии же самый знатный лорд или сквайр велит придержать лошадей и дать мне пройти. Вот каким образом я обращаю бедность и рабство себе на пользу, и вот почему я предпочитаю (о чем мне уже приходилось писать Вам) быть свободным человеком среди рабов, нежели рабом среди свободных людей. Здесь я спокойно хожу по улицам, никто меня не толкает; больше того, нередко я становлюсь объектом поклонения самого своего безотказного друга — черни. Здесь я — лорд-мэр 120 домов, я — полновластный хозяин величайшего собора в королевстве; я живу в мире и согласии с соседними монархами, лорд-мэром Дублина и Дублинским архиепископом — последний, правда, подобно старому Льюису, совершавшему некогда набеги на Лотарингию, иной раз вторгается на мою территорию. Шутки шутками, но все эти преимущества немало способствуют моему душевному равновесию…

Александру Поупу

1 ноября 1734 г.

Только недавно пришло Ваше письмо от 15 сентября с припиской лорда Б-ка /Болинброка. — А.Л./. По получении его я еще несколько недель страдал постоянными своими недугами: головокружением и глухотой; ныне слух вернулся, голова же кружится так, что я шатаюсь, точно пьяный, и пребываю в отвратительном настроении. Притом исправно езжу верхом и много гуляю, что не лечит, зато отвлекает. От этих болезней я утратил почти начисто память, отчего совершаю множество промахов: одну вещь принимаю за другую, все на свете путаю; когда пишу, делаю сотни ошибок, чего Вы не можете не замечать, — довольно их, уверен, и в этом послании… Слава Богу, все, что требовалось сочинить, уже сочинено; сейчас если и берусь за перо, то затем лишь, чтобы написать письмо либо, как и положено старику, какую-нибудь безделицу, годную лишь для детей или школьников, самых невзыскательных; сегодня мы втроем-вчетвером эту безделицу, веселясь, читаем вслух, а завтра за ненадобностью бросаем в камин. И все же, что забавно, я постоянно замысливаю какое-нибудь грандиозное творение, на которое и у молодого, здорового человека ушло бы лет эдак сорок, а между тем никак не закончу трех работ {72}, которые лежат уже несколько лет совсем почти готовые… Поверите ли, вечерами я писать уже не могу — из-за головокружений и ослабевшего зрения; большая же часть дня — из-за неотвязных дел и навязчивых посетителей, коих не могу в моем положении не принимать, — пропадает понапрасну… Уверяю Вас, кто написал «Опыт о человеке» {73}, я угадал сразу же; могу биться об заклад: Вас я узнаю по шести любым строкам, если только Вы по какой-то надобности не подделываетесь под другого. Никогда бы не подумал, что Вы такой морализатор и что найдется на свете человек, который выдумает столько новых и замечательных правил поведения. Признаться, в нескольких местах я все же споткнулся и вынужден был их перечесть. Кажется, я уже писал Вам, что по этому поводу рассказывал герцог Д. /Дорсетский. — А.Л./; один здешний судья (он Вас знает) сказал герцогу, что, читая «Опыт о человеке» в первый раз, он остался доволен, но кое-что не понял; во второй раз понял почти все, и удовольствие от прочитанного соответственно возросло; в третий же раз «темных мест» не осталось вовсе, и поэма Ваша привела его в неописуемый восторг…

Александру Поупу

7 февраля 1736 г.

Некоторое время назад я обедал у епископа из Дерри, и господин секретарь Кэри с печальным видом сообщил мне, что Вы серьезно больны. С тех пор я ничего более о Вас не слышал, а потому пребываю в большой тревоге — но не столько за Вас, сколько за себя и за весь мир, ибо хорошо знаю, насколько мало Вы цените жизнь и как философ и, в особенности как христианин, в чем никто из нас, еретиков, сравниться с Вами не может. Если Вы уже поправились, то я должен Вас упрекнуть: Вы могли бы снять бремя волнений с того, кто не перенесет, если с Вами что-то случится, — и это при том, что мы находимся в постоянной разлуке, как будто я уже в могиле, к которой каждый год меня все ближе подталкивают возраст и постоянные болезни. Я уже давно не приставал к Вам с вопросами о Вашем здоровье — прошу Вас, отзовитесь, пожалейте меня. Для меня Вы — далекое поместье, с которого я имею отличный доход, хотя никогда в нем не бываю…

У меня никого, кроме Вас, не осталось; сделайте доброе дело, переживите меня, а потом умирайте себе на здоровье — только без боли, и давайте встретимся в лучшем мире, если только это не возбраняется моей религией, а вернее, моей моралью, хоть они и несравнимы с Вашими… Здоровьем своим похвастаться не могу: голова кружится постоянно, между кожей и костями не осталось ни унции мяса, что, впрочем, не мешает мне проходить в день мили четыре-пять и проезжать десять-двенадцать. Но сплю я дурно, аппетита нет; что же до стихов, то на китайском языке мне сейчас пишется легче, чем на английском. Я столь же изобретателен, сколь и любвеобилен, и тем не менее каждый день задумываю всевозможные сочинения в прозе; бывает даже, напишу вечером пол страницы, однако наутро отправляю написанное в мусорную корзину. Огорчительнее всего то, что мои подруги, которые лет десять — пятнадцать назад относились ко мне вполне пристойно, теперь меня забросили, хотя сейчас я не так стар в сравнении с ними, как был раньше, что доказывается арифметически: тогда я был старше их вдвое, а теперь — нет…

Прощайте же, любезный друг! Мои дружеские чувства и уважение к Вам да пребудут вовеки!

Александру Поупу

9 февраля 1737 г.

Строго говоря, своим лучшим другом я Вас назвать не могу, ибо мне не с кем Вас сравнивать: под ударами Времени, Смерти, Ссылки и Забытья полегли все. Быть может, я меньше жаловался бы Вам на здоровье и дурное настроение, если б не искал оправдания, что неаккуратно отвечаю на письма — даже Ваши. Вы совершенно правы: нашим друзьям совершенно безразлично, здоровы мы или больны, счастливы или несчастны. Это подметили даже простые служанки, я часто слышал, как они досадуют: «Я так больна — и хоть бы кому до этого было дело!» Меня тоже раздражает, когда посетители отпускают дежурные комплименты: «Надеюсь, господин декан, Вы пребываете в добром здравии». Если я здесь и популярен, то лишь у простого люда, который, как выясняется, более верен, чем те, кого мы, по дурости, ставим выше них. Я хожу пешком, так же как и мои друзья из низших сословий; они, а никак не те, кого мы зовем «джентри», при встрече со мной кланяются и обнажают головы; они до сих пор помнят мне то, что джентри давно забыли. Напротив, люди знатные и могущественные не только не питают ко мне любви, но и не находят нужным скрывать это, да и я, к чести своей, могу сказать, что не хожу с визитами и не поддерживаю знакомства со здешней знатью — как светской, так и духовной. К несчастью, я не могу оказать услугу даже самому достойному человеку, разве что в пределах своего собора и при наличии вакансии. Больше же всего, даже больше возраста и болезней, удручает меня то, что в любой области общественного устройства царит самая бессовестная продажность…

Я нисколько не сомневаюсь, что у Вас нет недостатка в новых знакомых и что некоторые из них — люди вполне достойные. Юность ведь добродетельна; продажность приходит с годами, вот почему самый старый мошенник в Англии — самый крупный. Вы еще достаточно молоды и со временем увидите, сохранят ли Ваши новые знакомые добропорядочность, когда покинут Вас и пойдут в мир; Вы увидите, сколько времени их независимый дух сможет сопротивляться искушению будущих министров и будущих королей. Что же касается нового лорда-наместника /герцога Девонширского. — А.Л./, то никого из его рода я никогда не знал, а потому ходатайствовать перед ним за достойных людей, боюсь, не удастся.

Александру Поупу

[Июнь] 1737 г.

…Мы получили Ваши письма, которые, как я слышал, будут печататься здесь. Некоторые из тех, кто высоко Вас ценит, а также те, кто знает Вас лично, были, однако, опечалены, узнав, что Вы не делаете разницы между здешним мелкопоместным дворянством и дикарями-ирландцами; последние — исключительно простолюдины, первые — английские джентльмены, живущие в ирландской части королевства; эти люди в большинстве своем гораздо лучше воспитаны и лучше говорят по-английски, чем жители многих английских графств. И им очень обидно, что какому-нибудь американцу… дозволяется носить титул английского дворянина только на том основании, что его имя, если ему верить, значится в церковных книгах лондонского прихода…

В целом же Ваши письма представляют собой наиболее глубокое описание человеческих нравов; во всяком случае, всякий разумный человек, прочитав их, устыдится своих глупостей и пороков. То, что здесь Вы не менее знамениты, чем в Англии, говорит в пользу этого королевства. Если Вам угодно обвинить нас в рабстве, продажности, атеизме и прочих подобных мелочах, я ничего не имею против, но не забывайте и про Англию — у нее этих прегрешений вдвое больше. Надо бы издать закон, защищающий английский язык от порчи; писаки, что посылают нам сюда свой вздор в прозе и стихах, безжалостно уснащают язык куцыми оборотами и нелепыми современными словечками… Теперь я жду конца со дня на день; ни здоровья, ни душевных сил не осталось ни на йоту; слух иногда ко мне возвращается, голова же кружится постоянно. Впрочем, Вам я буду писать, покуда смогу держать в руках перо. Кончаю: уже вечер и голова меня не слушается. Да хранит Вас Бог как образец смирения и благочестия.

Прощайте, мой бесценный и верный друг — пожалуй, единственный, по-настоящему преданный.

Всегда преисполненный к Вам почтения и любви, Ваш и пр.

Джозеф Аддисон, Ричард Стил {74}

Эссе из журнала «Зритель»

Суббота, 3 марта 1711 г.

Quoi quisque fere studio devinctus adhaeret

Aut quibus in rebus multum sumus ante morati

Atque in qua ratione fuit contenta magis mens,

In somnis eadem plerumque videmur obire.

Lucr. [21]

Недавно, прогуливаясь по городу и предаваясь размышлениям, я заглянул в большую залу, принадлежащую банку {75}, и немало порадовался, увидев управляющих, служащих и секретарей вкупе с другими членами сего богатейшего учреждения, каждого — на отведенном ему месте соответственно роли, которую он играет в столь упорядоченном хозяйстве. В памяти моей ожили многочисленные рассуждения, как печатные, так и устные, о том, что кредит страны приходит в упадок, и разноречивые советы о том, как восстановить его в силе, грешащие, на мой взгляд, приверженностью к своекорыстию, а также к выгодам собственной партии.

Дневные мысли заняли мой разум и ночью, и я, сам того не заметив, перенесся в весьма осмысленный сон, обративший все, что я видел, в некую аллегорию, некое видение или что иное, по разумению читателя.

Мне привиделось, что я вернулся в большую залу, где побывал утром, но, к удивлению моему, нашел там не тех, что были прежде: в глубине залы, на золотом троне, восседала прекрасная дева, зовущаяся, как мне сказали, Кредитой. Стены были увешаны не картами и не картинами, но парламентскими актами, начертанными золотом. В конце помещения висела Великая Хартия Вольностей, справа от нее — Акт о единообразии, слева — Акт о веротерпимости. На ближней стене находился Акт о престолонаследии, и дева глядела прямо на него. По бокам я увидел все те акты, которые относились к упорядочению государственных средств. Насколько я понял, украшения эти чрезвычайно нравились властительнице, ибо она то и дело услаждала ими свой взор и порою, взглянув на них, улыбалась с тайной радостью; а если хоть что-либо грозило нанести им вред, впадала в особое беспокойство. Поведение ее отличалось несказанной пугливостью; по слабости здоровья или от особой нервозности (как сообщил позже один ее недоброжелатель) она бледнела и вздрагивала при любом звуке. Впоследствии я подметил, что немощь ее превышала все, что мне доводилось видеть даже среди женщин, а силы убывали с такою быстротою, что она в мгновение ока превращалась из здоровой, цветущей красавицы в истинный скелет. Правда, и прибывали они мгновенно; изничтожающая хворь сменялась той животворной мощью, какою наделены самые здоровые люди.

Мне довелось наблюдать очень скоро эти быстрые перемены. У ног ее сидели два секретаря {76}, получавшие что ни час письма со всех концов света; то один, то другой читали ей сии послания, и сообразно новостям, которые она выслушивала весьма внимательно, дева менялась в лице, выказывая признаки здоровья или же болезни.

Позади трона, от полу до самого потолка, громоздились огромной кучей мешки с деньгами, наваленные друг на друга. И по левую руку от девы, и по правую возвышались огромнейшие горы золота; однако удивление мое угасло, когда я узнал в ответ на свои вопросы, что дева сия наделена тем же даром, каким, по слову стихотворца, обладал в былое время один лидийский царь {77}, а именно — способна обратить в драгоценный металл все что угодно.

Голова моя закружилась, мысли смешались, что нередко бывает во сне, и мне привиделось, что в зале поднялась суматоха, распахнулись двери и вошло с полдюжины мерзейших призраков, какие я только видел и наяву, и в ночных грезах. Шли они по двое, словно бы в танце, но пары нимало не подходили друг другу. Описывать их не стану, боясь утомить читателя; скажу лишь, что в первой паре выступали Тирания и Анархия, во второй — Фанатизм и Неверие, в третьей — дух-хранитель Англии и молодой человек лет двадцати двух {78}, имени чьего я так и не узнал. В правой руке он держал шпагу и взмахивал ею, когда проходил, танцуя, мимо Акта о престолонаследии; а некий джентльмен, стоявший рядом со мной, шепнул мне, что в левой его руке заметил губку, какою стирают буквы с доски. Лишенный согласия танец напомнил мне, как в бэкингемовом бурлеске {79} пляшут Луна, и Земля, и Солнце, всячески стараясь затмить друг друга.

Припомнив, о чем говорилось выше, читатель легко догадается, что дева на троне испугалась бы до полусмерти, узрев хотя бы один призрак; каково же ей было, когда она увидела всех разом? Она потеряла сознание и немедля испустила дух.

Et neque jam color est misto candore rubori, Nec vigor, et vires, et quae modo visa piacebant, Nec corpus remanet [22].

Переменились и груды мешков с деньгами, и кучи золота, причем мешки осели, лишившись содержимого, так что деньги находились теперь не более чем в десятой их части. Прочие мешки — пустые, хотя с виду подобные полным, — унесло ветром, отчего я припомнил те надутые воздухом мехи, которые, по слову Гомера, герой его получил в подарок от Эола. Кучи золота по сторонам трона обратились в кипы бумажек {80} или связки палочек с зарубками, подобные вязанкам хвороста.

Пока я сокрушался о том, как все разорилось на моих глазах, прежняя сцена исчезла. Вместо жутких призраков в залу, изящно танцуя, вошли иные, дружные пары, весьма приятные собой. В первой паре были Свобода об руку с Монархией; во второй — Терпимость и Вера; в третьей — дух-хранитель Британии с кем-то, кого я никогда не видел. С появлением их дева ожила, мешки округлились, хворост и бумажки сменились кипами гиней. Я же от радости проснулся, хотя, признаюсь, охотно бы заснул снова, если бы только мог, дабы досмотреть сновидение.

К.

Понедельник, 12 марта 1711 г.

Non aliter quam qui adverso ut flumine lernbum

Remigiis subigit: si brachia forte remisit,

Atque ilium praeceps prono rapit alveus amni. [23]

Я очень радуюсь, когда слышу, что славный наш город день ото дня ждет моих листков и принимает утренние поучения с должным вниманием и серьезностью. Издатель говорит, что в день уже расходится три тысячи; так что, если мы положим по двадцать читателей на каждый (что еще весьма скромно), я вправе счесть своими учениками не менее шестидесяти тысяч человек в Лондоне и Вестминстере, надеясь, что они сумеют отмежеваться от бессмысленной толпы своих нелюбопытных и невежественных собратьев. Обретя такое множество читателей, я не пожалею сил, чтобы назидание стало приятным, а развлечение — полезным. Посему я постараюсь оживлять нравоучение остротою слога и умерять остроту эту нравственностью, чтобы читатели мои, насколько это возможно, получали пользу и от того, и от другого. А дабы добродетель их и здравомыслие не были скоротечны, я решил напоминать им все должное снова и снова, пока не извлеку их из того прискорбного состояния, в какое впал наш безрассудный, развращенный век. Разум, остающийся невозделанным хотя бы один день, порастает безрассудством, которое можно уничтожить лишь непрестанным, прилежным трудом, подобным труду земледельца. Говорили, что Сократ низвел философию с неба на землю, к людям; а я бы хотел, чтобы обо мне сказали, что я вывел ее из кабинетов и библиотек, из университетов и училищ в клубы и собрания, в кофейни и за чайные столы.

По этой причине я особо рекомендую мои размышления всем добропорядочным семьям, которые могут хотя бы час посидеть за утренним чаем; и со всею серьезностью посоветовал бы им, для их же блага, распорядиться так, чтобы листок доставляли без проволочек и чтобы он стал неотъемлемой частью чаепития.

Сэр Фрэнсис Бэкон заметил, что хорошая книга соотносится со своими соперниками, как змей Моисеев с поглощенными им жезлами египетскими. Я не столь тщеславен, чтобы полагать, что там, где появится «Зритель», исчезнут все прочие издания; но предоставлю читателю решить, не лучше ли познавать самого себя, чем узнавать, что происходит в Московии или в Польше; не полезней ли сочинения, стремящиеся развеять невежество, страсти и предрассудки, чем те, что разжигают злобу и препятствуют примирению.

Далее, я посоветовал бы каждый день читать сей листок тем, кого считаю своими союзниками и собратьями, то бишь досужим зрителям, живущим в мире, но от него отрешенным и, по милости ли богатства или по природной лености, взирающим на прочих людей лишь как сторонние наблюдатели. В это братство я включу склонных к размышлению коммерсантов; врачей, избегающих практики; судейских, избегающих тяжбы; членов Королевского общества; государственных мужей на покое — словом, всех, кто считает мир театром и тщится правильно понять актеров.

Обращусь я и к иной породе людей — к тем, кого я недавно уподобил пустому месту, ибо у них нет никаких мнений, пока деловая жизнь или повседневная болтовня не подбросят им какую-либо мысль. Нередко испытывал я превеликую жалость к несчастным, слыша, как они спрашивают первого встречного, нет ли новостей, и собирают таким манером то, о чем намерены думать. Сии обделенные люди не знают, что говорить до самого полудня, но с этого часа могут отменно судить и о погоде, и о том, куда дует ветер, и о том, наконец, прибыла ли почта из-за моря. Поскольку они отдаются на милость первых встречных и злятся или печалятся до ночи в зависимости от новостей, впитанных поутру, я посоветую им со всею серьезностью не выходить из дому, пока они не прочитают моего листка, и обещаю всякий день внушать им на полсуток здравые мнения и добрые чувства, которые превосходно скажутся на их беседах.

Однако полезнее всего мой листок для прекрасного пола. Я часто думал о том, как мало стараемся мы подыскать ему пристойные развлечения и должные занятия. Забавы, отведенные им, измышлены словно бы лишь для женщин, но не для разумных существ; приноровлены к даме, но не к человеку. Поприще их — наряды, главное занятие — прическа. Подбирая все утро ленты, они полагают, что заняты, если же выйдут купить безделушек или шелку, целый день потом отдыхают и ничего не могут делать. Шитье и вышиванье — самый тяжкий их труд, изготовление сластей — изнуряющая работа. Так живет обычная женщина, хотя, как я доподлинно знаю, многим ведомы радости высоких мыслей и умной беседы; многие обитают в дивном краю добродетели и знаний, дополняют красотой души красоту наряда и внушают взирающим на них мужчинам не только любовь, но и почтение. Надеюсь, листок мой умножит число таких женщин, и постараюсь дать моим прекрасным читательницам если не душеполезное, то хотя бы невинное занятие, отвлекающее от суетных пустяков. В то же время, стремясь придать совершенство тем, кого и так можно назвать славою рода человеческого, я стану указывать недостатки, пятнающие женщин, равно как и достоинства, их украшающие. Надеюсь, прелестные мои ученицы, наделенные великим избытком времени, не посетуют на то, что сей листок отнимет у них четверть часа без ущерба для прочих занятий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад