— Ой, я тебя прошу, — тянет самый усатейший, —
— Ты чего херню несешь, — тут уже взбунтовались все. Быть может, он и усатейший, возможно, и жирнейший, но подобного рода святотатства личность даже с таки-и-ими атрибутами запросто так поляку говорить не может, не имеет он права сказать поляку, будто бы русский больше того зарабатывает, что лучше него, поляка, живет, ибо такого ну никак быть не может, поскольку такие слова поляку весь мир с ног на голову выворачивют.
— Ну-у-у, может где в Москве. Так шо не пизди, Кшисек, потому как, курва, если начнем сейчас тебя слушать, словно испорченное «Радио Марыя», курва, так шо иди, и не просто иди, курва, не морочь голову, и вали… вали…
— Так я в газете читал, Богом клянусь! — возмущается Кшысек, но уже видит, что пересолил, что контроль над остальными теряет, что сейчас на «Баунти»[84] начнется мятеж, так что он тут же начинает отступать. — А может в том сопоставлении фальшивые данные были… или ошибочные…
— Шех, — говоришь ты.
— Фишки пан собирает? — спрашивает мужик из-за стойки, отдавая тебе хот-дог.
— Не, — отвечаешь ты.
— Может открыть пану карточку на фишки?
— Не, пахибо.
— Только бы не правили, как Гитлер, — говорит мужик из-за стойки, но уже не тебе, а всем остальным членам бойбэнда. — Оно ведь во время войны та-акое было, мне дед рассказывал, что и не говори.
— А ты знаешь, что Гитлер по-настоящему про поляков думал? — обращается к нему самый усатый Кшысек, обрадованный сменой темы. — В тайных архивах нашли такие сведения, что на самом деле поляков он даже боялся и оченно их даже уважал, и потому так ненавидел и так мучил, а говорил, что самые умные во всей Европе, я вас прошу, и потому все оно так и было.
Ты вышел с тем своим хот-догом из помещения бензозаправки SuperCarPol, и тебе стало жалко, ужасно жалко тех несчастных мужиков из бензозаправочного бойбэнда, ты жалел весь этот народ, этих бедных поляков, которые, униженные, в первую очередь, сами собой, а после этого — униженные всеми в округе, пали столь низко, чтобы поправлять себе настрой отчаяной чушью, бреднями, высасываемыми из пальцев с вырванными ногтями, что высасываются со слезами унижения, ибо у них в головах не могло поместиться, ну как можно ими ну прямо так презирать и даже так ненавидеть. Да, ты прекрасно знал тот самый фальшивый, «найденный в тайных архивах» текст, который после завершения войны ходил по зализывающей раны Польше, а теперь, время от времени, всплывает в Сети.
«Поляки — самая интеллигентная нация из всех тех, с кем Германия встретилась в ходе этой войны в Европе, — якобы писал Гитлер Гиммлеру. — Поляки, по моему мнению, а так же на основании наблюдений и докладов из Генерал-Губернаторства, это единственный в Европе народ, который соединяет в себе высокую интеллигентность с неслыханной ловкостью. Это самый способный народ во всей Европе, поскольку, постоянно проживая в неслыханно сложных политических условиях, он воспитал в себе серьезный здравый смысл, нигде ранее не встречаемый. На основании последних исследований, проводимых специалистами Reichsrassenamt, немецкие ученые пришли к уверенности, что поляков необходимо ассимилировать в германское общество как расово качественный элемент. Наши ученые пришли к заключению, что соединение германской систематичности с фантазией поляков дало бы замечательные результаты».
Ну, и какой заголовок ты бы поместил для портала Światipolska.pl? Особо напрягать мозги нет смысла:
Тебе было жалко того беднягу, который все это выдумал, написал и опубликовал в «Глосе Великопольскем» в 1947 году, поскольку все то было фальшивкой, бреднями, и даже, блин-переблин, никакого Reichsrassenamt никогда не существовало. Тот, кто все это придумал, должен был быть одним из тех бедных поляков, твоих несчастных земляков, у которых все то, что с ними вытворяли немцы, просто-напросто не умещалось в голове. До него попросту не могло дойти, ну почему его народ немцы презирали до такой степени, что не желали, чтобы тот с ним хоть как-то сотрудничал. А презирали потому, ибо германское государство санкционировало и продвигало тот первый, грубый инстинкт, которым обладает житель богатой, кирпичной и мощеной страны, который видит соседа: бедного, ободранного, бредущего через грязь, через броды на реках, существующего в хижинах вместе со скотом. Приезжающего с мятой в руках шапкой к немецкому господину на работы и удовлетворяющегося миской квашеной капусты с парой марок оплаты. Осматривающегося горячечно-блестящими глазами по немецкому чистенькому подворью и не способного поверить в то, что видит, поскольку в его родном доме отец босиком выходил на деревянный порог и с того же порога ссал в грязь перед домом, а пес подбегал и облаивал струю мочи. А куры пробовали ее клевать…
И нацисты сказали немцам: ну да, все то, что вы о них думаете — это все правда. Они, те самые полузвери, и вправду заслуживают того, чтобы их стереть с поверхности земли. И это вот грубиянское, бауэрское презрение, то же самое, которое заставляет сейчас называть русских в Польше ёбаными кацапами в фуфайках, чехов — трусливыми пепиками и гнидами, поляков в Чехии — усатыми, вечно ужравшимися и вечно молящимися бураками, было возведено в ранг государственной идеологии. Стереотип сделался законом. А следующее из него презрение — официальным определителем отношения херренфолька к унтерменшацтву[85].
Да, да, был запущен тот же самый механизм, который запускался в отношении колонизируемых, презираемых африканских народов. Поляки никак не могли понять, что с ними происходит, так как им в голову не приходило, что именно к ним кто-то относится точно так же, как относятся колонисты к африканским неграм. К которым сами они имели,
«Скотов необходимо истреблять» — думали те, которым довелось жить в местностях и общностях, где история с географией обеспечивали лучшие бытовые условия, чем скотине, и скотов истребляли. И они, эти скоты, понятия не имели, не знали, курва, за что. Чего-то предчувствовали, подозревали, вот только, курва, не были в состоянии во все это поверить.
Тебе хотелось плакать над поляками, над — как бы там ни было — твоим народом, принадлежность к которому судьба одарила тебя, пускай даже принадлежность эту ты разбирал на части, даже если бы каждый ее кусочек разглядывал под свет, обнюхивал, исследовал, стучал по ней, даже если бы ты эту принадлежность разбирал и собирал заново, словно автомат Калашникова или игрушку из кубиков.
И тебе было их — вас жаль.
— Пан забыл колу, — вышел за тобой тот мужик из-за стойки. Сейчас, на фоне темнеющего, осеннего неба он замаячил в своей красной куртке-полар. Он выглядел ну прямо как закат Солнца на далеком севере. — По акции, вы же не забыли.
— Спасибо, — сказал ты. — Земляк.
Мужик странно глянул на тебя и скрылся внутри.
Ты уселся в автомобиль, но на Семерку не вернулся. Проехал чуточку дальше, под бар «Гурман». В том же самом здании, только на тылах, размещалась станция сжиженного газа, и вот там-то, Павел, ты и припарковался, поскольку там как раз было место. Колеса захрустели по гравию, ты вышел. Касса станции выглядела как какой-нибудь партизанский самопал: все сбито из каких-то ДСП, снизу несколько бетонных блоков, замазанных краской, оконные стекла паршиво подрезаны. На стенке же, чтобы, как бы там ни было, но было красиво, висел пластиковый цветок в горшке. А в окно, чтобы было совсем красивее, было вставлена фотка Швеции. Вот сразу было видно, что это Швеция, ну ладно, Норвегия, ты знал это, хотя ни в Швеции, ни в Норвегии ни разу не был. Какая-то деревня на фоне зеленых холмов. Ровненькие, пряменькие шведские дома прекрасно сочетались с пейзажем, дома и пейзаж дополняли друг друга.
«Долбаная, — подумал ты, — Швеция. Вот где скукота, Боже, реальность тебя не щиплет, не раздражает, не подъебывает, все настолько гармонично, что блевать охота, тьфу!».
— Эй, пан, ты чего мне тут плюешься, — заявило лицо в окошке кассы станции продажи сжиженного газа. Только лицо заявило это, ты знал, скорее, по принуждению, лишь затем, что так сказать следовало, в этом высказывании не было ни грамма злости: брови ровненькие, глаза любопытствующие, губы не сложены в презрительную гузку, зубы не оскалены по-собачьему.
— А-а-а, — начал ты и не закончил, потому что, ну как объяснить кому-то, почему ты плюешься. — Это Швеция? — спросил взамен ты.
— Погодите, я к вам выйду, — сообщило лицо, и уже через секунду перед тобой стоял парнишка в черной курточке и черной жокейской шапочке. — Ну, Швеция, — сказал он. — Потому и повесили. Клево?
— Клево, — качнул ты головой, соглашаясь, и огляделся по сторонам. Подъездная дорожка посыпана гравием, а по сторонам дорожки из обломков кирпича было смонтировано нечто, что должно было, наверняка, походить на развалины старинной городской стены. Каждые полметра были поставлены упаковки из-под маргарина, заполненные землей, в каждой такой упаковке существовало рахитичное растеньице.
— Это я вышел перекурить с паном, — сообщил паренек, вытаскивая
— А давайте, — сказал ты, вытащил одну сигарету и прикурил от его зажигалки. Пару минут вы глядели, как дым клубами поднимается над гравием, над кирпичной стенкой.
— А вот скажите, — начал ты, — вот почему, раз Швеция такая клевая, то для себя здесь, — показал ты на стенку с «маргариновыми» горшками, — вы поставили что-то подобное. Паскудное. Разве нельзя было чего-нибудь красивого?
Паренек поглядел на стенку и задумался.
— Ну… — наконец сказал он, — так оно ведь это по-нашему, эта вот стенка. Тут же пану не Швеция, а Польша.
— Зачем тогда вы вешаете себе Швецию?
Тот повернулся к тебе с удивленными глазами. Они блестели, словно у кролика.
— А потому что красивая.
— А разве Польша не может быть красивой?
Тот усмехнулся.
— Эх, пан… Польша — это Польша.
Вы уставились на стенку, на Луну, которая, несмотря на то, что ночи еще и не было, уже висела над малопольскими возвышенностями, словно апельсиновая лампа из Икеи.
— Стенку брат поставил, — сообщил через какое-то время кассир. — У брата вообще большая часть паев фирмы. И у его жены. А что у меня… так, децл процентов. Так что, на кой оно мне… Какое мне дело до стенки. Но, говоря по правде, совсем она и не красивая…
Бар «Гурман» выглядел именно так, как может выглядеть бар «Гурман» при национальном шоссе. Окна арочкой, оно, вроде как красивше, стильней, ну, древней что ли, средневековей. Ну, если так, подумал ты, тогда они замечательно совпадали со стенкой во дворе, но эффект средневековья портила оранжевого цвета штукатурка, которой бар «Гурман» был весь просто обмазюкан. И еще зеленая волнистая жесть на крыше. И желто-красная вывеска. И лебеди из разрезанных и выкрашенных белой краской шин на газоне.
Ты вошел вовнутрь. В ноздри ударил запах жареного и с дымком. На узеньких бумажных полосках, прикнопленных к доске из ДСП, было написано:
ХОДДОГ 5 ЗЛРП[87]
ЗАПЕКАНКА ОТ ГУРМАНА 5 ЗЛРП
ЗАПЕКАНКА ОБЫЧНАЯ 4 ЗЛРП 50 ГР
(здесь за «ГР» кто-то как-то робко, карандашом, приписал маленькими буквами: «рп»).
БИГУС[88] 7 ЗЛРП
ЖУРЕК[89] С ЯЙЦОМ 7 ЗЛРП
ЖУРЕК С ЯЙЦОМ И КОЛБАСОЙ 9 ЗЛРП
ФЛЯЧКИ[90] 9 ЗЛРП
ГУЛЯШ С ШАМПИНЬОНАМИ 10 ЗЛРП
ДЕВОЛЯЙ 14 ЗЛРП
ШНИЦЕЛЬ 14 ЗЛРП
БЛИНЧИКИ ПО-ВЕНГЕРСКИ 19 ЗЛРП
ЧАЙ, КОФЕ 4 ЗЛРП
— Водка у вас имеется? — спросил ты у продавщицы.
— Имеется, — ответила та.
— Тогда дайте с чаем.
— С сахаром и лимоном? — спросила та, вытирая руки о фартук.
— Ага, пожалуйста.
— То есть, скалолазку[91].
— Пускай будет скалолазка.
— Присаживайтесь, я позову.
Ты огляделся по темному залу, заставленному деревянными лавками. На стене висела еще довоенная картинка с Ангелом-Хранителем, спасающим ребенка от падения со скалы, хотя уже за то, что он разрешил тому же ребенку вскарабкаться на такую опасную скалу, ему следовало так начистить задницу, чтобы перья во все стороны полетели. На другой стене — какая-то общая картинка. Общий такой пейзаж. Дорога в грязи, деревца, мужики в сукманах[92].
«Именно так, в общем, — подумалось тебе, — именно так Семерка и выглядела. Так что здесь все адекватно».
Под картинкой сидела какая-то девушка. Бигос она уже съела, пластиковая тарелочка с остатками капусты была пуста; девица допивала чай. Она глядела в окно, в синеющий Праздник Усопших за стеклом. Всматривалась в автомобили, едущие по Семерке: ауди, форды, опели, хонды, тойоты. Новый подвижный состав польских шоссе, по которым еще недавно не ездило ничего, кроме маленьких и больших фиатов. И тяжелых коровищ полонезов; а еще жуков и ныс. Иногда попадалась лада, чуть пореже — волга или шкода. Еще имелись трабанты, вартбурги, дачии и заставы. Короче, весь СЭВ. Ну а если ехала какая-нибудь западная машина, то когда она парковалась, тут же подбегали дети и глядели на спидометр. И ты тоже в свое время пялился. Тебя доебывало то, что у родимых, восточных автомобилей было только 180 км/час, а у западных всегда 220, случалось — 240 и даже 260 или 280 — и хотя было известно, что ни один из них настолько не разгонится, все равно, впечатление производило. И никогда, будучи ребенком, помимо этого не мог ты понять, ну почему форды, фольксвагены и датсуны такие красивые, а польские машины — нет. Ну ведь, размышлял ты, чтобы спроектировать чего-то красиво, денег не нужно. Ведь только деньгами тебе поясняли тогда все различия между востоком и западом Европы. Они деньги имеют, а мы — нет. Все просто. Потому что у них капитализм, а у нас — социализм. Ну ладно, думал ты, у капиталистов имеется больше капитала, это даже из названия следует, нормалек, но, не доходило до тебя, ну почему, курва, социализм не может спроектировать красивых автомобилей?
Рядом с девушкой стоял рюкзак. На ее ногах — туристические ботинки. Не очень длинные волосы, с боков подбритые. Как у Джейсона Ньюстеда из «Металлики» в девяностых. На польку она не походила, но ты понятия не имел, откуда родом она могла быть. Потому что не походила она ни на немку, ни на шведку, американку и — тем более — на британку. Быть может, чуточку на француженку, возможно, чуточку, на венгерку. И ты понятия не имел, почему. Откровенно ты на нее не пялился. Так, поглядывал время от времени.
— Чай заберите! — раздалось возле бара.
Ты поднялся с места.
— С водкой! — раздалось в качестве продолжения.
Девушка усмехнулась и быстро глянула на тебя. Она носила очки в толстой красной оправе, из-за чего ее лицо выглядело как-то игрушечно. Ты тоже усмехнулся.
— Тебя подвезти куда-нибудь? — спросил ты. — А то я вижу, у тебя рюкзак. Ездишь автостопом?
— А ты ездишь после водки? — спросила она, указывая игрушечно-очковым взглядом на исходящую паром чашку у тебя в руке. Акцент у нее был восточным, но не русским, украинским или белорусским. То был польский восточный акцент.
— О, — сказал ты. — Нет, — прибавил.
— Тогда как ты собираешься меня подвозить?
— Сегодня, — приложил ты палец к губам, — случай исключительный. Завтра у меня очень важная встреча. Так что нужно.
Девица скривилась.
— Я как-то раз по пьянке ехала и разбила отцу машину о колодец во дворе.
— А ты откуда?
— Из Вильно[93].
— О, полька из Вильно.
— Возможно, я и полька, а может и не полька, — сказала девица. — Сама уже не знаю. Человек я,
—
—
— Нрави ше. Нрави. Кьют такое[94].
— Сам ты «кьют», — сказала она, но так, чтобы было ясно, что кьютом тебя никак не считает, совсем даже наоборот. — И куда ты едешь, пьяный?
— В Варшаву. Там у меня важная встреча.
— Про это ты уже говорил, — бросила она. — Что важная. Что же, раз важная, так важная.
— Автостопом?
— Да, — ответила она. — А что?
— А что может быть… Ну ладно, тогда, как говорят, годспид[95].
— Сам ты годспид.
— Да нет, похоже, что это ты.
Девушка игрушечно улыбнулась.
— Я впервые в Польше, — сообщила она.
— Правда? — удивился ты, совершенно серьезно, и пытался представить себе ту польскую Виленщину, ту квази-Польшу за пределами Польши, что уже десятилетия живет по-своему, по-другому развивается и является чем-то совершенно другим по сравнению с Польшей-Польшей: скучной, серой, обыденной, которую знаешь навылет, как свой карман, до рвоты…
«Иная Польша», — размышлял ты. «Иная Польша существует».
— А ты не спросишь, как мне в Польше нравится?
— И как тебе в Польше нравится?
— Видишь ли… — сказала она, немного приблизившись к тебе, и ты почувствовал, что в ее чае тоже имеется водка. Наверняка для разогрева — через всю Польшу автостопом… — Я уже неделю по Польше езжу. Автостопом, по-друго
— Понял.
— Ты знаешь, — сказала она, отпив чаю с водкой, — я себе всю жизнь Польшу представляла. Всю жизнь, когда польский язык учила, как мне мама и
— Ну и что? — спросил ты. — Сходят.
Она наморщила лоб и поглядела на тебя с сожалением.
— А внизу огромная стоянка на сухой грязи, а над самой Вислой водочные бутылки, дикие
— Чего?