Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Семерка - Земовит Щерек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А когда поехала в Илжу, даже не знаю почему, но больше всего всегда хотела поехать в Илжу, наверное, потому, что там, у меня дома висела такая картинка с Илжей на стенке, там замок на скале высокой, там же городок маленький за стенами, там река широкая, всегда красивее всего я представляла Илжу, такая вот еврапейская идиллия, вот… — вздохнула она.

— Ось, — вздохнул и ты.

— И я поехала в ту Илжу, блин, курва, пиздец, автобусом ехала, темно, холодно, пересаживаться нужно в какой-та жопе, приехала я в эту Илжу, а на автостанции какой-то конец света, какие-то будки стоят, люди смурные — как в Норильске, спрашиваю, как на рынок попасть, а они: «О, русская? Торговать? Рынок? Базар?», а я им: «Сами вы „русские“». Рынок, старый город, замок, где все это?; они: «Замок — вон там, а рынок — туда». Ладно, иду я на тот рынок, прохожу мимо какого-то, бля, универмага[96] — так и написано, все разваливается, гадкое, как будто людей нет, только все само уже сгнило, словно никакой власти никогда не было, а управляли какие-то партизаны, занимающиеся лишь ремонтом того, что в других городах слямзили; ну ладно, прусь я на тот рынок, а там, курва, карнизы, дамские тряпки, клей атлас, всякое говно, темно, хуй, какие-то гопники в адидасах пьют водку в городке аттракционов, а идти некуда, даже на кофе. Было уже поздно, задерживаю женщину, спрашиваю, где тут гостиница, а она мне: «Ты чего, русская?», а я ей в ответ: «Сами вы русская, где гостиница?», — спрашиваю, а она мне: «Только не таким тоном, детка, а то не будем разговаривать», ну и уходит, тогда я к одному мужику подхожу, спрашиваю: «Где тут гостиница?», а он мне: «А нету». Да как же, спрашиваю я, нету, замок имеете, рынок имеете, а гостиницы не имеете? Он: «А ты чего, русская? Так может — говорит и еще ухмыляется, черт — у меня переночуете?» «Пошел ты нахуй», — я ему, и апять, взбешенная, возвращаюсь на автобусная станция, и тут уже подходит маленький такой гопничек, мальчик, а уже сигареты курит, подходит и говорит: «Слушай, мне надо с твоего телефона позвонить, а то у меня как раз бабушка умерла, так мне нужно в скорую или в полицию позвонить, или куда там еще надо, а свой я потерял».

Ну я тогда ему на все это говорю: «Слушай, так пошли к бабушке, поглядим, может она и не умерла, может она в коме, может еще удастся помочь», а он пялится на меня и спрашивает: «Ты чего, русская?». «Сам ты русский» — это я ему, а он: «Ладно, кароче, неважно…»

— Что, «кароче» сказал? — спросил ты.

— Сам ты кароче. И он спрашивает, так как с телефоном, я же ему повторяю: «Давай пойдем к бабушке, поглядим, точно ли она умерла», а он: «Курва, я что, свою бабку не знаю или чего? Я знаю, когда она откинулась, так дашь мне, курва, телефон позвонить?»

Ну а я так подумала себе, что он явно хочет с моим телефоном смыться, дашь такому телефон, и больше уже не увидишь, ну и пошла дальше, села на первый же автобус, как раз на Радом, и поехала, вот только в этом автобусе все время плакала по своей Илже.

— Так погоди, эй, — подпер ты голову руками, — а у вас, случаем, не хуже?

— А когда ты в последний раз у нас был? — весело спросила она. — Ну, — прибавила она тут же, — пака.

— Чего?

— Чао.

— Пака. А куда потом едешь? После Кракова? Или какое-то время побудешь?

— Нет. Дальше еду. На юг. В Стамбул. Это моя очередная мечта, Царьград. — Эх, — мечтательно подняла она глаза, — ты знаешь, еще ведь немного, и Царьград был бы наш? Под конец XIX века был ведь такой шанс, эх, ты представь

— Так это что значит? — не понял ты. — Наш или чей?

— Ну, — усмехнулась она, — русский.

— Погоди, — у тебя все в голове перепуталось, — наш или русский, то есть, как это наш, когда русский…

— Ну так што, — покачала она головой, надевая рюкзак. — Я дома, с родителями, полька. А из дома вышла — а там Польши уже нет, паляк.

— Так имеется же Виленщина, — сказал ты. — Там другие поляки.

— Вот, паляк, — заявила вильнючка. — Вы все нацианалисты, вам никак не панять што можно па другому думать.

— Чего-о? — высунулась из-за стойки продавщица.

— Если па-другому — не понял ты, — паляк — или наш, или русский, ну, курва, ты или полька или русская, ну, привет…

Выходила она, смеясь. Потом ты увидел, как она становится у обочины Семерки, как выставляет палец вверх, а коленку в сторону трассы, и как моментально останавливается какой-то водила фуры, она же вскакивает в кабину и уезжает.

* * *

Русский Стамбул, размышлял ты, расплачиваясь за чай с беленькой, ну да, был такой шанс, правда. Русские заняли бы Стамбул в 1878 году, если бы Запад их не придержал; только, ого-го, ты уже представлял себе тот русский Стамбул, ну, ессно, обваливающуюся штукатурку Ая-Софии замалевали бы толстым слоем масляной краски, и на этой краске штукатурка бы и держалась; придорожные бордюры были бы высокими и выкрашенными белой известкой; а через весь город проходил бы огромный и широкий Бульвар Ленина, который рассекал бы Константинополь на две практически не связанные одна с другой части, поскольку через запруженную тремя рядами машин и стоящую в вечной пробке мостовую переходить было бы сложно, а переход по подземному туннелю, выложенному обоссаным мрамором занимал бы минут тридцать. По приморским бульварам прохаживались бы гопники в трениках и черных кепках и потолстевшие мусора в фуражках-аэродромах. Повсюду троллейбусы и подсолнечная лузга.

Ну и вообще: в пригородах, в тени мечетей, переделанных сначала в церкви, а потом в музеи атеизма, постсоветские пенсионеры чинили бы свои волги и москвичи; но, может, кто знает, Советский Союз заложил бы и в Константинополе автомобильный завод, Константинопольский Автозавод, КАЗ; над Босфором дымили бы трубы, над Золотым Рогом протянули бы трубы теплоцентрали. Центр города, где сейчас находится Султанахмет, выложили бы тротуарной плиткой, еще более уродливой, чем наш польбрук, псевдо-мавританской формы, с выдавленными псевдо-арабесками. В этом районе было бы множество элегантных магазинов и масса паскудных вывесок, а дальше, уже за пределами центра, продолжалось бы веселое распиздяйство, просто замечательно бы превращались в развалины генуэзские дома в Пере и Галате, между самостроями над морем Мармара бабули в платочках развешивали бы белье, а дедули в тельняшках попивали бы «балтику» или какую-то там водочку, спокойненько, без нервов, как они это делают летом в Севастополе. Спальные районы начинались бы уже за Блахернами. Балконы были бы застроены любым возможным способом: кто мог позволить себе кондиционер, тулил бы себе кондиционер, кто не мог — на время жары заслонял бы окно блестящей алюминиевой фольгой, как это делается в южной России. Лестничные клетки были бы мрачными и ободранными, по ним бы ходили люди, которым надоело жить. На базарах бабушки торговали бы оливками и рыбой.

Или, — продолжал ты фантазировать, спускаясь по ступеням бара «Гурман» и все так же, несмотря на потребление чаю с водкой, чувствуя странную мягкость в ногах после эликсиров, — возьмем Гавайи. Ведь русские были и на Гавайях. Даже форт начали строить, — думал ты, усаживаясь в машину и запуская двигатель, — Форт Елизаветы, который, наверняка, если бы они там остались, превратился бы в какой-нибудь Елизаветград, а после революции — только если бы на Гавайях была революция, и он не превратился что-нибудь типа русского Тайваня, — его бы переименовали в, скажем, Комсомольск-на-Гавайях.

Ты выехал на Семерку и глазами, как везде говорят, воображения уже видел русских, валяющихся на замусоренном сигаретными бычками и пустыми бутылками райско-гавайском пляже и решающих кириллические кроссворды. Маршрутки ездили бы из Южногавайска в Северногавайск, думал ты по пути, в деревнях по дороге (Тихоокеанская, Алёханская — или даже Алоханская — Партизанская, Электрифическая, Ленино-Гавайская) повсюду были бы объявления «СДАМ КВАРТИРУ У МОРЯ», а в приморских курортах жгло бы такое русо-диско[97], что все чайки и нерусские туристы смылись бы как можно дальше, — размышлял ты и даже не заметил, что сам едешь странным слаломом, а когда склонился над проигрывателем, чтобы вытащить из него оставленный веджмином Герардом диск группы «Сабатон», утратил дорогу с глаз. Вдруг раздался глухой треск, ты почувствовал рывок, твое тело больно врезалось в пояс безопасности, голова полетела вперед, шейные позвонки хрустнули, что, кстати, даже принесло тебе временное облегчение.

Грудной клеткой ты ударился в руль, голова чуть-чуть не достала до лобового стекла. И все это происходило медленно, о-очень ме-е-едленно. Очень медленно, чрезвычайно ме-е-едленно трескалось и лобовое стекло. Ты видел, Павел, как паутина трещин расходится по всей его ширине и длине, как — наконец-то — стекло сыплется и выгибается, свисая на имеющейся в средине пленке, а в машину врывается свежий ноябрьский воздух вместе с тонкой ноткой кладбищенского стеарина.

А въехал ты, Павел, в канаву, срезав при этом придорожный крест, а точнее — даже два креста. Один — поменьше, в память смерти в 2008 году молодого, восемнадцатилетнего водителя ауди А3 1.9 Адриана Мачонга — поскольку именно здесь, в одну прекрасную июльскую ночь, парню восхотелось узнать, а дожмет ли он стрелку до правого края спидометра. Потом имелся крест побольше, обычный, придорожный, деревянный, который, случаем, стоял именно здесь. И ты въехал в глубокую придорожную канаву.

Но все это, Павел, ты выяснил только лишь после того, как ты каким-то макаром вылез из машины и, все еще в состоянии шока, закурил. Ты осмотрел разбитый капот и фары. От обеих пробитых шин остались какие-то тряпки; эх, вздохнул ты, потом поглядел на срезанный тобой памятный крест. Адриан Мачонг глядел на тебя с фотографии укоризненно, словно малорослый мрачный тиран. «Был полдень, но Солнце для него погасло», — гласила надпись под снимком, и далее: «Он увеличил число ангелочков».

«Ясно».

Придорожный крест лежал в паре метров дальше. Руки Иисуса оторвались, так что Христос висел теперь совершенно как в «Пепле и алмазе» — вверх ногами.

Сзади остановился какой-то автомобиль. Из канавы, в которую ты сверзился, его не было видно.

«Ой, нет, — вдруг дошло до тебя, — нет, блин, полиция, дорожная инспекция, скорая помощь, а я ведь пьяный, плюс эликсиры, и отправлюсь сидеть, и права отберут, но прежде всего — не доберусь на завтрашнюю встречу…»

— Эй! — услышал ты женский голос, — вы там живы? С паном ничего не случилось?

— Все в порядке! — крикнул ты в ответ. — Нормально! Шурин уже едет с лебедкой. Спасибо!

— Ну ладно! — ты услышал щелчок двери, запуск двигателя, первая скорость, вторая скорость.

«Так, сейчас…», — ворочал ты мысли, а небо над тобой розовело, что-то слишком долго длится этот закат, чего-то этот ноябрьский день не желает кончаться; да и хорошо, потому что он красивый, умирающая зелень и коричневые комья в розовом, холодном свете, и какое-то осеннее облегчение в воздухе. «Погоди, погоди, — рассуждал ты, — нужно избавиться от этой машины, ведь начнут же расспрашивать, что да как, приедет полиция, начнет расспрашивать, идентифицирует тебя, станут устраивать проблемы — а ведь тебе нужно ехать дальше, еще дальше, в Варшаву, в самую глубину Польши, потому что там у тебя очень важная встреча, как оно обычно в Варшаве, это понятно, но — а сейчас нужно действовать, и действовать быстро…»

— Пан?! Пан там жив? Ничего не случилось?

…действовать, очередной самаритянин на дороге, а не пошел бы ты нахуй, добрый человек.

— Да, да! Спасибо! Все нормально, только со склона соскользнули, все о'кей, тесть уже гонит трактор, чтобы вытащить!

— А ничего не надо? У меня лебедка имеется, — похвастался голос.

— Спасибо, спасибо!

— Точно?

— Да.

— Ну как пан желает, — голос был несколько обижен.

Хлопок двери, глубокий бас внедорожника.

«…о'кей, — размышлял ты, — надо срочно сматываться, пока не приехала полиция, вектра пускай остается тут, она подождет, подожди тут, вектрочка, завтра буду вечером возвращаться, так я тобой займусь, спасу, не оставлю я тебя здесь, ты у меня храбрая машинка, мы же пережили с тобой, согласись, много чего, в Польше, бляха-муха, лошадей не добивают, тем более, лошадей верных, а ты — „опель вектра“, являешься новой волгой Восточной Европы, новым полонезом, новой ладой, новой шкодой, ты у нас „гнется не ломается“, ты у нас самая героическая машина, ты — шестизарядник пограничья, ты — легенда, ты достойный наследник всех тех восточных автомобилей, которые способны проехать все Карпаты, Среднюю Азию, Балканы, Проклятые Горы, Военно-Грузинскую дорогу, въехать на Кавказ, пропахать Черкессию, Трансильванию и Швенты Кшиж, прорваться через существующие и несуществующие страны, пережить нападение медведей в Бещадах — и даже не вспотеть».

«Но сейчас, вектрочка, извини, никто не должен меня, — лихорадочно думал ты, — здесь увидеть, а не то мусора свинтят, а мне надо в дорогу, на север, не на запад, не на восток, а именно на север, в наименее возбуждающем направлении». Ну что же, такова селяви, географии не выбирают, потому ты карабкаешься по зеленому склону, открываешь торчащий кверху багажник вектры, вытаскиваешь из него свой рюкзак; а в нем совсем немного, вещи на один день, ведь завтра собирался и назад, так что он почти пустой. Хорошо еще, что не собрал чемодан, пришлось бы сейчас, курва, тащить его с собой; так что берешь рюкзак, размышляешь над тем, а не забрать ли регистрационные таблички и не соскрести ли регистрационную наклейку с лобового стекла, чтобы усложнить мусорам идентификацию, но, в принципе, а нафига, все равно ведь оттащат его на охраняемую стоянку где-нибудь в Сломниках или Мехове, хрен там их знает, все равно, машину придется разыскивать, выкупать и долго-долго объясняться, зачем ты ее здесь оставил, ну да ладно, хуй с ним, все это завтра, а сейчас — линяю!

Ага, вспомнилось тебе, заработанный — что ни говори — в качестве добычи ящичек, веджминский сундучок с эликсирами и с картой, ведущей к черному князю, как там его звали, Баяю. Ты открываешь дверь с пассажирской стороны, ага, имеется, валяется на полу, закрытый, не рассыпался; ты поднимаешь его — какой-то он тяжелый, на удивление тяжелый, осматриваешь с нижней части и видишь: пряжечка. Раскрываешь ее и на ладонь тебе выпадает, о-хо-хо, небольшой пистолет, маленький такой пистолетик, ага, размышляешь ты, интересно, а именно такой был в случае Ярослава Качиньского[98]. Узнаешь, это Смит-энд-Вессон Сентениал, пятизарядный, а к нему еще и три круглых обоймы.

— О-о, — заинтересованный, говоришь ты, глядишь, а на рукоятке выгравирована надпись, присматриваешься: «Герарду — если эликсиров будет недостаточно», а с другой стороны: змея и надпись «DON'T TREAD ON ME» (НЕ НАСТУПАЙ НА МЕНЯ).

«Хо-хо, — думаешь, — ты гляди, нужно будет Герарду отдать, если удастся встретить, наверняка он получил его от какой-нибудь киски-корвинистки: веджминки или Йеннифер, или, — подумалось тебе, — может и не отдавать, ведь он же чистый псих, в особенности, после всех тех эликсиров, во всяком случае, — думаешь, — перед тобой еще долгая дорога, правда, ты потерял коня, зато имеешь револьвер». Ну да ладно, а теперь и вправду нужно отсюда съёбываться…

— Эй, вы! Пан там живой? Помощь нужна?

…бли-и-ин…

— Благодарю вас. Все нормально!

— Может, вызвать пану скорую?

— Нет, не надо! Сюда уже коллега на техпомощи с лебедкой едет!

— Ну пану и не повезло!

— Такова жизнь, — орешь ты, лишь бы тот отъебался.

Глядишь, а мужик уже слазит по склону.

«Ну, чтоб ты сдох…»

Клетчатая рубашка, джинсы, волосы соль с перцем, словом: член локальной элиты. А может даже и краковяк, построившийся в пригородах.

— А ну, пан, покажи, — говорит он. — Может чего и сами сможем.

«Курва, — думаешь ты, — ну правильно, ты же в деревне, сейчас тут к тебе свалится десяток деревенских гуру, встанут вокруг развалины, станут пинать ногами по шинам — даже если те пробиты — будут ломать головы, чего тут можно сделать, советовать станут, даже если советовать и нечего, будут пытаться открыть капот, хотя и непонятно, а на кой ляд, потом приедет полиция, а я пьяный, наэликсиренный…».

Ты глядел, как твоя рука поднимается, как ты целишься в мужика из сентениала, и слышал собственный голос, в котором было ни грамма злости:

— Уйдите отсюда, пожалуйста.

— Пан, — проглотил слова мужик, — ты чего, пан!

— Ну…

— Но, это ведь недоразумение, — упирался мужик вместо того, чтобы сматываться, — я только помочь хотел!

— Ну! — слегка повышаешь ты голос. Он чего, курва, не видит, что ты в него целишься? — Los, los, — вспоминается тебе известная фраза из социалистических военных фильмов, и ты надеешься, что, возможно, хоть она подействует. В конце концов, мужику, на глаз, лет пятьдесят с лишком, именно его поколение воспитывалось на Клоссе и четырех танкистах[99].

— Но, погодите… — у мужика явно не имелось инстинкта самосохранения, — вы чего… ну, отложите же эту штуку, не надо насмехаться, лучше покажите машину, как оно вообще случилось? Ну вот, пан крест срезал…

«Бляха-муха, — подумал ты, — это же один из них, один из твоих земляков, один из Упрямых-в-Жопу, один из Неуговариваемых, один из Лучшезнаек[100],именно на них стоит Польша, это они срывали сеймы, потому что знали лучше, это они заливали сала за шкуру захватчикам тем, что тяжко и мрачно стояли на своем, именно из таких должен был быть Држимала[101]».

— Слушайте, — сказал ты почти что умоляюще, — вы чего, не видите? Из пистолета в вас целюсь! Так что идите-ка домой…

— Э-э-э, — сказал мужик. — Наверняка ведь пугач какой-нибудь…

Ты глядел на то, как твой палец нажимает на спусковой курок, как неспешно проворачивается барабан, и как из пяти патронов остается только четыре.

— Курва-мать, пан чего, охренел! — завопил мужик, глядя на простреленную табличку с надписью КОШМАР КРОТА — СРЕДСТВО ОТ ПОДЗЕМНЫХ ГРЫЗУНОВ — ПРИМЕНЯЙ В СВОЕМ ОГОРОДЕ! — Блин, курва, чего пана в башку ёбнуло? — сопел он, карабкаясь на склон, растопырив руки словно готовящийся взлететь журавль, — сейчас я на тебя, хуй ты ёбаный, полицию нашлю, сейчас сюда с соседями прибуду, я к тебе, курва, с добрым сердцем, а ты на меня с браунингом…

«Ну ладно, — подумал ты, — самое время съёбываться».

«Так и машину, — пришло тебе в голову, — нельзя здесь оставлять. Нельзя позволить, чтобы меня идентифицировали. Хрен уже с той ездой по пьянке, но терроризирование спокойных граждан огнестрельным оружием — это дело другое».

Ты оторвал регистрационный номер с переднего бампера и сунул его в рюкзак. Забрался на склон и то же самое сделал с задней таблицей. Рюкзак не хотел закрываться, но как-то удалось. Потом ты открыл бак «вектры», открыл бак своего «опеля-блиц», поцеловал его серебристый кузов, сказал ему что-то дебильное, типа: «ты умираешь как солдат», стащил с шеи шерстяной шарф-трубу — что ни говори, уже осень, и сунул его в бак, чтобы хоть немного напитался бензином, вытер ним горловину бака, черт подери, ведь только-только заправился, курва, мало того, что машина идет к чертовой матери, так вдогонку еще несколько сотен за топливо. Плюс четыре десятки за «трубу». А потом ты запихнул шарф в бак и подпалил. И сразу же начал удирать. В поля, между деревьев, в рощу, что имелась неподалеку от шоссе.

К твоему изумлению, сразу огонь не появился. Ты уже начал побаиваться, что придется возвращаться, чтобы все исправить. Но когда уже зажглось, когда взорвался бензобак, ты глядел, как взрывается огненный шар, который потом разлился по траве, по кузову, по кресту, возведенному в память Адриана Мачонга; ты глядел, как загорелся сбитый придорожный крест и висящий вверх ногами Иисус, и этот огонь так замечательно осветил темнеющее и как-то не желающее прилично стемнеть осеннее небо, что тебе уже и не хотелось верить, что еще-либо может быть столь красивым. Ты не мог отвести глаз, но, что ни говори, должен был. Ты держал руку в кармане, стискивал рукоять сентениала и быстрым шагом маршировал куда глаза глядят, в поля, в польскую грязь и комья земли.

* * *

Ты шел через деревню, польскую деревню, потрескавшийся асфальт выглядел так, как будто бы был здесь всегда, с самого сотворения света; он выглядел словно ковер, расстеленный на традиционной польской грязи. Ты шел через какую-то деревню неподалеку от Семерки, за спиной, если оборачивался, еще видел зарево от твоей горящей и уже мертвой вектры, которую, идиот, ты убил, убил свою верную машину, и убил по причине собственной дури, а ведь все общественные рекламы только и вопят: «Выпил? Не выезжай!!!», а ты, придурок, не только пил, хотя все оно вышло как-то странно, совершенно случайно, так еще и жрал какие-то, хрен знает какие, веджминские эликсиры; нет, блин, это какой-то пиздец, едва прошел час после твоего выезда из Кракова, а ты уже пьяный, с наркотиками в крови, устроил аварию, спалил свой автомобиль и, вполне вероятно, за тобой гонится крестьянское ополчение, мои тебе поздравления! Впрочем — ты до сих пор понятия не имеешь, действуют те веджминские эликсиры или не действуют, онемение шеи давно уже прошло, правда, до сих пор странно покалывает пальцы на руках и ногах. И теперь ты бредешь, куда глаза глядят, пройдешь эту деревню, потом — другую, лишь бы не попасться на глаза тому сельскому коллективу, который сейчас, наверняка, танцует возле твоей горящей машины. То ли танцует, то ли просто торчит рядом, пинает горящие шины и пытается вскрыть горящий капот, чтобы увидеть, а чего там с двигателем, и подкинуть на эту тему парочку умных слов.

Ты идешь, проходишь мимо придорожной часовенки, в которой святой Христофор тащит Христа на спине, держа его ноги под своими руками. Иисус выглядит так, словно управляет Христофором, с миной превосходства указывая тому направление. У Христофора, в свою очередь, морда туповатая и отчаявшаяся, оба походят на парочку Ходор-Бран из «Игры Престолов»[102]. На столбах висят бумажки с надписью КУРЫ, дома здесь удлиненные, низкие, когда-то они были деревянными, такова здесь традиционная застройка, но многие устроили их утепление пенополистиролом; а между ними, впрочем, видны три слоя достроек — первый слой, простые дома шестидесятых голов, с наклонной крышей, похожие на простые немецкие деревенские дома; слой второй — пареллелепипеды из пустотелого кирпича семидесятых-восьмидесятых годов, два окна внизу, два окна наверху и выход на балкон, а внизу въезд в гараж; а третий слой — это уже девяностые года, и свобода Ваньки в своей баньке, здесь уже никаких пределов фантазии не было, «скай из зы лимит», о-о-у, я все могу, и для тебя цветут мои сны[103].

Под магазином стоял скутер, а на скутере сидел парень, худющий блондин, и меланхолично чего-то рассказывал своему приятелю. Коллега походил на крутого качка, но у него были прекрасные женские глаза, что у качков случается. Этот опирался о велосипед и без особого интереса слушал байки того, со скутера, потом увидел, что ты идешь и начал присматриваться к тебе, словно пес из-за ограды: ты вступил на его территорию, так что следовало провести тебя взглядом. У того второго, блондинчика, вдруг зазвонил телефон, Sweet Child of Mine «Ганз-энд-Роузес». Тебе было интересно, сам ли он выставил себе такой звонок, поскольку на фана Ганзов он не походил, хотя, черт его знает, а как выглядят фаны Ганз-энд-Роузес; вполне возможно, что он отобрал телефон у какого-нибудь несчастного говнюка в бандане и футболке с надписью «Appetite for Destruction», к примеру, во время посещения королевского города Кракова. Во всяком случае, у него зазвонил этот его телефон, он ответил, и ты слышал, как он говорит: «Гарыть, гришь? Тачка гарыть? Бляха муха! Где? Ага», и тот «женский» отвел от тебя взгляд и, в конце концов, глянул на второго с заинтересованностью, кто знает, может быть впервые за кучу лет; а тот что на скутере отключил телефон и сказал: «Тачка на шоссе на Краков гарыть, садись», а тот с женскими глазами ответил: «А можно мне за руль», только блондинчику это не сильно улыбалось: «Ну-у, — робко заметил он, — только я сзади». «Ладно, — заметил женственный, как будто не о чем было и говорить, — пускай меня», отставил велосипед под доску с объявлениями (КУРЫ, КУРЫ, КУРЫ-НЕСУЧКИ) и взгромоздился за руль, а второй послушно передвинулся назад, и они покатили.

Как только они исчезли за поворотом, ты, Павел, взял велосипед того женоглазого качка, успокаивая себя, что он и так, наверняка, краденый, и поехал дальше.

* * *

На Семерку ты въехал несколькими километрами дальше, под самыми Сломниками; у дороги была остановка рейсовых автобусов ПКС.

«Подождешь здесь, — подумал ты, — какой-угодно автобус в сторону Сломников, Мехова или Енджеёва, быть может, чего-нибудь на Кельце будет ехать, а то и на Радом, кто знает». В связи с этим ты поставил велосипед на задах жестяной будки, но потом, подумав, запихнул его поглубже в кусты (ведь парни, что были у магазина, могли примчать сюда на своем мотороллере). Ты сидел на ломаных и — по какой-то причине — подпаленных жердочках деревянной лавки на остановке, под ногами кучи окурков, обломки стекла и засохшие сопли, за спиной традиционные надписи, что тот-то и тот-то курва и стукач. Сам же ты пялился на расстилающийся перед тобой пейзаж. Полоса обочины, прерывистая линия посреди дороги, вторая обочина, каменистая полоса грязи, трава, канава, снова трава, низкорослые злаки — серые и какие-то давленнные; в паре сотен метров в глубине пейзажа строительство какого-то дома, кучи песка.

«И чего же это он, — подумалось тебе, — не при дороге, как все?» Слева бензозаправка и бар с названием «Сарматия» — на вывеске подкручивающий усы и держащий саблю у лица толстяк-шляхтич. Все выглядело так, будто бы он этой саблей брился. Про качество этой вывески, даже и не стану тебе, Павел, вспоминать, потому что, блин, ну какое у этой вывески могло быть, блин, качество? Ну какое?

«Но с другой стороны, — подумал ты, — а обязательно ли реальности быть такой красивенькой и прилизанной, чтобы быть cool? Вот Америка, — размышлял ты (а тут еще включилась икотка) — ведь нихрена же не красива, но настолько же мифологизирована, что все ее обожают, а элементы ее пространства — это ик… (икнул ты) иконы мировой культуры. Бензозаправка где-то, куда Макар телят не гонял, с болтающейся проржавевшей вывеской и реднеком[104] за стойкой. С волыной под стойкой, ик. Придорожный roadkill grille для водителей грузовиков, в которых необходимо садиться возле бара, заказывать крепкий черный кофе со стейком, придалбываться к официанткам и официантам, а за рядом бутылок подмигивает дурацкая неоновая надпись типа OLD MILWAUKEE или COORS LIGHT[105]. Зеленые биллиардные столы, и мужички со скучающими минами, гоняющие шары. Серебристые туши грейхаундов[106]. И рекламы, билборды, вывески, рекламы — быть может, не такие паскудные, как польские, ик, не настолько паскудные, но, тем не менее, паскудные. Но свидетльствующие — тем не менее — о какой-то силе, энергии, о том, что где-то что-то происходит. Что чего-то там, ик, курва, пульсирует под кожей, а не так, как в этой благословенной Центральной Европе, к которой Польша через силу клеится, где улицы пусты, как будто бы все центральноевропейцы сдохли от скуки в собственных постелях. По Чехии, Венгрии или Словакии ездишь, — размышлял ты, — словно по миру, в котором никто не живет. Застойный воздух, ик, и аккуратная грубость, иногла лишь эту застывающую словно желе неподвижность нарушает какой-нибудь цыган».

Как-то раз, Павел, ты видел нечто подобное, ты ехал по пустой, словно пропылесосенной, словацкой дороге, которую явно построили где-то в шестидесятые и тут же о ней забыли, и вот при этой дороге стоял себе цыган и бил чечетку. Бил, курва, чечетку на узенькой обочине словацкой дороги, что твой Фред Астер[107], и даже не поглядел на тебя, как ты проезжаешь в, упокой Господи ее душу, вектре, продолжая отбивать чечетку.

Ты же пялился на бар «Сарматия».

Простая коробка из пустотелого кирпича, замазанная канареечного цвета штукатуркой «под шубу». Два пластиковых беленьких окошка, над дверью деревянный навес, с навеса свисают два пластиковых горшочка, из которых, в свою очередь, свисают красные пластмассовые цветы. Крыша, наверняка, покрыта толью, да и чем еще. Когда-то в баре «Сарматия», наверняка, располагалась автомастерская. Все вместе, это тебе даже нравилось, все было польским до боли, именно такое нужно продавать на открытках с надписью «Польша» вместо каких-нибудь, мать их ёб, Лазенок или Виляновув[108]. Курва, ведь это и есть настоящая Польша, только сама Польша делает вид, будто такого и нет, Польша сама себя стыдится, никто ничего подобного не рисует, не помещает в логотипах, в энциклопедиях, в учебниках, а ведь каждая страна делает из своего публичного пространства икону. Американцы ежесекундно показывают свои придорожные бары, свои до рвоты скучные пригороды, нью-йоркские противопожарные лестницы; немцы — свои городки; венгры — те самые, курва, порядочные каменные строения, изображающие из себя степные юрты, символ расширенного стокгольмского синдрома, являющийся уделом этого приличного в остальном народа; а поляки делают вид, что у них публичного пространства не имеется, а если что и есть — то Вилянув и Лазенки, Казимеж и Сандомеж, да и то, только в центре.

«А хуй вам, — думал ты, — вот это как раз и есть Польша, этот вот бар „Сарматия“, это и есть цивилизация, которую мы создали, и хрен вам в жопу, конец, точка; если мы ее стыдимся, то у нас имеется проблема, тогда, мать ее за ногу, давайте чего-нибудь с ней сделаем, только не надо делать вид, будто ее нет. Это бар „Сарматия“ должен присутствовать на почтовых марках, а не, курва, Вилянув».

Бар «Сарматия».

«Сарматия, — опять задумался ты, — а вот интересно, как все это должно было выглядеть когда-то, во времена той же Сарматии, вот этот вот самый банальный из банальных пейзажей, Семерка, эта вот дорога между двумя столицами». Ты попытался представить себе, что как раз туда едут, в своих жупанах[109], сапогах желтых, на лошадях, иногда — на верблюдах, ведь у них имелись нормальные верблюды, Володыевский верблюдов выращивал, в «Трилогии»[110] об этом написано; германские путешественники писали о польских шляхтичах, что на верблюдах гоняли, ну а кроме этого, ничего особо хорошего не писали, дорог не было, мостов тоже, города бедные, запыленные и сгорбленные, разбросанные по карте крайне редко; мужики забитые, в прямом и переносном смысле, сведенные до уровня полуживотных; и все это — неудачная копия Европы, один лишь шляхетский двор был чем-то оригинальным, свойственным этой земле, хотя, говоря по правде, тоже был копией, только уже чего-то другого. Обратного. Восточного. Ориентального. В этом-то и заключался весь знаменитый «мост между Востоком и Западом»: польские города с деревнями выглядели отброшенной назад во времени пародией на Европу, а вот те, которые этой страной владели, были восточными сатрапами. И вовсе не надо было, чтобы они копировали восточные одеяния, здесь, говоря попросту, И БЫЛ тот долбаный Восток. Ориент. Да, да, каждое имение здесь было микросатрапией, именно из них и состояла Речь Посполитая: из сотен, тысяч малюсеньких державок, в которых в восточной роскоши сидел господин и повелитель окрестных душ. И со своими рабами он мог делать то же самое, что персидский шах со своими подданными — кому пожелал, отрубил голову; кого пожелается трахать, заковать в кандалы, выпотрошить живьем или закопать живьем в землю, приказать пахать круглые сутки, словно в гулаге, и кто бы чего вякнул или сделал. Впрочем, польский шляхтич очень даже желал на этого персидского шаха походить, и потому ты воображал их теперь, тащащихся по Семерке из Варшавы в Краков и наабарот, на верблюдах, копыта в грязюке, ноги тоже, по самые колени, в грязючке — польском национальном символе, а они на своих верблюдах, размышлял ты, глядя на асфальт национальной автострады номер семь, должны были именно тут проезжать: усатые, в меховых шапках с перьями, те самые польские лица, которые ты каждый день видишь в магазине, в автобусе, в баре, в конторе, те же самые, разве что в соболиных шапках, курва, с усами до груди, с чубами на подбритых башках, бедра обмотаны слуцкими поясами, кунтуши[111], жупаны — ты глядел на асфальт дороги номер семь, на проезжающие машины, и не мог себе всего этого представить.

К остановке подъехал микроавтобус «ныса»[112]. Темно-синего, милицейского цвета. С ченстоховскими номерами.

3. Люцифер

«Ныса». Вычищенная до блеска. Тюнингованная. Под зеркалом приклена надпись из блестящих, стильных букв: NYSA LUCYFER 2.0.

«Я ебу, — подумал ты, — это же когда я ныску в последний раз видел?».



Поделиться книгой:

На главную
Назад