Земовит Щерек
Семерка
Seven deadly sins,
seven ways to win,
seven holy paths to hell,
and your trip begins.
Seven downward slopes
seven bloodied hopes
seven are your burning fires,
seven your desires
Семь смертных грехов,
Семь путей к победе,
Семь святых путей в ад
— и начинается твой путь!
Семь ступеней вниз,
Семь окровавленных надежд,
Семь — твои горящие огни,
Семь: желания твои!
1. Асмодей
И вот, Павел, сидишь ты в своем «опеле вектра», сидишь и катишь через похмельный, измученный Краков; сам, впрочем, тоже похмельный и измученный, выезжаешь из Кракова, едешь на Варшаву и торчишь в пробке в сторону национального шоссе номер семь, Семерки, королевы польских шоссе, завтра утром у тебя в Варшаве важная встреча, так что надо там быть, ничего не поделаешь.
Ты уже проезжаешь Раковицкое кладбище, ах, ты обожаешь Раковицкое кладбище, ведь это квинтэссенция Кракова, на каждой могиле, перед каждой фамилией — звание или титул: тот магистр, тот городской советник, тот адвокат, а уж если не было чего писать, то выбивали в камне: «Гражданин Города Кракова», и тоже было ничего. Ты потягиваешь носом и чувствуешь запах стеарина, и видишь отблеск погребальных свечей в лампадках — зничах над кладбищем, и с удовольствием, Павел, втягиваешь его в ноздри, потому что любишь запах кладбищенского стеарина, и вообще — ты любишь Праздник Усопших[1], ведь сегодня как раз Праздник Усопших.
Упыри и дзьоды[2] вылазят из своих нор, приходят из собственных измерений, и на полгода захватывают Польшу в свое владение.
Вуууу-хуууу.
Лично ты, Павел, любишь этот мрак и слякоть, то время, когда ободранные славянские боги и ставшие похожими на жулье славянские демоны приближаются к земле ближе всего, а Польша, твоя родина, не в состоянии с этим мраком и слякотью, согласись, справиться. «В вечном мраке хлюпает ёбана босота»[3], если процитировать кого-то типа классика. Ведь Польша сама с собой никак не умела справиться. И никогда, думал ты, не могла придать себе форму и толк.
И потому-то, Павел, ты любишь польский Праздник Усопших, поскольку он является одним из немногих творений польской культуры, в эстетическом плане замечательно пришпандоренным к этому длящемуся полгода периоду мрака, который, как раз, в Польше и начинается. Самый замечательный польский праздник.
Тем временем, ты опускаешь окно пониже, чтобы глубже вдохнуть этот запах стеарина, а по радио идут новости. Спикер горячечным голосом говорит о том, что Россия накапливает войска на польской границе с Калининградской областью, а ты глядишь на свое отражение в зеркале заднего вида, видишь свои похмельные глаза, ведь если сегодня Праздник Усопших, то вчера был Хэллоуин, и весь Краков — в котором ты живешь, потому что спрятался в нем от Польши, ибо Краков является одним из немногочисленных мест в Польше, в котором можно спрятаться от Польши — вышел хорошенько ужраться. Это же какой повод: Хэллоуин. Тыквы, по телику хорроры, из каждой пивной доносится
Короче, сидишь ты, значит, за рулем, стучишь по нему пальцем: тук, тук, а твоя «вектра» стоит в пробке, а ты вспоминаешь, чего там творилось по причине этого ихнего Хэллоуина, поскольку ты и сам вышел с коллегами с работы, информационного Интернет-портала Światpol.pl, в котором ты работаешь редактором, и в котором редактируешь главную страницу и выдумываешь кликáбельные заголовки. Чтобы юник-юзер[6] кликнул, чтобы у него засвербело в душе, чтобы кликáбельность (по латыни:
Так что работа по придумыванию заголовков является оченно даже деликатной, с массой нюансов.
А лучше всего, ясен перец, продается апокалипсис, всеобщий капец, конец света с особым учетом Польши; о, конец Польши — это рай для кликáбельности, известно: хавают все валящиеся на Польшу астероиды, хавают любые заразы, Годзиллы, атакующий Марс[12], вирусы, Путин — хавают все.
Путина очень хавают, особенно в последнее время. Заголовки даже не надо особо и раскручивать. Хотя, если немножечко — никогда не повредит.
Такими были, к примеру, заголовки за несколько последних дней.
Ну а вчера вечером был Хэллоуин.
По городу шастали какие-то снулые придурки в масках покойников, переодетые вампирами, ведьмами демонического вида; готы и эмо наконец-то могли выйти из дому в полной красе, и никто не смотрел на них, как на психов. Вылезло множество поклонников «блэк-матал» с нагоняющим ужас макияжем на черно-белых рожах. Вылезло и множество металлюг — обычных, привычных: патлы, нашивки, наколки, шипы. Именно таких ты встретил у пивной «Асмодей» на Старовишльной; они стояли кружком и трясли хайром словно ветряные мельницы, а на земле, в средине круга, лежал маленький МР3-проигрыватель с переносной колоночкой и рычал что твой медведь:
— Вор-соу сити эт вор, — рычал динамичек.
— Войсыз фром андегранд, — так же рычали металлюги. — Висперс оф фридом!
— Найн-тин-форти-фор…
— Хельп зет невер кейм!
После чего все объединялись в истеричном, переходящем в фальцет вопле:
— Варшава, сражайся-а-а-а![13]
На руках у них были шрамы. Нашивки Айрон Мэйден и Сепультуры смешивались с нашивками проклятых солдат и Сражающейся Польши[14].
По городу шастали какие-то варианты семейки Аддамсов, а на углу Плянтов и Шевской[15] стоял придурок с крестом и рожей, похожей на «фиат мультипла»[16] — иногда, похоже, такое случается — к кресту он прицепил хэллоуинскую тыкву и вопил, что никто не должен почитать тыкву и американскую культуру, что в тыкве проживает сатана, что в Гарри Поттере тоже сидит сатана, но в тыкве — больше, и чтобы немедля перестать, ибо следует культивировать собственные традиции, а не копировать чужие. А по улице Шевской шел какой-то чувак, переодетый оборотнем: маска волка, закрывавшая верхнюю часть лица, серая шубейка, на первый взгляд — бабкина; в качестве хвоста прицепил себе лисью горжетку (с лисьей головой, лапками и так далее). На ногах тапки в форме собачьих лап. Чувак был сильно пьяный. Он подошел к психу с крестом, глянул ему прямо в глаза и сказал:
— Рожа у тебя, ну прямо «фиат мультипла».
— А у тебя хуй — как «дэву тико»[17], — не спустил тому псих. — Иди себе в другое место оборотнем притворяться.
Оборотень обиделся, икнул и пошел дальше.
По городу ты крутился с двумя, назовем это так, коллегами по работе. Один, Радослав, переоделся в зомби маршала Пилсудского, в мачеювке[18], с длинными приклеенными усами и кусками гниющего мяса на лице, которые можно купить в эмпике[19] в отделе «приколов»; а второй, звали его Рамбурак, переоделся как-то странно: он тоже подклеил себе усы, но другие, чем у Радослава, покороче, более щетинистые, а ко всему этому натянул серый свитер, вельветовый пиджак и подвернул себе штанины брюк.
— И в кого это ты переоделся? — спрашивали мы Рамбурака.
— Ну как это? — отвечал он и тыкал вам в нос эти подвернутые штанины. — Не узнаете?
— Нет, — отвечали вы. — Ты похож на водителя автобуса, у которого залило подвал.
— Какой еще водитель автобуса! — обиделся Рамбурак. — Я переоделся в Вацлава Гавела, в Вашека Гавела, с которым как-то раз выкурил сигарету на Градчанах[20], ведь то был нормальный человек, и, случалось, на Градчанах, что он выходил себе нормально выкурить сигаретку во дворе, ну а я там как раз был, вот мы вместе и покурили, я ведь чехофил; так вы же и так знаете, что я чехофил, могли бы и сами догадаться.
— Но почему, — никак не врубался ты, — именно в Вацлава Гавела, что в этом хэллоуинистого?
— Ну, — отвечал Рамбурак, — Вашека Гавела уже нет в живых, так что это ему моя личная дань, понимаете? А что, переодевание в покойников разве уже не хэллоуинистое? Вот ты, — по-прокурорски выставил он в тебя палец, — тебя никто не жарит, по-конформистски ты ни в кого не переоделся, и тебе сразу кажется, будто бы у тебя имеется право приёбываться к людям, которые сделали выбор, врубился? СДЕЛАЛИ ВЫБОР!
— Во-во, — поддержал его Радослав-зомби-Пилсудский, хотя и сам только что приёбывался к Вашеку Гавелу. — Долбаный, непереодевшийся конформист.
Поначалу мы поперли в «Пса»[21], что было лажовой идеей. В «Пса» есть смысл ходить исключительно хорошо накачавшись, а не на трезвую голову, потому что на трезвую голову — это место просто невыносимое: какой-то совершенно ужравшийся мужик, переодевшийся в Яна Шелю[22], требовал чистого спирту, а кто-то другой, переодетый в президента Майхровского[23], валялся без памяти на барной стойке и требовал, чтобы его захоронили в «п'езидентском склепе Сеебьяных Ка'ака'ов». Кто-то там еще разговаривал по телефону и говорил, что находится в магическом Казимеже[24], и что тут и магически, и страшновато, и что он ёбнет еще пару-тройку пузырьков и отправится разыскивать тени и бледные отражения давних обитателей квартала. Так что все нужно было делать быстро, вот вы и заливали у стойки: одну, вторую, третью и четвертую — бармен был уже пьян и рекомендовал новую версию «бешеного пса», которую, как он утверждал, только что придумал, исключительно для хардкоровцев. Вроде бы и все нормально, классика: снизу малиновый сироп, то есть, красное, сверху — белое, но не водка, а чистый спирт, а ко всему этому еще капелька «табаско» для вкуса. Такую штуку можно поджигать, говорил он, как в «
— В память, — глянул он на Радослава, — о, Юзефа Пилсудского. — И подпалил. — За, — он оглянулся, увидал Румбурака, — во, за Вацлава Гавела. — И подпалил.
— Вот, видите, он сразу распознал, что я Вашек Гавел, с которым как-то раз выкурил сигаретку на Градчанах, — обратился к нам Румбурак.
— Распознал, — сообщил пьяный бармен, — потому что я чехофил, дома у меня все фильмы Зеленки[26] и избранные сочинения Вашека Гавела, а в качестве звонка в мобилке — песенка из «Лимонадного Джо»:
Он поднял зажженный коктейль, пытаясь выпить его, не гася, из-за чего подпалил себе бороду и майку, начал визжать, в результате половина посетителей бара бросилась его гасить, выливая на стойку остальные горящие стакашки.
Когда, минуту спустя, обожженные, вы стояли перед «Псом» и для успокоения курили сигареты, чехофил Румбурак встретил кучу своих дружков-чехофилов, и тут начались чехофильские приветствия: «ахой», «як се мате», «моц добрже», «дики», и обязательные жалобы на то, ну что просто некуда пойти на
Ты остался сам с Юзефом Пилсудским, с несколько подгоревшими усами; вы курили, пялились на зрелище перед «Красивым Псом» и начали, исключительно со скуки, болтать о России, ведь когда не о чем говорить, так всегда неплохо поболтать о России.
— Ничего в России не изменилось, и уже не изменится, — утверждал Неупокоенный Пилсудский, изучавший россиеведение в ЯУ[28]. — Уже маркиз де Кюстен писал, как оно есть, а сейчас точно так же.
— Русские — это земное воплощение сатаны, — заявил переодетый оборотнем чувак, который приплелся сюда, ведь Краков — город маленький, так что все, раньше или позднее, валятся в одну и ту же водосточную канаву, — ибо они являются воплощением всех главных грехов. — И начал отгибать пальцы[29]. — Гордыня; а что, разве русские не надменны, разве не наглые, эти их Путас[30] с Лавровым-хуёвым; далее у нас идут скупость и жадность, а что, не скупые, не жадные, не рвут у каждого, чего там желают урвать? То у Грузии, то у Украины, то у прибалтов, своего, курва, до ума довести не могут, обработать, а за чужое — хвать! И не пущают! Во какие скупые! Чечены хотели на свое уйти, маленькая такая Чечня, так нет, курва, скольких поубивали, но не дали. Что там у нас потом, аморальность, ну, и пущай кто-то скажет, будто русские моральны, коррупция прямо пищит, а «Пусси Райот» в каталажке сидят… чего там еще, гнев, ну ку-у-урва, так достаточно же послушать, как они говорят это свое: «су-ука», «бля-а-а», оно ж человеку плохеет сразу, как только услышит…
— …а еще, когда «пидарас» говорят, так вообще ужасно, — серьезно покачал головой Пилсудский, а усы его при этом печально свисали. — Ну, правда же.
— ….потом неумеренность: видели, курва, тех ихних олигархов, какие у них виллы, как в шампанском купаются, ку-урва, на уикенды ездят ради развлечения из танков по медведям пострелять, а среднестатистический, курва, русский, пиздует через это говно в рекламном пластиковом пакете на голове от дождя. Что там дальше: зависть — так вы ж сами видите, какое оно завистливое… ну и, того, последнее, внутренняя пустота…
— Ну-у, — почесал по голове Пилсудский, — с духовностью так они, аккурат… того.
— Но тот последний грех тоже можно интерпретировать как банальную лень, — заявил оборотень, — и гляди ж, какой там бардак, как ничерта не сделано, как никому ничерта не хочется…
А под «Пса» на этот раз подошли балканофилы, они орали «эппа» и пели какие-то песни, протягивая согласные вместо гласных, вопили, что в этой мрачной стране нет никакой приличной забавы до самого утра: с радостью, вином и пением, а всего лишь мрачное и сурьезное заливание водярой с последующим мордобоем. После чего зашли в «Пса», за несколько минут нахренячились водярой и подрались с чехофилами.
Ты возвращался домой, шел в сторону улицы Дитля[31] и, неизвестно почему, собственно, ни с того, ни с сего, тебе вспомнился твой выдуманный приятель детства, Бельфегор, как ты его называл. Ну, Бельфегор до конца не был выдуманным, тело у него имелось, то было тело набитой тряпками куклы, которая была у тебя всегда и, — честно говоря — ты не помнил, откуда она была у тебя. Его имя — Бельфегор — было приписано к нему извечно. Бельфегор был весь черный, на лице кожаная маска. Она была присобачена таким образом, что ее никак невозможно было снять, не уничтожая при этом куклы.
Только ты относился к Бельфегору не как к игрушке.
Бельфегор был кем-то вроде твоего близнеца, в принципе — вторым тобой. Теперь, когда ты о нем размышлял, тебе казалось, будто бы ты выдумал ему личность только затем, чтобы сваливать на него все свои детские поражения. Потому что Бельфегор всегда был ответственным, Павел, это в него ты вкладывал всякую собственную черту, которая тебе не нравилась, и потом, когда ты чего-нибудь проваливал, то сам перед собой делал вид, будто бы это не ты, что на это тебя подговорил Бельфегор, это Бельфегор допустил, что это Бельфегор во всем виноват, что за всем стоит именно он, твой маленький личный Доктор Зло[32], гадкий кусок тебя самого.
«Господи Иисусе, — размышлял ты, — Бельфегор…»
Но, вопреки кажущемуся, ты любил Бельфегора. Вы разговаривали друг с другом. Ну да, Бельфегор тоже обращался к тебе. Ты слушал его и врменами действительно делал то, на что тот тебя убалтывал. Случалось, что вы беседовали целыми ночами. Родители, слыша эти разговоры в твоей спальне, опасались за тебя, посылали тебя к психиатрам, а ты с ними — психиатрами — разговаривал очень даже вежливо, но Бельфегора никогда не выдал, так что родители не посмели его выкинуть. Быть может, они опасались, что тогда ты начнешь разговаривать, скажем, с ночным горшком, так что пускай уж будет лучше с Бельфегором. Как-то оно, что бы там ни было, нормальнее. А ты возвращался домой от психиатра и рассказывал обо всем Бельфегору, после чего вы еще долго над всем этим смеялись.
Исчез он только лишь тогда, когда в возрасте четырнадцати лет ты с родителями уехал из Радома и перебрался в Краков. А уже в Кракове ты Бельфегора никогда и не видел. Он попросту исчез. Перестал существовать. А до тебя только сейчас дошло, что ты тогда этого и не заметил.
Ты понятия не имел, почему Бельфегор вспомнился тебе именно сейчас, на Казимеже, когда ты шел по направлению к улице Дитля, потому что последние лет пятнадцать ты не думал о нем, похоже, ни разу.
Ты даже почувствовал по нему какую-то тоску, но, перейдя улицу, быстро обо всем забыл.
Весь Старый Город выглядел будто громадный супермаркет, в котором можно было приобрести бухло по любой цене и любого качества: дискарь с иностранцами (free rooms, Zimmer frei, szálloda), которые крутились вокруг готовых к ебле польских кисок, и с не держащими себя в руках польскими марчинами, точащими на чужеземцев мачете; мероприятия
Ну и, вообще, из всех пивных выплескивались струи пьяных, визжащих и пытающихся танцевать на улицах людей, а такси застревали в этой черной, водочной фиесте. Этой ночью Краков выглядел так, будто бы венцом всей истории человечества должна была стать одна громадная пивнушка, пьяный Диснейленд, словно бы единственное, что приходит в голову живущим в этом городе и посещающим его — это нажраться вусмерть и лизать черный краковский асфальт или потемневшую брусчатку, изображающую из себя историческую, хотя на самом деле уложенную в девяностых годах.
Собственно говоря, для всего этого не нужно было и Кракова, его и так не было видно за этим людским сборищем: пьяных кисок, сидящих на тротуарах с какими-то светящимися чертовыми рожками на головах; не менее пьяных пацанов, скачущих один на другого будто петухи или пьяно братающихся один с другим. Собственно говоря, можно было чуточку дальше — где-то, скажем, за Батовицами или, чего уж там, в ПустЫне Блендовской — эрзац Кракова или даже совсем не обязательно, что Кракова, какого-угодно города, лишь бы там было с десяток перекрещивающихся одна с другой, плотно застроенных улиц, и на каждой улице — по два десятка пивных разного сорта.
Ну да, Краков так и оставался трупом столицы, точно так же, как и в XIX веке, когда он пугал приезжающих сюда путешественников. Но тогда он выглядел настоящим, порядочным упырем, сборищем развалин красивых когда-то дворцов и доходных домов, среди которых сновали ободранные зомби обитателей. Городские стены занимали гораздо большую площадь, чем сам город, скорчившийся до нескольких несчастных улиц, что свернулись вокруг Мариацкой площади и Сукенниц[36]. Укрепления, выветривались и валились среди грязи и деревянных халуп, ото всего исходила пустота и вселенская усталость, а с окружающим миром — из последних сил — Краков торговал животным жиром и щетиной. Но и сейчас это такой же труп, мумифицированный труп столицы, разве что напомаженный, наряженный в карнавальный костюм, и который заставляют плясать посредством электрических разрядов. А посредине всего этого стоял Вавель, вавельский собор, который выглядел в этом всем словно затерянное святилище из Индианы Джонса, где — словно в винраровском файле — лежала собранной вся польская история. Там можно прогуливаться между могильными склепами Казимира Великого, Локетка и Ягелло [37]и с недоверием глядеть, как эти мифические персонажи приобретают реальные размеры, какими они должны были быть: маленькими, обычными, хрупкими и несовершенными. И все это: королевские трупы, вотивные дары[38], артефакты, все эти национальные чары-чмары, гордая стена Вавеля, орлы, знамена, кресты, висящие над входом в собор кости мамонта, собранные в одном месте составные компоненты Польши — если можно сказать — ингредиенты, которые, смешанные вместе, должны дать какой-то, курва, эффект, бессильно валяются в вавельском архивированном файле: wawel.rar, polska.zip и служат всего лишь для курения ладаном и привлечения на какой-то момент скучающих взглядов участников школьных экскурсий и прячущих зевоту господ Хубертов и их жен Галин, которые со скуки выбрались в королевский город Краков в свободный уик-енд, потому что сколько же можно пялиться в телевизор, сколько же можно слопать жареного на решетке мяса, а вокруг всех них продолжается сплошной грандиозный фестиваль бывшего польского крестьянства, после выполненного весьма умело и незаметно выброса из страны шляхты, творца этого несчастного народа, ибо так до конца и не известно, а что с этой шляхтой сталось; все это празднество как-то, попросту, расползлось, тысяча лет истории, а вот просто так, разошлось по домам — и крестьянство само приоделось в польские перья, само запрыгнуло в господско-польские кунтуши, и выплясывало на трупе своей давней столицы такие голубцы[39], о которых раньше никому и не снилось, сведя роль Кракова до придорожной забегаловки.
И нельзя сказать, будто бы крестьянство, после стольких лет этого не заслужило. Естественно, оно заслужило право танцевать на трупе польских легенд. Вот только, танец на трупах всегда выглядит ужасно.
И приезжали в эту Польшу из за границы — немцы, шведы, англичане; глядели, раскрыв рот, на этот обезумевший, ведущий разве что в преисподнюю хоровод, и присоединялись к нему, и кружили в этом пьяном водовороте, громко визжа на собственных наречиях, выблевывая содержимое собственных желудков, а довольно часто — и собственные желудки, печенки, двенадцатиперстные кишки, рыгая на улицах, ползая в собственных внутренностях, плывя в этих внутренностях руслами улиц, носящих имена святых, отталкиваясь от издохших костёлов, мещанских домов, в которых давным-давно уже не было горожан — и все это на «исторической» брусчатке девяностых годов. Волшебный город Краков раздражал синтетической музыкой, блистал дешевыми побрякушками и лишь изредка — только нужно было знать где — можно было обнаружить тихую норку блаженного покоя, в которую можно было заползти и попытаться переждать все это безумие. Ясен перец, выпивая. Как и все остальные. Огонь борется с огнем.
Но сейчас ты на дикой похмелюге и стоишь в пробке на Семерке, в сторону Варшавы, возле Раковицкого кладбища, едешь на встречу, которая должна изменить твою жизнь, и открываешь окно, чтобы еще сильнее вдохнуть тот самый запах стеарина, а по радио новости: Россия безумствует, на востоке Украины война, Лавров чего-то там пробалтывается о коридоре к Калининграду, ему все равно, то ли через Польшу, то ли через Литву, НАТО — говорит Лавров — само должно решить, ему же все равно; а Прибалтика при этом дрожит от страха, потому что российские самолеты нарушают их воздушное пространство, сколько им влезет. Ты видишь свое лицо в зеркале заднего вида, видишь свои похмельные глаза и подмигиваешь сам себе, чтобы прибавить себе настроения.
«Семерка, Семерка, — размышляешь ты, — королева польских шоссе; дорога, являющаяся становым хребтом польской державы, Польши привислянской, потому что вон то, над Одрой — то совершенно другая история». То — уже польская колония[40]. А тут, вдоль Семерки, Семерочки, разбросала свое тело Польша, та самая Польша, the Польша, тот самый проект, project, проджект Польска, который несколько раз не сработал, а сейчас он вновь запущен и как-то дрынчит, дыр-дыр-дыр, как-то действует, как-то собирается «до кучи», пытается заново определиться; а Семерка — это его ось, проведенная от Гданьска через Варшаву до Кракова и гор, через самую ее срединку; она рассекает земли, из которых эта вот Польша выходила, которые являются ее эссенцией, которые придают ей форму и тональность, ибо это сама действительность при Семерке придает тон остальной стране, ибо Семерка — это польский центр, а все остальное — это периферия, хотя сама Семерка — это периферия в квадрате; хэй, Семерка, Семерка[41]…
Семерка — это как седьмой сын седьмого сына, семь дней недели, семь шумерских демонов, семь цветов радуги, семь холмов Рима первого и Рима второго, семь древних морей, семь небес, семь гор и семь рек, семь врат преисподней, семь печатей, семь голов Бестии и семь рогов Агнца, семь чудес света и семь главных грехов[42].
Цвета на светофоре вроде как и меняются: красный — желтый — зеленый, но движение такое, как будто бы менялись они ради шутки, потому что через какое-то там время загорается зеленый, но вперед продвигаешься на длину двух, самое большее — трех машин, так что можно поглядеть на вывески и рекламы по левой стороне шоссе, ну вот, пожалуйста, к примеру, нечто такое: КОНДИТЕРСКАЯ СОЛЯРИЙ, прямо вот так, брошено тебе прямо в лицо, без какого-либо объяснения, и ты понятия не имеешь, то ли это объединенные силы кондитерской и солярия таким вот способом создают совершенно новое качество на рынке услуг, а может и солярий — ведь кто чего может сказать — носит наименование «Кондитерская».
На КОНДИТЕРСКОЙ СОЛЯРИИ какая-то патриотическая душа вывесила польский флаг, хотя Праздник Усопших и не национальный праздник. Но душа вывесила, причем такой, с орлом, так что польский штандарт гордо развевался над жарко-розовой надписью КОНДИТЕРСКАЯ СОЛЯРИЙ на оранжевом фоне.
А в сумме: и хорошо даже, что развевался, ибо развевался он именно там, где и должен был развеваться, поскольку это именно польский
Это как раз их имена, а не королей, костюшек и генералов, о которых и так никто не знает, следует крепить к задроченным стенам наших улиц. Впрочем — они даже лучше бы им и соответствовали. Ведь как выглядит табличка с надписью «ул. Болеслава Храброго» на заштукатуренной «под шубу» пастельного цвета стене домика-близнеца, окруженного выгнутым в псевдо-барокко бетонным забором серийного производства, а вдобавок к ней табличка с изображением волкодава с надписью «злая собака, но теща еще хуже»? Или же табличка с надписью «ул. Ягеллонская» на раздолбанном до последнего доходном доме, обитатели которого до сих пор ссут и срут в единственном сортире на весь этаж и греются углем, который таскают из подвала, молясь Иисусу Христу, чтобы крыша не завалилась еще этой зимой. Доме, перед которым тянется полоса утоптанной земли с парой неопределенных жестяных будок, в которых прячутся два спизженные в Германии машины, ожидающие, когда на них перебьют номера: А троечка и гольф четверочка? А? Или, к примеру, громадная надпись «ЖИЛМАССИВ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ КРЕЩЕНИЯ ПОЛЬШИ», выписанная громадными, цветными буквищами на пятиэтажном блочном доме, только-только отштукатуренном в салатовый цвет со вставками тепло-коричневого, под стенами которого в хилой траве рождаются грязевые лужи, смешанные с потрескавшимися тротуарными плитами, и с какой-то лавочкой для жулья, на которой осуществляется процесс питья теплого пива в банках из магазина «Лягушечка», расположенного в кирпичной, неоштукатуренной пристройке, пришпандоренной к дому в бешеные девяностые? Ведь все это выглядит на издевку, на злую шутку.
Таким домам и массивам более всего соответствуют улицы с совершенно другими названиями, к примеру, «ул. Торгашей из-под станции подземки „Зоопарк“ в Берлине», «ул. Защитников жестяных распивочных под варшавским Дворцом Культуры», «ул. Фазендная», «ул. Пионеров польского предпринимательства». Могут быть и такие названия: «площадь Владельцев Обменников» или «аллея Видеосалонов Голливуд-Видео». Вот это и есть истинные Отцы Отчизны. И над всем этим должны висеть национальные флаги. Ну почему нет — именно так и должно быть!
Переключаюсь на очередную радиостанцию:
Ой, Павел, как тебе хотелось пить после того похмелья, ой, как тебе хотелось пить, и ты уже представлял, как сейчас съедешь на заправку и купишь себе
Ты открутил пробку, внимательно следя за тем, чтобы ни в кого не въехать. Сделал большой глоток. И удивился.
Несколько секунд потребовалось, чтобы до твоих похмельных синапсов дошло, что только что залил в глотку порядочный глоток Доктора Пеппера, смешанного с водкой.
— Ой, бли-ин, — простонал ты. — Ой, курва!
Кто-то оставил здесь этого Пеппера после какого-то последнего загула, который ты, как тогда непьющий, ты развозил по домам, и кто-то, какой-то гад, какая-то алкогольная тварь, оставила…