Слава богу, что многоквартирный дом, где еще живет Мама (она все еще продолжает жарить лепешки для продажи), стоит недалеко от гостиницы «Лукания». Викторино находит в себе силы добраться туда, хромая и кляня весь свет, прижимаясь к стенам и заборам, как загнанный пес. Его черные штаны залиты кровью Бланкиты, запачкана и рубаха, на темном фоне которой предательски краснеют пятна. До дома остается каких-нибудь двести метров. Викторино прекрасно знает, где лучше идти, чтобы в эту пору избежать ненужных встреч. Завернув за угол, он скользит вдоль безобидного забора (почти двадцать метров — и ни одной двери), окружающего склад каких-то материалов и машин. Затем пересекает улицу, оставляя позади торговый перекресток, который еще не совсем очнулся от ночной дремоты; проходит, втянув голову в плечи, мимо трех окон, которых не миновать, где живут знакомые, и наконец исчезает в коридоре многоквартирного дома. Толстуха из комнаты № 1 еще спит, никто с ним не сталкивается, никто его не замечает. Он отодвигает плечом кретоновую занавеску, входит в комнату Мамы — словно только что вернулся из школы. Она стоит и стряпает — словно бы и не было этих трех лет разлуки. Она поднимает голову от дымящейся сковородки и видит сына, стоящего посреди комнаты. Не говоря ни слова, она подходит к нему и целует его в лоб. Он говорит ей детским жалобным голосом (только с ней одной он может говорить так): Мне бы сменить одежку. Мама не задает вопросов, она только ощупывает мокрые кровавые пятна, чтобы узнать, не ранен ли он, и успокаивается, убедившись, что это кровь не Викторино. Тогда она моет руки в раковине, открывает темный сундук, который будто врос в пол рядом с ее кроватью, и начинает перебирать мужскую одежду. Викторино сбрасывает с себя темную рубаху и черные брюки, пока Мама что-нибудь найдет. Она протягивает ему штаны цвета хаки, которые ему немного широки, и архиепископски-лиловую рубаху, которая ему тоже немного великовата. Викторино не знает, какому мужчине принадлежала эта одежда, да и не хочет знать. Мама тихо плачет, не вытирая глаз; он старается делать вид, что не замечает ее слез. Она достает с карниза коробку из-под печенья «Квакер», где хранит свои сбережения, и отдает все монеты Викторино, все пятнадцать боливаров. Оба понимают, что ему нельзя долго оставаться под родной крышей. Именно сюда полицейские нагрянут раньше всего, они уже были здесь несколько раз, когда он убил (нельзя было не убить) итальянца. Он натягивает на себя просторную одежду с чужого плеча и засовывает деньги в один из своих новых карманов. Мама провожает его до кретоновой занавески, чтобы проститься с ним: Да хранит тебя бог. Единственные слова, которые она произносит за эти короткие минуты.
Викторино останавливает свободное такси и говорит шоферу адрес, который дал ему в тюрьме Камачито. В районе Про Патрия утро уже совсем созрело, солнце украшает апельсиновыми цветами худосочные деревца на маленькой площади; бледная, в желтом платье девочка забавляется, разговаривая с собой, в дверях какого-то домишки. По адресу, указанному Камачито, находится скобяная лавка или портняжная мастерская совершенно непотребного вида: ее окна наглухо закрыты ставнями, а не стеклом, как подобает настоящим витринам. За прилавком этого заведения сидит скорчившись не менее странный субъект неопределенного возраста. Антикварное пенсне пляшет на его хищном носу, он внимает воинственным воплям, несущимся из радиоприемника, который у него над ухом извергает последние известия:
Викторино подходит к скрюченному лавочнику и говорит, что он от Камачито. Старикашка сразу же опознает своего визитера, в голове у него мутится от страха, а радио вновь с ожесточением начинает бубнить:
Встревоженный старикашка ведет его к какому-то дому в этом же квартале. Их быстро впускает в дверь женщина, у которой фронтон и цоколь типичной проститутки. Двое мужчин, находящиеся в маленьком зале, и не думают подниматься с дивана. Вся мебель — ядовито зеленого цвета, две картины уравновешивают одна другую: на одной стене боксер-негр в боевой позиции, на другой — беззащитное сердце Иисуса. Пахнет кофе с молоком и мятой. Викторино валится в одно из вызывающе зеленых кресел, оба мужчины глядят на него с пытливым участием. У одного веко вздулось твердым куриным яйцом, у второго во рту торчит гораздо меньше зубов, чем потеряно. Викторино кладет начало знакомству, сообщая, что у него страшно болит вывихнутая лодыжка. Беззубый говорит ему: Сними-ка ботинок и носок, сделаю тебе массаж. Проститутка с трогательной заботой приносит ящик, который должен послужить опорой для разутой ноги. Так называемый массаж оказался зверским рывком, от которого у Викторино в глазах заплясали звезды (Альдебаран, Кассиопея, пояс Ориона, Арктур из созвездия Волопаса, хотя Викторино и слыхом о них не слыхал). Он не может удержаться от стонов вперемежку с руганью. Беззубый массажист, снова осклабившись в жалкой гримасе Пьеро, утешает его, стоя перед ним на коленях. Старикашка в черной шляпе все еще торчит у двери, в которую они вошли. Викторино, обливаясь потом от боли, махнул ему рукой: Пойди-ка найди мне Крисанто Гуанчеса, — сказал он ему, — найдешь его там-то и в такой-то час. Викторино называет место и час. У старика впервые за все время светлеет лицо: замаячила надежда избавиться от нежеланного гостя. Он ускользает не попрощавшись. Четверо оставшихся чувствуют себя после его ухода гораздо уютнее. Женщина приносит кофе с молоком, аромат которого несется уже издалека, и немного печенья. Беззубый обнажает десны в пародии на улыбку, тип с яйцеобразным веком тоже старается выразить беглецу свое профессиональное восхищение. Он идет в соседнюю комнату и возвращается вдруг с удивительной мягкой подушкой, на которую Викторино опускает пятку своей больной ноги. Беззубый вытаскивает две трубки марихуаны и предлагает одну из них своему новому приятелю: Хочешь? Да, Викторино хочет.
Ракета по имени Викторино взмывает и взмывает в небо из каменной глыбы по имени Викторино, и нет этому конца, потому что одна часть Викторино покоится в удобном кресле, а другая часть Викторино летит вверх в бредовом смерче. Его правый локоть тесно спарен с правой ручкой кресла; эта часть Викторино не принимает участия в его заоблачных путешествиях, а остается недвижимой в грязном притоне — ей даже не дано знать, в какие минуты Викторино возвращается из своих космических прогулок и снова обретает локтевую и лучевую кости руки, покидаемой на столь долгое время. Напротив того, череп (который, по мнению преподобного отца бенедиктинца Франсуа Рабле, есть наиважнейшая — после древнего и благородного символа мужественности — часть человеческого тела), череп Викторино безмерно увеличивается, а вместе с ним увеличивается объем комнатушки и все воображаемое пространство — подобно огромной велосипедной покрышке, которую все накачивает и накачивает насос. Шар-череп Викторино улетает в страну чудес, страну без homo sapiens, без пейзажей, без обозначений и сновидений, где есть только краски, линии, пространство, время, материя, движение, покой, приумножение, слияние, словом — наркотический кинетизм, уважаемый дружище Сото [86]. Что касается сердца Иисуса, которому удается без всякой опоры сиять на стене этого гнусного заведения, оно, видно, использует этот головокружительный хаос, чтобы стушеваться в чудотворных приливах, раствориться в стеклянном блеске атмосферы, вознестись на небо, поместиться по правую руку от всемогущего бога-отца и т. д. и т. п. Викторино теперь вовсе не беглый негр, удравший от людского правосудия, а машина неограниченных летных возможностей (за исключением правого локтя, который остается на земле в знак его верности роду человеческому), моторизованная Голова, свободомыслящая и свободовидящая. Киноварь, шафран, глауконит, опал, лилово-сургучно-карминная гамма, жемчуг (никогда в своей собачьей жизни не слыхивал Викторино таких слов, но цвета он видит) — краски заливают его; спирали, параболы, эллипсы, окружности, лемнискаты (откуда знать Викторино, почти не бывавшему в школе, названия линий, по которым он скользит?) где-то кончаются, и он летит ко всем чертям по генератрисе легко вибрирующей призмы У кого это, будь он трижды неладен, болит щиколотка? Только не у Викторино, он во власти самого сладостного наркоза, сладость которого в том, что знаешь, что ты под наркозом, чувствуешь, как млеет сердце, и слышишь бессмысленную песенку, стучащую в такт крови:
Однако щиколотка болит. Гостеприимная проститутка, которую кличут Газелькой — не за легкость поведения, а за нежданно резвые выходки, — раздевается специально для Викторино и зазывно выгибается в проеме двери, распахнутой в солнечный патио: вскидывает вверх руки, открывая подмышки и образуя тремя черными гнездышками, свитыми из ночных волос, манящий треугольник. Светло-розовый бюстгальтер, скрывающий груди, пятнает невинность ее оливкового тела, и она сбрасывает бюстгальтер. Неудержимое желание обжигает Викторино, он готов ринуться на нее, не испрашивая разрешения у двух приятелей, покуривающих свои трубки на полу, но появление бедняжки Бланкиты вдребезги разбивает его порыв. Бланкита является в первом акте операционного балета. Одна маска, пританцовывая, промывает ей раны физиологическим раствором, вторая сшивает располосованную плоть тончайшими жилами; третья стягивает кожу простыми нитками, четвертая вонзает в тело иглу шприца — противостолбнячный укол, — и все четверо выпархивают наконец в игривом па-де-катре, покинув ее, лежащую ничком, с пластырем на ягодицах, с полным льда пузырем на заднице, гоп-ля-ля!
На расстоянии более двух километров от Викторино все происходит именно так, как это ему видится в его убежище на Про Патрия; эта подозрительно точная телепатия побуждает его благоразумно вернуться к земным стезям — просто дьявольское наваждение, Викторино. Призма переходит в генератрису, генератриса превращается в касательную, касательная съеживается в лемнискату, лемниската распадается на две окружности, одна из них вытягивается в эллипс, эллипс развертывается в параболу, парабола закручивается в спираль, спираль тихонько обвивает мозг, ее когда-то раскрутивший; локтевая и лучевая кости руки Викторино становятся частью тела Викторино. Сердце Иисуса покорно распластывается на своей стене. Газелька одним глазом подмигивает ему (Викторино) из двери, распахнутой в солнечный патио, — она и не думала сбрасывать платье. Нет ли там еще марихуаны?
Плут с яйцеобразным веком вытаскивает из кармана спичечный коробок, полный не спичек, а «мафафы», свертывает цигарку, сам зажигает ее и подает Викторино — это как раз то, что сейчас нужно Викторино позарез. Во втором путешествии на него обрушиваются старые воспоминания (они сами прут на него, он и не думал подзывать их свистом, как собачонок), воспоминания о разных случаях, которые снова происходят с ним точь-в-точь, как когда-то, вплоть до мелочей; он переживает их еще раз, но как будто впервые. Например, убийство итальянца (его нельзя было не убить). Викторино сумел заставить себя выкинуть из памяти эту неприятную историю, по крайней мере ее самые досадные подробности. И вот эта сцена, черт ее дери, развертывается перед ним на известковой белизне стены, словно кто-то крутит пленку, запечатлевшую в замедленном темпе каждый его шаг; вот она, эта улица.
Шесть часов вечера, черная пятница. Викторино вчера ночью пил и танцевал с Бланкитой во Дворце спорта. На ней была полумаска, на подбородке черная мушка. Бутылка «Белой лошади» со льдом и содовой посадила их на мель — эти бандиты содрали с них сто двадцать боливаров. Обнаружив утром полнейшую пустоту в своих карманах, Викторино вдруг решил кого-нибудь ограбить, чтобы вознаградить себя за вчерашние потери. Крисанто Гуанчес отказался сопровождать его — он вообще не любит работать при естественном освещении, а тем более когда в голове гудит от вчерашней попойки; Крисанто Гуанчес всегда знает, что делает.
Викторино остановил свой выбор на портняжной мастерской итальянца потому, что она находится в том захолустном районе Каракаса, где он выучил (не в школе, в школе-то он черта с два что-нибудь выучил) правила игры в бейсбол, когда прогуливал уроки. Как свои пять пальцев знает он тут все закоулки — надо будет пробежать метров двадцать, завернуть за угол; там, позади автомобильной стоянки, глубокий овраг, который он излазил вдоль и поперек; покружив в нем, он вылезет наверх у самого массива жилых домов, где пробраться сквозь лабиринт простенков и лестниц — ему тоже раз плюнуть. Сам Дик Трэси не угонится за ним после ограбления, не говоря уже об этом пентюхе сыщике, которого показывали в телефильме.
Однако когда Викторино остановился у витрины и стал разглядывать английские кашемировые ткани (из Маракая), щекотное прикосновение холодных (ниже нуля) невидимых пальцев к его лопаткам ясно дало ему понять, что дело не выгорит. Викторино всегда дорого платил за то, что не обращал внимания на предчувствия. Просто трусость прет из всех щелей, говорит он и загоняет глупые предчувствия обратно в щели, как тараканов. И в этом его ошибка. Итальянец из портняжной взглянул на него недоверчиво, настороженно: время закрывать мастерскую, Викторино не выглядел как клиент, пришедший снять мерку.
— Чего тебе? — спросил он хмуро. Викторино уже хотел ответить «ничего», уже собрался было отложить грабеж на другой день, но вдруг вскипел злостью на самого себя — он никогда не отступает. В штаны наложил от страха, негр? И вместо того чтобы дать задний ход под каким-нибудь благовидным предлогом (можно от вас позвонить, сеньор?), он мигом вытащил револьвер, нацелил итальянцу прямо в галстук и залпом выпалил грозные приказания: Ни с места! Руки вверх или получишь пулю в лоб! Снимай часы и все остальное!
Пьетро Ло Мо́нако, так звали портного, по сообщениям утренних газет, поднял руки, но не спускал внимательных глаз с темной рубахи налетчика. Откуда было знать Викторино (он не узнал об этом и из завтрашних газет), что это вовсе не обыкновенный портной и не сицилийский крестьянин, ставший портным, а бывший солдат или бывший военный преступник, бывший футболист — из тех, что играют в форме своего клуба и с судьями; или бывший мотоциклист — из тех, что гоняют с номерами на спине; или просто преподаватель трюков и приемов, чтобы увечить своих ближних. Викторино взвел курок револьвера: Клади барахло на прилавок! Человек начал снимать часы и обручальное кольцо, все так же в упор глядя на Викторино, как на своего смертельного врага. Вынимай бумажник! но тот не подчинился, рванулся было применить прием карате, и Викторино не осталось ничего другого, как всадить ему пулю в ногу, чтобы отбить охоту к подобным японским штучкам.
Говоря по правде, дело уже провалилось, как проваливается всякий налет в ту самую секунду, как звучит выстрел. Теперь Викторино осталось только бежать, раз уж дело провалилось. Но Пьетро Ло Мо́нако, прихрамывая, все-таки бросился к двери, чтобы загородить ему выход на улицу. Дурак, я убью тебя, пусти, сволочь! Итальянец не слышал его, не хотел слышать, схватил огромные ножницы и закупорил собою дверь: рост — метр девяносто, бычья грудь, как у Муссолини. Викторино смахнул с прилавка свою добычу, предложил почетное перемирие: Вот твои шмотки! Не доводи меня до убийства! Пропусти! Тот и ухом не повел, замахнувшись смертоносными ножницами. Викторино не мог понять, как этому кретину удалось спасти свою шкуру на войне. Не иначе судьба приберегла его для меня, будь он…! — философски заключил Викторино, прицелился в самый центр груди, всадил в него три пули подряд, и тот сразу ковырнулся. Перед тем как выскочить и для того чтобы оправдаться перед историей, Викторино попытался вытащить бумажник из заднего кармана брюк, но Пьетро Ло Мо́нако и в смертный час цеплялся за свои лиры, которые были еще боливарами; с неистовым упорством цеплялся за блага бренного мира, из которого уходил.
Сцена закончилась тем, что Викторино прорвался сквозь строй и страх любопытных; две тысячи мух слетелось на сладкий мед выстрелов. С дороги, или всех уложу на месте! — рычал Викторино. Толпа двумя волнами, как Черное море, отлила в стороны, а минутой позже раскаялась в своем благоразумии и всем скопом пустилась его преследовать. Куда там! Викторино козявкой шмыгнул в глубокий овраг и там затерялся…
После столь четкого воспроизведения убийства итальянца (его нельзя было не убить, теперь вы сами понимаете) Викторино снова погружается в хаос видений. Его прошло-настоящая жизнь мелькает перед ним с несусветной быстротой, в дьявольском темпе фильма, который крутится назад, с шелестом наматываясь на бобины проектора; дни разлетаются пушинками секунд, километры — стружками миллиметров. Викторино никак не удается извлечь какое-нибудь цельное воспоминание из этого вихря, в котором все смешалось. Его жестокая юность почему-то сливается с его более или менее спокойным детством, нападение на большой магазин заканчивается игрой в мяч в родном многоквартирном доме; тело Бланкиты, завернутое в саван, тащат хоронить муравьи; ограбление фермы в Ла-Флориде кончается у быков моста, где впервые появился Крисанто Гуанчес, бежавший с острова Такаригуа. При воспоминании о Крисанто Гуанчесе экран вдруг успокаивается; на стене появляется светлое воскресенье — так же явственно, как та черная пятница, когда скончался без последнего причастия итальянец-портной Пьетро Ло Мо́нако.
Накануне вечером они вдвоем совершили налет на закусочную, битком набитую публикой. Урожай собрали немалый: три тысячи двести чистоганом, одиннадцать пар наручных «котлов», четырнадцать кожаных «лопатников» с документами и сентиментальными фотографиями и одну «пушку», принадлежащую посетителю, который был шпиком, но не успел вовремя разрядить в них свой револьвер. Викторино и Крисанто Гончее сидели нос к носу в комнате Крисанто, честно поделив добычу: каждому — священные пятьдесят процентов, а револьвер оприходовали как общее и неделимое орудие труда. Викторино решил использовать момент полнейшего взаимопонимания и выложить товарищу план, который он молча и долго вынашивал, обдумывал, так и сяк взвешивал, по кускам разжевывал, переваривал, кипятил в собственной крови. Касался этот план того гнусного происшествия, о котором они за прошедшие три года ни словом не обмолвились.
— Пришел час мщения, — сказал Викторино. В его лексиконе заметно чувствовалось пагубное влияние телевизионных постановок. — Я выслеживал их как собака, шаг за шагом, этих четырех паразитов: Кубинцу продырявили шкуру во время нападения на Центральное кладбище, Мохнатый Бык смылся год назад в Колумбию, но эта сволочь еще вернется, увидишь.
Крисанто Гуанчес — изваяние, высеченное из камня, — его не прерывал.
— А вот Кайфас и Бешеный Пес высиживают яйца в Ла-Леоне, срок им навесили два года. Все очень просто, друг. Мы дадим сучку надеть на нас браслеты, он будет очень доволен, что накроет нас. Мы везде наследили. А когда нас застукают, упекут как раз туда, куда надо; точно тебе говорю, друг.
Крисанто Гуанчес — мрачный бронзовый мертвец — его не прерывал.
— Теперь мы не сопляки по пятнадцати годов, не безоружные, не по одному против двух. Я подсеку Кайфаса, а ты уберешь Бешеного Пса. Все до мелочи продумано, друг. В первую же ночь там, в Ла-Леоне, сработаем чисто, ножи всадим — не пикнут. Что ты думаешь об этом, друг?
Крисанто Гуанчес встал с табурета, где сидел, выпрямился, будто воплощенное проклятие, произнес с такой злобой, какой Викторино за ним не знал:
— Я не позволю тебе упоминать о том, что случилось той ночью, и никому не позволю — той ночью ничего не случилось, понял? Ничего не случилось, будь ты проклят!
И снова стал каменным изваянием. Викторино понял, что одно лишнее слово, самое короткое, может привести к беде, ему не хотелось беды. Крисанто Гуанчес смотрел на него с ненавистью, впервые за все годы их дружбы. Глухая ненависть к Викторино вспыхнула в груди Крисанто Гуанчеса и жгла еще часа два, пока наконец не затухла.
Светлое воскресенье обрывается, потому что Викторино летит кувырком вниз со своих кудрявых облаков. При этом у него так и чешутся руки от веселой охоты подраться с кем-нибудь, и он вдруг ощущает страшный голод, голод доброй сотни людей, потерпевших кораблекрушение. Щиколотка ноет по-прежнему. Слышится веселое чириканье Газельки в многообещающем перезвоне посуды на кухне. Просто адский голод точит ему нутро.
В дверь стучат. Беззубый Пьеро испуганно и поспешно выскакивает из своего угла. Говорит, что его зовут Гильермо, и продолжает скакать, как жаба. Викторино его успокаивает: — Открывай, не бойся. Это мой друг, Крисанто Гуанчес.
Но этот беззубый Фома неверный плюет на метафизическое ясновидение. Осторожно подкрадывается к двери и сквозь замочную скважину убеждается, что, конечно же, это Крисанто Гуанчес.
Крисанто Гуанчес шепчется с Викторино более получаса. Вернусь в семь вечера, говорит он на прощание и возвращается, как обещал, ровно в семь. В этот, второй раз Беззубый, называющий себя Гильермо, подскакивает к двери и открывает без всякой боязни. Нога у меня уже не болит, думает Викторино. Он наглотался аспирина, подремал минут двадцать, растянувшись на пружинном рабочем месте Газельки. Услужливо Беззубый помогает ему встать и дойти до двери. Викторино выходит из дому, опираясь на плечо Крисанто Гуанчеса. Газелька говорит ему «прощай» с милостивой улыбкой — последним свидетельством ее поистине герцогского (Германтова) гостеприимства. У самого тротуара тихо подрагивает голубой «олдсмобиль», только что уведенный с Ла-Ринконады. Его бывший владелец, видно, большой любитель скачек: вся машина завалена программками с ипподрома и фотоснимками коней-победителей. Викторино с первого взгляда узнает человека за рулем — он слышал, с какой похвалой отозвался однажды о нем Крисанто Гуанчес. Фамилия его не то английская, не то тринидадская, что-то вроде Робинсона или Мэдисона, — Викторино не может сейчас припомнить. Рядом с водителем восседает Карениньо, который приветствует Викторино посвистом сойки. Викторино ныряет на заднее сиденье, его колено ударяется о колено человека, лицо которого скрыто темнотой. Когда тот заговаривает, Викторино узнает его по голосу. Это Попик, его кличут Попиком, потому что он самозабвенно крестится перед каждым налетом. В «Раю» они как-то раз чуть было не схватились на ножах. Спор разыгрался по поводу того, кто из них выносливей в постели. Попик хвастал, что он хоть куда. Семь раз кряду! — орал он. Лучше не вспоминать о том дурацком вечере, оба были пьяны в доску. Крисанто Гуанчес разнял их, встал между ними, когда они уже вытащили ножи. Крисанто Гуанчес помирил их месяц спустя, и вот теперь Попик сидит рядом. Попик дружески протягивает Викторино оружие. Это «пушка» с длинным стволом, из арсенала полиции. Викторино ощупывает затвор. У Крисанто Гуанчеса меж колен зажат автомат. А у тебя, Карениньо? У Карениньо в кармане бельгийский пистолет последнего образца. А у тебя, Попик? У Попика новехонький «кольт» тридцать восьмого калибра. В нашей лодочке все с веслами, громогласно подводит итог Крисанто Гуанчес, а «олдсмобиль» в это время уже оставляет позади бедняцкие кварталы Про Патрия, взлетает на выжженный солнцем косогор, ныряет в район Сан-Мартин, пересекает тенистые улицы Эль-Параисо, лавирует, покачиваясь, в потоке автомашин на Пуэнте Йерро. Лучи встречных фар и неоновые блики реклам омывают его ливнем света, но, к счастью, такой «олдсмобиль» вне всяких подозрений и к пассажирам не придерешься — все, слава богу (кроме Викторино в его архиепископски-лиловой рубахе), одеты, как шаферы на свадьбе, в лучшее, что у них было. Викторино сжимается в комок между Крисанто и Попиком. Машина держит путь прямо к Восточному району.
Человек с крючковатым носом собирается запирать дверь ювелирного магазина; рядом угодливый, как пономарь, копошится приказчик. Викторино и Крисанто Гуанчес выскакивают из тени. Минуточку! Викторино уже не хромает и никогда больше не будет хромать. Правой рукой схватывает хозяина ювелирного магазина за глотку и в ярости швыряет его прямо на витрину с часами. Приказчик под дулом автомата Крисанто Гуанчеса дрожит как овечий хвост. Попик мгновенно кидается к кассе. Карениньо разбивает стекло прилавка рукояткой пистолета; его руки, погруженные в пробоину, быстро сгребают и вытаскивают на свет божий кольца и ожерелья. Револьвер Викторино заставляет хозяина отступить в глубь магазина. Где остальные деньги? Крисанто Гуанчес оставляет приказчика и тоже спрашивает. Говори, или тебе крышка! Человек молчит. Где остальные деньги, гад? Викторино стукает его по голове револьвером, кровавый червячок ползет по желтому голому черепу. Крисанто Гуанчес тычет дулом автомата ему под ребро, тогда человек с крючковатым носом перекатывает испуганные зрачки вправо, в сторону лестницы, которая упирается в замаскированную дверь на чердак. Они поднимаются вслед за крючконосым, автомат Крисанто Гуанчеса подталкивает его клетчатый зад. Крупная выручка хранится в черном кожаном портфеле, кожаный портфель заперт в ящике письменного стола, этот стол ювелир открывает в такой смертной тоске, будто собственноручно вспарывает себе живот. Крисанто Гуанчес опускает автомат на пол, чтобы взять деньги, и тратит две минуты на то, чтобы опутать хозяина веревкой с узлами, хитрыми, как на почтовой посылке, и всунуть ему кляп в рот. Глаза крючконосого Аввакума пророчески сверкают среди ножек письменного стола, «Бог мой послал ангела своего и заградил пасть львам, и они не повредили мне». Когда они спускаются вниз, Крисанто Гуанчес тащит оружие, а Викторино баюкает на руках черный портфель. Внизу стоит приказчик в необратимом оцепенении набальзамированного фараона — результат безупречной работы Попика: сто оборотов веревки вокруг щиколоток, руки «ессе homo» [87] скрещены на животе, плотная повязка под носом. Карениньо уже набил драгоценностями чемоданчик. Викторино выходит первым, за ним — Карениньо, третьим — Попик, шествие замыкает Крисанто Гуанчес. У тротуара тихо подрагивает «олдсмобиль». Мэдисон тотчас стряхивает с себя притворную дремоту и обеими руками хватается за руль. Впереди развертывается улица, тихая и провинциальная, только какая-то жирная супружеская пара созерцает витрину на противоположном тротуаре. Неплохое было дельце, а, Попик? Хватанули тысяч на тридцать, а, Викторино? Всю свою часть спущу на девок, говорит Карениньо, ласково поглаживая круглые бока чемоданчика. А я куплю домишко своей старухе, ханжески мямлит Попик. Все спущу на виски «Черная этикетка» и на девок, настаивает Карениньо. Остальные помалкивают о своих намерениях.
Викторино хватает автомат, который молча привалился к бедру Крисанто Гуанчеса, к трупу Крисанто Гуанчеса, выражаясь точнее. Выстрел угодил прямо в затылок. Такие пули не отпускают грехи за милую душу, они приговаривают только к смерти, едва их изрыгнет дуло винтовки. Викторино прикладом автомата разносит вдребезги заднее стекло машины и начинает строчить в острозубую брешь.
Такая продуманная операция, такое чистой дело — кто бы мог представить себе подобный исход? Окружены пятью, нет, пятьюдесятью полицейскими, целым полчищем полицейских, которые стреляют, чтобы сделать из тебя решето. Загнаны, как крысы в западню, в уличный тупик. Не спастись никому, разве только Карениньо, который убежал по крышам с драгоценным чемоданчиком и черным портфелем. Но и Карениньо едва ли спастись; это было бы чудо, ниспосланное провидением, если он улизнет. Уже остались далеко позади и ювелирный магазин, и подмигивание увеселительных заведений на Сабана Гранде, и кругово-ротная толчея на площади Венесуэлы, и улюлюкающие стадионы на авениде Рузвельта. «Олдсмобиль» несся к стенам Центрального кладбища, к тому месту, где они должны были разойтись, чтобы поутру снова встретиться. Будем делить добычу на Тарпейской скале, в ранчо Черной Клотильды разопьем пару бутылок; ты, Попик, еще повозишься с ней, как всегда, сказал Крисанто Гуанчес. Черная Клотильда ждала их, сгорая от нетерпения и от трех своих главных греховных страстей: алчности, сластолюбия и неуемной любви к крепкому рому.
Викторино отчаянно отстреливается, свирепо сдвинув брови и до боли сжав зубы, — сам Давид (творение Бернини) с автоматом в руках. Эта французская тарахтелка типа «гочкисс», весело искрясь, выполняет свое назначение. Викторино вынужден локтем отпихнуть труп Крисанто Гуанчеса, который наваливается на него каменным грузом, мажет липкой кровью, мешает разворачивать автомат. Попик изредка постреливает из револьвера через левую дверцу. О Мэдисоне говорить не приходится — он ранен первым же залпом и хрипло стонет, судорожно прижимаясь к баранке.
Всему виной был Мэдисон, кто бы мог подумать. Мэдисон, этот матерый волк, холодная голова — в преступном мире столицы не сыщется другой такой водитель, когда спасение зависит от машины. А этой ночью Мэдисон растерялся, случилось невероятное. Они встретились с патрульной автомашиной, которая ехала из Лос-Росалес; с безобидным радиопатрулем, который колесил по улицам, лениво неся свою службу, и никогда не обратил бы на них внимания, если бы Мэдисон вдруг не потерял власть над собой. Без всякой надобности он резко рванул вперед, круто свернул налево на первом же перекрестке, полез прямо на красный свет, не взглянул на дорожный знак-стрелку.
Бедняга Мэдисон смертельно ранен в спину навылет; его рвет кровью прямо на баранку, трясет в агонии, хрипящего, теряющего сознание. Карениньо убежал с добычей, получив согласие остальных, — отчаянная попытка спасти что-нибудь в этой свинцовой буре. Последними словами Крисанто Гуанчеса были: «Ты, Карениньо, драпай отсюда, бери чемодан и бумажки, ныряй вон в ту дверь, лезь на крышу, беги, потом увидимся, беги…», тут и сразила его пуля, угодившая в затылок. Карениньо повинуется приказу теперь уже мертвого главаря, чудом увертывается от четырех пуль, растворяется во тьме дверного проема и сейчас карабкается по крышам. Его может спасти только провидение, весь квартал оцеплен смельчаками из полиции.
Именно потому, что Мэдисон попер на красный свет, плюнул на дорожный знак, патруль заподозрил неладное и стал их преследовать: сначала нехотя, для порядка, но затем прибавил скорость, видя, что Мэдисон поддает газу. Куда прешь, болван? Сворачивай направо, дубина! Но Мэдисон не слышал воплей Викторино и Крисанто Гуанчеса, он перестал быть Мэдисоном. И патруль взялся за дело всерьез, припустил за ними со скоростью ста километров в час, включил взревевшую сирену, дал предупредительный выстрел. Что случилось с этим Мэдисоном?
Вот он, смертельно раненный, а может быть, и мертвый. Он уже не стонет, уже не дергается, бедняга Мэдисон, и все не своей вине. Слышится сдавленный злобный голос Попика: Патроны кончились, чтоб вашу… В следующий же миг он совершает то, что задумал: открывает дверцу и бросается наружу. Фары полицейской машины освещают человека, ползущего на коленях по цементу, вопящего: Сдаюсь! Сдаюсь! Не убивайте! Человек начинает плакать. Викторино остается один в автомобиле. Крисанто Гуанчес мертв. Мэдисон тоже мертв. Викторино продолжает строчить из автомата, совсем один, совсем один, совсем.
Патруль просил подкрепления визгом сирены; вспышками сигнального фонаря, по радио — сеял тревогу и просил подкрепления. «Олдсмобиль» был быстрее полицейской машины, и ему удалось оторваться от преследователей, скрыться из виду — сирена выла далеко позади. Мэдисон уже овладел собой и нажимал на педаль, как сам Фанхио [88], Мэдисон стал Мэдисоном. Попик дважды разрядил револьвер в сторону полицейских — два деликатных предупреждения полиции быть благоразумней. Вера в свою счастливую звезду снова вселилась в душу Викторино, но на время все же придется смыться в Колумбию. Карениньо опять подумал, что все-таки стоит спустить свою долю на девок.
Попик продолжает ползти на коленях и кричать «сдаюсь!», но на него не обращают внимания. Викторино уже привык к свисту юрких пуль, к их звяканью по металлу машины. Он не выпускает из рук автомата, хотя и сам не знает почему. Бланките не спится, во тьме, на больничной койке ей не спится. Мама тоже не смыкает глаз этой ночью. Обе слышат далекие выстрелы, предсмертные крики; им чудится, что они слышат. Викторино возвращается из оврага, где встретил Крисанто Гуанчеса, под тем самым мостом, где стал его другом навсегда, ты помнишь, Крисанто, брат мой? Голос попугая дона Руперто слышится над выстрелами, руганью полицейских и грохочущей тьмой ночи: Будь здоров, гад! — кричит попугай.
Дьявольское наваждение, злые чары овладели Мэдисоном — другого объяснения нет. Фары патрульной машины уже светились сзади тусклыми огоньками, полиция уже отказывалась от погони. Отстали, сволочи! — когда вдруг Мэдисон на всем ходу кинул «олдсмобиль» прямо в пасть этой улицы, слепой, тупиковой, похоронной. В один миг тормоз оборвал бегство, они уткнулись в грозную стену. Уголовная полиция, Полицейское управление, муниципальная полиция, национальная гвардия, армия — все вооруженные силы республики включились в этот неравный и жестокий бой. Крисанто Гуанчес мертв, Мэдисон мертв, Попик захлебывается рыданиями, потому что никто не внимает его мольбам; Викторино обезумел, совсем обезумел, тряся обеими руками пустой молчащий автомат. Где-то среди выстрелов звонко булькает в репродукторе невыносимая музыка: «Глупый бык, влюбленный в луну».
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
— Алло, алло, Хиомара, послушай-ка, я нарочно встала так рано, сейчас семь часов, я специально встала пораньше, чтобы рассказать тебе о празднике у Лондоньо. Ты умрешь. Нене Лондоньо исполнилось пятнадцать лет, представляешь, уже пятнадцать, а помнишь, совсем недавно она сопли распускала на уроке математики? И на уроке географии? А тебя к ней не пригласили, наверное, потому, что, ты живешь не в Кантри, а в Лас-Делисьяс, так я думаю. Но можешь не горевать, кубышка, потому что там жуть что было, такой страх, такой срам, стриптиз и еще почище. Можно сказать, скандал века, просто умрешь. Мы туда отправились с папи и мами очень рано, потому что одну меня с моим братом Хулито никуда не отпускают, потому что Хулито приклеивается к бутылке с виски, как этикетка, и совсем забывает про сестру, и «оʼкей» не получается, а по правде сказать, когда эта самая Нена Лондоньо пришла к нам — вся в кудряшках и ленточках — приглашать меня к себе неделю назад, я уже тогда почувствовала, что выйдут одни неприятности из этого приглашения. Ну так вот, Хиомара, приехали мы рано, и были там одни только родственники и несколько мальчишек, и среди них эти карлики Кастрильо, такие страшненькие, бедняжки, и маленькие, что, если бы они раньше всех не приехали, им бы к столу не пробиться. Подожди минуточку, мне вдруг захотелось пи-пи, здесь где-то был горшок, ой, я сейчас, не вешай трубку, я уже, Хиомара, слушай. Так вот, весь дом Лондоньо — сплошная иллюминация, а у входа, ты сейчас просто ляжешь, два полицейских в полной форме, и стояли они чурбаны чурбанами, когда скандал разразился, а Нена Лондоньо, представь себе, даже очень мило выглядела, наверно первый раз за всю жизнь. Ничего не скажешь, видно, родители как следует потратились на ее платье, которое привезли из Парижа, из Франции. С ума сойти, наверное, от Кристиана Диора, белое, все шитое бисером, а туфельки — куда там Грейс Келли или Жаклин, а я была в розовом платьице, в общем простеньком, но очень элегантном, все получилось оʼкей, мне его шила портниха моей мами, а она шьет — первый класс. Знаешь, ты сейчас умрешь, только никому не говори, Хиомара, я недавно закрутила с одним потрясающим мальчиком, просто супермен, только обритый наголо, потому что недавно он поступил в католический университет. Ну да ладно, об этом я расскажу потом. Так вот, у дам были крошечные книжечки, куда записывают приглашения, как во времена моей бабушки. Родители Нены Лондоньо считают, что эти бальные танцы — высший шик, а на самом деле — все старье и чепуха, и, ты знаешь, вот беда, моя мами увидела, что у меня в книжечке четыре раза записано имя моего мальчика, его зовут Хэролд, умереть можно, правда? Мами сразу же задала мне взбучку, она всегда бывает злая до того, как выпьет третий бокал шампанского, потом-то все в порядке, становится шелковая, знаешь, а стол был — просто мечта, и на том свете, наверное, такого не будет, ты ведь такая обжора, Хиомара, наверное, сразу подумала про стол. Сейчас я опишу тебе все по порядку, нет, не все, а самое главное, что там было. Во-первых, холодная индюшатина и, кроме того, жареный индюк целиком, потом — большая свиная голова, лежит себе и улыбается, потом ростбиф, я его больше всего ела, ох, знаешь, как вкусно; мясо под соусом из шампиньонов, красная рыба в майонезе, ветчина и салаты там были — сладкие и кислые, и паштет тоже неплохой. Подожди, я чуть не забыла про лангусты в таком белом соусе, знаешь, как зубная паста, и еще много всякой вкуснятины на длинном-предлинном столе, шикарно, изумительно, я шла к столу с моим лысеньким, с Хэролдом, я тебе называла его имя? И сама взяла на двоих: ростбиф для обоих, паштет для себя и жареной индейки для Хэролда. И красного вина тоже, конечно, для Хэролда. Нет, ты сейчас умрешь — Далия шесть раз подходила к столу, вот смех-то! Ей пришлось наполнять тарелки шести разным мальчишкам, ну, они, наверно, за это простили ей, что она такая толстая, простили, наверное, и то, что она такая глупая, а танцевать так и не пригласили бедняжку Далию, потому что она всегда наступает на ноги. А ты, наверное, все еще вздыхаешь о своем головастике, ну и дурочка, знаешь, он был на балу в смокинге, который висел на нем, как на вешалке, — наверно, напялил отцовский, а ведь доктор гораздо толще его. Послушай меня и подумай хорошенько, твой головастик даже к столу не подошел, кубышка, а вот от бара с бутылками его никто оттащить не мог, напился вдребезги, весь вечер совал деньги лакеям, и они подносили ему раньше, чем другим. Тогда сеньор Лондоньо, по приказу сеньоры Лондоньо, ты же знаешь, он у нее под каблуком, так вот, сеньор Лондоньо распорядился убрать виски, но головастик тогда переключился на канью как ни в чем не бывало, кубышка. И будет лучше, если ты его навсегда выкинешь из головы, навсегда, «тужур»; ну и понятно, Хиомара, что на вечер пригласили эту певичку Бильо и еще целый ансамбль, чтобы играть в перерывах между танцами. И Бильо показала им, наверное, впервые, что такое музыка «йе-йе». В общем, ерунда, я чуть не умерла от скуки, поцелуйчиков не было, ляжками не толкались, подумаешь, какой грех. В общем-то, было много огней, полно публики, и, конечно, была эта, с зелеными глазами, ты понимаешь, из тех самых — «всему свету отказу нету», я не хочу называть ее по телефону, могут подслушивать, она никогда не теряет времени, ох, и девочка, что сверху, что снизу, просто жуть, пробы ставить негде. Все мальчишки хотели танцевать с ней — «следующий танец со мной», «следующий танец со мной», нарасхват приглашали, ее прозвали Золотая Ляжка, эту Трини. Ой, боже мой, я назвала ее, пожалуйста, не говори никому, ну, ладно, кубышка, а когда я пошла в туалет, Хиомара, я там встретила целое общество, там были три девочки, которые действительно пришли сделать пи-пи, но были и такие, кто пришел по-взрослому покурить, была там и Леонорсита, она притворялась, что у нее болит голова, а на самом деле ее тошнило, она индейки объелась. Была и Мими в своем единственном платье небесно-голубого цвета, ты его знаешь, а еще Инесита, та самая, которая подбирает все, что плохо лежит. Какой позор! Правда, это безделушки — духи, или пудреница, или губная помада, но ведь страшно подумать, так может исчезнуть и бриллиантовое ожерелье, за милую душу. Бедная Инесита не может управлять своими чувствами, мой лысенький говорит, что она клептоманка, или там клептоманка, как это называется, а мне сдается, она просто воровка, ей-богу. Подожди, постой, Хиомара, сейчас я тебе расскажу, кубышка, сейчас все расскажу, но ты только послушай, какой там был шикарный бассейн, весь освещенный голубыми и розовыми лампочками, такая прелесть, в нем плавали всякие растения, а посредине лотос, совсем как в Японии, а рядом белый лебедь, с ума сойти, совсем как в фильмах с Юлом Бриннером, тоже лысенький красавчик, такая прелесть, я просто обожаю лысеньких; ну ладно, душечка, перехожу к самому главному, нет, погоди, представляешь, там был такой торт, не торт, а чудо, мы все на него набросились, я съела свою порцию и даже порцию мамы, она ведь не ест сладкого, после пятого бокала шампанского она совсем осовела. Ну да ладно, сейчас ты упадешь и не встанешь. Только кончили танцевать котильон, начали играть какую-то гадость, затрещали трещотки, загудели дудки и будто лягушки заквакали, притом стали еще кидать серпантин и всякие бумажки. Это уже играла не Бильо, а приглашенный ансамбль заиграл вальс, кому это пришло в голову заказать вальс? Такая отвратительная музыка. Подожди, Хиомара, одну минуточку, постой, сейчас ты просто упадешь и не встанешь: вдруг с холмика вниз, прямо от главной аллеи, какой ужас, видим, бежит какая-то женщина к веранде, ох, душечка, в одних только панталонах, нет на ней ни бюстгальтера, ничего, грудь голая, одни красные панталоны с черными кружевами. Прямо с ума сойти. Это была женщина, которую называют Мона-Лиза, да, та самая, я узнала имя потом, мне его сказал Тите, бежит она по травке с холма, эта Мона-Лиза, почти нагишом, Хиомара, и все так и остолбенели. Тогда она как закричит, как завертит бедрами около бассейна: здесь находится бардак Пибе Лондоньо? Это еще не все. Она пришла не одна, какое там! За ней следом, за этой Моной-Лизой, явились в одних трусиках, знаешь, кто? Викторино Перальта, и этот самый англичанин Уильям, и этот псих Рамунчо. Ты их хорошо знаешь. И все в одних трусиках. Я просто не знала, куда глаза девать. Голые по пояс, выхваляются своими мускулами, знаешь, кубышка, какие они здоровые, гири поднимают, а лица у них совсем бандитские. Я просто видеть не могу эту шайку. Весь праздник испортили. Они думают, что лучше всех, они думают, что они сам господь бог. Дикари они форменные, вот они кто. Постой, послушай дальше. Оказалось, что их не пригласили. Их, видите ли, обошли, и они решили отомстить, сделать по-своему, Хиомара. И самое возмутительное, никто из гостей пальцем не двинул, будто ничего и не произошло. Одни смотрели на всю эту гадость с любопытством, другие — словно одеревенели от страха или в штаны наложили. Тогда вдруг явился из дома сам доктор Лондоньо, разозленный как черт. Стал их ругать бандитами, хулиганами, убирайтесь, мол, из моего дома, и набросился с кулаками на этих идиотов. Ой, Хиомара, что тут было! Викторино как схватит за грудь доктора Лондоньо, отца Нены, хозяина дома, представляешь? Да как швырнет в бассейн, а доктор как был во фраке, так и плюхнулся среди лотосов и лебедей. И барахтается там, как пингвин или белый медведь. Просто ужас, ты не смейся, Хиомара, и глядеть-то страшно было, и зло разбирало. А Чина Гордиельес вдруг как заревет, как сумасшедшая, с ней случилась настоящая истерика, ты ведь ее знаешь, а Рамунчо, это чудовище, как схватит ее за плечи, бац — и тоже в воду, да ты не смейся. Я стою ни жива, ни мертва, а бедная Чина захлебывается среди лотосов в своем белом газовом платье, совсем как Офелия, сказал мой лысенький. А кто она, эта Офелия? И еще одного старикашку кинули в бассейн, знаешь, из тех, которых называют поколением двадцать восьмого. А в мистера Вильсона запустили целым ананасом, чуть челюсть ему не свернули, а потом через парадную дверь ворвались в дом, стали бросать на пол вазы, опрокидывать столы, срывать гардины, Мона-Лиза впереди, Викторино — позади, ну, разве не дикари, а? Да нет, Хиомара, что ты, полицейские и не думали вмешиваться. Папаши девушек стали кричать: Разбойники! — когда они уже убежали; стали кричать, они, мол, за это дорого заплатят, мы будем на них жаловаться, мы напечатаем в газете их имена и фамилии, мы их пристрелим, один даже вытащил револьвер — когда они все уже убежали. Тоже умник нашелся, когда они все уже убежали, и никто ничего не сделает, я тебе говорю, душечка. Ведь их папаши — закадычные друзья, лучше позабыть обо всем, не предавать дело огласке. Разве будет драться доктор Архимиро Перальта Эредия с Доном Филиберто Устарисом? Потому что там был также Эсекьель Устарис. Он тоже участвовал в этом безобразии, я их просто ненавижу, этих хулиганов, хвалятся своей мускулатурой, дерутся нахально, знают, что всех осилят, вот и издеваются над людьми, и радуются, а потом убегают. Все они такие, я их до смерти ненавижу. Ой, послушай, я забыла тебе рассказать, что Хэролда, моего лысенького, тоже кинули в воду. Представь себе, нет, только представь себе! Он был в новеньком смокинге, который ему так шел, да еще он плавать не умеет, ты только представь себе, его вытащил их шофер, еле откачали, делали искусственное дыхание, какой кошмар! Даже плакать хочется, правда, кубышка? Чао, кубышка! Я совсем расстроилась, кубышка, чао.
Викторино оставил их хохотать и потешаться над осколками разбитого праздника Нены Лондоньо. Мона-Лиза распрощалась с остатками своего одеяния и нагишом носилась по улицам Кантри — леди Годива верхом на мотоцикле Рамунчо. Викторино оставил их веселиться и ведет свой «мазератти» вверх по Панамериканскому шоссе, вверх, к туманам, подальше от Лос-Текес, подальше от Лос-Колорадос, в сторону Гуайяс, к ущелью, где собираются скопища леших, которые обычно бродят в одиночку по долинам Арагуа. Или, может быть, не лешие, а просто голоса гор призвали его к себе. «Мазератти» начинает спуск, Викторино ни с того ни с сего включает радио — неожиданно из металлического ящика вырывается оркестр Берлинской филармонии, неожиданно из деревянного ящичка вырывается «Фантастическая симфония». Такая музыка Викторино не знакома, но романтическая мольба скрипок не позволяет ему прихлопнуть ее. Когда стихли скрипки, заплакала валторна, одинокая и печальная.
Но симфония не кончается, Мальвина. По чудесному велению Орфея, сына Аполлона, или небрежению святой Цецилии, супруги святого Валериана, оркестр Берлинской филармонии продолжает звучать в глубинах пропасти, в мешанине раздавленных папоротников, покореженного железа, дымящихся обломков и его останков, да, Мальвина, его останков. Еще слышен шум ливня, но такой звонкоголосый, что трудно определить — бурлит ли это вода или бушуют ликующие ведьмы, устроившие непотребный утренний шабаш у трупа юноши. Визгливый и насмешливый ливень (буря, оседлавшая метлу) говорит экстравагантным языком Гойи, голосом кларнета:
— Ты думал убежать из этой прекрасной страны, бедный мертвый мальчик, мы используем твое семя как целебную мазь, чтобы наша иссохшая грудь стала упругой; мы употребим твою кровь как бальзам, чтобы разгладились наши сморщенные ягодицы, твое семя, смешанное с белладонной и мандрагорой, твою кровь, подслащенную опиумом и цикутой, бедный мертвый мальчик, который мечтал дезертировать из этой чудесной страны.
И как раз в то время налетает ветер, чтобы оградить останки Викторино, но ветер такой злобный, что трудно сказать, ветер ли это или хор монахов-капуцинов, которые гнусаво тянут самый мерзкий вариант Dies Irae, какой только можно себе представить:
Это, конечно, монахи, святые братья ветра, давшие обет сорвать шабаш черных туч.
Мерзкие ведьмы оказались в явно невыгодном положении в этот утренний час, без летучих мышей, без тумана, при свете зари, перед которым бессильны их летающие метлы, черные обедни и непристойные тарантеллы. Заупокойный хор монахов поддерживают участливые колокола папы римского, звонящие в какой-то одинокой часовне.
Наконец уносится прочь бешеный колдовской ритм дождя, побежденный непреклонной торжественностью ясных звуков. Очистились дали. Радуга яркой почтовой маркой приклеилась к небесам. С шумом и гамом бегут вниз по склону ущелья пассажиры автобуса, впереди дети, певшие песни, а вместе с ними пожарники в красной форме, жандармы в оливковых мундирах и крестьянки в белых платках. Толпа людей мчится вниз по откосу — оркестр в полном составе, — к изумлению шмыгающих в разные стороны ящериц. Так закончилась симфония Берлиоза, Мальвина. Черная уродливая птица, расположившаяся было на умиротворенном челе Викторино, вспорхнула и полетела низко над землей, нелепо взмахивая крыльями.
ВИКТОРИНО ПЕРДОМО
В этом доме воздух и все предметы пропитаны пыльным запахом архива. Кроме того, тут всегда царит страшная жара, как на невольничьем судне или в чистилище. Но эта жара — единственное дыхание молодости, или, скорее, молодой запальчивости. Стулья — какие-то странные сооружения с черными подлокотниками, шестиугольными сиденьями и гербами, вырезанными на спинках. Такие могли бы стоять в церковной ризнице, но никак не в квартире нашего города — нефтяного, металлического, электрифицированного еретика. Огромный шкаф — акула или катафалк? — председательствует на этой ассамблее. Сквозь его стекла за вами наблюдают фарфоровые супницы и тарелки. Украшающие их золотые вензеля сплетаются друг с другом, как пары новобрачных. Здесь нет ни окон, ни слуховых окошек. Тяжелая гардина цвета старого золота, волос тициановских женщин или тернеровского неба, наводит на мысль, что рядом точно такая же комната. В этом доме живут сеньориты Ларусс. Да, бакалавр, у них та же фамилия, что и у французского ученого, который издал словарь. Но они не француженки. Они из Кумана́, а может быть, из Куманакоа. Всегда в своих строгих кружевных воротничках во вкусе Рохаса Пауля [93], всегда благоухают лавровишневой эссенцией. Никто не смог бы догадаться, как и кому это удалось. Кому удалось наладить контакт нашей Боевой тактической единицы с этими тремя виньетками, пережившими журнал «Эль Кохо Илюстрадо». Вероятно, только командир Белармино и я знаем, откуда тянутся онтологические корни их приверженности нашему делу. Они — спиритки. Но спиритизм их подрывной, стоящий на земной платформе коммунизма. Или, точнее, анархизма. Или… Они питают к нам материнскую нежность. У бедняжек никогда не было сыновей. Вероятно, их плоть — я, пожалуй, рискнул бы поклясться на Библии — никогда «не ощутила и дюйма льющего слезы эпидермиса», как говорит Неруда. Они закармливают нас финиковым вареньем и апельсиновым мармеладом. Угощают холодной водой из кувшина колониальной эпохи. Они с удовольствием предоставляют нам (а нам только на руку, что они — дамы из общества, как это ни парадоксально) свой дом для сборов накануне операций. По правде говоря, их больше всего привлекает наше оживление, волнение, подъем. Анхеле Эмилии Ларусс, старшей из трех сестер, перевалило за пятьдесят; она любит играть на арфе отрывки из концерта Генделя и поддерживает постоянную связь с наиболее воинственными душами потустороннего мира. Одной ночью она беседует с Савонаролой, другой — с Аугусто Сесаром Сандино [94]. Среди умерших ее интересуют только борцы, не то что Махатма Ганди. Вторая сестра, Сильвия Мария, сорока восьми лет, пишет акварели и предпочитает роль медиума. Когда тушится свет, она чувствует, как по ее позвоночнику бегают мурашки и чья-то решительная рука движет ее руку. Единственный недостаток вызываемых духов — это их непреодолимое стремление вмешиваться в чужие дела. Они просто не могут удержаться от предсказаний, советов, соображений по поводу возможного исхода наших операций, хотя никто их не просит об этом. Сегодня к нам вдруг приближается Анхела Эмилия, согнувшись под тяжестью загробных откровений. Она говорит: Вчера вечером я беседовала с самим маршалом де Аякучо [95]. Она говорит: И речь зашла о нападении, которое вы готовите. Она говорит: Я со своей стороны и словом о нем не обмолвилась, оно меня не интересует. Она говорит: Маршал не вдавался в подробности, но он твердо уверен, что нападение не удастся. Она говорит: Он советует вам отложить его на другой раз. Она говорит: Он вас известит через меня о наиболее подходящей дате. Командир Белармино делает вид, что чрезвычайно тронут. Обещает отложить операцию. Он говорит: Прошу вас передать маршалу нашу безграничную благодарность. Мы продолжаем собираться. Спартак (не тот мятежный раб, которого по ночам вызывают сеньориты Ларусс, а наш бравый товарищ из БТЕ) пришел сюда раньше всех. Я пришел вторым, он уже сидел, мрачный, в углу зала. Затем явилась Карминья в черном свитере и красной юбке — чем не 26 июля [96], отчаянная девчонка! Белармино наверняка спросит, неужели у нее в шкафу не нашлось юбки другого цвета. Карминья садится рядом со мной и открывает книгу, которую с собой притащила. Неужели у нее хватает мужества читать Политцера [97] в такие минуты? Впрочем, женщины способны на все. Кошусь уголком глаза. «Случай с отравленными конфетами», серия Седьмой Круг, ну, это еще ничего. Потом приходит Валентин. Сейчас же за ним Фредди. Я чувствую, как в моей груди начинает биться какая-то мокрая птица, но улыбаюсь а-ля Чаплин вновь вошедшим. От страха никуда не денешься, самое главное, чтобы об этом не знали другие или знали как можно меньше. Белармино пока еще не пришел. Не в его привычке приходить последним, что могло бы с ним случиться? Мы все пятеро думаем, это легко заметить, о его непредвиденной задержке — что могло бы с ним случиться? Внезапно обстановка меняется, Белармино уже здесь. Приветствует нас спокойно: Как дела? Именно в этот момент или чуть позже приоткрывается тускло-золотая гардина — и в зал вплывает Анхела Эмилия Ларусс, чтобы с волнением передать нам предостережение маршала. За нею шествует младшая из сестер, Ана Росарио Ларусс, сорока пяти лет, седовласая, в прошлом рыжая, пишет стихи. В руках у поэтессы поднос с шестью чашечками дымящегося кофе. Я не верю в существование так называемых духов, исторический материализм хранит меня от этого, но… Предположим, что какая-то психическая сила, вполне материальная, просто психическая, воспринимается приемными антеннами Сильвии Марии Ларусс как бы от маршала, сообщающего свои предчувствия и выводы, в общем, чей-то мозг посылает волны в определенное место. Передача мыслей на расстоянии ведь тоже может быть наукой, черт возьми, а? Белармино что-то говорит. Еще раз напоминает, кто как вооружен. У Спартака — револьвер, у меня — тоже. Для Фредди мы раздобыли на время пистолет. У Валентина — свой. У самого Белармино — автомат. У Карминьи — полуавтомат. Участие Карминьи ограничивается тем, что она будет ждать нас в машине. Не слишком ли она вооружена для этого? Попробуйте поспорить с нею по этому поводу, она назовет вас трусом. Оружия сейчас при нас нет, но могло бы и быть. Сеньориты Ларусс отнюдь не пугаются, когда взирают на наши огнедышащие жерла. Они глядят так, словно они, сеньориты Ларусс, — любопытные бездельницы, глазеющие на витрину с игрушками. В этой же зале сопит кот. Это не фарфоровый кот, а роскошный живой кот, поэтому я и говорю, что он сопит. Наверное, ангорский — такой у него величественный и кортасаровский [98] вид. Карминья гладит его по изгибающейся спине. Кот вкрадчиво мурлыкает и трется об нее — святоша и развратник. А все-таки паршиво, когда вдруг наступает тишина. Остаешься наедине с собой. И начинают лезть в голову мысли о прошлом, о настоящем, о том, что может случиться в туманном будущем, туманном от беспокойных мыслей бесконечных вопросов: вдруг случится то, вдруг не удастся это, вдруг будет перестрелка. Вон старик на портрете веером распустил свою филантропическую бороду. Благородный и мудрый старец, но по глазам видно, что характер у него строптивый. Это, конечно, отец сеньорит Ларусс, царствие ему небесное. Завсегдатай и главный дух всех спиритических сеансов. Важно, чтобы другие не знали, велик или мал твой страх, он во всех сидит, даже в Белармино, который в эту минуту чистит ногти пилочкой. Фредди и его шикарная автомобильная куртка шевелятся в поисках следующей, восьмой сигареты; Фредди закуривает одну от другой. Действительно ли Карминья читает или разыгрывает перед нами комедию? Кот все еще трется о ее ноги, требуя ласк, но напрасно. Эта тишина — настоящее свинство.
— Мы как-то угнали отличную машину, «линкольн», цвета морской волны. — Фредди прерывает молчание, чтобы рассказать о том самом нападении на ресторан «Ла Эстансия», о котором в таких игривых тонах сообщала хроника самых солидных газет. — Летучая Мышь высадил нас на углу и остался ждать с включенным мотором, а мы семеро быстренько шмыгнули в дверь, которая, будь она неладна, вела не в ресторан, а в какую-то забегаловку, сообщающуюся с рестораном. Мы тогда не готовились как следует, в ту пору мы были просто озорные парни, и больше ничего. Ну что ж, ребята, вперед! Мы прошли через эту забегаловку, которая была еще темной и пустой в девять вечера, и по длинному коридору проникли в бар ресторана, а в баре — весь пол в коврах, ни одного шага нашего не слышно. Народу было там порядочно, и шуму немало, кроме того, какие-то важные типы — из какой-то машиностроительной компании или металлургической, откуда я знаю, устроили банкет, справляли какую-то свою идиотскую годовщину. Красавчик был во главе нашей ватаги, командовал операцией с «томпсоном» наготове. Он как гаркнет на весь зал: Мы из Главного полицейского управления, из Дихеполя, и должны произвести обыск, нам известно, что здесь потребляют кокаин и другие наркотики! Я с ходу ринулся к полковнику в мундире, который говорил по телефону; в один миг левой рукой дал отбой, а правой ткнул пистолет ему в ребра и сказал этак ласково: Выкладывайте оружие и не двигайтесь. Труднее пришлось с поваром, который в трех шагах от меня жарил цыплят; он никак не хотел от них оторваться: Они же пережарятся, — и мне пришлось стукнуть его как следует по башке рукояткой пистолета, чтобы он наконец бросил своих цыплят и пошел со мной, в общем, повар возглавил ту банду трусливых мозгляков. Там был и жандарм — этот жандарм за милую душу проглотил, что мы тайные агенты, подобострастно обратился к Красавчику и извинился, что этой ночью забыл свой револьвер дома, — еще одна заячья душа. Было там человек сто, а нас всего семеро, я вам уже говорил. Был там и дипломат в черной тройке, он решил шутки шутить с Дихеполем: Я не позволю, чтобы полиция меня обыскивала, сказал он. Красавчик нацелил ему «томпсон» прямо в пузо и ответил: Можете завтра жаловаться в наше управление, господин посол, — и господин посол понял, что мы можем укокошить его, и дал себя обыскать. Пытались выкобениваться — остальные уже в штаны наложили — только две сеньоры, еще довольно свеженькие. Они насмешливо называли нас задиристыми мальчишками и нагло на нас поглядывали, пока Жирный Попугай не рассвирепел и не заорал на них: Чего на нас пялитесь, вы, шлюхи! — Тогда они сразу присмирели. Кроме «томпсона», которым орудовал Красавчик, у нас с собой были еще две девятимиллиметровки, одна «никелировка» сорок пятого и две «пушки» тридцать восьмого калибра, не считая хорошенькой штучки, которую я отобрал у прохвоста полковника с обещанием возвратить по окончании обыска. Даю тебе слово, полковник. А удовольствие, прямо скажем, было ниже среднего — согнать все это стадо и построить в шеренгу, чтобы удобнее было работать. Операция, которую мы планировали на пятнадцать минут, отняла у нас почти час. И тут еще вваливается парочка в обнимку, он сразу почуял, что происходит что-то странное, и выдавил из себя улыбочку: Лучше пойдем в другое место, любовь моя. Но на них в упор нацелился «сорок пятый» Лапо Виктора: Здесь для вас самое место! — Потом Жирный Попугай углядел сочное жаркое на одном из столов — с салатом, с жареной картошкой, все как положено, — а он не успел пообедать. Уселся за стол и все слопал в полминуты, за это на следующий день ему дали взбучку — мы ведь тоже как черти были голодные. Наконец, угрожая оружием, мы сумели всех, кто там был — посетителей, официантов, служащих, — оттеснить к стенам зала, и Верзила Родольфо решил напоследок повеселиться: А что, если нам поставить их на колени? — Какой-то насмерть перепуганный посетитель в коричневых брюках, а может, они стали коричневыми от страха, услышал это пожелание и по собственной инициативе обратился к толпе: Дамы и господа, агенты хотят, чтобы мы встали на колени! — И тут же всем скопом они кинулись на пол, как в церкви; эта сцена не входила в наш план, клянусь жизнью матери, но Красавчик решил воспользоваться этим и крикнул: Никакая мы не полиция, мы налетчики, выкладывайте бумажники и драгоценности или получите пулю в лоб. Никто и не пикнул. Правда, полковник было заартачился, но я ему снова ткнул револьвером в бок, да еще одна толстуха прогнусавила антипатриотические слова: И это происходит у нас, в Венесуэле! — Верзила Родольфо и Жирный Попугай собрали барахло, урожай был неплохой, сорок тысяч боливаров наличными, ценностей навалом, часов — целая куча. Мы упрятали добычу в три чемодана, которые были у нас с собой, и на следующий день все передали в организацию. Вплоть до последней сережки. Нас было восемь полумертвых от голода, считая Летучую Мышь, — шесть учащихся Технической школы и двое безработных, то, что называется из необеспеченных слоев общества, — но мы полагали позорным взять хоть один сентаво, который принадлежит революции; хотя иногда бывает и по-другому, и вы, и я об этом знаем. Ну, в общем, операция окончилась, Красавчик сказал: Пойду, прикажу нашим патрульным на улице, чтобы стреляли из пулеметов по каждому, кто попытается нас преследовать; он сказал это очень громко и дважды повторил, потом пошел к двери на улицу, через которую мы должны были выйти. Мы отходили за ним не спеша, держа на мушке все скопище, но когда подошли к автомашине Летучей Мыши, то одного не досчитались. Пропал Монсеньор, сказал Верзила Родольфо. Вся беда была в том, что, пока мы выясняли, все ли здесь, и обнаружили, что нет Монсеньора, наш «линкольн» уже успел отъехать на добрых полквартала, и мы не знали, остался ли Монсеньор в ресторане или исчез еще во время операции — такое тоже бывает, — словом, черт его знает что случилось с Монсеньором. Сейчас уже поздно возвращаться искать его, сказал Красавчик. Пошел он к…! — сказал Лапо Виктор, и мы покатили к университету. А этот паразит Монсеньор преспокойно подошел к нам через полчаса в коридоре около главной аудитории. Свое исчезновение он объяснил тем, что обыскивал верхний этаж, когда Красавчик дал приказ отходить, и ничего не слышал. Ей-богу, не слышал, сказал Монсеньор, я спустился по лестнице вниз, а они все еще стоят на коленях, никто не думает и пальцем шевельнуть, ни дать ни взять — собор святого Петра в Риме. Тогда, сказал Монсеньор, выхожу я на улицу и беру такси, которое подвозит меня сюда, прямо к звонку, за три боливара, которые Красавчик одолжил мне сегодня утром. Вот и весь рассказ, дайте сигару, говорит Фредди.
Это нападение во вкусе Рокамболя на освещенный ресторан, эта живописная сцена с коленопреклоненной публикой — все это ерунда, мы действительно были озорными мальчишками, говорит тихо Фредди; все эти смехотворные выходки уже в прошлом. Сейчас словари выплевывают более страшные словечки: ненависть, избиение, расстрел, репрессии, раны, тайная полиция, горе, умри! штык, тюрьма, Качино, Ла-Исла, Сан-Карлос, Эль-Вихия [99], шрам, автомат, полуавтомат, пистолет, лагерь, «кольт», сдавайся! агония, похороны, шпик, ссылка, допрос, молчать! голод, кладбище, команда, жажда, кровь, огонь! тайная сходка, страх, донос, расстрел, убивать. Кто начал убивать? Они начали преследовать, они начали убивать, мы прибегли к насилию, чтобы защищаться, а потом насилие стало всеобщим, превратилось в систему, стало насущным, как хлеб, как воздух. Чужая жизнь стоит два сентаво, не больше. Собственная жизнь стоит четыре сентаво, чуть больше. Книги и гимны обратились в наши выстрелы, в их залпы. Они помещают на страницах большой прессы фотографии своих убитых. Полицейских агентов или жандармов с размозженными черепами, в залитых кровью мундирах, вдов и сирот, обливающихся слезами на похоронах по третьему разряду. Мы публикуем в размноженных на мимеографе листовках списки павших товарищей, погибших в бою, расстрелянных в горах, повешенных на деревьях, умерших под пытками, тех, кто покончил с собой, — они числятся самоубийцами, но…
Командир Белармино участвовал в вооруженном нападении (сам он никогда и никому об этом не рассказывал, а мне и не надо, чтобы он об этом рассказывал, я читал в газете описание человека, который командовал операцией; я обратил внимание на то, как протекала эта операция, и могу поклясться, что руководил ею Белармино). Он участвовал в вооруженном нападении, где убил четырех человек: двух кассиров и двух клиентов — эти отказались поднять руки вверх, один из них полез за чем-то в карман, командир уложил их на месте пулеметной очередью. Без сомнения, это был Белармино. Газеты поместили на последней полосе фотографии трупов в распахнутых рубахах, чтобы все видели пулевые раны на шеях. Убитые лежали на окровавленных простынях — лица бледные и заострившиеся, как восковые. О других товарищах, здесь присутствующих, я почти ничего не знаю, за исключением Валентина — он мой друг, мой однокашник. Валентин лишь водит машину, ждет в двадцати метрах от места операции и никогда ни в кого не стрелял — так он мне говорил. Что касается меня, то я, кажется, убил одного полицейского, когда проводили митинг в районе Ла-Чарнека. Товарищи обращались с речами к народу и раздавали листовки: Да здравствует новое правительство! — Барретико и я страховали операцию, засев в подвале за углом. Вдруг откуда ни возьмись бежит с шашкой наголо этот дурачок полицейский, наверное из новичков, — болван зачем-то сунулся один и без всякой надобности в район, уже захваченный силами ФАЛН. Барретико и я выстрелили одновременно, с пятиметровой дистанции. Он хлопнулся головой прямо в какой-то подъезд, а мы побежали объявлять тревогу. На следующий день в газетах был портрет увитого — один-единственный выстрел в правый висок, так говорилось в репортаже. Кто-то из нас плохо целился, потому я и употребляю слово «кажется», когда говорю, что убил полицейского. Барретико уверяет, что это была его пуля. Убитый — мулат по имени Хулио Мартинес, у него были три дочки и золотой зуб, как говорилось в репортаже, и один-единственный выстрел. Интересно, сразила ли кого-нибудь Карминья из своего автомата? Есть ли хоть один покойник на счету у Спартака, который избрал себе романтический псевдоним восставшего раба и всегда молчит и о чем-то думает, всегда, если представляется возможность помолчать и подумать.
Это борьба не на жизнь, а на смерть, я не преувеличиваю. Правительственные войска сожгли селение и казнили трех крестьян, подозреваемых в сотрудничестве с партизанами. Партизаны расстреляли двух крестьян, которые показывали дорогу правительственным войскам. Пяти крестьян как не бывало. Одного заключенного привязали к мачте, к корабельной мачте, и копанной в землю, и более ста раз ударили толстыми железными прутьями, на следующий день утром его нашли повесившимся и тюремной камере. Бомба, брошенная городскими партизанами, убила одного офицера правительственных войск, а также старуху, которая продавала конфеты на углу улицы. Пулеметным огнем была встречена демонстрация лицеистов, убит школьник тринадцати лет, и никто не мог собраться с духом сообщить об этом его матери. Одна БТЕ открыла огонь по нефтехранилищу. Нефтехранилище принадлежит «Стандард ойл», в пожаре погибли две рабочие семьи, среди жертв был грудной ребенок. А недавно найден наш молодой активист, студент юридического факультета, совершенно изувеченный, труп так искромсан и лицо так изуродовано, что сестра смогла опознать его только по зубам. Это ной на не на жизнь, а на смерть, честное слово.
Мой отец, Хуан Рамиро Пердомо, не согласен со многими нашими делами, никогда не был согласен. Мой отец — коммунист старой закалки, так сказать, доисторической, мне думается, он не в состоянии понять новый язык революции, которая, создавая свою теорию, тут же воплощает ее в жизнь.
Ни Белармино, опытный бдительный командир; ни Викторино, мятущийся воинственный фантазер; ни духи-провидцы, которых вызывают сестры Ларусс, — никто не обладает способностью предугадать будущее. «Не пытайся заглянуть в завтрашний день» — кажется, это Гораций. И только глубокомысленный Спартак подозревает, предчувствует, знает. Спартак — член ФАЛН. Он стал членом ФАЛН, может быть, потому, что участие в щекочущих нервы опасных операциях доставляло ему не то чтобы удовольствие, а, скажем, наслаждение, как от азартной игры: когда ты на волоске от смерти, кажется, будто выигрываешь собственную жизнь в рулетку — ставки сделаны! Семнадцать, черное! — и продолжаешь жить. Спартак стал городским партизаном — другая гипотеза, — потому что какая-то пружинка в его сердце не давала ему покоя, он должен был отличаться от других, казаться героем в их глазах: что, мол, за удалец, ну и сорвиголова, супермужчина, не парень, а… Спартак полез в горячее дело — третье предположение, — потому что ему осточертели скучные общественные поручения, душные собрания, пропитанные мужским потом и запахом дешевого табака; надоела тяжелая пропагандистская работа: напишешь самый невинный лозунг на стене, например: «Да здравствует Че Гевара», а полиция тут как тут и дает тебе по морде. Нелегко определить, каким из этих мотивов руководствовался Спартак, когда вступал в БТЕ, а также почему для своего псевдонима он избрал славное имя фракийского вождя рабов. Спартак — человек замкнутый, никогда не говорит вслух о том, что думает. Ну и что же? А то, что, может быть, он молча подавлял свое бунтарство, глушил в себе честолюбие, озлобленность и слабость, чтобы в конце концов (в результате весьма сумбурного процесса) все это перешло в неприязнь к централистскому педантизму партийных руководителей, в отвращение к военным или почти военным приказам командиров БТЕ, в презрение к беспрекословному повиновению рядовых товарищей и в то же время — в боязнь смерти, собственной смерти, которая, нацелив рога, подкарауливает в каждом шорохе, в каждой тени. Немного позже Спартак понял, что незачем торопиться умирать, у него отпала охота к героической кончине, когда он прикинул, что нет более неприятного долга, чем смерть, будь она проклята, и зачем он только ввязался в эту заваруху? Спартака задержали неделю назад, но этот факт остался неизвестным командиру Белармино, он остался неизвестен и другим членам БТЕ. Спартака задержали в полночь три агента тайной полиции, они караулили его с самого вечера у лифта. Достаточно было пригрозить ему — мы повесим тебя за… Достаточно было поговорить с ним немножко о его близкой смерти. Спартак не хотел умирать. Теперь Спартак — единственный среди них, кто предчувствует, кто знает о провале, который их всех ожидает.
Они выходят друг за другом из дома сестер Ларусс в 4 часа 3 минуты.
Да, никому не дано предвидеть будущее. Патрульная машина, которая будет нести службу на площади Трес Грасиас, пропустит их мимо, словно бы их и не заметит, ни малейшего подозрения не внушит автопатрулю этот черный «шевроле» с пятью мужчинами и одной девушкой; патруль сделает вид, что все в порядке. В «шевроле» Белармино разведет руками, словно рассказывая какую-то историю, чтобы тихо сказать: Надеюсь, вы уничтожили все бумаги из своих карманов, если у кого-нибудь что-либо осталось, надо проглотить. Белармино угрюмо усмехнется и добавит: Самое лучшее средство против опасности — избавиться от страха, чем меньше страх, тем меньше опасность. Так скажет командир Белармино в 4 часа 22 минуты, проезжая через площадь Трес Грасиас. Остальные будут напряженно молчать. Унылый Спартак не оторвет глаз от своих опозоренных коленей.
В 4 часа 26 минут Валентин затормозит в семи метрах от банка. Викторино вылезет через левую дверцу, Фредди и Спартак — через правую. Белармино выйдет несколько раньше и теперь уже будет идти по тротуару с перекинутым через плечо плащом — приклад его оружия зажат под мышкой, ствол в напрягшейся руке. Мимо пройдут несколько прохожих, продавец лотерейных билетов будет выкрикивать счастливые номера, нищий калека протянет ладонь из своего укромного угла. В эти секунды БТЕ без колебаний ринется в атаку, жребий будет брошен, страх перед опасностью — наибольшая опасность. Руки вверх, не сопротивляться!
Произойдут и другие вещи, но ведь нет пророка… Охранник даст Белармино себя разоружить, не моргнув глазом вручит ему свой разряженный револьвер — таковы будут инструкции, которые он получил: отдать разряженный револьвер без всяких возражений. Толстый кассир, дрожа, согласится на все при первом же крике Викторино: Возьмите деньги, возьмите, — затрясется этот бледный студень, — возьмите сколько хотите, у меня двое детей. Несчастный толстый кассир не будет введен в курс дела. Не стреляйте, сеньор! Кассира ни о чем не предупредят. Блондинка секретарша упадет в обморок — права была Карминья! — и из раскрытой сумки на землю хлынет поток интимных вещиц: пудреница, носовой платок, духи, кошелек, губная помада, румяна, ключи, сигареты, гребешок, иголка с нитками, жевательная резинка, аспирин, зажигалка, амулет, шариковая ручка, дезодорант, визитные карточки, удостоверение личности, письмо, портрет Абелардито и крохотный пакетик фирмы «Кьютекс»… Почему бы не предупредить заранее и эту чувствительную любительницу телевизионных детективов? Затем появится управляющий в сопровождении Спартака, который упрет ему свой «кольт» в спину; они спустятся на три ступеньки вниз. Да, сеньор управляющий будет знать о том, что должно произойти; он ожидает их с четырех часов, но его одолеет такой страх, словно он ничего не знает, — эти бандиты способны на все… На его лысине выступят капли пота, когда откроется дверь, — они способны на все. Викторино быстро переложит купюры в чемодан и в кожаную сумку. В этот момент командир Белармино с удовлетворением подумает, что никогда еще ни одна операция не проходила с такой точностью, в таком соответствии с выработанным планом.
И все же никому не дано предсказывать будущее. «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю», — наверное, только Он имел право так говорить. В 4 часа 35 минут, когда уже окончится операция, когда они уже выйдут из банка и направятся к автомобилю, посреди улицы они заметят отсутствие Спартака. Куда же он делся, дьявол? Черного «шевроле» тоже не будет на месте. Что же случилось с Валентином? А этот отчаянный женский крик вдалеке? Они узнают голос Карминьи. Продавец лотерейных билетов окажется не продавцом, а сыщиком, вооруженным автоматом; калека-нищий прикроет свою нищету пистолетом «вальтер», который сверкнет в его руке; случайные прохожие вмиг залягут за машинами, стоящими вдоль тротуара, все балконы ощетинятся коротко- и длинноствольным оружием, слезоточивая бомба взорвется прямо перед ними. Тогда-то они все и поймут.
Фредди всегда был скор на решения, он быстро шмыгнет за угол, но притаившийся там полицейский натренированной рукой ловко швырнет его на тротуар. У Белармино будет несколько секунд, чтобы поднять свой «томпсон» и дать короткую очередь; он успеет пронзить грудь калеки-нищего, который уже воинственно выпрямился. Один павший враг, один мертвый враг, и все; сам командир Белармино упадет навзничь, изрешеченный сотней пуль, задергается в луже темной спокойной крови, выкатит глаза в агонии и умрет как настоящий командир, умрет. Чувство мрачной покорности вдруг охватит Викторино посреди улицы: Для чего бежать? Для чего отстреливаться? Для чего жить? Шесть человек набрасываются на меня, бьют по
Все это произойдет с 4 часов 27 минут до 4 часов 36 минут. А сейчас еще только 4 часа 3 минуты, шесть членов БТЕ гуськом выходят на улицу. Один за другим рассаживаются в черном «шевроле»: Валентин за рулем, рядом с ним Карминья, с краю Белармино, выставив локоть в окошко. Фредди, Спартак и Викторино — на заднем сиденье. Ни духам, которых вызывают сестры Ларусс, никому ни в этом мире, ни в ином не дано угадывать будущее. Кроме Спартака.
В одном разделе акта о вскрытии говорится:
«Помимо увечий, которые, по свидетельству медицинских экспертов, вызвали смерть гражданина Викторино Пердомо, осмотр и вскрытие трупа показали:
а) наличие многочисленных травм;
б) перелом первого левого ребра;
в) серьезное повреждение печени и правой почки;
г) многочисленные ушибы с кровоподтеками в мягких частях брюшной полости и правой части грудной клетки;
д) множественные ссадины на животе, на груди и половых органах;
е) кровоизлияния: субплевральное (правая сторона) и субэпикардиальное;
ж) расширение мочевого пузыря и содержание крови в моче;
з) полукруглую ссадину, охватывающую переднюю и заднюю части предплечья.
Исходя из этих данных, было бы закономерно поставить вопрос: все ли обнаруженные телесные повреждения являются результатом падения из окна разбившегося насмерть гражданина Викторино Пердомо?»
В другом разделе акта говорится:
«Трудно установить, выбросился ли погибший из окна четвертого этажа, как утверждается в заявлении господина министра внутренних дел, или был выброшен оттуда третьими лицами, в последнем случае речь шла бы об убийстве, а решение подобного вопроса выходит за рамки возможностей данной комиссии вследствие недостатка соответствующих доказательств. Однако, если принять во внимание условия, в которых находился арестованный (руки за спиной, в наручниках) непосредственно перед своей смертью, если учесть расположение и высоту оконного проема, в который, как говорят, он выбросился, а также некоторые другие обстоятельства, версия самоубийства вызывает большое сомнение. Тем не менее серьезность такого заключения обязывает самым тщательным образом проанализировать все факты, основываясь в соответствии с нормами права на доказательствах и фактах, представленных в процессе расследования, и не делая никаких выводов, не согласующихся с материалами следствия».
Последний раздел гласит:
«Наличие крови в моче, находящейся в мочевом пузыре, и отсутствие переломов тазовых костей, как показало вскрытие, свидетельствуют о том, что почки выделяли кровь в мочевой пузырь еще до наступления смерти. Если бы повреждение почек, выявленное при вскрытии, было результатом падения из окна, то в мочевом пузыре не была бы обнаружена кровь, так как эти органы, не имея никаких патологических или функциональных изменений, могут выделять кровь только в случае их прямого повреждения путем нанесения сильных ударов. Исходя из этих соображений, комиссия считает, что Викторино Пердомо был подвергнут до того, как наступила смерть, жестокому обращению с применением силы, бесспорно принявшему формы невиданных пыток и истязаний».
На истерзанном теле, на сломанных костях Викторино Пердомо точь-в-точь, удар за ударом, повторилась история страданий и смерти Хосе Грегорио Родригеса, которая произошла в нашем городе Каракасе несколько лет тому назад, ночью 26 мая 1962 года, когда упомянутый Хосе Грегорио Родригес находился в качестве политического заключенного в здании Генерального полицейского управления (Дихеполя). Хотя, по правде говоря, есть и некоторые различия. Викторино Пердомо в день смерти исполнилось восемнадцать лет. Хосе Грегорио Родригес был уже 35-летним мужчиной, который оставил четырех сирот и не стал героем романа. Однако мы отклоняемся от темы.
КОГДА ХОЧЕТСЯ ПЛАКАТЬ, НЕ ПЛАЧУ
Мама купила глиняную урну и велела задрапировать ее черной материей, Мама ходила за трупом в морг, Мама ехала со своим мертвым сыном в повозке, Мама была в кладбищенской конторе, чтобы уладить формальности, и теперь она здесь, у подножия холма, где его похоронят. Два муниципальных могильщика ставят урну на носилки и начинают восхождение. Мама следует, шепча «Отче наш», за ними, держит обеими руками букетик маргариток, стоивший ей двенадцать боливаров. Надо пробираться сквозь заросли ковыля и колючих ньярагатов, откидывать ногами ржавые консервные банки. Они останавливаются под тенью каньяфистолы. Здесь открытая могила дожидается какого-то покойника. Мама по обыкновению вспоминает отца Викторино, Факундо Гутьерреса, которого она никогда больше не видела, — он всегда был пьян в стельку, наверное, и сейчас на ногах не держится, если еще не помер. Два могильщика опускают урну на толстых веревках в глубь ямы. Взмахи лопат, полных земли, заставляют Маму заплакать, хотя она обещала себе не оплакивать Викторино на людях. Могильщики кладут на мягкий холмик опознавательный кирпич, 715FP283 — буквы и цифры намалеваны смолой. Могильщики утирают потный лоб пыльно-серыми платками и спускаются с пустыми носилками. Мама опять бредет вслед за ними среди камней и бугорков. Викторино остается один, захороненный среди множества бедняцких могил, но у него есть своя глиняная урна, задрапированная своей черной тканью, у него есть свой букетик за двенадцать боливаров и слезы Мамы, которые тоже чего-то стоят. Мама желает доброго вечера муниципальным могильщикам, снова влезает в повозку, чтобы скромно вернуться к кладбищенской конторе.
Мамочка держится прямо с огромным трудом: слева ее поддерживает под руку донья Аделаида, справа — одна из ее приятельниц, назавтра Мамочка и не вспомнит, какая именно. Все происходящее подернуто пеленою слез и вечерними сумерками, которые опускаются теперь довольно рано. Мамочка едва различает знакомые лица в окружающей толпе, любопытные головы то тут то там высовываются из-за мраморных ангелов и святых дев, скорбные старушки бормочут литании среди анютиных глазок, шесть приятелей Викторино несут на плечах его урну от самого катафалка. За ними плывут несметные букеты цветов — ирисы, орхидеи, каллы, розы, гортензии и лилии, пачкающие руки россыпью золотой пыльцы; сладкий запах тубероз и нарциссов укачивает Мамочку. Урну опускают на веревках на самое дно могилы, слезы еще плотнее застилают глаза Мамочки. Инженера Архимиро Перальты Эредии нету рядом, он должен быть в Лондоне по делам — по крайней мере так он сказал Мамочке, когда укладывал чемоданы. Пришлось послать ему жестокую телеграмму. Инженер Архимиро Перальта Эредия не успел на похороны, он отчаянно старался достать билет на самолет, но безуспешно. Мамочка слышит голос капеллана словно издалека: Libera me Domine de morte aeterna [100]. Инженер Архимиро Перальта Эредия прилетит завтра к полудню, он не перенесет этого удара, Викторино был для него всем, Libera me Domine de morte aeterna. Капеллан в белой ризе и черной столе читает поминание, капеллан машет над могилой кропильницей, венки громоздятся пирамидой до ветвей дерева, церемония закончена. Мамочка уже не держится на ногах. Мамочка покидает фамильный склеп Перальта, опершись на чьи-то руки, следующим утром она и не вспомнит на чьи.
Мать оплакивает свое одиночество среди пятидесяти юношей, пришедших на похороны Викторино; ночью они были рядом с ним в похоронном агентстве — шпики переписали их имена, глядели на труп с нескрываемой злобой, слали проклятия вполголоса. Только у самых кладбищенских ворот полиция отстала. Мать входит за ограду вместе с группой молодых людей, которые поют: «Bella, ciao, ciao [101], и, если я паду в бою, возьми себе мою винтовку…» Мать чувствует себя одинокой и обессиленной. Даже родственники не узнали о смерти Викторино — газеты ограничились сообщением о нападении на банк и пока ни словом не обмолвились об убитых. Мать не может объяснить себе, каким образом эти пятьдесят товарищей Викторино узнали о случившемся. Они всю ночь провели с ней у гроба, а теперь выкрикивают, как клятву: Мы отомстим за тебя, Викторино, мы отомстим! — поднимают урну на плечи, несут по узким дорожкам. Мрачная ярость делает жесткими юношеские лица; они несут урну, обернутую красным стягом и черной лентой. «Мы — молодая гвардия…» Хуан Рамиро Пердомо заключен в тюрьму Сан-Карлос, ему не разрешили присутствовать на погребении сына. Мать ощущает, как растет в ней чувство одиночества по мере того, как они приближаются к могиле. Его похоронят на ровной голой площадке, где уже возвышаются сто совершенно одинаковых могил, и над каждой сто раз повторенный маленький Христос из черного мрамора. Эти Христосы серийного производства стоят дешево. Мать купила одного такого на могилу Викторино. — «О, bella, ciao, bella, ciao, — я коммунистом стал на всю жизнь и коммунистом умру…» Какая-то девушка плачет вместе с Матерью, какой-то студент с распахнутым воротом говорит над только что сомкнувшейся землей: «Мы отомстим за тебя, Викторино, мы отомстим!» Хуан Рамиро Пердомо в своей камере вопьется зубами в кулак. Нет в мире одиночества, которое можно было бы сравнить с одиночеством Матери. Но юноши и девушки подходят, один за другим обнимают ее, и снова звучит песнь: «Сверкающим солнечным утром я вышел на бой с угнетателем…» Мать медленно идет к выходу среди мрамора и сосен, рядом с ней идет девушка, которая плачет вместе с ней.