Она вернулась к наркотикам.
Я иногда подслушивал, как дедушка с бабушкой тихо говорили о ней или о том, что говорили врачи. Я видел, как они уезжали навещать ее в больницу, куда мать последнее время попадала регулярно. Они считали, что «ребенок не должен это видеть». Они не учли одного: невозможно вечно скрывать проблемы от ребенка семи, восьми, девяти и, наконец, десяти лет.
Моя мать умирала.
Одно время она пыталась продолжить свою работу так, словно ничего не случилось. Но не вышло. Съемки ее музыкальной комедии были свернуты из-за прекращения финансирования по невыясненным причинам, а также из-за якобы несоблюдения каких-то международных правовых норм. Ее записывающая компания расторгла с ней договор, и ее третий альбом так и не вышел. Фильмы, в которых она планировала сниматься, так и не были сняты. Точнее, они были сняты и вышли в прокат, но уже без нее. Но об этом я узнал позже.
За год до смерти мать окончательно слегла.
Она весила всего тридцать девять килограммов. Она больше не смотрела на мир с обложек модных журналов. Целая армия высокооплачиваемых адвокатов была нанята для того, чтобы никакая информация о ней и ни одна ее фотография не просочилась в средства массовой информации. Но несколько снимков все-таки попали в печать. Так я в последний раз снова увидел свою мать. В скандальном калифорнийском еженедельнике, весь тираж которого был изъят из продажи на вторые сутки после публикации.
«Это не люди, это куча падали, — ворчал дед, — шакалы, безмозглые стервятники!»
Когда мама умерла, мне никто ничего не сказал. Я узнал об этом позже, примерно через две недели, когда, как говорится, все формальности были уже улажены. Мое горе так и осталось со мной, невысказанное. Почему мама не позвала меня перед смертью? Разве она не хотела увидеть меня в последний раз, попрощаться со мной? А может, она хотела, чтобы я держал ее за руку, чтобы ей не было так страшно? Может, она хотела рассказать мне, наконец, как она жила все эти десять лет и зачем я родился? Она одна могла дать мне ответ, почему мы с ней так и не успели познакомиться, почему мы никогда не были вместе, не считая тех странных незабываемых пяти дней? Она ответила бы мне на вопрос, почему так не могло быть всегда.
Я узнал о смерти матери в тот день, когда ступил на трап самолета, улетающего в Европу, куда бабушка и дедушка отправили меня учиться в закрытый пансион, где обучение стоило шестьдесят тысяч долларов в год».
Озарение
Это мой Токио и не мой. Тот самый Токио и не тот. Интересно, что происходит с городами, где мы жили, и с людьми, которые их населяют, в то время пока мы о них не думаем или забываем их? Они начинают жить своей собственной жизнью. Теперь я иду по городу и смотрю на то, что остается, когда память уходит.
Моя память.
Я брожу среди зданий и небоскребов, останавливаюсь посреди крытого проезда. Здесь проход запрещен. Передо мной заросли из электрических проводов. Потрясающе и страшно. Меня пробирает озноб. Я дышу на замерзшие руки, чтобы согреть их. За спиной раздается гудок автобуса. Я едва успеваю вовремя отскочить.
Прохожие вокруг меня все такие же двухмерно плоские.
Я снова замечаю это, когда в воздухе начинает пронзительно выть сирена — сотни сирен, — повсюду в городе. Все пешеходы вдруг останавливаются и цепенеют. В это мгновение все в городе останавливается. Даже птицы застывают на ветках, как каменные. Ветер перестает дуть. Машины глохнут, светофоры гаснут. Руки замирают в воздухе, никто не успевает закончить начатый жест. Все медленно поднимают взгляды к небу.
И потихоньку начинают расползаться вдоль зданий, ближе к фасадам и входам. Они так прижимаются к стенам и колоннам, что как бы врастают в них, сливаясь с камнем, с кирпичом, с бетоном, со стеклом и металлом: они превращаются в афиши, рекламу, постеры и обездвиживаются окончательно. Проходит всего несколько минут, и вот я стою один посреди вымерших улиц. Дверцы машин открыты нараспашку, магазины пусты, в залах ресторанов и кафе гуляет ветер, люди в квартирах слились со стенными перегородками, а оглушающий вой сирен продолжает разноситься над городом.
Я встаю лицом навстречу восходящему солнцу.
В какой-то миг я слышу, что сирены перестают завывать. Небо надо мной становится девственно-белым, в его лице нет ни кровинки, ничего живого вообще. Самолеты бесследно исчезли. Нет, последние остатки их реактивных следов еще тают. Я смотрю солнцу прямо в глаза до тех пор, пока это не становится нестерпимо, и вдруг понимаю:
Вот она смерть.
Вот, оказывается, что происходит, когда жизнь во вселенной останавливается…
Но нет, кажется, я поторопился с выводами. Это было только временное замешательство. После того как свет в моих глазах окончательно гаснет и я решаю, что ослеп, чувства начинают мало-помалу возвращаться ко мне. Холод, который сковал меня, постепенно отступает. Одни за другими афиши и постеры отклеиваются от стен, двухмерные люди протирают свои двухмерные глаза, как после долгого сна, и возобновляют свое поступательное движение. Жизнь возвращается на круги своя. По крайней мере, та жизнь, внутри которой я сейчас нахожусь.
Две смерти
«Мое пребывание в Европе? Напрасная жертва: катастрофа, лишенная смысла. Незаслуженное стихийное бедствие.
Десять лет. Десять лет я провел в пансионе, затерянном в альпийских лугах. Нас запихнули, как диких козлов, на высокогорные пастбища — вокруг были поля, одни поля и дурацкие коровы с бронзовыми колокольчиками на шеях, виллы миллиардеров, шале миллионеров, машины богачей — и ни одного настоящего местного жителя.
Я как будто и не покидал родину. Большинство моих одноклассников были такими же, как и я — звездными детками. Их родителями были звезды шоу-бизнеса, владельцы медиахолдингов, раскрученные звезды спорта, финансовые магнаты. Эти «родители» мечтали избавиться от нас любой ценой, но так, чтобы при этом совесть у них была чиста. Поэтому они прикрывались желанием дать нам якобы «все самое лучшее».
Преподавание велось на высшем уровне, строго и скучно, программа была серьезная. К некоторым пансионерам родители приезжали каждую неделю, других никогда и никто не навещал. Я был в числе тех, к кому никто не приезжал.
Время от времени дедушка присылал мне письмо, где советовал, не валять дурака и работать, как следует, и тогда мое будущее обеспечено. Мой дед тоже был продюсером. Наверняка он хотел, чтобы я стал его преемником, но я был еще слишком мал, и он понимал, что не успеет ввести меня в курс дела и передать мне управление компанией. Поэтому он не нашел ничего лучшего, как писать мне о своем состоянии. Он говорил, что я должен научиться обращаться с большими деньгами, что для этого нужно упорно работать, стать лидером, настоящим президентом. Потому что деньги должны находиться в руках у тех, и только тех, кто их любит. Их можно отдавать только в хорошие руки. Деньги надо понимать, деньги надо приручать.
По поводу моего отца все эти годы дедушка, естественно, даже не заикнулся. А я, естественно, задавал лишние вопросы, потому что был уверен, что папа и хочет и будет рад меня видеть.
Эта тема виртуозно игнорировалась в нашей переписке, ее искусно обходили, уводили в другое русло. Я был в отчаянии. Географическая изоляция не позволяла мне самому предпринять какие-либо поиски. Я был слишком мал, я слишком мало знал об окружающем взрослом мире. К тому же мой отец бросил меня, не правда ли, так зачем же его искать.
Когда мне исполнилось тринадцать лет, дедушка прислал мне телеграмму о смерти бабушки. Моя бабушка скончалась в результате легочной эмболии. Ее уже похоронили. Опять без меня.
К уведомительному письму дед приложил дарственную. Бабушка пожелала сделать мне небольшой подарок, она оставила деду чек, который просила передать мне в случае ее смерти. Сумма, указанная в документах, соответствовала стоимости ее недвижимости на Восточном побережье, которая принадлежала в свое время ее собственным родителям и насчитывала двенадцать миллионов долларов. Вот такой трогательный жест — движение души.
В то время я толком не отдавал себе отчета в том, что это значит. Деньги надо понимать, деньги надо приручать.
Я пошел в банк, открыл счет, положил на этот счет бабушкин подарок и постарался больше не вспоминать об этом случае.
Обучение шло своим чередом. Все остальное оставалось в пределах средней нормы. У меня не было настоящих друзей. Только несколько сообщников, с которыми мы убегали в город, чтобы шататься по барам, невзирая на запреты и режимные предписания родного учреждения.
Должно быть в это время, от тринадцати моих лет до шестнадцати, дед получил не один десяток писем с предупреждениями о моем отчислении. Ему угрожали принять строгие меры, исключить меня, выслать из страны. Само собой разумеется, они никогда бы этого не сделали. Я был слишком богат для этого.
В один прекрасный день мой дедушка умер. Я узнал эту новость от его адвоката. Тот прислал мне подшивку прессы с некрологом и сообщением о смерти и полсотни официальных соболезнований, опубликованных в ведущих заокеанских еженедельниках.
Адвокат сухо сообщил мне, что отныне я де-факто являюсь единственным наследником, что он в ближайшее время нанесет мне деловой визит, чтобы уладить все формальности и разрешить пару не требующих отлагательства вопросов.
Он прилетел во время рождественских каникул, и мы на неделю удалились с ним вместе в мою резиденцию на остров в Средиземном море. От деда осталась куча документов, оказалось, что он был очень состоятельным человеком, ведшим массу дел, которые сопровождала весьма непростая документация.
Когда я отчалил с острова, мой наследственный капитал увеличился ни много ни мало на двадцать с лишним миллионов долларов. За это я дал согласие на продажу недвижимости на Западном побережье и уступил адвокату свою долю акций принадлежащей мне продюсерской компании.
После этого я благополучно вернулся в школу.
Но занимался я теперь от случая к случаю, эпизодически. Однако ни мои преподаватели, ни тем более одноклассники не смели мне и слова сказать поперек. И даже не пытались. Мне не удалось долго держать в секрете известие о смерти моего дедушки. Новость о моем наследстве распространилась среди обитателей пансиона не менее стремительно. Каждый человек в школе знал, что у меня на счету отныне было столько денег, что я мог бы купить нашу школу, как говорится, с потрохами и заново отстроить ее из червонного золота».
Удар/попадание невозможно
У моей гостиницы толпится народ. Подхожу не спеша, стараясь отогнать дурное предчувствие. Люди стараются подобраться как можно ближе, наклоняясь подчеркнуто озабоченно, делая вид, что им не просто любопытно, — карикатура на сострадание. Полиция оцепляет место происшествия, оттирает зевак. На асфальте что-то нарисовано мелом. Что это, я сначала не вижу целиком, не понимаю, что это, но по мере приближения контуры проясняются, становятся все четче. На лицах прохожих, протиснувшихся в первый ряд, маска притворного сочувствия сменяется гримасой отвращения. Я останавливаюсь, чтобы перевести дух, потому что дыхание замирает, и инстинктивно вытягиваю руку вперед, пытаясь защититься от волны ужаса, которая сейчас собьет меня с ног.
Странно, но именно мне полицейские не препятствуют просочиться сквозь кольцо оцепления. Может быть, они меня узнали? Как они могли узнать меня? Они молчат. Здесь все молчат. Гробовая тишина.
Я запрокидываю голову вверх.
Здание гостиницы такой же небоскреб, как и все соседние дома, как и все дома в этой части города. Только намного выше, оно самое высокое. Я пытаюсь представить, что значит прыгнуть с такой высоты, какую смелость надо иметь, чтобы шагнуть за край. Или это уже не смелость, а… Представляю себе, что чувствует человек, когда падает с такой высоты.
«Не представляешь! — раздается знакомый голос. — Ты даже представить не можешь ничего подобного».
Невозможно понять, откуда исходит голос: он не внутри меня, но и не где-то снаружи. Он просто звучит, и я знаю, что он здесь, вот и все. Голос словно цепляется за меня, чтобы выжить, и я знаю, что просто так он не отцепится. Ни за что.
Я иду к зеркальным дверям парадного подъезда и не отражаюсь в них. Меня в них просто нет. Я словно тень тени. Или кому-то наплевать, есть я на белом свете или нет. Или мое присутствие здесь и сейчас невозможно передать никакими реальными словами.
Вот оно — тело, нарисованное мелом.
Я опускаюсь на колени. Я обвожу рукой меловый контур.
Я снова слышу знакомый говор. «Это случилось не сейчас и не сегодня. Это длилось уже давно. Нет, это не крик о помощи. Это была глубокая незаживающая рана, которая казалась неисцелимой. Своя, внутренняя обида, которая, к сожалению, так и осталась невысказанной. Кроме самого человека, никто не смог бы помешать ему сделать этот шаг. И ничто земное не смогло бы помешать. Никто и ничто, кроме него самого».
«Никто и ничто, кроме него самого? — Я как эхо повторяю последнюю фразу. — Что значит никто? А как же я?»
«И ты тоже не исключение, — подсказывает мне голос. — Смерть это уравнение, где неизвестное равно нулю. Нулю, о котором мы ничего не знаем. Что он из себя представляет? Что это такое? Нас ставят перед полученным результатом, как перед свершившимся фактом. И мы вынуждены принять это решение таким, как оно есть».
Мы взрываемся
«Незадолго до моего восемнадцатого дня рождения отец прислал мне письмо.
Все это время он, оказывается, был жив и здоров. Цвел и пахнул, как говорится. Он узнал о смерти дедушки и бабушки, и ему было очень жаль. Ему было жаль, что он не мог воспитывать меня сам все это время, но мир кино очень жесток, он создан не для детей, и отец был счастлив, что ему удалось уберечь меня от всего этого.
Ему было жаль также и мою мать, вопреки всему, что между ними произошло. Или, может быть, благодаря этому. А теперь, что касается меня, то он бы хотел исправить ошибки и наверстать упущенное. И, если я не вижу никаких к тому препятствий, он хотел бы прилететь и навестить меня в Европе.
Я не ответил отцу ничего. Я просто не знал, что ему отвечать. В конце концов я сам, первый, потерял терпение. Я забегал мыслями вперед, я делал вид, что не помню, кто я есть на самом деле. Так я метался между соблазнительными иллюзиями и стоическим отречением, а еще незнакомая мне тень моего отца, призрак из забытого прошлого, помогала раскачивать мое и без того хрупкое душевное равновесие. Мое молчание было красноречивым признанием всех моих слабостей: а я так надеялся, что он возьмет всю ответственность на себя и оставит меня в покое. И он, и моя мать причинили мне уже всю возможную боль. Хуже было уже не придумать.
Но он все равно приехал. Я заметил его однажды вечером за рулем взятого на прокат «Ситроена Берлинго» на подъезде к нашему лицею.
Отец увидел меня, притормозил, распахнул дверцу и жестом подозвал меня к себе. Я не хотел идти к нему. Но я не знал, что мне делать. «Я не понимаю, я что, у тебя луну с неба прошу, что ли? — произнес он, не глядя на меня и снова включая зажигание. — Это так трудно, уделить мне немного времени?»
Я пожал плечами, замялся, после паузы ответил: «Конечно, нет».
Через минуту я уже сидел в его авто. Это была ловушка. Жестокая ловушка, о которой я потом буду жалеть всю оставшуюся жизнь.
Но тогда я еще не знал ничего об этой западне и даже вообразить себе не мог всю меру ее подлости и жестокости. В тот момент даже сам отец не догадывался о тех ужасающих последствиях, которые будет иметь наше запоздалое и никому не нужное знакомство.
Мы поехали в город, посидеть где-нибудь в кафе, пропустить по стаканчику. Там мы с ним и попытались познакомиться. Я видел перед собой обаятельного мужчину в расцвете лет, у которого были коротко подстриженные седые волосы и голубые, как лед, глаза. На нем великолепно сидел костюм известной марки. Отец был сложившейся личностью, непоколебимо уверенной в себе, — правда, не без оттенка светской слащавости, хотя я заметил, что руки его во время разговора со мной слегка дрожали. Он непременно хотел произвести на меня соответствующее впечатление и немного переживал, что у него не сразу это получится. Возиться долго он ни с кем не привык и в случае со мной не собирался менять свои правила.
В нескольких броских чертах он обрисовал мне свой профессиональный путь. Как говорится, свои взлеты и свои падения. Оказалось, что я видел несколько фильмов, выпущенных его продюсерской компанией.
В тот вечер мы даже не обмолвились о моей матери. Коротко он сообщил о трех женщинах, которые были его женами за период, пока мы не виделись. В итоге он был в разводе. Отец сухо пояснил, что вскоре он отправляется в Японию, где будет работать над новой серией «Годзиллы», потому что съемки финансируют пятьдесят на пятьдесят японцы и американцы. В конце беседы он просто спросил меня, хочу ли я поехать с ним.
Я ответил отрицательно.
«Очень хорошо, конечно-конечно, я все понимаю», — он кивнул, заплатил по счету и сунул мне свою визитную карточку. Он высадил меня у ворот лицея и сказал мне: «Пока, друг мой, до скорого. Если передумаешь, позвони».
Два месяца я молчал как убитый.
Все это время я думал о своей жизни. По крайней мере, пытался думать. Чего я от нее хочу? И чего я хочу на самом деле? Еще никто в течение первых восемнадцати лет моей жизни не подавал мне надежды на будущее и не спрашивал меня, чего я хочу. Я был нечеловечески богат. На эти деньги я мог исполнить любое свое желание, любой свой каприз.
В этой жизни мне не хватало только цели. Мне не хватало приключений.
Вечером того дня, когда нам торжественно вручили дипломы, я перезвонил отцу с улицы из телефонной кабины.
Я сказал два слова: «Я поеду». Тогда мне показалось, что он был искренне счастлив моему ответу: «Я сижу на чемоданах, послезавтра у меня вылет, и ты еще говоришь, что твой звонок это простая случайность!»
Да, похоже, он был действительно счастлив тогда, все может быть.
Он посулил мне золотые горы: «Я распахну тебе двери в мир кино, сынок! При условии, что это тебя интересует. Ты знаешь, кто такой Годзилла?»
С неба, красное
С неба падает что-то липкое и вязкое. Темного цвета. Когда первые капли долетают до земли, я наклоняюсь, макаю палец в капли на асфальте и пробую жидкость на вкус.
Над городом идет кровавый дождь.
Несколько минут — и город затоплен кровью. Люди плачут и стенают. Люди складываются пополам, падают на землю, мокнут. Люди блекнут, спотыкаются друг о друга, промокают. Бесценная жидкость пропитывает их. Алые потоки текут по улицам, смывая ряды, вереницы скомканных мертвецов, размокших до состояния бумажных катышков, пропитанных кровью.
Я не понимаю, что все это значит. «Распробуй хорошенько эту кровь, — подсказывает мне голос, — ты очень удивишься, результат превзойдет все твои ожидания. Признайся, это было вкусно?»
Я только улыбаюсь в ответ.
«На открытом воздухе вирус погибает немедленно. Значит, пока он падает с такой высоты, пока он летит к нам с неба, от него тем более ничего не остается. Значит, мы все можем пить ее, сколько влезет, и долой ненужные страхи!»
И люди умирают, плашмя падая друг на друга, обезумев от ужаса, не понимая, что с ними происходит, и кровяной дождь барабанит по стопкам их трупов и пузырится на промокших афишах, на набухших от крови портретах — а мне совсем не страшно.
В стране заходящего солнца
«Я прилетел в Токио посреди зимы. Весь город был укрыт снегом. Это было феерически, сказочно, просто невероятно красиво, так непохоже на все, что я где-либо видел. Там почти никто не говорил по-английски, а по-французски и по-немецки тем более, поэтому отец приставил ко мне переводчика.
Япония не была похожа на что-либо известное мне до сих пор. Ничего подобного я никогда не знал и не видел. Дома там были без номеров. Люди ежедневно ели водоросли. Японские школьники все как один носили униформу, но при этом свободно красили волосы в зеленый цвет. Музыка, которая звучала отовсюду, была или невыносима, или божественно прекрасна, без переходов и оттенков. Там были сверхсовременные небоскребы и огромные парки дикой природы. По Токио ходили ужасающие толпы народу, но все вели себя, как один скромный и воспитанный человек. В храмах там голые стены, а в магазинах полным-полно самых редких коллекционных дисков. В нескольких часах езды на скоростной электричке от города были дикие горы, экзотические леса, били горячие гейзеры, и мартышки с глазами, как драгоценные сапфиры, которые купались в минеральной воде и прыгали прямо на плечи.
Я с отцом жил в европейском отеле. Там было много деловых людей. Мы занимали свит: по спальне на каждого и по три дополнительных комнаты: кабинет, гостиная, приемная — не считая отдельных ванных комнат.
Новая серия «Годзиллы», над которой работал отец, должна была развить и продолжить сюжетную линию с того момента, которым заканчивалась картина «Годзилла — король монстров». Отец объяснил мне, что львиную долю финансирования взял на себя один крупный американский продюсер.
Впоследствии мне стало известно, что все было гораздо интереснее. Киностудия моего отца была перекуплена. Новые хозяева, не зная, как лучше избавиться от бывшего владельца, послали моего отца в Японию на должность исполнительного продюсера, где часть гонорара по договору ему выплачивали японские работодатели. Но им не удалось удержать ситуацию под контролем. Получив свою паевую долю, отец открыл на месте небольшую киностудию, для которой выкупил все свои старые рабочие сценарии. Он провернул эту сделку как раз вовремя, за два или три месяца до того, как американские покупатели успели сообразить, в чем дело, фактически у них под носом. Они, естественно, подали на отца в суд. Процесс длился несколько лет, но в результате отец выиграл это дело при помощи апелляционного суда. В перерывах между судами и слушаниями отец сумел втереться в доверие к японским инвесторам и убедил их в выгодном сотрудничестве. Таким образом, работа над «Годзиллой» шла полным ходом.
Теоретически все шло как по маслу. Три ноль в нашу пользу.
Первые месяцы жизни в Токио я просто слонялся по городу, пытался привыкнуть к нему и хоть немного разобраться. Ходил я тогда и на курсы японского языка. В свободное время я знакомился со сценариями отцовской студии, читал их. В ту пору я впервые начал интересоваться темой Годзиллы.
Поначалу фильмы цикла показались мне полным бредом, просто чушью какой-то. Ну не совсем, конечно. Возможно, и не все было так глупо в этих страшилках. Дело было даже не в этом. Просто, когда я просмотрел их все, я вдруг почувствовал, что под картонным чучелом этого динозавра скрывалось что-то, что было близко, созвучно моей душе.
Вечерами мы с отцом подолгу обсуждали все эти истории. Он считал, что «Годзилла» — это настоящее произведение киноискусства, потому что его создателям удалось сотворить свой собственный, совершенно особый мир, живущий по оригинальным законам.
Отец занимался тем, что выбирал в городе натуру для съемок. А я тем временем знакомился со съемочными павильонами на окраине Токио. Зрелище было впечатляющее, потому что все городские пейзажи со всех концов Японии были воссозданы искусственно. По замыслу отца, съемки первого фильма, доверенные молодому неизвестному режиссеру со студии «Джикару», должны были проходить по всей Японии и объединить не только продолжение истории самого Годзиллы, но и возвращение Родана, жизнь детей Мотры и участь Механической Годзиллы.
Сценарий, на мой взгляд, был довольно запутанный, но отец говорил, что это нормально, так и должно быть, что это верный признак хорошего фильма.
На нашей съемочной площадке работал один тип, которого по его просьбе все называли Анкилас, чтобы было понятно — это в честь анкилозавра из фильма «Годзилла на острове чудовищ».
Анкилас был ассистентом по реквизиту и на редкость ограниченным парнем. Поэтому мне не составило большого труда выяснить происхождение его странного прозвища. Он принадлежал к одному из модных тайных обществ, к токийскому братству дилеров и богатых янки. Они опознавали друг друга по вымышленным кодовым именам. Несмотря на то что он утверждал, было ясно, что он далеко не самый влиятельный член братства. Анкилас находился скорее в самом низу иерархической лестницы. Его цех объединял начинающих звезд кино и шоу-бизнеса. Стать «братом» этой нехитрой секты было достаточно просто: для этого нужны были либо деньги, либо связи. У меня, как на грех, было и то, и другое. Я был сыном генерального продюсера и наследником тридцати четырех миллионов долларов. «Если ты станешь одним из нас, — как-то разоткровенничался со мной на вечеринке во время полного отрыва один молодой актер, — ты получишь доступ в мир зверских забав».
В тот момент я даже представить себе не мог, до какой степени он оказался прав. Только забавы эти оказались изуверскими».