Мысль рассматривать философию как особую положительную науку была в наше время блестяще применена многими умами. Но результатом их работ оказалось, по-видимому, просто распадение философии на ряд отдельных наук, из которых каждая более или менее автономна. Положительной науке свойственно идти от фактов к принципам, а не от принципов к фактам. Но рассматриваемые с этой точки зрения объекты различных частей философии – психологии, логики, этики, эстетики – оказались глубоко различными. Слова «научная философия» являются, благодаря этому, простой этикеткой, обозначающей науки почти столь же разнородные между собой, как минералогия и ботаника. В действительности философия исчезает, как нечто единое; она уступает место коллекции наук, называемых философскими. Философия не представлена более в языке так, как ей подобает, т. е. через существительное, но через прилагательное.
Нет спору, что эти специальные исследования вполне правомерны и необходимы и что они были очень плодотворны. Но приличествует ли этим наукам, частным как по своему методу, так и по своему объекту, название философских?
Философия во все времена предполагала два условия: 1) попытку рассматривать вещи с единой и универсальной точки зрения, независимо от того, могут ли они, или нет, быть приведены сами к единству: σύνοφις, таков термин, который употреблял Платон; 2) рассматривание вещей в их отношении к человеку. Τί πρόζ ήμãζ; какое значение имеет для нас мир? что мы в нем? какую роль играем мы в нем? что можем мы ждать или извлечь из него? как глядеть нам на него? – вот вопросы, которые задавал каждый философ вселенной. Устранить эти вопросы; отложить – может быть, на неопределенный срок – и проблему единства вещей и проблему их значения с точки зрения человека; попытаться очистить наши воззрения навсегда от всякого субъективного и человеческого элемента; допускать, одним словом, только объяснение человека миром и начисто отбросить всякое объяснение мира человеком – это не значит до водить философию до степени ее совершенства, это значит уничтожить ее. Или философия едина и человечна каким-нибудь образом, или она вовсе не существует.
Но, чтобы сохранить права философии на существование наряду с наукой, требующей для себя привилегии объяснения всех вещей, может быть, нужно нечто иное, чем построение философии по типу науки? Нельзя ли – уступив науке все то, что представляет собой объяснение, что есть сведение одного явления к другому – стать решительно на почву чистого опыта и попытаться показать, что философия, как и сама наука, старается анализировать самые подлинные факты, которые отличаются от изучаемых наукой фактов лишь тем, что они более первичны, менее смешаны с отвлеченными понятиями и объяснительными гипотезами, более точно соответствуют идее факта, непосредственно данной реальности? Философия, понимаемая таким образом, не будучи в точности наукой (ибо объект ее находится в иной плоскости, чем объект наук), представляла бы существенные черты всякой науки: преклонение перед фактом, перед опытом. Философия была бы в этом случае сознанием первичного и непосредственного опыта, между тем как наука была бы систематизацией обычного, вторичного и косвенного опыта.
Перед нами очень соблазнительное определение. Но каким образом мог бы получить человек этот непосредственный опыт, независимый от всякого отвлеченного понятия, предшествующий образованию таких понятий? Что такое интуиция сама по себе, без всякой примеси отвлеченного понятия? Не представляет ли такая операция скорее только одну половину действительной операции нашего духа, одну сторону опыта, искусственно изолированную от другой и одаренную иллюзорной индивидуальностью и самодовлением?
А допустив даже, что подобная интуиция без отвлеченных понятий возможна, можно ли избегнуть знаменитой дилеммы Канта: если понятие без интуиции пусто, то интуиция без понятия слепа. Реальное знание человека получается лишь путем соединения отвлеченного понятия и интуиции. Если убрать совсем понятия, то остается то, что называют чистым чувством; это, разумеется, реальное состояние, но само по себе оно вполне субъективно, т. е. оно имеет, может быть, непреодолимую убедительность для переживающего его человека, но не имеет никакого интеллектуального значения для других людей.
Да и сама эта сила убеждения, приписываемая себе чувством, скорее мнимая, чем действительная. Воображение, говорил Лесли Стифен, следует лишь издали за разумом: The imagination lags behind the reason. Но оно все-таки следует за ним. И идеи, ассоциируемые нами с нашими самыми сильными чувствами, рано или поздно должны будут согласоваться с совокупностью наших познаний. Такой-то человек чувствует в себе сверхъестественное действие посторонних сил, там где другой человек, привыкший мыслить в терминах физиологии, находит лишь органическое раздражение.
Ни в качестве науки, ни в качестве опыта – в научном смысле этих слов философия не оказывается состоятельной в глазах современной мысли. Какое же предстоит ей будущее?
A priori нет никаких оснований думать, что будущность философии обеспечена. Разве продолжительность существования чего-нибудь есть, сама по себе, гарантия дальнейшего существования? Сколько вековых верований исчезло! Есть случаи, когда слово «древний» синонимично с «достойным уважения», но есть другие случаи, когда оно равнозначаще со «ста рым», «ветхим». Философия представляла собой одну определенную стадию в развитии человеческого духа; она сыграла свою роль, полезную и славную в истории этого развития; и все-таки нет ничего невозможного в том, что в один прекрасный день она окажется бесполезной, вредной, и именно благодаря торжеству того самого способа познания, который она подготовила и взлелеяла, благодаря торжеству науки.
Если отныне человеческий дух безвозвратно связан с наукой, и если существование науки исключает логически существование философии, то каким образом сможет неопределенно долгое время существовать философия, это порождение логики и разума? Это убьет то – вот где находит свое применение знаменитое изречение.
И однако по всеобщему признанию философия находится теперь в цветущем состоянии. И живым доказательством этого является все возрастающий успех наших конгрессов. И обновление философии, приобретение ею новых сил, происходит в настоящее время не путем изолирования ее от наук, а, наоборот, путем приближения к ним, путем все более и более интимного соединения с ними. Что же это значит? Не жертвы ли мы какой-нибудь иллюзии? Не по ошибке ли носит этот конгресс название философского? Не преуспевают ли на наших собраниях лишь некоторые специальные исследования, весьма похожие на те, которым посвящают себя исключительно научные съезды?
Прежде чем приступить к рассмотрению этого вопроса, спросим себя, каким образом следует произвести это рассмотрение.
Если бы мы пытались – отвлекшись от притязаний науки – установить непосредственным образом закономерность философских наследований, то мы бы не вышли из сферы абстрактно-диалектических упражнений. Чудесное развитие наук не просто открыло кучу истин, с которыми приходится считаться; оно создало тип мышления, форму понимания, с которой мы отныне неразрывно связаны и сообразно с которой мы рассматриваем предлагаемые нам концепции. Философия сможет существовать в дальнейшем лишь в том случае, если она будет находиться в гармонии с тем способом мышления, который породила наука. Вот почему анализ природы и прав философии должен отныне исходить из рассмотрения наук.
Но, если мы исходим из рассмотрения наук, то значит ли это, что мы будем считать себя в праве мыслить только сообразно категориям научного духа, как такового? Если нет иного правомерного мышления, кроме строго научного мышления, то всякое дальнейшее исследование бесполезно, ибо проблема решена наперед. Если можно мыслить лишь с помощью числа, говорил Филолай, то все представляет для нас неизбежным образом число. Точно таким же образом, если только одна наука способна доставлять нам истины, то философия – поскольку она имеет притязания быть чем-то отличным от науки – может иметь своим объектом лишь заблуждение.
Но представляет ли в самом деле наука наш единственный орган познания? Человеческая жизнь в любое мгновение обнаруживает перед нами и другой орган – именно то, что называют разумом. Ведь всякий знает, что в сфере практического мы принимаем решения не просто под влиянием одних методически приобретенных знаний, но и в согласии с некоторым чутьем реального и нужного, которое, нисколько не становясь в противоречие с научным познанием, дополняет и направляет его согласно потребностям не могущего ждать действия. Разум не есть наука. Эта последняя представляет сумму сведений; первый же есть живая способность. Наука доставляет данные, точки опоры, материалы; разум судит. Судить – это значит различать, выбирать, усваивать, делая все это не механически, не применяя автоматически какое-то внешнее правило, но мысля в категориях невыразимой идеи истинного. Науки получаются путем анализа явлений. Разум образуется путем размышления и над науками и над жизнью.
Не имеют ли науки тенденцию сделать разум бесполезным и стать на его место в человеческом духе? Или разум играет, даже в самих науках, необходимую роль, которая может оправдать его в глазах ученого, как и в глазах человека, прикрепленного к практической жизни?
Исследуя вещи с этой точки зрения, мы избегнем и порочного круга, заключающегося в том, чтобы задавать вопрос с точки зрения науки, правомерно ли какое-нибудь иное умозрение, помимо науки; и всего того произвола, который неразрывно связан с методом, не исходящим из рассмотрения наук.
Часто говорят о науке, как о чем-то едином. Не в том, разумеется, смысле, будто вполне уже реализована систематизация частных наук. Но предполагают, что наука достаточно уже подтвердила некоторые принципы, высказанные, между прочим, ею самою, и что поэтому можно считать обоснованной do jure идею об универсальном тождестве и единстве, составляющую суть этих принципов. С этой точки зрения должна иметься в конце развития наших на ук некоторая наука в себе, единая и абсолютная, которая должна составлять для философа истинную форму науки.
Надо признать, что если, действительно, все науки сводятся de jure к единству, то весьма спорным становится правомерность или интерес такого исследования, как философия. С одной стороны, подобная единая наука дала бы сама по себе серьезное удовлетворение той потребности в единстве, которая является одним из существенных мотивов философского исследования; с другой стороны, абсолютное единство науки означало бы абсолютное уподобление человека вещам, т. е. уничтожение человека как человека. На долю философии осталась бы просто задача спросить себя, на чьей стороне, в конце концов, находится иллюзия: на стороне ли человека, который имеет сознание своего существования (d'être) и может найти лишь в себе самом меру бытия (de l'être); или на стороне науки, которая уничтожает все, что в глазах существ (des êtres) есть условие бытия (de l'etre). Странная альтернатива! Приходится выбирать или познание, которое не применимо к бытию, или бытие, которое не может быть объектом познания.
Но мы вовсе не находимся в таком положении. Наша наука, по существу своему экспериментальная, вовсе не едина и даже не знает, станет ли она когданибудь единой. Единство для нее не конститутивный, но методологический принцип: это вопрос, задаваемый ею природе. В действительности нет одной науки; имеются различные науки. Науки эти стремятся не только систематизировать и объединить познания, но и достигнуть реальности, приобрести поистине объективное значение. Как добиваются они этого?
Если есть наука, имеющая, по-видимому, самодовлеющий характер и пользующаяся одной чистой дедук цией – так это математика. Чтобы доказать, что она довольствуется одной только дедукцией и абстрактным понятием, ей следовало бы окончательно изгнать призрак бесконечности, являющейся, как кажется, объектом не чисто отвлеченного понятия, но интуиции. Однако вряд ли она когда-нибудь вполне успеет в этом. Один весьма талантливый математик – философ, недавнюю смерть которого мы еще оплакиваем, Жюль Таннри особенно много работал над тем, чтобы свести к чисто логическим элементам данные математики. Когда-то он высказал такую мысль: «Понятие о бесконечном, из которого не следует делать в математике чеголибо таинственного, сводится к следующему: после каждого целого числа есть еще другое целое число». Но впоследствии он заметил, что в предложении «есть еще другое число» глагол «есть» в настоящем времени означает, что вместе с любым числом дано точно также и следующее за ним число; и таким образом это определение предполагает некоторый ряд, в одно и тоже время и определенный и бесконечный, что является логической бессмыслицей. Математика не сводится просто к некоторой системе предложений, подчиненных одному только условию включения друг в друга. Она имеет не только логическое, но и объективное значение; и это значение связано с известными сущностями, т. е. известными интуициями, которые она предполагает.
То же самое можно сказать о физике; она имеет свои собственные постулаты, без которых она не может обойтись.
Если верно то, что самый глубокий физический закон, закон, от которого зависит конкретное наступление явлений, есть принцип деградации энергии, то физика предполагает идею изменения, притом качественное изменение, которое вообразимо лишь как продукт некоторой интуиции.
В биологии все объяснения, все теории предполагают понятие о приспособлении, или об изменении, стремящемся к сохранению данной индивидуальности; и это понятие показывает неизбежную роль интуиции в исследованиях этого рода.
Психология может стать объективной наукой, постигающей специфические черты изучаемых ею явлений, только допустив интуитивное понятие о некотором выбора средств, выборе, производимом объединяющей деятельностью, называемой «я», в целях осуществления и роста этого самого «я».
Наконец, социология, пытающаяся сложиться в особую науку, основывается на допущении, что, поскольку группа индивидов образует общество, эта группа обладает такими свойствами, которые не выводимы из свойств отдельных индивидов и которые принудительно навязываются этим индивидам. Общество является по отношению к индивидам, из которых оно составлено, каким-то новым бытием. Понятие о нем может быть поэтому разъяснено лишь с помощью интуиции.
Я вспоминаю, как наш горестно оплакиваемый Жюль Таннри начал с утверждения: здравому смыслу нет места в математике. Он хотел сказать этим, что во всех теориях человеческого действия, и даже во всех конкретных науках, надо дать место тем приобретенным путем непосредственного контакта с реальностью понятиям, которые заключаются в выражении «здравый смысл», – но что в математике нечего делать с этими понятиями. В действительности же математика – как это признал впоследствии и сам Таннри – предполагает наличность подобных понятий, берущих начало в интуиции; и науки, по мере того, как они приступают к рассмотрению более конкретных и живых объектов, требуют более богатых и оригинальных интуиций.
Не следует смешивать объективности с объективизмом. Всякое познание стремится к объективности. Но самое верное средство добиться этого не состоит всегда в том, чтобы обязательно пользоваться исключительно объективным методом. Есть случаи, когда даже очень большие уступки субъективному методу являются гораздо более верным средством достигнуть известной степени объективности. Чтобы узнать и понять какое-нибудь произведение искусства, необходимо, разумеется, приобрести все те сведения, которые может дать эрудиция. Но более прямой и даже более верный путь, – апеллировать к своему уму, своей чуткости, вкусу, чем ограничиваться одними чисто объективными данными. Тоже самое можно сказать и о религии, которая раскрывает свою сущность лишь тому, кто каким-нибудь образом испытывает религиозное чувство. И то, что применимо к наукам о духе, имеет свое значение и в области физико-математических наук. Здесь тоже необходимо уступить некоторое место субъективному методу, интуиции, чтобы добиться объективности конкретного по-знания. Объективизм предполагает, что вещи могут сводиться для нас буквально к их отношениям. Такая точка зрения носит чисто теоретический характер. Мы не можем – не лишая их объективной ценности – изолировать знаки от их значения.
Таким образом, фактически мы имеем перед собою не единую и универсальную науку, но различные науки; и каждая из этих наук предполагает постулаты, доставляемые ей интуициями. Наука представляет собой попытку уменьшать неопределенным образом долю интуиции и довольствоваться дедукцией.
Но подобно тому, как человек должен обратиться к своим собственным силам, чтобы заменить их, в своих работах, силами природы, так и интуиция остается не-обходимой для науки, чтобы последняя научилась обходиться без нее.
Такова человеческая наука. Она довлеет себе только при наличности известного числа постулатов, идея о которых доставляется ей интуициями.
Но замечательно, что, если разум начинает размышлять над условиями действия и науки, то он находит, что постулаты действия совпадают по существу с постулатами науки.
Первая характерная черта человеческого действия – это то, что оно всегда преследует что-нибудь новое. В каждом из наших поступков дело идет о том, чтобы произвести явление, которое не представляет собой механической равнодействующей предшествующих побуждений. Конечно, человек не может действовать, не подражая или природе, или какому-нибудь другому человеку, или самому себе: однако он считает для себя недостойным ограничиться одним подражанием; и лишь только он хочет проявить себя как человек, он пытается использовать известные ему вещи, чтобы придумать какое-нибудь оригинальное открытие. Но это предполагает, что человек видит перед собой бесконечное поле возможностей. Понятие о бесконечном есть условие человеческого действия.
Во-вторых, действие проистекает из ощущения недостатка, чего-то не хватающего, какого-то совершенства, на которое мы можем претендовать и которым мы не обладаем. И оно приводит к сознанию возможности большего или меньшего благополучия. Оно не представляло бы никакого интереса, оно исчезло бы, если бы человек мог двигаться лишь в сфере однородного. Больше земель, больше богатства, больше силы, больше почета – все это представляет в глазах человека не просто большую сумму однородных единиц: это сознание некоторого другого состояния, сознание качественной перемены, новой ценности. Ощущение человека, поднимающегося в воздух, совсем не то, которое имела бы управляемая им машина, если бы она сознавала свою работу. Таким образом, второе условие действия это – идея качества, идея возможности не простого «больше» или «меньше», но изменения по существу, возможности «лучшего» или «худшего».
Действие не есть, впрочем, цель для самого себя. Человек действует в качестве индивида; и он намеревается сохранить свою индивидуальность, несмотря на все изменения, происходящие в среде, от которой он зависит. Дисгармония между этой средой и его состоянием есть для него причина страдания; он старается устранить проистекающие из этого неприятности; и первым делом он приноравливается – насколько он может это сделать, не рискуя своим существованием – к условиям, в которых он находится. Только такой ценой можно купить сохранение индивида. Это сохранение предполагает именно то, что биология называет приспособлением.
Это не все: человеческое действие не есть просто условие индивида как такового. Оно разумно; оно совершается ради известных целей, желаемых действующим субъектом; оно прибегает также к определенным средствам, согласным с преследуемой целью и с наклонностями субъекта. Человеческое действие предполагает, таким образом, синтетическую деятельность, способную к выбору, как ее до пускает в качестве своего собственного объекта психологическая наука.
Наконец, человеческое действие не заключено в границах индивидуального интереса; оно имеет целью общественный интерес как нечто иное и более возвышенное. Это не все: благодаря постоянному и взаимному влиянию индивида на общество и общества на индивида человек начинает постигать, все более и более отчетливо, высшие и идеальные цели, к которым он пытается направить и социальную жизнь и индивидуальную жизнь. Человеческое действие предполагает, таким образом, те самые понятия об обществе как об отличной реальности, и об идеальном долге, обязательном и для общества, и индивида, без которых не может обойтись социология, если она хочет быть наукой о человеческих обществах, а не просто о животных обществах.
Таким образом, действие, как и наука, предполагает некоторые постулаты; и постулаты эти по существу у них одни и те же. Реальное же и глубокое различие между наукой и действием заключается в том, что в то время как наука стремится устранить интуицию и оставить только закон, действие стремится поглотить закон, чтобы дать появиться самому богатому, самому гибкому и самому свободному по возможности существу.
Это родство действия и науки, это общее признание одних и тех постулатов есть для ученого серьезный мотив не пренебрегать действием, но признать его – в самой его специфичности – реальным и совместным с объектами научного познания; и признать, наконец, его реальность и ценность даже в тех из его частей или его форм, которых не может ассимилировать наука.
Если бы, действительно, существовала способность мышления, которая была бы, так сказать, общим корнем науки и действия, то можно было бы сказать, что эта способность представляет не только интересную точку зрения, но и способ познания, имеющий известную ценность как в глазах ученого, так и в глазах обыкновенного человека.
Но то, что называют разумом, и есть именно эта способность. Древние греки видели в нем наставника мудрости, σοφια, и под этим словом понимали гармонию науки и действия. По их мнению, существует тесная и взаимная близость между умом и волей: отсюда сократовский парадокс добродетели, отожествляемой с наукой о благе. В новое время Кант распознал, что разум может определять наши суждения столько же в качестве практической, сколько в качестве теоретической способности; но, стоя на своей аналитической точке зрения, он находит эти способности внешними друг другу. Вот эту-то точку зрения и следует преодолеть. Надо настаивать на искусственном характере разделения теоретической и практической функции разума, ведь что характеризует разум, что составляет поистине его сущность и ценность, так это то, что он сливает в неразрывное единство условия действия и условия по-знания. Сказать, что это единство есть синтез теории и практики, значило бы опять-таки пользоваться подозрительной метафорой, ибо синтез предполагает наличность предсуществующих единиц. Здравый смысл, как говорил Декарт, разум, как его понимает обыкновенная речь, представляет собой принцип, более глубокий, чем подобный синтез: он есть коренное единство чувства реального и чувства рационального. Конечно, разум развивается, питаясь и научными познаниями и практическим опытом. Но он есть, сам по себе, ум в непосредственном соприкосновении с бытием, мысль тайно единая с действием.
Если размышление, исходящее из рассмотрения положительных наук, признает правомерность понятия разума в этом смысле, то правомерными окажутся и умозрения, в которых выражается жизнь и развитие этого разума. Но эти умозрения и представляют как раз то, что называют философией.
Они распадаются на три категории:
1) Что касается наук, то разум анализирует их методы, те операции, с помощью которых они образуются и развиваются, для того, чтобы выделить заключенный в них субъективный элемент, живой смысл их формул, отношение их достоверности к удовлетворению духа.
2) Что касается искусства, морали, религии, то разум пытается найти и определить отношение, соединяющее с данной и видимой реальностью эти три специфически человеческих мира, для которых внешняя реальность есть лишь опора; он пытается определить присущий им род существования и их значение. Искусство это мир, в котором человек находится у себя дома; он построен из материалов, взятых в этом данном нам и реальном мире, равнодушном к человеку. Мораль это идеальный мир, построенный разумом в качестве модели для человеческих обществ. Религия это мир, одновременно и внутренней и трансцендентный; он воспринимается и как сверхъестественный и как могущий быть реализованным в нашем видимом мире.
В то время как для человека, знающего только жизнь и науку, эти материально нереальные миры просто присоединяются, благодаря работе воображения или сердца, к чувственному миру, в котором мы себя застаем, философ может находить рациональное отношение между непосредственной реальностью и этими идеальными существованиями.
3) Наконец, разум может изучать самого себя, в своем отношении и к истине и к бытию: это и есть то, что специально называется метафизикой.
Так может философия сложиться в самостоятельное исследование, хотя она и исходит из изучения наук и анализа их данных. Ее функция заключается в том, чтобы найти отношения науки и действия. Она отвечает на потребность знать, оставляет ли бытие – поскольку оно выходит из рамок науки – место для работы ума, разума, человеческой мысли. Здесь перед нами человек, спрашивающий себя, не является ли ка-ким-нибудь образом он сам центром и единством вещей. Не найдет ли он в себе какой-нибудь черты совершенства, о которой можно с правом думать, что она родственна принципу вселенной?
Способ мышления философии – это не чистая интуиция, которая представляется для нас неосуществимой абстракцией; это также не чистое рассуждение, замкнутое в мире отвлеченных понятий; это – диалектика, руководимая постоянно прямым общением с самой конкретной и непосредственной, доступной нам, реальностью; и это – интуиция, которая, сохраняя свою самочинность, вбирает в себя самые глубокие и обширные понятия, до которых мог дойти человеческий дух. Это – возможно более тесное и интимное слияние диалектики с интуицией.
Поэтому, если в философском познании мы не имеем того рода объективности, который достаточен для наук и который основывается на искусственном построении внешнего мира, сравнимого с нашими отвлеченными понятиями, то оно все-таки не сводится к одному индивидуальному чувству. Оно имеет своей целью схватить саму основу научной объективности, и ценность его доказывается тем, что оно способно завоевывать умы: а это, несомненно, является всегда последним основанием достоверности.
Если такова философия, то в чем же заключается ее отношение к науке?
На этот вопрос нельзя дать простого и пригодного раз навсегда ответа. Можно, конечно, легко решить его, давши сперва определение тех отношений, которые считают разумными, и рассмотрев затем, допускают ли философия и науки между собой подобные отношения. Но установленный таким образом a priori тип отношений есть лишь построения ума, и действительность вовсе не обязана подчиняться ему. Философия и наука сложились, определив мало-помалу, на основании изучения самой природы вещей, различные виды отношений, более глубоких, чем внешние отношения. Существует, говорил Гераклит, невидимая гармония, которая прекраснее гармонии видимой: Философия есть искание этой внутренней гармонии.
Греческая философия заключалась в открытии и трех сортах отношений: отношения тождества и противоречия; отношения механической причинности; отношения целеположности (финальности).
С Галилеем и Декартом наука и философия выявили новый род отношения: отношение непосредственной связи между двумя несводимыми друг к другу объектами. Разумеется, говорил Декарт, имея связь cogito ergo sum, я могу ее выразить потом в силлогистической форме, придумав для абстрактного выражения этой связи большую посылку: quiquid cogitat est и сделав тогда из ergo sum заключение. Но этот метод, пригодный в целях изложения, не годится для открытия связей, ибо он лишь выражает логически открытые уже ранее связи; а человек всегда находится и будет, несомненно, находиться в периоде поисков.
Философская проблема, поставленная декартовским учением о связи, заключалась в том, чтобы узнать, в какой мере можно считать рациональным отношение между А и В, рассматриваемыми как несводимые друг к другу члены. Так называемая рационалистическая школа пыталась интеллектуализировать то, что здесь на первый взгляд кажется чистой эмпирией. Декарт заметил, что оба члена некоторых связей схватываются вместе одной нераздельной интуицией духа: uno mentis intuitu. Лейбниц нашел между двумя связанными членами отношение непрерывности. Кант полагал, что эта связь есть синтез, производимый духом сообразно его потребностям и законам. Гегель открыл в реальных отношениях вещей сам дух, осуществляющий прогрессивно единство – одновременно конкретное и универсальное – являющееся его сущностью.
И даже ныне мы замечаем людей практического действия, как и специалистов-философов, углубляющихся в изучение понятия о солидарности в надежде открыть благодаря ему более рациональное и правильное понимание социальных отношений.
Духу утонченности, как говорил Паскаль, свойственно пытаться определять подобные отношения; и таковы отношения между философией и наукой. Вообще переход от науки к философии не есть нечто необходимое.
говорит Аристотель: Нет такой науки, которая не была бы более необходимой, чем философия. Человек может жить, не мысля: достаточно для этого ему забыть, что он человек. И так как мысль представляет собой напряжение и сопряжена с некоторым риском, то благоразумие, равно как и закон наименьшего усилия, легко убеждают человека обходиться без философской рефлексии. Но Аристотель прибавляет: … Если мысль не есть нечто необходимое, то она – нечто славное и возвышенное. Благодаря мысли, благодаря философии, человек начинает глубже понимать вещи, различает лучше реальные ценности, изыскивает средства сделать из разума силу, играющую роль в мире.
Поэтому, если отношение философии к науке не носить печати необходимости, если оно свободно (contingent), то оно все таки не случайно и произвольно. Само контингентное, говорил Лейбниц, может иметь рациональный корень. В глазах человека, который желает не только знать, но также понимать и составить себе идеал, есть известная солидарность между наукой и философией. Философия – это работа разума, пользующегося наукой и жизнью, чтобы осуществить самого себя.
Находится ли эта концепция философии – соединяющая ее, в известном смысле, с науками – находится ли она в противоречии с результатом творчества великих философов прошлого, и ведет ли она к отрицанию этого творчества?
Она плохо мирилась бы с прошлым философии, если бы в истории последней желали видеть только логический ряд или цепь систем, которые имеют самодовлеющий характер и образуют особый мир, управляемый специальной диалектикой.
Но разве философия вся заключается в системах философии? И не представляют ли эти последние чего-то другого, а вовсе не неизменных построений, в которых думал замкнуться навсегда дух?
Философия переменила немало систем, следовательно она себя чувствовала тесно в системах. Мысль большинства философов развивалась, – следовательно, она не была рабой своих собственных творений. Правда, творения человеческого духа существуют в известном смысле особняком; и это побуждает критику схоластического рода считать своей задачей объяснение философских систем путем простого механического сопоставления текстов и документов. Но что составляет ценность, истину и плодотворность самих этих систем – это гений философа, воплощением которого они являются и который живет в них. И если фактически гений этот доступен нам лишь через тексты, если всякая попытка непосредственного общения с ним, как это могли бы сделать бестелесные духи, иллюзорна, то мы все-таки не обманываемся, разыскивая под буквой дух, под формулами – живую мысль.
Концепция философии, понимаемой как автономное и свободное (contingent) развитие разума, размышляющего над наукой и жизнью, вполне совместима с существованием и авторитетом науки. Такая философия не противоставляет науке замкнутой системы, своего рода априорной науки, воздымающейся напротив опытной науки, которая одна только признается правомерной современниками. С одной стороны, эта философия отлична от науки и находится в совсем иной плоскости; с другой стороны, открытая для воздей ствия науки, она никогда не может ни противоречить ей, ни игнорировать ее.
Заняв эту позицию, она ничего не теряет ни в своей реальности, ни в своей плодотворности. Дух имеет свойство, говорил Гете, постоянно возбуждать дух: Dies ist die Eigenschaft des Geistes, dass er den Geist ewig anregt. Философия как жизнь менее уловима, по видимости, но более действенна в своем влиянии на людей, чем философия как система.
Философия духа была, в действительности, тем пределом, к которому вели усилия великих мыслителей.
Платон и Аристотель были новаторами, желавшими освободить ум от ига механической необходимости и обеспечить ему свободное и независимое существование. Декарт считал своей главной задачей не построить систему, но развить свой разум, размышляя над уроком, даваемым науками и практическим опытом.
Эту задачу должны сохранить и мы. Она способна удовлетворить всем нашим честолюбивым мечтам. Разум либерален: он умеет сочетать уважение к прошлому с заботой о правах будущего. Он обеспечивает человеку сохранение всего наиболее ценного из наследства предков; и он радушно приветствует – в том, что в них существенного – наши самые прекрасные, самые дорогие надежды.
Г. Гомперц3
Задачи учения о мировоззрении(Weltanschauungslehre)
Философская дисциплина, называемая ныне то метафизикой, то теорией познания, часто также разделяемая на метафизику и теорию познания, в дальнейшем будет именоваться учением о мировоззрении или космотеорией.
1) Вряд ли можно отрицать наличность реальной потребности во всеобъемлющем названии для исследований обозначенного рода. Доказать это можно, разумеется, лишь раскрывши единую задачу этих исследований; но, так как мы только собираемся разыскивать подобную задачу, то такое доказательство не может быть дано в этом месте. Поэтому, принимая пока за данное наличность подобной потребности, мне остается здесь лишь, с одной стороны, показать непригодность ходячих наименований, а, с другой, пригодность предлагаемого мной выражения.
2) Не трудно прежде всего заметить малоудовлетворительность понятия: «теория познания». Одно только то, что многие авторы разрабатывают, наряду с теорией познания, и метафизику как особую отрасль нашей науки, свидетельствует о чувстве неудовлетворенности этим наименованием. Действительно, теория познания подвергает почти все изучаемые ею проблемы односторонне субъективирующему рассмотрению, предвосхищая таким образом, решение их. Ведь такие, например, вопросы, как вопрос о субстанциальной природе души или о свободе воли не имеют, очевидно, непосредственного отношения к нашему познанию, но касаются, по своему значению, вещей и процессов. С другой стороны, есть ряд серьезных соображений, заставляющих высказаться против употребления термина: «метафизика». В своем первоначальном значении смысл слова «метафизика» совпадает почти целиком с тем понятием, которое мы здесь имеем в виду. Имя метафизики в изданиях Аристотеля носят книги, помещенные после его физических сочинений (), и в них, действительно, трактуется о проблемах учения о мировоззрении. Но ирония истории придала этому слову побочное значение, от которого оно уже вряд ли может быть освобождено – именно значение исследования, направленного, главным образом, на сущности, лежащие вне человеческого опыта. И так как название метафизики превосходно для обозначения этой, расположенной по ту сторону природы, области (), то было бы очень желательно ограничить его употребление для характеристики того философского направления мысли, которое принципиально переступает сферу опыта. У Аристотеля, правда, мы встречаем еще и другое выражение; он сам называет нашу науку Первой Философией (πρώτη φιλοσοφία, philosophia prima). Но как ни целесообразно было бы по существу дела это наименование, с точки зрения языка оно едва ли пригодно. Можно было бы, наконец, решиться говорить просто о теоретической философии. Поступая таким образом, мы бы отграничили нашу область от всякой другой, где на первом плане стоит не воззрение (θεωρία), а поведение, практика (πράξις). Но такое название было бы слишком широко: мы привыкли относить к «теоретической философии» всю логику и психологию, между тем как «первая философия», если и находится в близких отношениях к обеим этим наукам – то беря у них, то давая им – все-таки не может заниматься их проблемами, как таковыми. Словом, традиционные названия, по-видимому, действительно не удовлетворяют указанной выше потребности.
3) Но, чтобы этой потребности могло удовлетворить учение о мировоззрении, должно прежде всего иметь в виду два возможных недоразумения. Вопервых, его могут благодаря имени принять за учение о мировоззрениях, т. е. об их исторической, экономической или психологической обусловленности. Разумеется, подобные исследования – к сожалению, весьма немногочисленные и малоудовлетворительные – весьма желательны. Но они относятся к истории философии, поскольку занимаются отдельными случаями; если же они трактуют об общих правилах, то их место в философии истории, социологии или психологии. Учение о мировоззрении, как мы его понимаем, имеет совсем иную задачу. Оно старается не объяснить данные мировоззрения, а само обосновать мировоззрение. A что касается данных мировоззрения, то оно интересуется не тем, чтобы показать их обусловленность, но скорее тем, чтобы проверить их истинность. Оно, одним словом, не описательная и сравнительная наука, но критическая и догматическая дисциплина. Но не одно только отношение ее к мировоззрениям нуждается в разъяснении, нуждается в нем и само слово: «Мировоззрение». Это слово ныне часто употребляется в несколько расплывчатом смысле: с одной стороны, оно должно обозначать отношение индивида к наиобщим вопросам познания, а, с другой, последние принципы его поведения по отношению к вещам и событиям, и даже главным образом отражение его практической позиции в сферу теоретического убеждения. Мы не согласны с этим словоупотреблением. Воззрение мы понимаем в смысле греческой θεωρία, между тем как практическая позиция в лучшем случае может быть названа пониманием (Auffassung). Но и то, что созерцают (или понимают), получает, по-видимому, в зависимости от этого различное наименование. Одно и то же событие, называемое нами фактом, поскольку дело идет об его объективной наличности, мы именуем переживанием, поскольку внимание обращено на субъективную реакцию личности. Поэтому совокупность этих событий представляется человеку то как его мир, то как его жизнь. Поэтому мы отличаем учение о мировоззрении (Weltanschauungslehre) от учения о жизнепонимании (Lebensauffassungslehre), подобно тому, как уже издавна противоставляют друг другу теоретическую и практическую философию, с той только разницей, что немецкие выражения должны отграничить на обеих сторонах более узкую и более широкую область.
3) Провести подробнее эти различения в этом пункте нашего исследования так же невозможно, как и дать окончательное, вытекающее из внутренних оснований, оправдание выражения «учение о мировоззрении». Лишь в самом конце наших исследований понятие о мире предстанет перед нами в том особенном смысле, который заставляет его считать конечным, завершающим понятием в этой науке. Поэтому, если до тех пор название нашей дисциплины должно иметь несколько произвольный и условный характер, то тем менее можно думать о том, чтобы вывести из него ее задачу. Мы постараемся найти ее иным способом. Сперва мы установим понятие науки вообще. Затем мы рассмотрим принцип, лежащий в основе отличия друг от друга отдельных наук. И, наконец, мы сделаем приложение из всего этого к учению о мировоззрении. Но, разумеется, это было бы невозможно, если бы не могли предположить наличности некоторого предварительного и приблизительного знания о предмете космотеории. Ибо тот, кто бы совсем не знал, какого рода вопросами она занимается, тот не сумел бы никогда найти отличительный признак, отграничивающий ее от других наук, и, значит, никогда не мог бы достигнуть более точного определения ее задачи. По поводу этой «циклической природы познания» Шлейермахер правильно заметил, что она не дозволяет собственно настоящего «приобретения», а только лишь «постепенное просветление, при котором становится яснее, определеннее, надежнее то, что уже имелось раньше на низшей ступени сознания»4. Указывая на область так называемой метафизики и теории познания, мы имели в виду вызвать такое первичное неопределенное представление о задачах учения о мировоззрении. Более же точное определение (которое вовсе не должно сохранить целиком это предварительное представление, а может, наоборот, изменить и приправить его в деталях) мы постараемся получить указанным выше путем.
Учение о мировоззрении есть наука, т. е. – в объективном смысле – связь мыслей (понятий, суждений, доказательств и пр.), которые относятся к фактам так, что являются их отображением; в субъективном же смысле – совокупность человеческих деятельностей, направленных на получение подобных связей мыслей.
1) Только здесь находит свое применение цитированное в предыдущем параграфе изречение Шлейермахера. Ведь все понятия, встречающиеся в данном выше объяснении, могут найти свое более точное определение лишь в самом учении о мировоззрении. Это замечание применимо как к понятиям объективного и субъективного, так и к понятиям мысли и отображения фактов. Здесь поэтому они употребляются лишь в предварительном, приближенном и общеупотребительном смысле.
2) И различение объективного и субъективного смысла науки введено здесь не догматическим образом, а имеет лишь гипотетическое значение. Ведь вопрос о том, существуют ли мысли и связи мыслей лишь в качестве психических переживаний мыслящего индивида, или же они и независимо от него имеют собственное бытие, является сам одной из главных проблем учения о мировоззрении. В зависимости от решения этого вопроса данное выше объяснение науки в объективном смысле или сможет остаться, как таковое, или должно будет быть переведенным на язык субъективизма. Пока мы придерживаемся обычного словоупотребления, которое не сомненно относит к науке и такие факты, как размышление, сочинение книг и экспериментирование, но всетаки в совершенно ином смысле, чем, скажем, определение какого-нибудь понятия, или какую-нибудь теорему, или же какое-нибудь доказательство.
3) Что же касается самих данных объяснений, то в них говорится о связи мыслей, ибо никто не назовет одну единственную мысль наукой, и об отображении фактов мыслями, ибо мы не назовем наукой ни простого куска действительности, ни также связи мыслей, которой не соответствует ничего действительного. Но что в субъективном смысле всякая вообще или, по крайней мере, всякая человеческая наука (к которой, очевидно, принадлежит и учение о мировоззрении) предполагает человеческую деятельность, и притом такую, которая имеет целью создание научных связей мыслей – это не нуждается в особом доказательстве (я имею в виду все еще провизорное и предварительное значение всех этих объяснений).
Как и всякая человеческая деятельность наука в субъективном смысле слова (§2) служит для преуспеяния жизни или для удовлетворения потребностей.
1) Я желал бы, чтобы этот тезис, утверждающий биологическую обусловленность науки, был понят в возможно общем и, если можно так выразиться, безобидном смысле. Не следует ни в коем случае думать, будто он предвосхищает дальнейшие объяснения или будто он сводит на нет то, что было выше (§1 и 3) сказано о различии между теоретическим познаванием и практическим поведением. Но, как ни важно это различие, нельзя все же отрицать, что и познавание есть также некоторое поведение, что созерцание есть понимание (Auffassen), a отказ от всякой позиции – все-таки принятие известной по-зиции. Всякого рода деятельность предполагает наличность потребности, которую она должна удовлетворить. Этим еще не предрешается вопрос о так называемой свободе воли. Ведь мы вовсе не утверждаем, что потребности, удовлетворяемые в каждом отдельном случае, должны всегда быть сильнее, чем другие потребности, которым могут соответствовать другого вида деятельности. Но ведь никто не утверждает, что свобода заключается в возможности делать нечто такое, в чем делающий это не имеет никакого интереса, – никто, кроме разве фантастических защитников свободы воли, создаваемых для целей легкого опровержения противниками ее. Не следует точно также думать, будто те потребности, удовлетворению которых служит научная деятельность, должны быть практическими в тесном смысле слова. Для защищаемого здесь тезиса достаточно и чисто теоретических потребностей. Первоначально, вероятно, работа нашей мысли служит непосредственно сохранению и обеспечению жизни, но впоследствии, когда образуются органы и навыки мышления, одно функционирование этих органов является биологически ценной деятельностью. Не следует, наконец, думать, будто, благодаря неосторожному применению биологических понятий будет получен материалистический или хотя бы даже реалистический исходный пункт для дальнейших изысканий. Наоборот, в ходе исследований мы придем к такому пункту, где проблемой для нас станет одно простое существование живых существ, т.е. одушевленных органических тел. И там поэтому мы должны будем решительно отказаться от употребления биологических понятий. Но всякое объяснение было бы невозможно, если бы оно пыталось ответить зараз на все вопросы. Поэтому, пока мы не нашли на своем пути внутреннего основания для сомнений, мы должны оставаться на точке зрения обыденного мировоззрения как на общем исходном пункте всех научных изысканий. Но с точки зрения этого мировоззрения вряд ли может подвергаться сомнению утверждение, что научная деятельность не совсем бесполезна.
B зависимости от тех потребностей, которым удовлетворяет наука (и которые в этом отношении могут быть названы интересами), происходит дифференцирование отдельных наук, отображающих одни и те же факты с помощью различных мыслей и различных связей их.
Уже Аристотель5говорил, что естествоиспытатель и диалектик должны определить совершенно различно гнев: естествоиспытатель определил бы его, как возбуждение крови и тепла сердца, между тем как диалектик видел бы в нем стремление к возмездию или чтонибудь подобное. Это мы наблюдаем во всех отраслях науки. Наклонная башня в Пизе для физика это – «находящаяся в определенном состоянии равновесия масса» и поэтому она попадает в одну и ту же группу с каким-нибудь наклонными пнями, скалами и пр. Для источника искусства она – «романская постройка» и, как таковая, соединяется в одно с такими предметами, которые не имеют с ней ничего общего в физическом отношении. Точно также движение руки убийцы для физиолога это «мускульное движение», для криминалиста «наказуемое деяние», и в соответствии с этим первый сопоставит его с следующим за ним «состоянием усталости», а второй – с «тяжелым тюремным заключением». Одна и та же река есть для физика «масса воды определенного веса, уклона и скорости», для химика «вода с определенным количеством щелочных растворов», для географа – «граница страны», для политикоэконома – «путь сообщения», для историка литературы – «объект патриотической поэзии». В соответствии с этим первый будет сопоставлять ее с другими реками, второй – с другими источниками, третий – с горами, четвертый – с железными дорогами, пятый – с знаменами и пр. Если принять это в соображение, то вряд ли можно сомневаться в том, что науки отличаются друг от друга не по своим «предметам» или «материалам» и пр., а по преобладающим в них интересам. Мы не будем здесь следить за всем многообразием этих интересов, а ограничимся в этом отношении лишь самыми общими соображениями.
Интересы, господствующие в частных науках, в общем сводятся всегда к установлению и упорядочению фактов.