Сосед мой был самый обыкновенный человек, если судить по виду. Среднего роста, средней полноты, среднего ума, средних лет. Он был немного похож на меня самого, и я решил, что, как индивид, он совсем не интересен. Но мне пришлось изменить свое мнение, когда он неожиданно сообщил:
— Наконец-то я понял, как прославиться на весь мир.
Я остолбенел. И не потому, что он заговорил со мной, не представившись — я ведь не швед, — и не потому, что передо мной, кажется, был сумасшедший, — ведь и среди моих знакомых есть такие. Нет, я остолбенел, потому что… Впрочем, лучше мне помолчать. Слишком много у меня недругов, не стоит мне раскрывать тайны своей души. Я немного успокоился и сказал:
— Забавно. И как же вы собираетесь это сделать?
— Дело в том, что я готовлю цирковой номер, — ответил он, — а, как известно, великие цирковые номера всегда завоевывали мировую славу.
Я кивнул.
— Вы правы. Грок, братья Ривельс, Баггесен…
Мой спутник продолжал.
— Я готовлю феноменальный номер, — сказал он. — Вот сейчас я сидел и думал. Теперь мне ясно все в деталях, и если вам интересно…
— Еще бы.
— Но вы, конечно, не злоупотребите моим доверием?..
— Ну, что вы! Фокусов я не краду.
— Так слушайте… Сначала выходят два помощника с реквизитом. Они в ливреях. Я много думал, в каких ливреях: в красных или зеленых, но все же склоняюсь к тому, что они должны быть в зеленых. Красный цвет — это слишком избито. Так вот, темно-зеленые ливреи с золотыми галунами.
— Очень эффектно, — вставил я. Мне хотелось показать, что я внимательно слушаю его.
— Реквизит, — продолжал он деловито, — состоит из стола, аквариума, десятка золотых рыбок и десятка головастиков. Золотые рыбки и головастики — в аквариуме из пластмассы, чтобы он не разбился. Придется, наверное, заказать в Америке.
Служители вносят стол, аквариум стоит на столе, а рыбки и головастики резвятся в аквариуме.
Установив стол в центре манежа, помощники уходят.
— Не помню, сказал ли я, что в аквариуме должна быть также и вода, но вы, наверное, и сами догадались.
Я кивнул. Конечно, догадался.
— Потом выхожу я.
Правда, мне еще не совсем ясно, в чем я буду, во фраке или в обычном костюме. Все же думаю, что остановлюсь на костюме. Да, костюм чуть поновей, чем этот. — Он взглянул на измятые жилетку и брюки. — Но ничего особенно дорогого или слишком нарядного. Представляете, как это ошеломит — слава, богатство и такая скромность в одежде.
На остановке мой сосед смолк: видимо, он боялся, что кондуктор проникнет в его великий замысел.
С передней площадки в вагон поднялся рабочий, и мы снова тронулись.
— Я кланяюсь, — продолжал мой попутчик, — с достоинством, но учтиво. И номер начинается. Оркестр затихает. Понимаете? Почти весь номер должен идти в тишине. Тогда зрители сразу почувствуют: это нечто невиданное!
Я опускаю руку в воду, вылавливаю головастика, маленького, невинного головастика, и бросаю его вверх. Под купол цирка. И он исчезает.
— Исчезает? — перебил я с неподдельным изумлением.
— Да. Становится невидимым. Растворяется в воздухе. Тогда я хватаю золотую рыбку и — вверх. Представляете, как все уставятся?!
— Еще бы, — сказал я. — Вытаращат глаза. Я-то знаю, как реагируют зрители. Они и рты разинут, чтобы лучше видеть.
— Головастик — золотая рыбка, головастик — золотая рыбка и так далее. До тех пор, пока все они не исчезнут под куполом.
Я осторожно спросил:
— Вы действуете внушением?
Но он не ответил на мой вопрос и продолжал:
— И вот очередь дошла до аквариума. Я беру его обеими руками и швыряю вверх. Он исчезает.
— И аквариум?!
— И аквариум.
— Но каким же образом?..
— Тут я хватаю стол. И — в воздух! Стол исчезает. Тает, словно в тумане. А публика сидит ни жива ни мертва. Был стол, и — пшик — нет его!
— Вот черт…
— Я кланяюсь. Учтиво, но с достоинством. И ухожу.
— Уходите?
— Ну да. За кулисы. Музыка тем временем начинает играть что-то торжественное. Скорее всего какой-нибудь гимн. Музыканты могут играть довольно долго. Ничего, что зрители в замешательстве, а может, даже несколько раздражены. Тем сильнее будет эффект в конце. При последних тактах появляются помощники, они несут большую круглую лохань и ставят ее точно на то место, где стоял стол.
Затем они наполняют лохань водой. Я думаю, тут лучше воспользоваться шлангом, ведрами носить слишком долго. Потом все уходят, музыка прекращается, и снова появляюсь я. Кланяюсь. Учтиво, но с достоинством. На арену выходит шталмейстер. На четырех языках он объявляет, что зрителям будет продемонстрировано величайшее чудо циркового искусства! Как все это произойдет, он объяснить не может — это тайна великого артиста. До сих пор никто не смог проникнуть в нее. И никто не знает, что это — гениальный фокус или загадка природы. Шталмейстер уходит. Я немного выжидаю, до тех пор, пока в цирке не воцарится мертвая тишина. И тогда, ничуть не смущаясь, подхожу к лохани, бросаю взгляд вверх под купол и легонько хлопаю в ладоши. В лохань плюхается головастик. Зрители пока еще молчат. Они сомневаются, действительно ли они видели все это. Снова хлопок, и золотая рыбка, блеснув, словно молния, уже плавает в воде. И так я хлопаю до тех пор, пока все головастики и все золотые рыбки не шлепнутся в лохань. Потом я хлопаю два раза — вниз несется аквариум; три раза — стол.
Я кланяюсь… Вы слышите аплодисменты?..
— Слышу, слышу. Это колоссально!
— Ну как, прославит меня этот фокус на весь мир? Как вы считаете?
— Еще как прославит! В этом нет никакого сомнения. Вы затмите самого Чаплина! Но как, собственно, вы собираетесь это сделать?
— Да, вот именно, — произнес он с сомнением в голосе, — я как раз сидел и думал, как мне это сделать? И надо сказать, я еще не совсем понял как, — тут лицо его вдруг прояснилось, — но я пойму и прославлюсь на весь мир.
Я снова был потрясен. У меня даже дыхание перехватило. Это же именно…
Впрочем, об этом я лучше тоже умолчу.
Я сошел на следующей остановке. На две остановки раньше, чем надо. И поплелся пешком по одной из тех грустных, прозаических окраин, которые рождают мечтателей и фантазеров. Рассказ моего попутчика расстроил и смутил меня. Так случается, говорят люди, когда встречаешь своего двойника.
Вильям Хайнесен
Девушка рожает
Северная Атлантика иногда даже в самую мрачную зиму ведет себя по-летнему — штиль, теплынь, пронзительный блеск солнца. Удалые моряки былых времен называли такую летнюю погоду в зимнюю пору «гальционовой». Об эту пору зимородок — гальциона — высиживал птенцов, и, пока он сидел на яйцах, боги бури отдыхали.
Такова была погода на море в конце декабря 1919 года, когда пароход «Ботния» вдруг наскочил на плавучую мину между Исландией и Фарерскими островами. Мина эта была полуподводная. Вахтенный заметил ее, когда уже было бесполезно бить тревогу: он услышал, как она шаркнула по борту, и на несколько секунд потерял ощущение реального, перенесясь домой, к молодой жене — ему было всего лишь двадцать, и он недавно женился. Но ничего не произошло, мина не сработала. Может быть, она испортилась, слишком долго находясь в воде. Пароход преспокойно шел своим курсом, а волны веселыми молниями взблескивали на солнце. Вахтенный подумал, что, если бы пароход пошел ко дну, солнце светило бы по-прежнему и все в мире шло бы своим чередом.
Через несколько дней, когда «Ботния» находилась приблизительно в восьмидесяти морских милях к востоку от Фарерских островов, срок высиживать птенцов у зимородка кончился, и три тысячи океанид, которых Нептун прижил со своей женой Фетидой, ринулись проказничать, всячески пакостя добропорядочным кораблям. Им как маслом по сердцу, когда горка посуды съедет с накренившегося буфета и грохнется на пол. Когда несчастные пассажиры без кровинки в лице, с ледяным бисером пота на лбу проходят через неописуемые муки морской болезни, они орут, как детишки на качелях, и помирают со смеху, когда зеленая кипучая водяная гора с белым гребнем валится на палубу и железный корпус содрогается и жалобно стонет под ней.
Больше всего они веселятся и радуются, когда шхуну ударит насмерть, и ничто их так не бесит, как спокойствие и решительность моряков или невозмутимость пассажиров, которые не поддаются морской болезни, а сидят себе как ни в чем не бывало в курительном салоне, попивая грог и попыхивая сигарами.
Особую ненависть злокозненные дочери морского бога питали, видно, к старому капитану «Ботнии» Тюгесену, чье багровое одутловатое лицо всегда сохраняло неуместно веселое и насмешливое выражение; похоже было, что он насмехается над разбушевавшейся стихией. Первый штурман Странге был человек серьезный и тоже не любил эту беззаботность капитана. Он считал ее ненормальной и происходящей, видимо, от старческого склероза. Ведь не было ровнехонько никакой причины ухмыляться в такую мерзкую погоду, когда ветер не меньше десяти баллов, а барометр предвещает бурю, да еще когда идешь по такому фарватеру, где плавучих мин, что изюмин в рисовой каше. Судно уже восемнадцать часов еле тащилось, и шансов вернуться домой в сочельник не осталось. Штурман Странге мысленно видел, как его жена и три дочурки сидят, уныло и растерянно глядя на зажженную елку, если только вообще надумали зажечь ее.
Когда море волнуется, каюты на пассажирском пароходе превращаются в лазарет, там до омерзения воняет желчью, и рвотой, и камфарными каплями, и из тесных каморок исходят стоны тихого отчаяния или несутся громкие крики о помощи вперемешку с кашлем и полузадушенным клекотом в горле. Само собой разумеется, что морская болезнь не смертельна, но она вроде как бы в карикатурном виде преподносит нам предвкушение той смерти и гибели, что всех нас в конце концов ожидает, и телодвижения жертв ее мало чем отличаются от телодвижений грешников в Дантовом аду, хотя, надо сказать, последние куда менее разговорчивы.
При таких обстоятельствах судовой горничной предъявляются прямо-таки нечеловеческие требования, она должна творить чудеса и спасать грешные души. Горничная во втором классе, семнадцатилетняя исландская девушка, почти сутки напролет делала на совесть все, что могла, а потом свалилась сама, и некому стало отзываться на мольбы больных о помощи. Официанту Эрнфельдту, который сидел себе спокойненько в кают-компании и играл в домино с единственным оставшимся на ногах пассажиром, следовало заменить ее. Это было ему вовсе некстати. Он попробовал вдохнуть жизнь в изнемогающую девушку.
— Как тебе не стыдно, Мария! — увещевал он. — Нельзя горничной поддаваться такой ерунде, как морская болезнь. Это вовсе не болезнь, а одно воображение.
Девушка лежала в обмороке и не отвечала. Растрепанные светло-рыжие волосы свисали ей на лоб, усеянный капельками пота.
Ресницы у нее были светлые, как у телки. Она лежала одетая, да еще наверчено на ней было всяких юбок, платков и прочего вздора.
— Сбросила бы с себя хоть малость тряпок-то, чего в них кутаться! — сказал официант. — Сроду этакого наряда не видывал!
Он с раздражением рванул все это дурацкое тряпье. Горничная лежала неподвижно с закрытыми глазами и открытым ртом.
— Дьявол! — произнес официант голосом, охрипшим от изумления. — Так ты в положении? Черт меня подери, ежели она не в положении, господи, прости меня, грешного! Ну и история! Чтобы в положении да на судно…
Мария рванулась и пыталась избавиться от руки, которая шарила по ней. Вдруг она очнулась, приподнялась и со злостью глянула на него.
— Убирайся!
— Подумаешь, какая неженка, — сказал он, скаля зубы в возбужденной улыбке.
Лицо у Марии исказилось, она закусила губу и вдруг ударила официанта по лицу. Тот схватился за нос — на руке была кровь.
— Ах, чтоб тебя!.. — воскликнул он, выхватил носовой платок, намочил и, встав перед зеркалом, стал прикладывать его к кровоточащему носу.
Мария по-детски зарыдала во весь голос, широко открывая рот, но через секунду вдруг сорвалась с койки и исчезла.
— Погоди ты у меня, сука! — крикнул ей вслед официант и угрожающе захохотал. — Будешь ты у меня порядок знать!
— Чистая комедия! — сказала горничная первого класса Давидсен и начала раздевать Марию. На палубе Марию окатило волной, и она насквозь промокла. Дрожала и щелкала зубами.
У Давидсен были суровые чаичьи глаза и глубокая морщина на лбу.
— Сколько? — спросила она.
— Восемь месяцев, — сказала Мария.
— Эх ты, бедолага! — сказала Давидсен. — Вот выпей-ка, согреешься.
— На девятый пошло, — закрыв глаза, шепнула Мария.
— Рехнулась девка, — сказала Давидсен. — Ложись здесь и лежи спокойно!
— Нечего мне лежать, — ответила Мария. — Мне теперь совсем хорошо стало.
— Да уж лучше некуда, — сказала Давидсен. — Что ж, надо как-то выпутываться. Поговорю-ка я со стюардом!
— Ой, не надо! — взмолилась про себя Мария.
Давидсен исчезла и вернулась со стюардом. Он глядел на девушку и качал головой. Это был пожилой мужчина отеческого вида, со сверкающей плешью и обвислыми усами. Он приподнял холодную руку Марии.
— Болит где-нибудь?
Мария покачала головой.
— Нет. Теперь опять хорошо. Я пойду к себе…
— Эрнфельдт приставал к ней, — пояснила Давидсен.
— Пускай Аманда побудет во втором классе. От той он живо отстанет, — сказал стюард. — Есть у тебя жених? — обратился он опять к Марии.
— Нет.
— Бросил?
— Да.
— Зачем же ты из дому удрала?
Мария молча опустила веки.
— Ты просто сумасшедшая, — сказал стюард.
— Теперь мне опять хорошо стало, — ответила Мария. — Я справлюсь с работой.
Стюард обернулся к Давидсен:
— Приглядывай за ней!