Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы - Август Юхан Стриндберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Молодой человек достал бумажку из своего кармана и развернул ее, это оказались две кроны.

— Дай сюда, я спрячу их, — сказал художник и отечески взял их себе.

Фальк, тщетно старавшийся дать себя заметить, счел за лучшее уйти так же незаметно, как пришел. Он опять прошел мимо двух философов и повернул налево. Он недалеко прошел, когда заметил молодого человека, поставившего мольберт перед маленьким, поросшим ветлами обрывом, там, где начинался лес. Это была тонкая, стройная, изящная фигура с острым темным лицом; все его существо было исполнено сверкающей жизни, когда он стоял перед красивой картиной и работал. Он снял шляпу и сюртук и, казалось, чувствовал себя прекрасно и был в отличном настроении. То он свистел, то напевал что-то, то разговаривал сам с собою.

Когда Фальк подошел так близко, что он увидел его профиль, тот обернулся:

— Селлен! Здорово, старый приятель!

— Фальк? Старые знакомые в лесу! Что это значит, бога ради? Разве ты в это время дня не бываешь в своем бюро?

— Нет! А ты разве живешь здесь?

— Да, я первого апреля переселился сюда с несколькими знакомыми; жить в городе стало слишком дорого, да и хозяева так несносны!

Лукавая улыбка заиграла в уголках губ, карие глаза заблестели.

— Так, — заговорил опять Фальк, — тогда ты, может быть, знаешь тех, что сидели там, у парников, и что-то изучали?

— Конечно. Длинный — сверхштатный в аукционном присутствии на восемьдесят крон в год, а короткий — Оле Монтанус, должен был бы, в сущности, сидеть дома и быть скульптором. Но с тех пор, как он с Игбергом добрел до философии, он перестал работать и теперь быстро идет назад. Он уверяет, что скульптура есть нечто чувственное!

— Но чем же он живет?

— В сущности, ничем! Иногда он позирует практичному Лунделю, и тот дает ему за это кусок хлеба с колбасой; а потом, зимой, он может валяться у него на полу, ибо это все же несколько греет, говорит Лундель, так как дрова дороги; а здесь было очень холодно в апреле.

— Как может он позировать, ведь он выглядит как Квазимодо?

— На «Снятии с креста» он изображает того разбойника, кости которого уже сломаны; если он свешивается через спинку стула, то это выходит очень хорошо. Иногда ему приходится обращаться спиной к художнику, и тогда он — второй разбойник.

— Почему же он сам ничего не делает? Разве у него нет таланта?

— Оле Монтанус, дорогой мой, гений, но он не хочет работать; он философ и стал бы великим человеком, если бы он только мог учиться. Поистине замечательно слушать, когда он толкует с Игбергом. Конечно, Игберг больше читал, но у Монтануса такая голова, что он порой просто ставит его в тупик; тогда Игберг уходит и продолжает читать; но никогда не дает Монтанусу своей книги.

— Так, значит, тебе нравится философия Игберга? — спросил Фальк.

— О, да, она так тонка, так тонка! Ведь ты любишь Фихте? О, что это за человек!

— А кто это там, двое в хижине? — прервал его Фальк, не любивший Фихте.

— А, так ты их тоже видел? Один из них практичный Лундель, жанровый или церковный живописец, другой — мой друг Ренгьельм.

— Ренгьельм?

— Да, очень славный малый.

— И он позировал?..

— Неужели? Ах, этот Лундель! Он умеет использовать людей! Удивительно практичный малый. Но пойдем, подразним его; это здесь самое забавное; тогда ты, может, услышишь и Монтануса, а это действительно интересно.

Менее привлекаемый возможностью слушать Монтануса, чем желанием получить стакан воды, Фальк пошел за Селленом, помогая ему нести мольберт и ящик.

В доме сцена переменилась: теперь натурщик сидел на сломанном стуле, а Монтанус и Игберг расположились на лежанке. Лундель стоял перед мольбертом и что-то накуривал своим бедным товарищам на хрипящей деревянной трубке {31}; те же радовались одному присутствию трубки.

Когда Фальк был представлен, Лундель тотчас же заставил его высказаться насчет картины. Она оказалась произведением Рубенса, по меньшей мере по материалу, если не по колориту и не по рисунку. После этого Лундель стал жаловаться на тяжелые времена для художника, ниспроверг академию и обругал правительство, ничего не делающее для национального искусства. Он теперь писал эскиз для алтаря, но был уверен, что он не будет принят, так как без интриг и протекции ничего нельзя достигнуть. При этом он бросил испытующий взгляд на одежду Фалька, чтобы понять, не годится ли тот в качестве протекции.

Другое впечатление произвел приход Фалька на обоих философов. Эти тотчас же открыли в нем «ученого» и возненавидели его, так как он мог отнять у них то уважение, которым они пользовались в маленьком кружке. Они обменялись многозначительными взглядами, которые были тотчас же поняты Селленом, не устоявшим перед искушением показать своих друзей в полном блеске и, если возможно, устроить диспут. Он вскоре нашел яблоко раздора, прицелился, бросил и попал в точку.

— Что скажешь ты о картине Лунделя, Игберг?

Игбергу, не ожидавшему, что ему так скоро придется говорить, пришлось подумать несколько секунд. После этого он ответил повышенным голосом, в то время как Оле массировал ему спину, чтобы он прямее держался:

— Произведение искусства, по-моему, может быть разложено на две категории: содержание и форму. Что касается до содержания этого произведения, то оно глубоко и всечеловечно; тема, как таковая, сама по себе благодарна и содержит все те понятия и возможности, которые могут явиться в художественном творчестве. Что же касается формы, которая должна являть в себе de facto понятие, так сказать, абсолютную идентичность, бытие, — то я не могу не найти ее менее адекватной.

Лундель был польщен рецензией, Оле улыбался самой солнечной улыбкой, как бы видя небесные воинства, натурщик сиял, а Селлен нашел, что Игберг добился полнейшего успеха. Теперь все взоры обратились на Фалька, который должен был поднять брошенную перчатку, — это было общим убеждением.

Фальку было в равной мере забавно и досадно; он поискал в старых кладовых своей памяти какого-нибудь философского самострела, когда увидел, что у Оле Монтануса сделалась судорога лица, означавшая, что он хочет говорить. Фальк наудачу зарядил свое ружье Аристотелем и выпалил:

— Что вы понимаете под словом «адекватный»? Я не припоминаю, чтобы Аристотель употреблял это слово в своей метафизике.

Стало совсем тихо в комнате, и чувствовалось, что началось сражение стокгольмской колонии художников и Уппсальского университета. Пауза продлилась дольше, чем было желательно, ибо Игберг не знал Аристотеля и охотнее умер бы, чем сознался в этом. Так как он не был догадлив, он не заметил брешь, оставленную Фальком; но это сделал Оле; он подхватил пущенного Аристотеля, подхватил его обеими руками и швырнул им обратно в противника.

— Хотя я и не учен, я все же осмелюсь спросить, опрокинули ли вы, господин Фальк, аргумент вашего противника. Я думаю, что можно поставить слово «адекватный» в логическом выводе, несмотря на то что Аристотель не упоминает этого слова в своей метафизике. Прав ли я, господа? Не знаю, я не ученый человек, а господин Фальк изучал эти вещи.

Он говорил с полуопущенными веками; теперь он совсем опустил их и выглядел пристыженным и робким.

— Оле прав, — раздавалось со всех сторон.

Фальк почувствовал, что надо взяться за дело без перчаток, если хочешь спасти честь Уппсалы; он сделал вольт философской колодой и кинул туза.

— Господин Монтанус отрицает предпосылку или, попросту, говорит nego majorem! {32} Ладно! Я опять-таки объявляю, что он повинен в posterins prius; когда он хотел сделать вывод, он ошибся и сделал силлогизм, ferioque, вместо no barbara; он забыл золотое правило: Caesare Camestes festino barocco secundo; и поэтому вывод его стал лимитативным! Не прав ли я, господа?

— Конечно, конечно, — ответили все, кроме обоих философов, никогда не державших в руках логики.

У Игберга был такой вид, будто он укусил гвоздь, Оле скалил зубы, как будто ему в глаза попал нюхательный табак; но так как он был хитрый малый, то открыл тактику своего противника. Он мгновенно решил не отвечать на вопрос, а говорить о другом. Поэтому он выгреб из своей памяти все, чему учился и что слыхал, и начал с реферата о гносеологии Фихте, который Фальк уже слышал перед этим через забор; это затянулось до полудня.

В это время Лундель продолжал писать и хрипел своей кислой деревянной трубкой; натурщик заснул на сломанном стуле, и голова его опускалась все ниже и ниже, пока к полудню совсем не свалилась ему на колени; математик мог бы определить, когда она достигнет центра Земли.

Селлен сидел у открытого окна и наслаждался; но бедный Фальк, мечтавший о конце этой ужасной философии, должен был брать целые пригоршни философского табаку и бросать его в глаза своим противникам. Муки эти никогда бы не кончились, если бы центр тяжести натурщика понемногу не переместился в сторону самой чувствительной точки стула, так что тот с треском развалился, и барон {33} упал на пол. Лундель воспользовался случаем, чтобы высказаться о пороке пьянства и его тяжких последствиях для пьющего и окружающих (он подразумевал себя самого).

Фальк, старавшийся помочь юноше выйти из его смущения, поспешил выдвинуть вопрос, который должен был представлять общий интерес:

— Где, господа, сегодня будете обедать?

Стало так тихо, что слышно было жужжание мух. Фальк не знал, что он наступил сразу на пять мозолей. Лундель первый прервал молчание. Он и Ренгьельм собирались обедать в «Печном горшке», где они обедали потому, что пользовались там кредитом. Селлен не хотел есть там, потому что был недоволен кухней, и он еще не наметил ресторана; при этой лжи он бросил вопросительный боязливый взгляд на натурщика. У Игберга и Монтануса было «слишком много дел», и они не хотели «портить рабочий день» тем, что «оденутся и пойдут в город»; они достанут себе что-нибудь здесь; что именно, они не сказали.

После этого приступили к туалету, состоявшему главным образом в умывании у старого колодца. Селлен, бывший все же франтом, вынул из-под скамьи пакет, завернутый в газетную бумагу, из которого он вынул воротничок, манжеты и манишку — все бумажное; затем он долгое время стоял на коленях над отверстием колодца, чтобы повязать в качестве галстука коричневато-зеленую шелковую ленту, полученную в подарок от девушки, и особым образом причесать волосы; почистив потом сапоги листом лопуха и шляпу рукавом, воткнув гиацинт в петлицу и взяв камышовую трость в руки, он был готов. На его вопрос, скоро ли придет Ренгьельм, Лундель ответил, что он будет свободен лишь через несколько часов, так как должен помочь ему рисовать; Лундель имел обыкновение рисовать между двенадцатью и двумя. Ренгьельм был покорен и повиновался, хотя ему и было тяжело расстаться со своим другом Селленом, которого он любил, тогда как Лундель ему был поистине отвратителен.

— Мы во всяком случае встретимся сегодня вечером в «Красной комнате!» — утешал Селлен, и с этим все согласились, даже философы и моралист Лундель.

По дороге в город Селлен посвятил Фалька во все тайны колонистов. Он сам порвал с академией, потому что взгляды его на искусство были совсем различны; он знал, что обладает талантом и что когда-нибудь добьется успеха, если до этого и пройдет много времени; конечно, было очень трудно создать себе имя без королевской медали. И естественные препятствия воздвигались на его пути: он родился на безлесном побережье округа Халланд {34} и привык любить величие и простоту этой природы; публика же и критика любили как раз в это время детали, мелочи; поэтому его не покупали; он мог бы писать, как другие, но этого он не хотел.

Лундель же, наоборот, был человеком практичным; Селлен выговаривал слово «практичный» всегда с презрением; он писал по вкусу и желанию толпы; он никогда не страдал бессилием; он действительно покинул академию, но из-за тайных практических целей и совсем он с ней не порвал, хотя и рассказывал это повсюду. Он имел довольно хороший заработок рисунками для журналов; несмотря на незначительность таланта, он должен когда-нибудь иметь успех — как вследствие своих связей, так и вследствие интриг; последним он научился у Монтануса, уже создавшего несколько планов, успешно осуществленных Лунделем, а Монтанус был гений, хотя он был страшно непрактичен.

Ренгьельм был сыном бывшего богача на севере в Норрланде. Отец имел большое имение, которое, однако, потом перешло в руки управляющего. Теперь старый дворянин был довольно беден, и желание его было, чтобы сын извлек урок из прошлого и в качестве управляющего добыл бы снова имение; поэтому сын посещал торговую школу, чтобы изучать сельскохозяйственную бухгалтерию, которую ненавидел. Это был славный малый, но несколько слабовольный, и он подчинялся хитрому Лунделю, который не пренебрегал получать натурой гонорар за свою мораль и защиту.

Тем временем Лундель и барон принялись за работу, то есть барон рисовал, а учитель лег на лежанку и наблюдал за его работой, то есть курил.

— Если ты будешь прилежен, ты можешь пойти со мной обедать в «Оловянную пуговицу», — обещал Лундель, чувствовавший себя богатым с теми двумя кронами, которые он спас от гибели.

Игберг и Монтанус поднялись на лесистый холм, чтобы проспать середину дня. Оле сиял после своих побед, но Игберг был мрачен: он был превзойден своим учеником. Кроме того, у него озябли ноги и он был необычайно голоден, ибо оживленный разговор о еде пробудил в нем дремавшие чувства, не прорывавшиеся целый год наружу. Они легли под сосну; Игберг спрятал под голову драгоценную книгу, которую никогда не хотел давать Оле, и вытянулся во всю свою длину. Он был бледен, как труп, холоден и покоен, как труп, потерявший надежду на восстание из мертвых. Он смотрел, как маленькие птицы над его головой клевали ствол сосны и бросали в него чешуйки; он смотрел, как пышущая здоровьем корова паслась среди осин, и видел, как подымается дым из трубы у садовника.

— Ты голоден, Оле? — спросил он слабым голосом.

— Нет, — сказал Оле и кинул голодный взгляд в сторону чудесной книги.

— Эх, быть бы коровой! — вздохнул Игберг, сложил руки на груди и предал душу свою милосердному сну.

Когда его тихое дыхание стало совсем правильным, бодрствующий друг его осторожно вытащил книгу, не нарушая его сон; затем он лег на живот и стал поглощать драгоценное содержание книги, совсем забыв при этом о «Печном горшке» и «Оловянной пуговице».

IV

Прошло несколько дней. Двадцатидвухлетняя жена Карла-Николауса только что выпила свой кофе в постели, в колоссальной постели красного дерева в просторной спальне. Было еще только десять часов. Муж ушел с семи часов и принимал внизу на пристани лен. Но не потому, что она надеялась на то, что он нескоро вернется, молодая женщина позволила себе так долго оставаться в постели, хотя это не нарушало обычаев дома. Она была только два года замужем, но уже успела провести реформы в старом, консервативном мещанском доме, где все было старо, даже прислуга; и эту власть она получила, когда ее муж объяснялся ей в любви и она дала ему свое согласие, то есть милостиво разрешила освободить себя из ненавистного родительского дома, где она должна была вставать в шесть часов, чтобы целый день работать. Она хорошо использовала то время, когда была невестой; она собрала все гарантии, чтобы иметь право вести личную жизнь, свободную от вмешательства мужа; правда, эти гарантии состояли только из обещаний, данных человеком в любовной горячке, но она, остававшаяся в полном сознании, приняла их и записала их в своей памяти. Муж же, наоборот, был склонен после двухлетней бездетной брачной жизни забыть все эти обязательства в том, что жена может спать сколько захочет, пить кофе в постели и т. д.; он был даже настолько невеликодушен, что напомнил ей, что извлек ее из тины и при этом принес себя в жертву! Он совершил mésalliance: ее отец был сигнальщиком во флоте.

Ответы на эти и подобные упреки она искала, лежа в постели; итак, ее здравый смысл за время их долгого знакомства никогда не отуманивался увлечением; она умела им хорошо пользоваться. Не без радости поэтому услышала она признаки возвращения своего мужа. Хлопнула дверь в столовой, и тотчас раздался громкий рев, так что жена спрятала голову под одеяло, чтобы скрыть свой смех. Шаги раздались по ковру соседней комнаты, и в дверях спальни появился гневный муж с шляпой на голове. Жена повернулась к нему спиной и поманила его сладчайшим голосом:

— Это ты, мой дурачок? Подойди ближе, подойди ближе!

Дурачок (это было ласкательное имя, но были еще и лучшие) не проявлял никакой охоты подойти, остановился в дверях и закричал:

— Почему не накрыто к завтраку? А?

— Спроси девушек; не мое дело накрывать на стол! Но, кажется, снимают шляпу, когда входят в комнату, сударь!

— А что ты сделала с моим колпаком?

— Я сожгла его! Он был так сален, что ты должен был бы стыдиться!

— Ты сожгла его! Ну, об этом мы еще поговорим после! Почему ты до полудня валяешься в постели, вместо того чтобы смотреть за прислугой?

— Потому что мне это приятно.

— Ты думаешь, что я женился бы на женщине, которая не хочет смотреть за хозяйством? А?

— Да, конечно! А почему, как ты думаешь, вышла я за тебя замуж? Я это тебе говорила тысячу раз — чтобы не работать; и ты обещал мне это! Не обещал ли ты мне? Можешь ли ты по чистой совести ответить мне, что не обещал? Видишь теперь, что ты за человек! Такой же, как все остальные!

— Но это было тогда!

— Тогда! Когда это было? Разве обещание не навсегда обязывает? Разве нужно особое время года для обещаний?

Муж слишком хорошо знал эту неопровержимую логику, и хорошее настроение его жены имело такую же силу, как в других случаях ее слезы, он сдался…

— У меня сегодня вечером будут гости! — объявил он.

— Гости! Мужчины?

— Конечно! Бабья я не выношу!

— Так, значит, ты сделал закупки?

— Нет, это ты должна сделать!

— Я! У меня нет денег для гостей! Деньги для хозяйства я не стану тратить на особенные приемы.

— Нет, из них ты покупаешь себе туалеты и другие ненужные вещи.

— Ты называешь ненужными вещами то, что я для тебя работаю? Разве ермолочка не нужна? Или, быть может, туфли не нужны? Скажи, отвечай мне откровенно!

Она умела всегда так ставить вопросы, что ответы должны были уничтожить спрошенного. Ему приходилось теперь, чтобы не быть уничтоженным, все время хвататься за новые предметы.

— У меня действительно было желание пригласить сегодня вечером гостей; мой старый друг Фриц Левин, служащий на почте, стал после девятнадцати лет службы ординариусом — вчера об этом было в «Почтовой газете». Но так как это тебе, кажется, неприятно, то я изменю дело и буду угощать Левина и магистра Нистрёма внизу в конторе.

— Так этот шалопай Левин стал теперь ординариусом? Это хорошо! Может быть, теперь ты получишь обратно все те деньги, которые он тебе должен.

— Да, да, я думаю!

— Но скажи мне, пожалуйста, как ты можешь водиться с таким шалопаем? А потом еще магистр! Ведь это настоящие нищие, у которых, кроме одежды, ничего за душой нет.

— Послушай, я не мешаюсь в твои дела; оставь мне мои.

— Если у тебя внизу гости, то я не знаю, что помешает мне иметь гостей здесь, наверху.

— Ну конечно!

— Ну так подойди же, дурачок, и дай мне немного денег.

Дурачок, во всех отношениях довольный, последовал приказанию.

— Сколько тебе надо? У меня сегодня очень мало денег!

— О, мне хватит пятидесяти.

— Ты с ума сошла?

— С ума сошла? Давай-ка мне то, что я требую! Я не должна голодать, если ты ходишь в кабак и куришь.

Мир был заключен, и противники расстались с обоюдным удовлетворением. Ему не надо было есть дома плохой завтрак, он мог есть не дома; ему не надо было есть скудный ужин и стесняться дам; стесняться, ибо он слишком долго был холостяком; и совесть его была чиста, так как жена не оставалась одна, а сама приглашала гостей; и даже освободиться от нее — ему стоило пятидесяти крон.

Когда муж ушел, госпожа Фальк позвонила горничной, из-за которой она так долго оставалась сегодня в постели, ибо та объявила, что здесь прежде вставали в семь. Потом она приказала принести бумагу и перо и написала следующую записку жене ревизора Гофмана, жившей напротив:



Поделиться книгой:

На главную
Назад