Я скормил кобыле оставшийся кусочек хлеба.
— Если ты клянешься языческими богами, Сердик, то у тебя будут неприятности — от Моравик.
— А, да. Ну, эти неприятности несложно одолеть. Скажи, кто рассказал тебе все это?
— Никто. Я знаю, и все. Я… я не могу объяснить, как… А когда она отказала Горланду, мой дядя Камлах разозлился не меньше деда. Он боится, что вернется мой отец, женится на ней, а его выгонит. Но в этом он, конечно, деду не признался.
— Уж конечно. — Он глядел на меня во все глаза, забыв даже жевать, и из уголка его открытого рта стекала струйка слюны. Он торопливо сглотнул. — Боги ведают… Бог ведает, где ты все это узнал, но это может быть правдой. Ну, продолжай.
Гнедая кобыла толкалась носом, дыша мне в шею. Я отвел рукой ее голову.
— Это все. Горланд зол, но они его чем-нибудь задобрят. А матушка моя в конце концов уйдет в монастырь Святого Петра. Вот увидишь.
Немного помолчали. Сердик дожевал мясо и выбросил кость в дверь, где пара живущих при конюшне собачонок набросилась на нее и, злобно ворча друг на друга, куда-то потащила.
— Мерлин…
— Да?
— Было бы мудро впредь никогда никому этого не рассказывать. Никому. Понимаешь?
Я не ответил.
— Дети не понимают таких вещей. Это все высокие материи. О, кое о чем люди болтают, будь уверен, но то, что ты сказал о принце Камлахе… — Он положил руку мне на колено, сжал его и потряс. — Он опасен, поверь. Предоставь его самому себе и не попадайся на глаза. Я никому не скажу, можешь на меня положиться. Но ты, ты не должен говорить такого. Даже будь ты законнорожденный принц или королевский любимчик вроде этого рыжего отродья Диниаса, и то было бы опасно, а уж тебе-то… — Он снова потряс мое колено. — Ты понимаешь, Мерлин? Если хочешь спасти шкуру — молчи и не вставай у них на пути. И скажи мне, кто все это тебе рассказал.
Я вспомнил о темной пещере системы отопления и о далеком небе у края колодца.
— Мне никто не говорил. Клянусь. — Когда он нетерпеливо и озабоченно вздохнул, я посмотрел ему в глаза и рассказал ту часть правды, на которую у меня хватило смелости. — Да, признаю, кое-что я слышал. Иногда люди беседуют поверх твоей головы, не замечая тебя или думая, что ты ничего не понимаешь. Но бывает и так, — я запнулся, — как будто со мной кто-то разговаривает, будто я вижу нечто… А иногда со мной говорят звезды… и еще бывает музыка, и голоса во тьме. Как сны.
Рука его поднялась в защитном жесте. Я думал, он перекрестится, но затем увидел, что пальцы сложились в знак от сглаза. Тут он устыдился и опустил руку.
— Да, ты прав, это все сны. Ты, верно, дремал где-нибудь в углу, а рядом болтали неподобающее, вот и наслушался. Я и забыл, что ты всего лишь ребенок. Когда ты так на меня смотришь… — Он внезапно замолк и пожал плечами. — Но ты обещаешь мне, что больше не станешь говорить о том, что слышал?
— Хорошо, Сердик. Обещаю тебе. Если ты, в свою очередь, пообещаешь мне кое-что сказать.
— Что сказать?
— Кто мой отец.
Он подавился пивом, затем неторопливо утер пену, осторожно поставил рог и сердито глянул на меня.
— И что же в Срединном мире заставило тебя думать, будто мне это известно?
— Я думал, Моравик могла сказать тебе.
— А она-то разве знает? — Голос его прозвучал так удивленно, что было видно — он говорит правду.
— Когда я спросил ее, она лишь сказала, что есть такие вещи, о которых лучше помалкивать.
— Тут она права. Но если ты спрашиваешь меня, то знай, что раз она так говорит, то знает не больше любого другого. А если ты и впрямь меня спросишь, юный Мерлин, хотя ты и не спрашиваешь, то и от этой темы тебе стоило бы держаться подальше. Если бы госпожа твоя матушка хотела, чтобы ты знал, то сама бы тебе сказала. Но вряд ли ты это скоро узнаешь.
Я заметил, что он снова сложил пальцы в охранительный знак, но на этот раз постарался спрятать руку. Я открыл было рот, чтобы спросить, верит ли он в эти россказни, но Сердик подобрал рог с питьем и поднялся на ноги.
— Ты обещал мне. Помнишь?
— Да.
— Я наблюдал за тобой. У тебя свой путь, и иногда я думал, что ты ближе к диким животным, чем к людям. Ты знаешь, что твое имя означает «сокол»?
Я кивнул.
— Здесь тебе есть о чем подумать. Но пока что тебе о соколах лучше забыть. Их сейчас в округе не счесть, сказать по правде, даже слишком много. Ты видел вяхирей, Мерлин?
— Это тех, что пьют из фонтана вместе с белыми голубями, а потом улетают свободные? Конечно, видел. Зимой я их подкармливал вместе с голубями.
— Там, где я родился, говорили, что у вяхиря много врагов, ибо мясо их сладко, а яйца вкусны. Но они живы и процветают, потому что вовремя спасаются бегством. Госпожа Ниниана могла назвать тебя своим маленьким соколом, но ты пока еще не сокол, юный Мерлин. Ты всего лишь голубь. Помни это. Сохраняй жизнь, не привлекая внимания и убегая. Запомни мои слова. — Он кивнул мне и протянул руку, помогая подняться на ноги. — Порез еще болит?
— Жжет.
— Значит, заживает. Ушиб пусть тебя не беспокоит, скоро он пройдет.
Он и вправду зажил, не оставив следа. Но я помню, как он болел той ночью и как не давал мне спать, а в другом углу комнаты молчали Моравик и Сердик, я полагаю, опасаясь, что это из их бормотания я выуживал частички моих сведений.
Когда они заснули, я выбрался наружу, прошел мимо оскалившего зубы волкодава и бросился бегом ко входу в отопительную систему.
Но в ту ночь я не услышал ничего, достойного воспоминания, если не считать голоса Ольвены, нежного как у дрозда, напевавшего песню, которую мне до того слышать не приходилось, — о диком гусе и охотнике с золотой сетью.
4
А потом жизнь снова вошла в привычную мирную колею — по-моему, дед со временем смирился с отказом моей матушки выйти замуж. Около недели их отношения оставались напряженными, но Камлах был дома и вел себя так, будто никуда и не уезжал, а тут еще всего ничего оставалось до долгожданного сезона охоты — и король забыл свой гнев, и все пошло по-старому.
Но только не для меня. После того случая в саду Камлах больше не тратил на меня время, да и я перестал ходить за ним следом.
Но он не был груб со мной и раз-другой защитил меня в маленьких стычках с другими мальчишками и даже выступил на моей стороне против Диниаса, которому стал отныне уделять особое внимание — как ранее уделял мне.
Но я больше не нуждался в такой защите. Тот сентябрьский день, кроме притчи Сердика о вяхирях, преподал мне и иные уроки. Я сам справился с Диниасом. Однажды ночью, пробираясь под его спальней по направлению к «пещере» я услышал случайно, как он и его прихлебатель Брис со смехом вспоминали предпринятую ими днем авантюру — они вдвоем выследили Алуна, друга Камлаха, когда тот направлялся на свидание со служанкой, и прятались поблизости, подсматривая и подслушивая до самого конца. Когда на следующее утро Диниас подстерег меня, я не испугался и — напомнив ему фразу-другую из услышанных мной — спросил, видел ли он все-таки тогда Алуна. Он уставился на меня, покраснел, затем побледнел (рука у Алуна была тяжелая, да и характер не из легких) и, сделав за спиной знак от дурного глаза, с осторожностью удалился. Если ему было угодно думать, что это не простой шантаж, а магический, то я не собирался его разубеждать.
После этого явись даже сам Верховный король и объяви себя моим отцом, вряд ли кто из ребят поверил бы ему. Они оставили меня в покое.
И к лучшему, ибо той зимой часть пола в бане провалилась, дед счел все эти пустоты под полом опасными и приказал завалить их, подсыпав крысиного яду. Поэтому, как выкуренному из норы лисенку, мне пришлось обходиться поверхностью земли.
Месяцев через шесть после приезда Горланда, когда подходил конец февральским холодам и близились дни марта и первых почек на деревьях, Камлах стал настаивать сначала в разговорах с моей матерью, а затем и с дедом, что меня нужно учить читать и писать.
Матушка, по-моему, была благодарна ему за проявленный ко мне интерес; я и сам был доволен и постарался это продемонстрировать, хотя после случая в саду у меня не осталось иллюзий насчет его мотивов. Пусть Камлах думает, что мое мнение о карьере священника изменилось. Заявление моей матушки, что она никогда не выйдет замуж, в сочетании с ее все большей отстраненностью от других женщин и частые визиты в монастырь Святого Петра для бесед с аббатисой и посещавшими монастырь священниками развеяли худшие опасения Камлаха — что она выйдет за какого-нибудь принца в Уэльсе, который мог бы надеяться захватить королевство, опираясь на ее права, или что появится мой неведомый отец, предъявит права на нее и усыновит меня, да вдобавок окажется человеком знатным и могущественным, способным устранить его силой.
Для Камлаха не имело значения, что, как бы ни развивались события, я для него угрозы не представлял, и менее всего теперь, ибо перед Рождеством он взял себе жену, и уже в начале марта она, кажется, забеременела. Даже все более очевидная беременность королевы Ольвены ничем ему не грозила, ибо Камлах был у отца в большой милости, и вряд ли брат на столько лет моложе его когда-либо станет ему опасен. В этом сомнений быть не могло: Камлах слыл хорошим бойцом, знал, как держаться на людях, был жесток и, кроме того, обладал здравым смыслом. Жестокость его проявилась в том, что он пытался сделать со мной в саду; здравый смысл — в безразличной вежливости после того, как решение моей матери отвело от него угрозу.
Но я заметил у честолюбивых или стоящих у кормила людей общую черту — все они боятся даже самой малой, почти невероятной угрозы своей власти. Он никогда не успокоится, пока не убедится, что я стал священником и покинул дворец.
Каковы бы ни были его мотивы, я был доволен появлению у меня домашнего учителя. Им оказался грек, бывший до того писцом в Массилии, пока пьянство не ввергло его в долги и вытекающее из этого рабство. Теперь он был приставлен ко мне и в благодарность за перемену в своем положении и избавление от ручного труда учил меня на совесть и без того религиозного уклона, что так сужал кругозор наставлявших меня священников моей матушки. Деметрий был приятным, до беспомощности умным человеком с огромными способностями к языкам. Развлечениями ему служили лишь игра в кости (когда он выигрывал) и вино. Время от времени, когда он выигрывал достаточно, я находил его беспробудно спящим сном праведника над книгами. Я никогда никому не говорил о таких случаях и бывал рад возможности заняться своими собственными делами. Он был благодарен мне за молчание и, в свою очередь, когда мне раз-другой довелось прогулять занятия, держал язык за зубами и не пытался выяснить, где я был. Я быстро усваивал пропущенный материал, и успехов моих более чем хватало для удовлетворения матушки и Камлаха, поэтому мы с Деметрием уважали секреты друг друга и сосуществовали довольно благополучно.
Одним августовским днем, почти год спустя после приезда Горланда ко двору моего деда, я покинул безмятежно спавшего в отведенное для занятий время Деметрия и в одиночку направился верхом в холмы за городом.
Я уже ездил несколько раз этой дорогой. Было быстрее ехать в гору мимо стен казармы, а потом прочь из города по военной дороге, ведущей на восток через холмы в Каэрлеон, но это значило ехать через город, где меня могли увидеть и пристать с вопросами. Я ездил вдоль берега реки. Существовали нечасто открывавшиеся ворота, ведшие из двора конюшни прямо на широкую ровную тропу, по которой ходили тянувшие баржи лошади, и тропа эта шла вдоль реки довольно далеко, мимо обители Святого Петра и затем, мимо сонных извивов Тиви к мельнице — дальше баржи не ходили. Я никогда не заезжал дальше этого места, но там была тропа, взбиравшаяся мимо самой мельницы и пристроек, вверх от дороги и затем вдоль русла ручья — притока Тиви, на котором и стояла мельница.
День выдался жарким и навевал дрему, воздух был напоен ароматом папоротника. Над рекой метались и мерцали синевой стрекозы, а над плотными зарослями лабазника гудели и роились пчелы.
Аккуратные копытца моего пони цокали по засохшей глине буксирной тропы. Навстречу попался большой серый в яблоках конь, без заметных усилий тянувший баржу от мельницы вниз по течению во время отлива. Взгромоздившийся ему на холку мальчишка выкрикнул приветствие, помахал рукой и человек на барже.
Когда я добрался до мельницы, там никого не было. Мешки, из которых только что высыпали зерно, горой лежали на узкой пристани.
Рядом с ними лежала, вытянувшись на горячем солнце, собака мельника, едва соизволившая открыть глаза, когда я натянул поводья в тени строений. Выше меня длинный прямой отрезок армейской дороги был пуст. Ниже через водосток сливалась вода; я видел, как прыгнула и, блеснув, исчезла в пене форель.
Пройдет не один час, прежде чем меня хватятся. Я направил пони от берега вверх, на дорогу, выиграл скоротечный поединок, когда он попытался повернуть домой, и пинками погнал его легким галопом по тропе, что вела вдоль потока вверх, в холмы.
Поначалу тропа была извилиста, она забиралась все выше вдоль отлогого берега ручья, затем вела сквозь колючий кустарник и заросшую молодыми дубками лощину; потом правильным изгибом вдоль склона холма отклонялась к северу.
Горожане пасли здесь своих овец и коров, поэтому трава была ровной и сильно пощипанной. Я проехал мимо пастушка, сидевшего в полудреме под кустом боярышника невдалеке от своих овец. Он был глуповат, и когда я проезжал мимо, лишь безучастно посмотрел в мою сторону, перебирая пальцами кучку камешков, с помощью которых он пас овец. Когда мы уже оставили его позади, он выбрал один из камешков, гладкую зеленоватую гальку, и я подумал, не собирается ли он кинуть ею в меня, но вместо того он бросил ее вверх, чтобы завернуть отбившихся и отошедших слишком далеко упитанных ягнят, а затем опять задремал. Впереди виднелось стадо черных коров, они паслись ниже, у реки, где трава была повыше, но пастуха не было видно. Еще дальше у подножия холма я заметил показавшуюся крошечной девочку со стайкой гусей возле крошечной же хижины.
Тут тропа снова повернула вверх, и мой пони перешел на шаг, лавируя между стоявшими тут и там отдельными деревьями. Рощицы заросли лесным орехом, нагромождения замшелых глыб поросли рябиной и шиповником, а папоротник доходил до плеч. Заросли папоротника кишели шнырявшими во всех направлениях кроликами, пара соек, безопасно устроившись на качающейся ветке граба, бранилась сверху на лису. Земля была слишком твердой, чтобы хранить следы, однако ничто — ни надломленный папоротник, ни сбитые сучья — не говорило о том, что здесь недавно кто-то ехал верхом.
Солнце стояло в зените. Легкий ветерок шелестел в боярышнике, постукивая зелеными твердыми плодами. Я поторопил пони. Теперь среди дубов и падубов стали встречаться сосны, их стволы отливали на солнце красным. По мере того, как тропа поднималась все выше, дорога становилась все менее ровной, сквозь слой дерна местами проглядывали выходившие на поверхность серые камни да виднелись соты кроличьих норок. Я не знал, куда ведет тропа, я не знал ничего, кроме того, что я один и свободен. Ничто не предупреждало меня, что это за день и какая путеводная звезда ведет меня вверх по холму. Это случилось раньше, чем мне открылось будущее.
Пони замешкался, и я пришел в себя. Тропа раздваивалась, и ничто не подсказывало мне, какой путь предпочесть. И левый, и правый — оба с двух сторон обходили заросли. Пони решительно повернул налево — этот путь вел под гору. Я не имел ничего против, но в этот момент через тропу передо мной пролетела слева направо какая-то птица и исчезла за деревьями. Заостренные крылья, мелькание цвета ржавчины и синевато-серого, яростный темный глаз и загнутый клюв кречета-мерлина. Без причины, по крайней мере, без какой-либо очевидной тогда причины я развернул пони вслед птице и пришпорил его каблуками.
Петляя, тропа взбиралась все выше, оставляя деревья слева. Там росли преимущественно сосны, темные, стоящие вплотную и так густо, что пробраться среди них можно было лишь прорубаясь топором. Донеслось хлопанье крыльев — из убежища вылетел вяхирь; невидимо выскользнув откуда-то из деревьев, он улетел налево. На этот раз я последовал за соколом.
Долина реки и город давно уже исчезли за склоном холма. Пони пробирался вдоль края узкой долины, по дну ее бежал узкий, журчащий на маленьких водопадах поток. По ту сторону потока длинные, покрытые дерном склоны поднимались к каменной осыпи, а еще выше громоздились скалы, голубовато-серые в солнечном свете.
Склон, по которому я ехал, местами порос боярышником, отбрасывавшим лужицы косых теней, над зарослями виднелась осыпь и нависал увитый плющом утес, где в сиянии дня кружили и кричали клушицы. Если не считать их деловитых криков, в долине стояла абсолютная, даже без эха, тишина.
Копытца пони громко цокали по прокаленной солнцем земле. Было жарко и мне хотелось пить. Теперь дорога вела вдоль невысокой скалы, высотой футов, наверное, в двадцать; у ее основания роща боярышника бросала поперек тропы озерцо тени. Где-то поблизости, чуть выше, журчала вода.
Я остановил пони и спешился. Завел животное в тень рощи и привязал его, затем огляделся по сторонам в поисках источника.
Там, где к скале подходила тропа, почва была сухой; ниже тропы также не замечалось следов ручья, стекающего вниз, чтобы влиться в поток на дне долины. Но звук бегущей воды не умолкал и был слышен вполне отчетливо. Я сошел с тропы, по травянистому склону забрался наверх вдоль края скалы и оказался на маленькой ровной площадке, заросшей дерном, сухой лужайке, на которой местами виднелся кроличий помет; дальним своим краем площадка упиралась в другую скалу.
В той дальней скале была пещера. Закругленное отверстие входа было небольшим и очень правильным, оно выглядело почти как рукотворная арка. С одной стороны от нее — по отношению ко мне, обращенному лицом к пещере, справа — имелся склон из заросших травой камней, давным-давно свалившихся откуда-то сверху; склон этот порос дубками и рябиной, их ветви отбрасывали тень на вход в пещеру. С другой стороны, всего в нескольких футах от арки входа, бил источник.
Я подошел к источнику. Он был очень невелик — маленькая, сияющая струйка воды, сочившейся из расщелины в скале и падающей с неумолчным журчанием в округлую каменную выемку. Стока не было.
Оставалось предположить, что стекающая из скалы вода собиралась в выемке и уходила в другую расщелину с тем, чтобы слиться с потоком внизу. Сквозь чистую воду виден был каждый камешек, каждая песчинка на дне выемки. Над ней склонялись листья папоротника, у края она заросла мхом, а ниже по склону — сочной зеленой травой.
Я опустился коленями на траву, припал к воде и лишь затем увидел чашку. Она стояла в маленьком углублении среди папоротников. Около пяди в высоту и сделана из коричневого рога.
Подняв ее, чуть дальше я заметил полускрытую папоротниками деревянную резную фигурку божества. Я узнал его. Я видел такую же под дубом в Тир Мирддине. Здесь, высоко на холме, под открытым небом, он был у себя дома.
Я наполнил чашку и выпил, отлив несколько капель на землю для бога.
Затем я вошел в пещеру.
5
Она оказалась больше, чем представлялось снаружи. Всего пара шагов под сводом арки — а шаги мои были очень короткими — и пещера являла взору казавшийся огромным зал; потолок его терялся в сумраке.
Было темно, но — хотя сначала я этого не заметил и не искал тому причины — что-то слабо подсвечивало зал, позволяя видеть ровный, ничем не загроможденный пол.
Напряженно всматриваясь, я медленно двинулся вперед, меня начинала захлестывать волна возбуждения, которое я всегда испытывал в пещерах. У некоторых это ощущение связано с водой, у некоторых, я знаю, с вершинами, иные для этого разводят огонь; у меня же такое чувство всегда было связано с чащей леса и глубинами земных недр. Теперь я знаю, почему; тогда же я знал лишь, что я мальчик, которому повезло найти нечто новое, нечто, что могло стать его собственностью в этом мире, где ему ничего не принадлежало.
В следующее мгновение я остановился как вкопанный, меня затошнило от напряжения, заставившего похолодеть внутренности.
Справа от меня во мраке что-то шевельнулось.
Я замер, вглядываясь во тьму. Все было неподвижно.
Прислушиваясь, я затаил дыхание. Ни звука. Я раздул ноздри, осторожно принюхиваясь к окружающему воздуху. Не пахло ничем, ни зверем, ни человеком; сама же пещера пахнет, подумалось мне, дымом, мокрым камнем и землей, кроме того был еще один, странный затхлый запах, который я не смог распознать. Не пытаясь выразить это словами, я знал, что окажись поблизости какая-то живая тварь, воздух был бы иным, менее пустым, что ли. Здесь никого не было.
Я тихонько сказал по-валлийски:
— Привет.
Шепот эхом вернулся ко мне так быстро, что мне стало ясно: я нахожусь почти вплотную к стене пещеры; потом звук эха с шелестом затих где-то вверху.
Возникло какое-то движение — сначала мне подумалось, что это лишь усиленный эхом шепот, затем шорох стал сильнее, напоминая шелест женского платья или занавеса, колышущегося на сквозняке. Что-то пронеслось мимо моей щеки с визгливым, леденящем кровь криком на грани слышимого звука. Затем мимо щеки пронеслось что-то еще, и после этого хлопья визжащих теней стали одна за другой падать из-под свода подобно листьям в потоке ветра или рыбам в водопаде. Это были летучие мыши, потревоженные в своем убежище под сводом пещеры и несущиеся сейчас наружу, в залитую светом долину. Должно быть, они вырывались из-под низкой арки, словно струйка дыма.
Я стоял неподвижно и старался понять, не от них ли исходит этот затхлый запах. Мне казалось, что я чувствую их запах, когда они проносились мимо — и это был не тот запах. Я не боялся, что они прикоснутся ко мне — будь то на свету или во тьме, как быстро они ни лети, они ни к чему не прикоснутся. Они, эти создания, по-моему, настолько воздушны, что когда воздух разделяется, обтекая препятствие, летучая мышь бывает подхвачена этим воздушным потоком и ее относит в сторону — так же, как относит в сторону лепесток, плывущий по течению в струе воды. Они проносились мимо, визжащим потоком между мной и стеной.
По-детски, просто желая посмотреть, что будет делать этот поток — как он будет поворачивать — я шагнул к стене. Ни одного касания.
Поток разделился и продолжал стремиться мимо; наполненный визгом воздух колыхался у моих щек. Меня, казалось, не существовало. Но когда я двинулся, в то же самое мгновение шевельнулось и существо, замеченное мной раньше. Протянутая рука наткнулась не на камень, а на металл, и я понял, кто там шевелился во мраке. Это было мое собственное отражение.
На стене висела отполированная до тусклого блеска пластина металла. Вот, значит, откуда возникал в пещере рассеянный свет — шелковистая поверхность зеркала, очевидно, улавливала свет от входа в пещеру и отражала его во тьму. В зеркале виднелось мое призрачное отражение; оно шевельнулось, когда я отодвинулся и убрал руку, легшую было на рукоять ножа, висевшего на поясе.
Поток летучих мышей за моей спиной иссяк, и в пещере воцарился покой. Успокоенный, я остался стоять на прежнем месте, с интересом изучая свое отражение в зеркале. У моей матушки было когда-то зеркало, старинное, из Египта, но потом, сочтя, что такие вещи возбуждают тщеславие, она его куда-то запрятала. Конечно, я часто видел свое отражение в воде, но до сих пор мне не приходилось видеть в зеркале себя целиком. Из зеркала на меня с опаской смотрел насупившийся мальчик, в глазах его светились любопытство, настороженность и возбуждение. При том освещении глаза мои казались совершенно черными, волосы также черными — черными, густыми и опрятными, но хуже постриженными и менее ухоженными, чем у моего пони; туника же и сандалии являли собой зрелище просто постыдное. Я улыбнулся, и зеркало отразило внезапную вспышку этой улыбки, мгновенно и полностью изменившей всю картину — угрюмый звереныш, равно готовый бежать или драться, преобразился во что-то живое, мягкое и доступное, во что-то такое, что немногие когда-либо видели во мне — я понимал это уже тогда.
Затем это выражение исчезло, и в зеркале вновь отразился настороженный зверек — когда я наклонился, чтобы провести рукой по металлу. Поверхность зеркала была холодной, гладкой и недавно отполированной. Кто бы его ни повесил — должно быть тот же, кто пользовался роговой чашкой снаружи — человек этот обитал здесь совсем недавно или все еще жил здесь и мог в любой момент вернуться и обнаружить меня.
Я не особенно испугался. Насторожился было, увидев чашку, но заботиться о себе учатся очень рано, а годы моего детства были сравнительно спокойными, по крайней мере в нашей долине, однако всегда оставалась возможность наткнуться на людей одичалых и жестоких, на бродяг и преступников, с этим следовало считаться, и любой мальчик, предпочитавший жить сам по себе, как я, например, должен был уметь защищать свою шкуру. Для своих лет я был жилист и крепок, и у меня был кинжал. Мне и в голову не приходило, что мне всего семь лет; я был Мерлин и, бастард или нет, я был внуком короля. Я продолжил обследование пещеры.
Следующее, что я обнаружил, сделав шаг, у стены, был ящик с какими-то предметами, на ощупь — кремень, кресало, коробочка с трутом и большая, грубо сделанная и пахнущая бараньим салом свеча. Рядом с этими предметами находилось еще что-то — не веря себе и ощупывая дюйм за дюймом, я узнал рогатый череп барана. Местами в крышку ящика были вбиты гвозди, крепившие какие-то кусочки кожи. Осторожно ощупав их, я обнаружил в ссохшейся коже каркасы из нежных косточек — это были мертвые летучие мыши, распятые и прибитые гвоздями к дереву.