Теперь же она откинула крышку так грубо, что та ударилась о стену, и выволокла лучшую из двух моих хороших туник, зеленую с алой каймой. Она крикнула, чтобы принесли воды, и одна из девушек бегом принесла воду и была отругана за то, что наплескала на пол.
Толстый слуга, задыхаясь, снова явился поторопить нас и тоже был за свое усердие руган, но уже очень скоро меня опять подгоняли тычками вдоль колоннады и, через большой сводчатый дверной проем, в основную часть дома.
Зал, где король принимал приезжих, был длинной высокой комнатой с полом из черно-белого камня, образующего мозаичное изображение бога с леопардом. Оно было сильно поцарапано и разбито при перетаскивании тяжелой мебели и от постоянного хождения в обуви. Одна часть комнаты открывалась в сторону колоннады и здесь, прямо на полу, в ограждении из свободно лежащих камней зимой разводили огонь. Пол и колонны поблизости потемнели от дыма. В дальнем конце комнаты находилось возвышение с большим креслом моего деда и еще одним, поменьше, для королевы.
Там он и сидел сейчас, справа от него стоял Камлах, а слева сидела жена его Ольвена. Она была его третьей женой и годами моложе моей матери, мрачная, темноволосая, молчаливая, довольно глупая девушка с кожей цвета свежего молока и косами до колен; она пела как птичка и хорошо вышивала, но этим ее таланты исчерпывались. Моя мать, я думаю, ее одновременно и любила, и презирала. Во всяком случае, против всех ожиданий они весьма терпимо относились друг к другу, и я слышал, как Моравик говорила, что жизнь моей матери стала намного проще с тех пор, как год назад умерла вторая жена короля, Гвиннет, и меньше, чем через месяц, ее место в кровати короля заняла Ольвена. Даже если бы Ольвена шлепала меня и насмехалась надо мной, как Гвиннет, мне она все равно нравилась бы за ее музыку, но она всегда была добра ко мне на свой рассеянный, безмятежный лад, а когда короля не было поблизости, учила меня нотам и даже разрешала мне пользоваться ее арфой, пока я не научился кое-как играть на этом инструменте. Я хорошо чувствую арфу, говорила она, но мы оба знали, что скажет король о таком глупом капризе, поэтому доброту ее хранили в секрете даже от моей матери.
Сейчас она не заметила меня. Никто не заметил, кроме моего кузена Диниаса, стоявшего на возвышении рядом со стулом Ольвены. Диниас был бастардом моего деда от рабыни. Крупный мальчик семи лет, унаследовавший от отца рыжие волосы и вспыльчивость, он был силен для своих лет и совершенно бесстрашен, и пользовался благоволением короля с тех пор, как в пять лет забрался на одного из коней отца, необъезженного жеребчика гнедой масти, который пронесся с седоком через весь город и лишь тогда смог избавиться от наездника, когда тот направил коня прямо на насыпь высотой по грудь. Отец собственноручно выпорол его, а затем подарил ему кинжал с позолоченной рукоятью. С этого времени Диниас претендовал на титул принца — по крайней мере, в ребячьей компании — и относился к такому же бастарду, то есть ко мне, с величайшим презрением. Он глядел на меня безучастно, как статуя, но левой рукой — той, что подальше от отца — погрозил мне кулаком, а потом молча, выразительно рубанул ладонью сверху вниз.
Я задержался в дверном проеме, и руки няни сзади одернули на мне тунику, а потом толкнули между лопаток.
— Иди вперед. Выпрями спину, он тебя не съест.
И, как будто опровергая ее собственные слова, позади звякнул амулет и послышалась читаемая торопливым шепотом молитва.
В комнате яблоку негде было упасть. Многих из присутствовавших я знал, но были и чужаки, должно быть, из того отряда, который я видел. Их предводитель, окруженный своими людьми, сидел справа от короля. Это был тот крупный смуглый мужчина, которого я видел на мосту, с окладистой бородой, хищным крючковатым носом и огромными конечностями, закутанный в алый плащ. По другую сторону короля, но ниже возвышения, стояла моя мать с двумя из своих женщин. Мне нравилось смотреть на нее, когда она, как сейчас, была одета в одежды принцессы и ее длинное шерстяное платье цвета сливок достигало самого пола — казалось, оно только что вырезано из цельного куска дерева. Волосы ее не были заплетены и спадали на спину подобно дождю. На ней была голубая накидка с медной застежкой. Лицо ее было бледным и неподвижным. Я был так занят своими страхами — знаком Диниаса, повернутым в сторону лицом и опущенными глазами матери, молчанием присутствовавших и пустой серединой зала, через которую мне предстояло пройти — что даже не посмотрел на деда. Я шагнул вперед, все еще незамеченный, когда вдруг с грохотом, подобным удару лошадиных копыт, он обрушил обе руки на деревянные подлокотники кресла и так яростно вскочил с него, что оно отодвинулось на шаг назад и его ножки процарапали борозды на дубовых досках помоста.
— Клянусь светом! — лицо его пошло алыми пятнами, и рыжеватые брови выпятились узлами мышц над горящими яростью маленькими голубыми глазами. Он глянул сверху вниз на мою мать и так втянул воздух, чтобы заговорить, что вдох этот был ясно слышен даже у дверей, где я остановился в страхе. Затем бородач, поднявшийся вместе с ним, что-то сказал с выговором, которого я не разобрал, и в тот же момент Камлах прикоснулся к его руке и что-то зашептал. Король сделал паузу и затем невнятно сказал:
— Как хочешь. Позднее. Уберите их отсюда. — Затем отчетливо, обращаясь к матери: — На этом дело не кончено, Ниниана, обещаю тебе. Шесть лет. Хватит, клянусь богом! Пойдемте, милорд.
Он перебросил край накидки через руку, мотнул головой, затем, сойдя с помоста, взял бородача за руку и широко зашагал с ним по направлению к двери. За ним смиренно последовала его жена Ольвена со своими женщинами, а следом Диниас с улыбочкой на лице. Моя мать осталась неподвижна. Король миновал ее, не сказав ни слова и не глянув, и толпа расступилась между ним и дверью, как стерня под лемехом плуга.
Я остался стоять один, пригвожденный к месту, глядя широко открытыми глазами, в трех шагах перед дверью.
Когда король наткнулся на меня, я пришел в себя и повернулся, чтобы убежать в переднюю, но было уже поздно.
Он вдруг остановился, отпустил руку Горланда и резко повернулся ко мне. Голубая накидка мелькнула в воздухе и краем задела мой глаз, который тут же заслезился. Я заморгал, глядя на него. Рядом с ним остановился Горланд. Он был моложе моего дяди Диведа. Он тоже был зол, но скрывал это, и злился не на меня. Когда король остановился, Горланд удивился и спросил:
— Кто это?
— Ее сын, которому ваша милость дала бы имя, — ответил мой дед, и его браслет сверкнул золотом, когда он взмахнул огромной рукой и запросто сшиб меня на пол, как мальчишка сбивает муху. Затем мимо моего лица пронеслась его голубая накидка и прошагали обутые в сапоги ноги короля, и почти сразу же ноги Горланда. Ольвена сказала что-то своим приятным голосом и остановилась надо мной, но король сердито окликнул ее, и рука королевы отдернулась от меня. Ольвена зашагала за ним вместе с остальными.
Я с трудом поднялся с пола и огляделся в поисках Моравик, но той не было. Она сразу же подошла к моей матери и даже не видела случившегося. Я стал пробираться сквозь гомонящую толпу, но прежде, чем я смог приблизиться к матери, окружившие ее плотной и молчаливой группой женщины вместе с ней покинули зал через другую дверь. Ни одна из них не оглянулась.
Кто-то заговорил со мной, но я не ответил. Я пробежал мимо колоннады, через большой двор и дальше, в покой залитого солнечным светом сада.
Мой дядя нашел меня на террасе Моравик.
Я лежал животом на горячих плитах и наблюдал за ящерицей. Из всего дня это воспоминание сохранилось как самое живое: ящерица, распластавшаяся на камне не далее, чем в футе от моего лица, с неподвижным телом цвета зеленой бронзы — лишь горло слегка пульсирует. У нее были маленькие темные глаза, тусклые, как грифельная дощечка, а рот цветом напоминал тыкву. Изо рта быстро, как бич, вылетел длинный и тонкий язык, а лапки ее тихо прошелестели по камню, когда она перебежала через мой палец и исчезла в расщелине между плитами.
Я обернулся. По саду спускался мой дядя Камлах. Поднявшись на три маленькие ступени, он взошел на террасу, мягко ступая в своих изящных шнурованных сандалиях, и остановился, глядя вниз. Я отвернулся. На мху между камнями светились крохотные белые цветочки — не больше глаза ящерицы, а формой совершенные, как резная чаша. До сего дня я помню их так, как будто сам их изваял.
— Дай и мне посмотреть, — сказал он.
Я не двинулся. Он подошел к каменной скамейке и сел лицом ко мне, раздвинув колени и сцепив между ними руки.
— Посмотри на меня, Мерлин.
Я подчинился. Какое-то время он изучал меня.
— Мне всегда говорили, что ты не играешь в грубые игры, что ты убегаешь от Диниаса, что из тебя никогда не выйдет ни солдат, ни даже мужчина. И в то же время, когда король сбил тебя с ног ударом, который заставил бы его гончую с визгом убраться в конуру, ты не издал ни звука и не проронил ни слезинки.
Я промолчал.
— Я думаю что, возможно, ты не совсем тот, за кого тебя принимают, Мерлин.
Снова молчание.
— Ты знаешь, зачем сегодня приехал Горланд?
Я предпочел солгать.
— Нет.
— Он приехал просить руки твоей матери. Если бы она согласилась, ты уехал бы с ним в Бретань.
Я тронул указательным пальцем одну из чашечек на мху. Она сникла, как гриб-дождевик, и исчезла. Я тронул на пробу еще один. Камлах спросил, на этот раз резче, чем обычно:
— Ты слушаешь?
— Да. Но если она ему отказала, это уже не имеет значения. — Я поднял глаза. — Разве не так?
— Ты хочешь сказать, что не желаешь уезжать? Я бы подумал… — Он нахмурил свои красивые брови, такие похожие на брови деда. — С тобой обращались бы почтительно, ты был бы принцем.
— Я и сейчас принц. И в большей степени принцем мне не стать.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Раз она ему отказала, — пояснил я, — значит, он не может быть моим отцом. Я думал, что он — мой отец. Я думал, именно потому он и приехал.
— Почему у тебя появились такие мысли?
— Не знаю. Показалось… — Я остановился. Я не мог объяснить Камлаху, что имя Горланда явилось мне во вспышке света. — Я просто подумал, что это, должно быть.
— Это лишь потому, что ты ждал отца все это время. — Его голос был спокоен. — Ждать глупо, Мерлин. Пора взглянуть правде в глаза, твой отец умер.
Я опустил руку на поросль мха, сминая ее. И видел, как пальцы белеют от усилия.
— Она тебе так сказала?
— Нет. — Он пожал плечами. — Но будь он жив, он бы давно приехал. Ты должен понять это.
Я молчал.
— А если он не умер, — продолжал дядя, не спуская с меня глаз, — но все же не приехал, то вряд ли кому-то стоит об этом сильно жалеть, верно?
— Да, если не считать, что каким бы низким он ни был, это могло бы уберечь кое от чего мою мать. И меня.
По мере того, как я убирал руку, мох снова постепенно разворачивался, будто рос, но крошечные цветочки исчезли. Дядя кивнул.
— С ее стороны, быть может, было бы мудрее принять предложение Горланда или какого-нибудь другого принца.
— Что с нами будет? — спросил я.
— Твоя мать хочет уйти в общину Святого Петра. А ты — ты сметлив и умен, и, говорят, умеешь немного читать. Ты мог бы стать священником.
— Нет!
Его брови вновь нависли над узкой переносицей.
— Жизнь их достаточно хороша. Ты определенно рожден не для воинских дел. Почему бы тебе не жить так, как тебе угодно и там, где ты будешь в безопасности?
— Не нужно быть воином, чтобы хотеть оставаться свободным! Быть запертым в таком месте, как община Святого Петра — это не выход. — Я замолк. Я говорил горячо, но понял, что мне не хватает слов. Я не мог объяснить нечто, чего и сам еще не знал. Я с надеждой посмотрел на него. — Я останусь с тобой. Если ты не найдешь мне применения, я — я убегу и буду служить другому принцу, но я хотел бы остаться с тобой.
— Но об этом сейчас рано говорить. Ты очень молод. Лицо не болит?
— Нет.
— Его нужно осмотреть. Пойдем со мной.
Он протянул руку, и я пошел с ним. Он вел меня вверх по саду, затем под арку, которая вела в личный сад деда. Я потянул руку назад из его руки.
— Мне сюда не разрешают.
— Конечно, но ведь я с тобой? Твой дед со своими гостями, он не увидит тебя. Пойдем. Я приготовил тебе кое-что получше, чем опавшие яблоки. Уже собирают абрикосы, и я отложил из корзин лучшие, прежде чем спуститься к тебе.
Он двинулся вперед своей грациозной кошачьей походкой, по бергамоту и лаванде, туда, где распятые на солнце у высокой стены росли абрикосовые и персиковые деревья. Здесь дурманяще пахло травами, и из голубятни доносилось воркование голубей. У моих ног лежал спелый абрикос, казавшийся на солнце бархатным. Я подцепил его носком сандалии, перевернул и там, на обратной его стороне, открылась огромная гнилая дыра, в которой копошились осы. На нее упала чья-то тень. Надо мной стоял дядя, держа в каждой руке по абрикосу.
— Я же говорил, у меня есть кое-что получше. Вот, — он протянул мне абрикос. — А если тебя будут бить за воровство, то им и меня придется побить. — Он осклабился и впился в плод, который оставил себе.
Я стоял неподвижно, с большим ярким абрикосом на ладони. В саду плыло жаркое марево, было очень тихо и спокойно, если не считать гудения насекомых. Плод сиял золотом, пах солнечным светом и сладким соком. Его кожица на ощупь напоминала пушок золотой пчелы. Мой рот наполнился слюной.
— В чем дело? — спросил дядя. Вопрос прозвучал нетерпеливо и резко. Сок абрикоса — его абрикоса — струился по его подбородку. — Не стой, глядя на него, парень! Съешь его! С ним ведь все в порядке, верно?
Я посмотрел вверх. Голубые глаза, злобные, как у лиса, смотрели на меня сверху вниз. Я протянул плод обратно.
— Я не хочу. Он внутри черный. Посмотри, его же видно насквозь.
Он глубоко вдохнул, будто собирался заговорить. Вдруг из-за стены послышались голоса, может быть, это садовники несли пустые корзины, готовые к утренней работе. Дядя нагнулся, выхватил плод из моей руки и с силой швырнул его о стену. Тот разлетелся золотым всплеском мякоти по камню и сок потек вниз. Потревоженная оса слетела с дерева и пролетела между нами. Камлах отмахнулся от нее каким-то странным резким жестом и обратился ко мне голосом, в котором кипела злоба:
— После этого держись от меня подальше, дьявольское отродье. Понял? Держись подальше.
Он вытер рот тыльной стороной ладони и пошел от меня к дому размашистым шагом. Я остался где был, глядя, как сок абрикоса струйкой стекает по горячей стене. Оса приземлилась на нее, припала, и вдруг упала и зажужжала, лежа на земле. Ее тельце сложилось вдвое, жужжание сделалось пронзительным от усилий, и наконец она затихла.
Я едва замечал ее, потому что какой-то комок набухал у меня в горле, пока мне не показалось, будто я задыхаюсь, и золотой вечер поплыл, лучась в наполненных слезами глазах. Это первый на моей памяти случай, когда я плакал.
Садовники уже миновали розовые кусты, неся на головах корзины. Я повернулся и бросился прочь.
3
В моей комнате не было никого, даже волкодава. Я забрался на кровать и, опершись локтями о подоконник, долго сидел так в одиночестве, а в это время снаружи, в ветвях грушевого дерева пел дрозд, со стороны внутреннего дворика сквозь закрытую дверь доносился монотонный звон кузнечного молота, да поскрипывал ворот, по мере того, как мул неторопливо брел вокруг колодца.
Здесь память мне изменяет. Я не могу припомнить, сколько прошло времени, прежде чем звон посуды и гул голосов дали мне понять, что начались приготовления к ужину. Не могу и припомнить, сильно ли мне досталось, но когда Сердик, конюх, толчком отворил дверь и я обернулся, тот замер на месте и сказал:
— Да будет милостив к нам Господь. Ты чем это занимался? Решил поиграть в загоне для быка?
— Я упал.
— Ах да, ты упал. Интересно, почему для тебя пол становится вдвое тверже, чем для кого-то еще? Кто тебя так отделал? Этот дикий кабанчик Диниас?
Я промолчал, и он подошел к кровати. Сердик был маленький, кривоногий, с загорелым морщинистым лицом и копной светлых волос. Когда я стоял на кровати, как тогда, мои глаза оказывались почти вровень с его.
— Вот что я скажу, — начал он. — Когда ты чуток подрастешь, я научу тебя паре хороших штучек. Чтобы побеждать, не обязательно быть большим. У меня есть в запасе один-два приема, которые, поверь, стоит знать. Мне пришлось обзавестись ими, раз уж вышел я ростом с курицу. И не думай, я могу завалить мужика раза в два тяжелее себя — да и бабу тоже, если дело дойдет.
Он засмеялся, отвернулся было, чтобы сплюнуть, но тут вспомнил, где находится и вместо плевка прокашлялся.
— Когда ты вырастешь, мои приемчики уже не понадобятся такому высокому парню, да и к девчонкам их применять не придется. Лучше займись-ка своим лицом, если не хочешь их напугать. Вот тут, похоже, может остаться шрам. — Он глянул на тюфяк Моравик. — Где она?
— Пошла к моей матушке.
— Тогда пойдем-ка со мной. Я сам о тебе позабочусь.
Так вышло, что порез у меня на скуле был смазан мазью для лошадиных ран, и я разделил с Сердиком его ужин в конюшне, сидя на соломе, а рядом со мной тыкалась мордой в надежде на угощение гнедая кобыла, и мой собственный лентяй пони, подойдя, насколько ему позволяла привязь, провожал скорбным взглядом каждый отправленный нами в рот кусок. Сердик и на кухне был явно человеком не случайным — лепешки на пивных дрожжах оказались свежими, нам досталось по половине куриной ножки и по куску соленой ветчины, а пиво было прохладным и ароматным.
Когда он вернулся с едой, по его виду я догадался, что ему рассказали обо всем. Наверное, весь дворец уже судачит. Он, однако, ничего не сказал, просто дал мне еду и уселся на солому рядом.
— Тебе рассказали? — спросил я.
Он кивнул, жуя, и пробормотал набитым хлебом и мясом ртом:
— Рука у него тяжелая.
— Он разозлился, потому что она отказалась пойти за Горланда. Он хочет выдать ее из-за меня, но до сих пор она отказывалась и думать о замужестве. А теперь, когда мой дядя Дивед умер и остался только Камлах, они обратились к Горланду из Малой Британии. Обратиться к нему моего деда уговорил, я думаю, Камлах, ведь он боится, что если она выйдет за кого-то из принцев в Уэльсе…
Здесь он прервал меня, и вид у него был изумленный и испуганный.
— Откуда тебе все это ведомо, дитя? Где ты услышал все это? Я думаю, твои родичи не болтают при тебе об этих высоких материях. Если это Моравик распускает язык там, где лучше бы его придержать…
— Нет. Не Моравик. Но я знаю, что это так.
— Так откуда же, во имя Громовержца, ты все это знаешь? Уж не сплетни ли это рабов?