Кто-то сильно схватил ее за волосы, ожесточенно срывая шелка и украшения, которые разлетались в разные стороны золотым дождем.
Так плененная и беззащитная в своей наготе предстала она у ног Фея и услышала нечеловеческий чудовищный ор своего суженого, одним ударом разбившего все ее надежды. Это был его ответ.
Фей развернулся и той же властной твердой походкой направился к себе во Дворец.
Аделина, даже будучи в весьма неприятном для девушки положении, нагая и скованная по рукам и ногам, даже в свете такого грубого отказа все же подумала, что ей нравится эта сказка и улыбнулась.
Ну а кто сказал, что будет легко?
Да, если сказать честно, она искренне понимала Фея: с чего бы ему влюбиться в Аделину, после того, как она расправилась с его матерью, пусть и откровенно отвратительной и зловредной ведьмой.
Потом, она все-таки девушка — в этом отношении женская половина раньше предугадывает и тоньше чувствует приближение Любви, чем суровые мужчины.
Однозначно Фей был достоин второго шанса! И он это знал, раз оставил в живых свою отвергнутую невесту.
— Гостеприимство у вашей семьи — врожденный талант, — рассмеялась Аделина вслух, но никто не поддержал ее шутки, удаляющаяся широкая спина в желтом блестящем пиджаке продолжала свой тяжелый ход.
Аделина стала что-то весело нашептывать, и колючки на кистях рук и у шеи сначала расцвели розами, а потом и вовсе распались в стороны.
Волшебница встала. Ссадины рассасывались на глазах, расползаясь красивыми змейками и заживая на нежной коже. Что-то стало происходить с Аделиной, она сняла с себя остатки шелков и украшений, коснулась своих платиновых волос, которые в секунду обратились в невероятную волну каштановых волн. Целые копны этого когда-то забытого и спрятанного сокровища юности, которое она также нежно берегла, как и свое сердце, упали на ее плечи и раскинулись по земле. Она порозовела и расцвела другой красотой. Тихо нашептываемые слова любви вслед удаляющемуся принцу предназначались только ему, и девушка точно знала, что он ее слышит. Это были магические сокровенные слова, их говорят только единожды, открываясь одному человеку в жизни, только любимому и долгожданному. Она рассказывала ему, как долго его искала, через что прошла ради того, чтобы найти его, и ее ласковые слова, полные страстной неги, обещали нежные объятия и жаркие поцелуи, увещевали о мире и дружбе, вселяли веру и клялись в верности. В таких речах нет места скромности, в таких песнях нет места сдержанности, такие слова возносят влюбленных высоко в небеса…
Она стала танцевать, нагая и влюбленная, призывно распевая нежным голосом. И вдруг, как по волшебству, образ девушки стал множиться: на большой зеленой поляне за спиной Фея возникли четыре Аделины, их нежные девичьи тела, движимые под звуки своих собственных любовных напевов, стали окружать его, а их длинные пушистые волосы, сплетаясь в тяжелые каштановые косы, выстраивали колдовской барьер, не давая пройти заколдованному принцу.
Эта была по-настоящему сказочная картина… И куда бы он не посмотрел — видел ее: нагую и прекрасную, созданную кем-то только для него, с идеальным телосложением и красотой, которую мог лицезреть только он, с характером и качествами, которые могли сделать счастливым только его, с ароматом тела, который мог вскружить голову только ему. Даже ее капризы и женские прихоти обернулись бы для него наслаждением и радостью. Но он никак не мог оценить всего этого…
Перед собой он видел то, что ненавидел всю свою жизнь, чьим рабом и невольником был. Эта зависимость порождала в его заколдованном разуме чувство непосильной ответственности и вины, и он жаждал освободиться от этих оков, чтобы больше никогда ни от кого не зависеть…
Аделина слышала его и позволила его ответу дать ростки в себе, полностью доверяясь его воле.
Мощный удар вновь разбуженных зеркал поразил изнутри хрупкое женское тело, и четыре ее фигуры дернулись от нестерпимой боли. В Аделине рождалось Зеркало, прорываясь наружу, прорезая и пробивая человеческую оболочку, чтобы показать истинное отражение Фею.
Тысячи зеркальных осколков через крик и боль, подталкивая друг друга, прорезали на ее теле раны, прокалывали глаза и кожу и облепляли белыми с ослепительными вспышками зеркальными пластинками тонкую нагую фигуру, превращая в зеркальный живой манекен. Так выглядела Аделина в действительности, такова была ее суть — быть Живым Зеркалом, готовым отражать все, что видит…
Трансформации быстро прекратились, больше не было больно, и Аделина почувствовала себя удивительно, такого раньше она не испытывала, и этому состоянию не было описания; тому, кем она стала, не было места в человеческом мире, только в этом заколдованном замке она смогла позволить другим увидеть себя настоящей. Она посмотрела на свои руки и вместо кожи увидела большие и маленькие зеркала, а в них свое отражение: два огромных зеркала вместо глаз, и сотни других, формирующих ее лицо и тело. И каждый осколок был одновременно глазом и видел все и вся вокруг…
Теперь она понимала, почему Фей был ее отражением: перед его грозной фигурой стоял настоящий зеркальный монстр, и куда бы он не кинул свой раздраженный взгляд, везде встречал вспышки зеркал, с которых смотрело собственное злое лицо.
Он хотел было разорвать этот дьявольский круг танцующих тел, сотканный из зеркальных вспышек, желал сломить непроходимую стену, сплетенную из волшебных кос ненавистного монстра, но повсюду встречал Аделину. И он не верил своим глазам, обескураженно рассматривая свое собственное отражение в ее зеркальном облике вновь и вновь, как наваждение, крутился вокруг собственной оси, встречая лишь взгляд того, кому беспрекословно верил, кого любил и ценил больше всего на этом свете — Себя.
Она была его проклятием, она была его предназначением, она была тем, чего не хватало Фею — способности чувствовать.
Тем временем, глядя на муки Фея, Аделина заливалась звонким смехом, ее зеркальные губы смыкались и размыкались в безудержной улыбке. Она ловила каждый его взгляд. Ей так нравились его удивленный вид, растерянность и беспомощность, что она готова была навечно остаться с ним, растворившись в этой игре солнечных зайчиков, отказаться от себя и стать его отражением.
Глядя Живому Зеркалу в глаза, Фей не мог поверить своему счастью и наконец, улыбнулся — он встретил того, кто мог подарить ему долгожданное освобождение.
Между тем плотное кольцо из танцующих зеркальных женских тел и высокой живой каштановой изгородью, образовавшей нечто похожее на кокон, сжималось и закрывалось.
От переполнявших его чувств Фей выронил свою волшебную трость, которой тут же завладел живой кокон, упал на колени перед Аделиной, обнял ее и глядя глаза в глаза, сказал:
— Я люблю тебя…
С этими словами кокон окончательно закрылся, внутри него возник яркий свет, который расходился и разрастался, пока своим поразительным сиянием не ослепил все вокруг. Люди, здания, цветы и деревья на миг исчезли, а потом появились вновь там, где и были секунду назад.
На зеленой поляне оказались две фигуры, они будто свалились с неба, лежали и растерянно оглядывались по сторонам.
Аделина пришла в себя первая. Она лежала на траве, а ее пушистые каштановые волосы растрепались и были полны травинок, которые она пыталась вытащить. Евгений привстал и, осматриваясь и настороженно поглядывая на высокие башни, вдруг повернулся к ней и широко улыбнулся. Открытая улыбка шла его мягким губам и юношескому славному лицу, на котором уже очертились четкие мужские линии.
— А правда, у тебя было тысяча жен? — неожиданно спросила его Аделина.
Фей расхохотался.
— Ты обижаешься на меня? — со страхом спросила девушка.
Фей сделал суровое лицо, но потом опять расхохотался.
— А где ты живешь?
И тут молодой человек сделал ловкий быстрый прыжок и практически завис над Аделей, и перед тем как жарко поцеловать ее, тем самым голосом, в который она влюбилась с первой минуты, сказал:
— Тебе понравится!
Он крепко обнял ее, и в этих объятиях был его ответ, были вся страсть, нежность, доброта и благодарность за то, что она сделала для него.
И если в сказках все эти чувства передаются через магические заклинания и колдовские чары, то в обычной человеческой жизни — Поцелуй.
Влюбленные продолжали целоваться и совсем не замечали происходящего вокруг, например, как из-под каштановых волос вдруг вылетел разноцветный комочек, в воздухе расправляя крылья. Адели открыла глаза и, увидев Кешу, очень удивилась, ведь чудеса должны были закончиться, должна была начаться обычная человеческая жизнь…
Однако разноцветный мальчик сделал ей знак молчать, она моргнула ему в ответ пушистыми ресницами и закрыла глаза.
Так они продолжали целоваться, пока напротив не остановилась пожилая прилично одетая пара и, глядя на голубков, даже не подозревала, что всего минуту назад здесь в смертельной схватке любовь победила колдовство.
Наконец, женщина не выдержала и громко сказала:
— Дима, посмотри, молодежь совсем потеряла совесть! Я к вам обращаюсь, молодые люди! — сказала рассерженная дама в строгом костюме, — Здесь вам не клуб свиданий, а общественное место! Немедленно прекратите целоваться!
Женя и Адели оторвались друг от друга и растерянно взглянули на возмущенных посетителей парка.
А потом громко рассмеялись, и, взявшись за руки, убежали подальше от блюстителей морали.
Пожилой мужчина в твидовом костюме, глядя в след убегающим счастливым влюбленным и поглаживая руку своей рассерженной жены, по-доброму восхитился:
— Какая красивая пара!
Жена отвлеклась от преследования взглядом возмутителей спокойствия и взглянула на доброе лицо любимого супруга, окончательно забыв о беспорядке. Ее взгляд потеплел, а лицо озарилось счастливым сиянием.
Твоя М.
Сказки
Маруси Козы
Жила-была на свете одна женщина, и было у нее восемь детей. Звали ту женщину Маруся Коза. А почему так звали — про то сказ еще будет. Читайте дальше. Жили они в большом доме на окраине большой деревни вдевятером: мать, семь дочек и один сыночек.
Маруся Коза — матушка.
Старшенькая Маня Глазок была не только самая прилежная да учтивая, но и самая красивая. Глаза у нее были большие и, как небо весеннее, голубые-голубые. А еще ее так звали, что она за всеми приглядывала, когда мамы дома не было. Самой большой подмогой матери была. Может, поэтому и наградил Бог ее такой красотой. Говорили, в деревне были красавицы, но эта слыла своей неписаной красотой.
Далее Клаша шла, в семье Воробушком прозвали, и была она такая шустрая и быстрая, что везде поспевала. Правда, иногда бралась сразу за несколько дел, не доводя толком ни одного до конца. Но если уж получалось хорошо, то цены ее талантам не было. Голова у нее стоумовая, говорили люди старые про нее. А те зря так не назовут.
Следом Людочка шла, доброй девочкой росла, хорошей. Много не скажешь про нее: больше слушала, чем чирикала. А это бесценное качество и в наши дни, когда все только как помелом и мелят.
Вера с Галей погодками были. И так уж повелось, что меж ними всегда ссоры случались, но любовь сестринская была выше всяких разборов. Обе смышленые, шустрые, а коли чего не понимали сразу, подзатыльники Мани и Клаши быстро на место ставили то, что беспорядок создало. Были они искусницы травы всякие собирать да косы плести. Ну и так понемножку по дому годились.
Нина с Лизаветой близняшками были, этакие худенькие две тростиночки. Кто на них смотрел, тот обязательно слезу добрую проливал. Не было в семье роскоши кормить детей конфетками да мармеладками, вот и были девицы тонюсенькими, будто березки молодые, с косичками да сережками… По две пары одинаковых глаз. И где бы они не появлялись — люди от умиления забывали куда шли, ибо зрелище было знатное: зеркало со своим отражением гуляет да в скакалки прыгает. Вот так конфетки и мармеладки нет-да-нет в доме и появлялись.
Ну и последним сынок шел, Иннокентием звали. Отец такое имя важное дал.
А вот самого кормильца у семьи не было, ибо времена были темные, и пропал он без вести вот уже как пять лет.
Но Бог, как известно, не оставляет детей своих без помощи и заботится о них, как умеет. И хотя мужа назад вернуть не смог, почему — нам не ведомо, на то, как говорят, Воля Божья, зато, чтобы не оставить семью без пропитания, одарил он эту женщину своей милостью — могла Маруся Коза лечить хоть зверушку, хоть человека от любой болезни. И сама семья ее не болела, в работе да заботах забывая о потере, стужах да голоде. Такосьма и жили.
Дети, хоть и малые были, по дому помогали кто чем может: кто поменьше — ему учали не сорить и зря мамку не беспокоить, а старшие друг за другом да за младшими ухаживали. Оно ведь как бывает — правду не поймешь, пока горе не придет. А здесь все понимали, что если маме не помогать, еще одно горе накликать можно… Похлеще да пострашнее. А может, просто были эти дети воспитаны сызмальства как положено, ибо родились все в большой любви, от любящих и уважающих друг друга родителей, несмотря на то, что жизнь суровая их разлучила.
И покамест мамка по домам ходила скотину на ноги поднимать и людей бедных врачевать, в энто время люди приходили и, кто чем богат, за добро добром платили.
Тяжело жилось этой семье, особенно без помощи мужской, которая порой в силе одной руки проявляется или во взгляде, надежды и благородства полного. Но жили — не тужили, жаловаться что есть забыли. Ибо каждый понимал, счастье ихнее было не в роскоши, а в совместном житье-бытье душа в душу. А любовь, которую мамка несла в дом, как молоко теплое разливалась каждому сколько надо было. Не все гладко было, да насущное сглаживало быт.
Маруся Коза с ночи или с утра раннего уходила, как кликать начинали ее на помощь, а, как известно, заварухи да напасти на ночь глядя приходят, все от того, что темень чертей кормит. А к рассвету, с петухами, солнце алое нечисть жжет и гонит прочь, и дает врачевать хори, если на то Бог волю свою разрешает.
Поэтому приходила Маруся Коза домой поздно, иногда за полночь, усталая и еле живая. Взрослые девочки уже собирали стол после себя и младших и накрывали стол для мамки своей.
Дом был большой, но жили все в малой комнате: служить и обогревать ее было сподручнее, да и умещались все, что зря жаловаться, в тесноте, да не в обиде, как говорится. Печки в те времена были большие и теплые, как руки и объятия мамины, беленые и пахли пирогами с морковкой. А остальные комнаты прибрали чисто и заперли до времен лучших, когда папка вернется, и все наладиться, как и раньше, и каждая из девушек свою комнату занять сможет.
Жили просто, и в суете сует забылось плохое; пироги с морковкой, правда, тоже забыть пришлось, из сладкого токашма печеные сухарики из свеклы водились, но зато сладкие — никто не жаловался.
Приходила мамка, садилась за стол большой дубовый, клала руки свои белые на стол, а голову на руки. Заходили сзади Маня с Клашкой, старшие девочки, и руками своими молодыми проворными расплетали косы ее русые, длинные, у корней чуть седые уже не по возрасту, по утрате своей и жизни непростой.
Работу, что Клаша с Маней оставляли, три другие, что помладше — Люда, Вера и Галя, быстро с ней справлялись: вмиг посуду перемыть, стол заново накрыть и по тарелкам, что Бог сегодня послал, разложить. Бывало, ничего не посылал. Ну так чай пили с травами, которые летом всей семьей собирали и под потолок вешали. Вкусный чай-то бывал, сладкий и горький от трав полевых. Две маленькие, что на лицо будто одна, Нина с Лизаветой ластиться да целоваться приходили, от поцелуев сладких, которых вся усталость материнская проходила.
Ну и, наконец, скромный до всех, последним с печки слезал Иннокентий, пятилетний сынок Марусин, которого в доме Кулей звали. Так его еще отец назвал в честь деда своего, а Куля по-доброму кликал, потому, как последний раз сына видел, когда его в кульке ему показали, будто пирожка. Так все его и стали привечать, по-доброму смеясь и радуясь. Куля обычно хмурился: в душе ему ни первое, ни второе имечко никак не оседали, но при людях не отнекивался, отзывался, раз отец так назвал — значит, хорошее имя, плохое б не дал.
Слезал с печки и к маме шел, медленно и нерасторопно.
Уж больно маму любил, что как видел ее издалека — плакать хотелось, так прижаться желал. Но отродясь помнил мальчик, что девки вокруг; мало ли что сестры — все равно бабы, нельзя, знал, слабеньким быть и выказывать слабость свою. Мало ли напасть какая, он один в семье мужик, только дай смолоду слабости разок выйти! Пару раз по неразумности дал, так такие ручьи слез вылились, самому страшно было, что в нем мокрости столько. И понял он, мокрость — тоже девка, нельзя ее расстраивать. Поэтому шагал медленно, чтоб не растрясти болото это.
Ну, а как к мамушке прижимался, забывал все: голова от запаха ее кружилась, тепло шло от нее, как от молока козьего парного вкусного, и так уж она его любила, что, словно девочку, целовала во все щеки и в затылок русый. Он не сопротивлялся, даже про окружение забывал и про мокрость. Чуток все-таки давал волю слезам, но тихо, как положено. И обязательно просил он мамушку сказку на ночь рассказать. И не могла Маруся Коза, хоть и мертвая от усталости бывала, отказать. Да только какие сказки, когда жизнь такая стала, что сама на сказку похожая, порой с такими поворотами, что самому Илье Муромцу не снилось. Поэтому, откушав, что люди добрые за день нанесли, тут же садилась и рассказывала что знала, что на душе за день накопилось, что навеялось, что думалось.
А порой с ног валилась, так и не начав сказку-то. Да дети не обижались, мамку жалко было, не будили, так и оставляли спать, укрывали только потеплее.
Но был день сегодня необычный — праздничный, предпасхальный. А, как водилось, перед Пасхой люди болели меньше: то ли Боженька жалился над народом, то ли в приготовлениях да в настроениях болели люди меньше, кто их разберет благочестивых.
Мамка обычно раньше вечера приходила, да тоже чего-то успевала приготовить, накрыть на стол что припасли, а на десерт, как говорили в городах больших, просили рассказать что-нибудь интересное: про папку, про любовь их большую, про то, как, кто и когда родился, про то, как Пасху празднуют в других городах да селах и про всякое разное.
Удивлялася Маруся детям своим, как они могут про одно и то же по десять раз расспрашивать и радоваться, словно в первый раз слышат, но соглашалася — других подарочков желанных на святой этот праздник у нее все равно для детишек своих не было.
— Скажи, мамушка, почему тебя козой называют? — спросила Верочка, кой одиннадцать лет недавно стукнуло, и прыснула от своего нежданного порыва.
— Ох, и давняя та история, — рассмеялась Маруся Коза.
— Расскажи, расскажи, — просили дети.
— Была я молода в свое время и горяча. А сурова была… Ох! Уж если обидит меня кто, такосьма обижалась, что из носа дым шел, и будто рога у меня отрастали, да хвост сзади камни в пыль сбивал. Вот какая была мать ваша! — и засмеялась сама от души, молодость свою вспоминая. — А если какая несправедливость творилась, так я первая в рядах за честный строй. И с парнями пару раз в драке батюшка ловил. Ловил и побивал, да не помогало. И прозвали меня Марусей Козой с тех пор. Да только дралась я не просто так, а всегда за честное дело; стали меня на подмогу звать дети малые или какие-нибудь немощные. И стали меня всякие люди недобрые побаиваться, а опосля одно лишь имя мое страх наводило на обидчиков. Одним словом, так и прижилось это прозвище, вовсе мне не обидное.
Да только нелегко жилось козушке. Не сидела я дома ни минуточки, егоза была та еще. И матушка уже не рада была характеру такому грозному, и батюшка не знал, как сладить со мною. И кто на мне, такой боевой, жениться захочет. А была я красавицей писаной, детушки: и стройна, и бела, а взор ясный, острый, ум цепкий, нрав веселый, характер — железо! Да отец как в воду глядел: смотрели на меня женихи, восхищалися, а подойти
ни один не отваживался. И все вокруг пары создавали да женились, через костры прыгали да за ручку держались. Одна я окаянная, как русалка, все одна свои косы расплетала на глазах у грустных родителей, желавших мне добра и внуков хотеючи.
И не выдержал один раз отец, вывел меня на площадь ярмарочную, где в то время командовал и большим человеком был. Не побоялся насмешек и позора, взял меня за косу мою русую, накрутил на кулачище свой и спросил честной народ, желает ли кто его красавицу-дочь замуж взять. Отдавал самое дорогое, любимое, но предупредил, что я росла на воле, будто трава полевая, набралась силы так, что не каждый такую скосить теперь сможет. Долго люди стояли и смотрели, молодые посмеивались, старые жалели отца. Тут вышел кузнец наш Федор, которого в деревне Горынычем звали, и говорит: «Я возьму, привык с железом-то обходиться, оно в моей руке мягким становится».
И посмотрел на меня Федор Горыныч тогда так, от чего поняла я одну вещь важную: или живу, как и раньше, куда ветер понесет вольный, да всю жизнь одинокую и тоскливую, или пришел час меняться мне. И стало совестно, что раньше я этого в толк взять не могла. С тех пор называю я вашего батюшку не иначе как Федор Горыныч, чтоб не забыть мне урока того, и в честь дня того замечательного, когда повстречала своего любимого и суженого. И увез ваш батюшка меня на свою родину, чтоб без всяких кривотолков и смешков начать жизнь новую с чистого листа, чтобы люди злые больше своих языков не чесали про имя доброе моих родителей, мужа моего да семьи нашей.
— Скажи, мамушка, почему люди злые бывают? — спросила старшая из дочерей Манюша.
Сидела Маруся Коза у стола и заплетала дочерям косы узорные, чтоб завтра с утра спозаранку в церковь идти нарядными. И удивилась вопросу такому чудному. Кабы кто знал ответ на вопрос этот. Но знала она, ответить надо так, чтоб не просто в одно ухо влетело, а из другого вылетело, а задержалось малек в головке-то. Был бы Федор Горыныч здесь, сумел бы объяснить как следует, чтоб дочки не боялись зла, а сынок вырос славным мужем. Да вот пять лет завтра будет, как ушел муж Маруси Козы и семью оставил.
Вздохнула Маруся и отвечала:
— Понимаешь, доченька, не бывает злых-презлых людей-то.
Удивились дети, аж Клаша голову воротнула так, что коса распалась в руках у матери на волны русые, словно колоски пшеницы. Не выдержал Куля, подбежал и глаза в глаза спросил: