В структуре тела человека работающего палеонтологи находят признаки того, что структура социума, в котором он жил, серьезно сдвинулась от обезьяньей модели в сторону человеческой.
Этот сдвиг не подразумевает таких жестких форм, как моногамия, но отмечает по меньшей мере зарождение семейной модели, при которой самцы в известной степени заинтересованы обеспечивать благополучие и безопасность матери своего потомства. Коренья, если предполагать, что они вошли в рацион человека работающего, – это еда, которую могут добывать женщины. Усилившаяся роль женщин в обеспечении сообщества пищей могла послужить толчком к появлению нового уклада, более тесной кооперации полов, на что и указывает изменившееся соотношение габаритов тела.
Есть в анатомии
Мозг у человека работающего с учетом отношения к массе тела был лишь немногим больше, чем у его эволюционного предшественника, но тем не менее
Прощание с шерстью
Человекообразные приматы, появлявшиеся в первые 3 млн лет после отделения человеческой линии от линии шимпанзе, внешне, вероятно, гораздо больше походили на обезьян, чем на людей. У них были обезьяньи пропорции, длинные руки и шерстный покров от головы до пят. Только с появлением
После пропорций тела самое значительное отличие человека от обезьяны – распределение волосяного покрова. Большая часть поверхности тела у человека практически лишена растительности. Безволосость человеческого тела – сложный феномен. Сплошной волосяной покров – естественное состояние всех млекопитающих, и те несколько видов, которые утратили его, сделали это по веским причинам, среди которых, например, жизнь в водной среде, как у бегемотов, китов и моржей, или постоянное пребывание в душных подземных тоннелях, как у голого землекопа. Для человека главной причиной могла стать необходимость потоотделения. По мнению палеонтолога Ричарда Клейна, человек работающий, возможно, был первым видом, который сменил шкуру на голую кожу{14}. Свое заключение Клейн основывает на предпосылке, что
Еще одна причина отсутствия растительности на человеческом теле может быть связана с сексуальными предпочтениями. Дарвин, первым это предположивший, уделил вопросу пристальное внимание в книге «Происхождение человека» (1871). «Можно ли предположить, что человек лишился шерсти оттого, что исконно обитал в тропиках?» – спрашивает Дарвин (он уже пришел к выводу, что человек возник в Африке – там, где водились и водятся человекообразные обезьяны, но в то время еще не было обнаружено никаких окаменелостей, подтверждающих эту теорию). Но это не могло быть единственным объяснением, ведь другие приматы в тропических широтах шерстного покрова не утратили. Может быть, избавление от волос на теле спасло человека от паразитов типа блох, вшей и клещей. Но Дарвину это не казалось достаточно исчерпывающим объяснением. «Самым вероятным кажется мне то объяснение, – заключает Дарвин, – что человек, или, скорее, в первую очередь женщина, остался безволосым, чтобы увеличить свою привлекательность…»{15}
Дарвин считал половой отбор важным эволюционным фактором, поскольку от него зависит успех в поиске брачного партнера. Половой отбор проявляется в двух разных формах: межполовой и внутриполовой. Первый вид – это алгоритм, по которому мужчины и женщины выбирают друг друга в партнеры; второй – это соперничество внутри каждого пола: между мужчинами за женщин и не всегда столь же явное соперничество между женщинами за мужчин. По Дарвину, безволосость закрепилась бы в генах, если бы мужчины и женщины предпочитали партнеров с редкой шерстью. К дарвиновской гипотезе о том, что за утратой шерстного покрова стоит половой отбор, недавно обратились биологи Марк Пейгл и Уолтер Бодмер. По их мнению, безволосость ценилась у ранних людей, потому что гарантировала отсутствие у партнера в шерсти паразитов{16}.
Археологи, предположительно датируя исчезновение шерстного покрова, опиралась на гипотезу, что это событие совпало с появлением
Речь идет о гене, производящем рецептор меланокортина – это белок, определяющий цвет кожного покрова. Он управляет соотношением разноокрашенных меланиновых пигментов, вырабатываемых клетками кожи. Одни разновидности рецептора создают черный цвет кожи и волос, другие – рыжий, белый, смуглый или желтый.
Недавно ученый из Оксфордского университета Розалинда Хардинг рассмотрела последовательность единиц ДНК в гене меланокортинового рецептора у людей из Африки, Европы и Азии. Исследовательская группа под руководством Хардинг обнаружила, что у всех африканцев этот ген, по сути, одинаков, а за пределами Африки он существует во множестве разных версий{17}.
Очевидное объяснение инвариантности это гена в Африке в том, что там он находится под постоянным давлением естественного отбора, пресекающего любые существенные перемены. Африканская версия гена настроена на производство максимально темной кожи: любая перемена в его последовательности ДНК, скорее всего, сделает кожу светлее, а особь – уязвимее к ультрафиолетовому излучению Солнца, разрушающему важный питательный элемент – фолиевую кислоту (УФ-излучение также может вызывать рак кожи, но именно разрушение фолиевой кислоты ослабляет репродуктивную способность, что и задает направление эволюции гена). Любой человек с модифицированным геном меланокортина рискует оставить мало потомства или не оставить вообще, так что его вариант гена со временем исчезнет из популяции. Потому все живущие под африканским солнцем несут одну и ту же разновидность гена.
Однако пока наши предки не лишились шерсти, кожа у них практически наверняка была бледной, считает Нина Яблонски, специалист по эволюции пигментации кожи{18}. Это можно заключить по шимпанзе – модели нашего общего предка. Под темной шерстью, защищающей от солнца, у него светлая кожа. У шимпанзе тоже есть ген рецептора меланокортина, но он встречается во множестве модификаций, словно бы в процессе естественного отбора природа проводила множество экспериментов. Все эти модификации дают бледную кожу – у шимпанзе смуглые лица, но это загар.
Познакомившись с работой Хардинг, генетик из Университета Юты Алан Роджерс задался вопросом: почему все население Африки носит одну и ту же версию гена. Он предположил, что путь к этому начался, когда приматы из человеческой линии стали терять свой обезьяний волосяной покров, обнажая бледную кожу перед опасными солнечными лучами. Любые мутации гена рецептора меланокортина, которые обеспечивали более темную, лучше защищающую кожу, дававшую ее обладателю значительное преимущество. За несколько поколений новая версия гена распространилась по всей популяции.
Такие экспансии зачастую поддаются датировке, поскольку после того, как предписываемая форма гена становится всеобщей, он начинает накапливать так называемые нейтральные мутации, которые не меняют структуру курируемого геном белка и поэтому не изгоняются естественным отбором[4]. Скорость накопления нейтральных мутаций известна, и потому их число указывает, сколько времени прошло с тех пор, как данная разновидность гена стала характерной для всей популяции.
Роджерс понял, что по нейтральным мутациям в африканской версии гена рецептора меланокортина можно определить время как минимум последнего ее закрепления. Он вычислил, что это событие произошло около 1,2 млн лет назад{19}.
Возможно, такие закрепления случались и прежде, и всякий раз закреплялась все более эффективная версия гена. В конце концов ген, должно быть, претерпел значительные изменения: изначально он производил бледную кожу, как у общего предка человека и шимпанзе, а в итоге стал производить черную, защищающую только что сбросившего шерсть человека от лучей солнца на открытых пространствах саванны. Если первая из этих волн началась несколькими тысячами лет раньше, это совпало бы с археологическими данными о появлении
За пределами Африки, если немного забежать вперед, ген рецептора меланокортина снова получил свободу мутировать и утратил былую эффективность в производстве черной, предохраняющей от солнечной радиации, формы меланина. Для людей, обитавших в холодном северном климате, это стало преимуществом, поскольку им нужно было подставлять себя солнечным лучам, чтобы в организме в достаточном объеме вырабатывался витамин D, при недостатке которого искривляются кости и случается рахит. В любой человеческой популяции у женщин кожа на 3–4 % светлее, чем у мужчин, что, возможно, вызвано половым отбором, производимым мужчинами, а возможно, тем, что во время беременности и вскармливания женщинам необходима повышенная норма витамина D{20}.
Обратимся теперь еще к одной любопытной особенности человеческого волоса: когда вы последний раз видели стригущегося шимпанзе? Человеческий головной волос отличается от обезьяньего тем, что не перестает расти. Если бы волосяные луковицы у нас функционировали, как у шимпанзе, то они подчинялись бы упорядоченному циклу: волос растет несколько недель и, достигнув определенной длины, выпадает, а из луковицы начинает расти новый. У людей этот цикл растянут до нескольких лет.
Возможно, естественный отбор предпочел долгий рост волос у человека по той причине, что это создает канал для передачи множества социальных смыслов. В любом человеческом сообществе люди тратят много времени на стрижку, укладку, расчесывание, завивку, плетение и выпрямление, украшение и иные всевозможные модификации собственных волос. То же самое можно сказать и об усах с бородами. Нестриженые и нечесаные волосы – знак изгоя общества или глубокого траура. Ухоженная прическа – это целый ряд важных сигналов о здоровье, благосостоянии и общественном положении человека. Но для того чтобы этот социальный семафор заработал, людям нужно было прежде отказаться от самостоятельно обновляющихся, как у других приматов, волос и обзавестись такими, которые требуют постоянной заботы{21}.
Генетики вычислили дату появления парикмахерского искусства. Кератин, белок, из которого строится волос, производится в широком спектре разных вариантов, у каждого из которых свой кодирующий ген. У человека, шимпанзе и гориллы, в принципе, один и тот же набор кератиновых генов, но есть одно существенное отличие. Один из этих генов, человеческая разновидность которого называется phi-hHaA, кодирует структурный кератин у шимпанзе и горилл, но не работает у людей ни в одной этнической группе. И хотя ученые пока не до конца понимают механизм генетической регуляции роста волос у человека, похоже, что выключение гена phi-hHaA – тот самый маневр, благодаря которому человеческая голова не подпадает под цикл, предписанный волосяным луковицам горилл и шимпанзе. Сравнив мутации в разных версиях человеческих и обезьяньих генов, ученые установили, что человеческая версия phi-hHaA отключилась 200 000 лет назад{22}. Иными словами, гораздо позже того, как вымер
50 000 лет назад мир был поделен между людьми трех видов:
Поскольку тогда шла ледниковая эпоха, уровень океана стоял примерно на 68 м ниже нынешнего, и суша была обширнее, как показывают заштрихованные области вокруг континентов.
В ареал
Первый исход из Африки
Человек работающий, приспособившийся к жизни в местах с сухим климатом, умел выживать в разных условиях. Такая приспосабливаемость открыла ему возможность для эпохального шага – первого выхода за пределы Африки. Близкий родственник и предположительно потомок человека работающего, названный
Homo erectus и неандерталец считаются архаичными людьми, в отличие от той линии, которая осталась в Африке и в итоге эволюционировала в современного человека. С исходом этих архаичных людей генофонд человека разделился на три крупные ветви, обосновавшиеся в Африке, Азии и Европе, каждая из которых двигалась своей эволюционной траекторией.
В Африке лишь 500 000 лет назад, более 1 млн лет спустя после появления человека работающего, у человека существенно возрос объем мозга в отношении к размерам тела, и лишь 200 000 лет назад это соотношение пришло к современному стандарту.
Однако любопытная особенность этого постепенного наращивания объема мозга заключается в том, что он не сопровождался никакими заметными переменами в поведении, которые можно отследить по археологическим находкам. Каменные орудия эпохи бытования олдувайской культуры оставались неизменными с 2,5 млн до 1,7 млн лет назад, сменившая их ашельская культура тоже практически не менялась с момента появления 1,7 млн лет назад до самого исчезновения 250 000 лет назад.
Культуру, которая следовала за ашельской, археологи определяли как средний каменный век в Африке и средний палеолит, или эпоха мустьерской культуры, в Европе. Создатели орудий среднего каменного века были потомками человека работающего, ступенью на пути к
Что же помешало людям среднего каменного века покинуть Африку по примеру их предков? Похоже, что их не пустили именно потомки первых мигрантов. Каких-то 100 000 лет назад люди из африканской линии все еще пользовались такими же орудиями в Африке, как неандертальцы в Европе и
В течение межледникового периода, длившегося от 125 000 до 90 000 лет назад, люди созрели для ухода из Африки. Они расселились до территории нынешнего Израиля, региона между Африкой и Азией. Но в годы оледенения, от 80 000 до 70 000 лет назад, неандертальцы расширили свой ареал обитания на юг до Западной Азии и, скорее всего, уничтожили африканских пионеров{26}.
Уклад жизни людей, живших в африканском среднекаменном веке, т. е. с 250 000 до 50 000 лет назад, был несколько сложнее, чем у человека работающего. Камень они использовали местный, а не выменянный, что указывает на небольшие территории обитания или примитивный уровень общественных отношений. Практически не обрабатывали кость, рог или раковины. Не были особо умелыми охотниками и даже не знали рыболовства. Популяция их, как подсказывает принятый у археологов подсчет по черепахам, была невелика (люди сначала поедают крупных черепах, потом тех, что помельче. Черепахи медленно воспроизводятся, и потому размер человеческого поселения можно установить по костям черепах: большие кости означают малочисленное поселение, мелкие указывают на большее число едоков){27}.
Люди среднекаменного века, как и неандертальцы, судя по всему, хоронили мертвецов по простому обряду и собирали красящие вещества с неизвестными целями. Никаких наглядных свидетельств искусства или декора они не оставили.
Этот образ жизни практически не менялся в течение сменявших друг друга тысячелетий. Но морфологически, как ни странно, человек изменился гораздо заметнее. В Африке приблизительно 200 000 лет назад появились люди, обладавшие такими же, как у нас сегодняшних, скелетом и объемом черепа. Старейшие известные науке особи со стоянки на реке Кибиш в южной Эфиопии, вероятно, имеют возраст около 195 000 лет{28}, а 100 000 лет назад окаменелости людей с современным скелетом становятся уже обычными.
Современные люди: анатомия и поведение
Поведение современного человека, по крайней мере так считают археологи, – это в целом поведение охотников-собирателей. 100 000 лет назад собиратели вели себя иначе, хотя выглядели уже неотличимо от нынешних. И названы они анатомически современными людьми, чтобы подчеркнуть, что не были таковыми по поведению.
Что же не позволило им стать полностью современными? Вопрос о поведении здесь очень важен: судя по всему, оно и стало последним шагом к появлению родоначальников нынешнего человечества. Отдельные составляющие современного поведения широко проявляются примерно 45 000 лет назад в Европе. Обнаруживаются многочисленные стоянки, где консервативная культура неандертальцев уже вытесняется набором новых, более оригинальных технологий. Это и новые каменные орудия, выделанные более тщательно и по определенному замыслу. И составные орудия из кости, рога, бивня. Носители этой новой культуры создавали украшения из таких материалов, как просверленные зубы, раковины и бусины из слоновой кости. И играли на флейтах из птичьих костей. Значительно улучшились метательные снаряды. Новые люди стали искусными охотниками, они умели загонять крупного и опасного зверя. Мертвых они погребали с соблюдением обрядов. И могли прокормить более многочисленные сообщества. Они развили торговые связи, благодаря которым получали материалы из отдаленных краев{29}.
Эта новая культурная ступень называется поздним палеолитом. Некоторые археологи предполагают, что ее создателями были неандертальцы или потомки от скрещивания неандертальцев и современных людей. Но сегодня более вероятным представляется, что культура позднего палеолита – продукт исключительно современного человека, который за несколько тысяч лет просто вытеснил неандертальцев из их европейских владений.
Такая трактовка опирается, в частности, на то, что ряд признаков современного поведения появляется прежде всего в Африке в позднекаменном веке, который начался не позже чем 46 000 лет назад. (Позднекаменный век в Африке и поздний палеолит в Европе – это один и тот же археологический период, но исторически сложилось так, что на разных континентах он носит разные названия.) Хронология показывает, что люди, характеризующиеся современным поведением, вначале появились в Африке и затем достигли Европы. Эта гипотеза, возникшая на базе исключительно археологических данных, подтверждается генетикой нынешнего человечества, где все указывает на диаспору, в недавнем прошлом покинувшую африканскую прародину.
Значит, если человек с привычными нам поведенческими моделями появился в Африке, последним шагом эволюции на континенте был переход анатомически современных людей, живших 100 000 лет назад, к полностью современным, появившимся 50 000 лет назад. Что же вызвало такую кардинальную перемену?
Археологи привыкли объяснять превращения человека в культурологических терминах. Палеонтологи же, работающие с гораздо более продолжительными отрезками времени, склонны объяснять те или иные новации работой эволюции и генетикой. Палеонтолог Ричард Клейн полагает, что освоение современного поведения – глубинная перемена, которая не могла произойти без генетической подготовки. «С точки зрения поведенческих способностей первые современные или почти современные африканцы поначалу мало отличались от неандертальцев, но со временем, вероятно благодаря нейрологическим модификациям, смогли перейти к культуре, обеспечившей им явное эволюционное преимущество перед неандертальцами и другими древними людьми»{30}.
Очевидно, что именно генетический, а не культурный сдвиг 4,4 млн лет назад подарил австралопитеку прямохождение. Совокупность генетических изменений 2,5 млн лет назад модифицировала австралопитеков до
Эта генетическая революция, очевидно, была настолько глубинной, что затронула целый ряд различных аспектов общественного поведения человека и его технических умений, отметив его небывалой способностью к новаторству. Наиболее вероятной причиной такого превращения, считает Клейн, могло быть появление языка.
Жизнь общественных животных ничто не может переменить столь кардинально, как способность передавать точные смыслы от одного индивида к другому. Общий язык делает малые группы более сплоченными и позволяет планировать на долгое время вперед, стимулирует передачу знаний и освоенных навыков.
Точно известно, что люди заговорили еще до того, как покинули Африку, таким образом, язык зародился не позже чем 50 000 лет назад и не раньше чем 5 млн лет назад, когда разошлись генетические линии человека и шимпанзе. Если искать приметы резкого усложнения поведенческих форм, указывающего на возможное появление языка, в археологических свидетельствах, то самым подходящим моментом окажется, пожалуй, область перехода от анатомически современного человека к человеку, современному с точки зрения поведения.
Теорию Клейна разделяют не все археологи, оппоненты же подвергают сомнению отправной момент его аргументации: резкий разрыв, который Клейн наблюдает между поведенческими моделями конца среднекаменного века и начала позднекаменного.
Такие критики Клейна, как Салли Макбрерти из Университета Коннектикута и Элисон Брукс из Университета Джорджа Вашингтона, утверждают, что весь среднекаменный век шло постепенное накопление прогрессивных поведенческих схем, которые в итоге и сложились в современную модель. «Все обнаруженные археологами в Африке артефакты показывают, что переход к полностью современному поведению не был следствием биологической или культурной революции, а произошел в результате импульсного распространения некоторого корпуса общих знаний и применения новаторских решений "по мере необходимости"», – пишут эти ученые{31}.
Несколько новых археологических находок подрывают до сих пор не противоречившее археологическим данным утверждение Клейна, что в Африке ранее 50 000 лет назад не обнаруживается следов современных поведенческих моделей. Кристофер Хиншельвуд из Бергенского университета (Норвегия) обнаружил недавно набор из 41 раковины, продырявленных так, будто они служили бусинами ожерелья. Раковины найдены в пещере Бломбос в Южной Африке; возраст слоя, в котором они лежали, физическими методами определен в 76 000 лет{32}. Такие давние даты уже не определяются надежным радиоуглеродным методом, и применяются другие, значительно менее точные. Но, если возраст находки установлен верно, а просверленные раковины – и в самом деле бусы, это означает, что декоративное искусство, практика, известная только у современных людей, зародилось гораздо раньше, чем мы думаем.
Еще один вид деятельности, считающийся современным, – рыбалка. И тут теория Клейна сталкивается с проблемой в виде восьми зазубренных костяных наконечников, которые могли быть гарпунами для добычи рыбы. Эти наконечники обнаружены на стоянке Катанда, что располагается в Заире на берегу реки, в культурном слое возрастом 100 000 лет. Клейн считает, что, если измерить возраст самих наконечников, он окажется меньше 12 000 лет.
Теория Клейна долго не могла объяснить и то, как быстро современные люди очутились в Австралии. Такой бросок потребовал бы умения строить суда и навыков мореплавания, присущих человеку разумному. Долгое время ученые, ссылаясь на находки из погребений на озере Мунго в юго-восточной Австралии, считали, что человек покорил этот континент 60 000 лет назад. Из чего следует, что в Африке современное поведение сформировалось еще раньше. Однако недавно оказалось, что датировка захоронений Мунго неверна: погребениям всего лишь 42 000 лет, найденные в них артефакты позволяют говорить о присутствии раннего человека в период между 50 000 и 46 000 лет назад{33}. При такой датировке Мунго нет противоречия концепции о том, что человек с современным поведением покинул Африку не раньше чем 50 000 лет назад.
Что касается гарпунов и иных находок, Клейн считает, что это, по крайней мере на сегодня, аномалии, не вписывающиеся в общепринятую археологическую картину. Если наконечникам из Катанды 100 000 лет, почему такое важнейшее умение, как рыбалка, не распространилось со скоростью лесного пожара? Однако больше ни на одной из африканских стоянок не обнаруживается рыболовных снастей, сделанных раньше, чем 25 000 лет назад. Клейн, проводивший раскопки в Африке, дважды обнаруживал овечьи кости в культурных слоях, относящихся к среднекаменному веку, завершившемуся 50 000 лет назад. Поскольку до одомашнивания овцы от того момента еще 40 000 лет, очевидно, что кости – внедрения из вышележащих слоев, занесенные землеройными животными или каким-то иным из множества путей, нарушающих археологическую датировку. Археологи знают, что в любом культурном слое встречаются более поздние внедрения, говорит Клейн, и потому выводы нужно основывать на хорошо просматривающихся закономерностях, а не на случайных аномалиях. Критики его теории, считает Клейн, исследуют помехи, а не сигнал.
Наблюдая невероятный процесс постепенного создания человека из обезьяны, легко подумать, будто конечный результат был целью, к которой двигалась эволюция. Но, разумеется, эволюция – слепой, бездушный процесс, не имеющий цели и уж тем более не заботящийся о благополучии участников. Его направляют мутации, естественный отбор и дрейф генов. Мутации – это случайные естественные изменения в химических блоках ДНК, неутомимый мотор обновлений человеческого генома. Эти обновления – сырье, на котором работает естественный отбор, отбрасывающий неудачные модификации и закрепляющий те, которые дают репродуктивное преимущество. Могучий прилив дрейфа генов путем случайной передачи генов между поколениями навечно закрепляет в популяции одни вариации гена и отбрасывает множество других, сокращая тем самым привносимые мутациями обновления.
В игре этих трех сил иному увидится верный рецепт хаоса, на самом же деле эволюционные механизмы принесли в мир такие сложнейшие устройства, как человеческое ухо или глаз. Поскольку искусственно подобные приспособления инженеры могут создавать только для решения определенных задач, биологи часто говорят об эволюции так, будто у нее есть намерения или планы. Но это всего лишь удобный образ для описания эволюционного процесса, и не нужно думать, будто у эволюции есть какие-то цели или «мысли».
Принимая эту условность, можно сказать, что с появлением языка эволюция в значительной степени решила великую задачу переделывания обезьяны в человека и превращения человека в общественное животное. И поскольку язык – способность, определяющая вид, и, может быть, единственное резкое отличие людей от других биологических видов, стоит рассмотреть внимательнее характер его эволюции.
3. Первые слова
Речь, конечно, не может быть отнесена к настоящим инстинктам, потому что она должна быть выучена. Она, однако, весьма отличается от всех обычных искусств, потому что человек обладает инстинктивным стремлением говорить, как это можно видеть в лепете наших детей, тогда как ни у одного ребенка нельзя заметить инстинктивного стремления варить, или печь, или писать.
Сырье эволюционного процесса – генофонд биологического вида и мутации в случайном порядке, возникающие в этом генофонде. Столь жесткие ограничения означают, что орган или способность не могут возникнуть на пустом месте: они формируются постепенно из уже имеющихся сущностей, и каждая из промежуточных стадий сама по себе должна обеспечивать преимущество.
И одна из причин, по которым феномен языка так крепко озадачивает биологов, именно в том, что он это правило нарушает. У людей это живая и в полной мере развитая способность, но ее даже в рудиментарной форме не знают другие биологические виды. Язык словно бы возник у современных людей на пустом месте.
Происхождение языка, возможно, было бы не столь загадочно, если бы наши древние родственники – неандертальцы и
Ученым остается искать корни языковой способности у общественных приматов: человекообразных и других узконосых обезьян. Эти виды в самом деле обладают значительной частью нервного аппарата, необходимого для функционирования языка. Они могут издавать широкий спектр сложных звуков. У них достаточно тонкий слух, позволяющий воспринимать и интерпретировать сигналы, посылаемые сородичами. Что касается мышления, то нет сомнений, что общественным приматам доступны весьма сложные когнитивные процессы, включая те, которые необходимы, чтобы помнить, с кем ты связан родством, кто тебе чем-то обязан и каков твой статус в общественной иерархии.
Но, несмотря на обладание всей необходимой нейрологической базой для речи, обезьяны начисто лишены способности транслировать мысли в какое-то подобие человеческого языка.
У некоторых видов приматов существуют довольно проработанные системы коммуникации. Например, у гелад есть 22 вида призывов, а у горилл задокументировано около 30 жестовых сигналов{34}. Одна из самых изученных сигнальных систем у животных – репертуар тревожных криков, издаваемых зелеными мартышками, обитающими в Восточной Африке. Жизнь этих обезьян полна опасностей, им постоянно угрожают орлы, леопарды и змеи, и для каждой из угроз мартышки используют свой сигнал тревоги. В ответ на предъявляемые им записи того или иного крика обезьяны сразу вскидывают взгляд на небо, высматривая орла, или смотрят вниз в поисках змеи, или прыгают в кусты, заслышав предупреждение о леопарде.
Интересная параллель с человеческим языком: базовый механизм этой сигнальной системы у мартышек, судя по всему, врожденный, но отлаживается в процессе обучения. Детеныши зеленых мартышек испускают «орлиный» крик в ответ на любые объекты, движущиеся в небе, включая падающие листья, а повзрослев, используют его лишь при виде орла, особенно – боевого орла, но пропускают нехищных птиц, например стервятников{35}.
Можно было бы предположить, что мартышки таким образом придумали слова для обозначения орла, змеи и леопарда, но на деле ситуация иная. Мартышка не может составить два сигнала, чтобы сообщить, что, по ее мнению, «орлы опаснее леопардов». Эти сигналы используются только как тревожная сирена, предупреждающая: «Прячьтесь, в небе орел!» или «Бегите – леопард!»
Мало того, что у животных нет звуковых сочетаний, точно связанных с понятиями, им также недоступен синтаксис. Так, обезьяны капуцины, судя по всему, придерживаются строгого порядка в голосовых сигналах (т. е. клич A испускается перед кличами B и C, но не повторяется после них), но значение таких последовательностей, если оно есть, пока ученым не ясно{36}. Люди упорно пытались научить говорить шимпанзе. Сначала обезьян учили издавать звуки похожие на человеческие. Затем, поняв, что их голосовой аппарат к этому не способен, ученые попробовали язык жестов. Шимпанзе могут выучить немалое число знаков: 125 – по данным занимавшихся с ними педагогов, 25 – по оценкам скептиков, но нет никаких убедительных свидетельств, что они выстраивают эти знаки в какие-то последовательности, чтобы получить новый смысл, а именно в этом и состоит суть человеческого языка. Типичные фразы Нима Чимпски, самца шимпанзе, обученного Гербертом Террейсом из Колумбийского университета, были: «Я банан ты банан ты я дать» и «Дать апельсин я дать есть апельсин я есть апельсин дать я есть апельсин дать я ты». «Способность шимпанзе освоить хоть какие-то основы грамматики оказалась почти нулевой», – заключает Стивен Пинкер из Гарвардского университета{37}.
И все же принцип эволюционного конструирования – непрерывность, и значит, в мозгу млекопитающих должны быть какие-то нейронные сети, которые приспособились генерировать комбинаторные системы грамматики и лексики так же, как ухо млекопитающих приспособилось воспринимать человеческую речь, а голосовой аппарат млекопитающих – ее производить. Недавно необычная команда ученых – этологи Марк Хаузер и Текумзе Фитч совместно с лингвистом Ноамом Хомски – выдвинула гипотезу о том, что человеческая способность строить высказывание эволюционировала из мозговой структуры, у животных отвечающей за другие функции, такие как навигация{38}. Авторы гипотезы считают основополагающим свойством языкового мышления рекурсию, т. е. способность вкладывать одно высказывание внутрь другого, выстраивая сколь угодно длинные цепочки. Рекурсия также может быть полезна и для других способностей, например для навигации, когда животному требуется запомнить путь от A до D с отклонениями к B и C на случай, если дорога непрямая. Если бы гены, кодирующие навигационный модуль мозга, случайно продублировались, то лишний набор мог бы, эволюционируя, принять на себя функцию кодирования картины мира в язык.
Природа языка
Многие считают, что мышление невозможно без языка, что язык и мышление, по сути, одно. Другие отождествляют язык с речью. С точки зрения лингвистики оба утверждения ложны. У животных встречаются довольно сложные мыслительные процессы: шимпанзе, несомненно, знают статусы всех членов своего сообщества и понимают, кого можно привлечь в союзники, но не могут облечь эти смыслы в слова. А речь – лишь одна из форм бытования языка, который также может быть письменным или жестовым, как язык глухонемых. Лингвисты считают такого рода знаковые системы полноценными языками и обнаруживают у них те же свойства, что и у звучащих языков, включая сюда настоящий синтаксис и набор грамматических правил.
С точки зрения лингвистики язык – это не речь, а система передачи смыслов материальными знаками, обычно звуками речи или письмом. Эту передачу мозг осуществляет, как бы пользуясь двумя взаимодополняющими комбинаторными системами, одна из которых производит лексику, другая синтаксис.
Комбинаторная система лексики – это остроумное решение непростой задачи. Многие виды животных общаются при помощи некоторого набора сигналов, обладающих определенными значениями. Если бы человеческий язык был построен по тому же принципу, то сигналов было бы так много, что после энного по счету они становились бы все менее различимыми, сливаясь в однообразную массу. Но естественный отбор нашел способ справиться с бесконечным разнообразием смыслов, построив весь словарь из короткого набора отдельных звуковых «кубиков». Эти кубики могут складываться в бесконечное число комбинаций, а комбинациям произвольно присваиваются значения, чтобы получились слова. Эта система называется комбинаторной, потому что производство слов представляет собой комбинирование блоков-элементов.
Комбинаторную систему для синтаксиса описать непросто, потому что она служит для решения нескольких разных, хотя и связанных между собой задач. Оригинальное объяснение этому дает гипотеза Ноама Хомски о том, что в мозге человека интегрирована универсальная система, благодаря которой дети усваивают грамматические правила любого языка, на каком бы ни говорили вокруг. Во всех языках свои грамматические системы, но в них можно увидеть разные варианты одной модели. Хомски называет этот обучающий механизм универсальной грамматикой (УГ), но термин используется также для обозначения базовой логической решетки, лежащей в основе всех грамматик мира.
Эту теорию оспаривают ученые, полагающие, что разум человека – универсальная самообучающаяся система, чистая доска, без всякого предустановленного программного обеспечения или генетически сформированной «микросхемы», обслуживающей определенные виды поведения, в частности овладение языком. Безусловно, поведение человека, кажется, в гораздо большей степени подчинено контролю сознания, чем поведение других животных. Однако столь же очевидно, что многие формы поведения у животных запрограммированы генетически. У каких-то видов, например у лабораторного круглого червя, биологи уже умеют менять поведение, вмешиваясь в структуру генов. Разумно было бы предполагать, что и у людей многие формы поведения, в частности такие базовые, но сложнейшие способности, как владение языком или распознавание лиц, обусловлены генетически.
В языке комбинаторные системы лексики и синтаксиса настолько сложны, что кажется невозможным, чтобы ребенок мог освоить их с нуля. С эволюционной точки зрения гораздо рациональнее было бы вмонтировать в систему нервных связей человеческого мозга специальный аппарат, помогающий усваивать язык. Как замечал Дарвин, способность понимать звучащий язык кажется инстинктивной, в отличие от умения писать, – письму приходится усердно учиться в школе. В пользу врожденности языковой компетенции говорит и недавнее открытие гена, предположительно напрямую связанного с языком.
Дети во всем мире легко осваивают язык примерно в одном возрасте – это верный признак того, что на определенной стадии развития у человека запускается специальная генетическая программа. Хомски утверждает, что универсальная грамматика заложена в каждого, и, действительно, ученые склонны считать механизм освоения языка одной из многих конструирующих программ, записанных в генах и запускающихся в надлежащий момент.
Однако Хомски, как и других лингвистов-теоретиков, мало занимает вопрос, какие эволюционные стимулы могли запустить эволюцию языка. Первая большая статья об этом предмете появилась в журнале Американского лингвистического общества
Некоторые известные ученые обвиняют в бездействии именно Хомски. Предложенная им универсальная грамматика – чрезвычайно сложный механизм, и критики утверждают, что он не мог появиться эволюционным путем, поскольку был бы бесполезен, пока не сформировался окончательно. Но это некомпетентный взгляд: эволюцией убедительно объясняется формирование таких сложнейших органов, как глаз или ухо. Тем не менее несколько выдающихся лингвистов утверждают, что Хомски уклонился от спора и просто проигнорировал эволюционную тему. «Оппоненты доказывают, что такого встроенного механизма, как универсальная грамматика, в человеческом организме быть не может, – пишет Рэй Джейкендофф. – Хомски в ответ пытался отрицать значение довода о законах эволюции»{40}.
«Насколько Хомски вообще был склонен рассуждать о возникновении языка, его замечания только отбивали у лингвистов интерес к предмету. Например, он упорно отвергал идею, что механизм овладения универсальной грамматикой развивался именно как черта, способствующая выживанию и повышающая репродуктивные возможности индивида», – пишет Фредерик Нюмайер, лингвист из Вашингтонского университета (Сиэттл){41}. Авторы приведенных цитат – авторитетные ученые: Нюмайер был президентом Американского лингвистического общества в 2002 г., Джейкендофф в 2003-м.
Хомски не признает, что отговаривал кого-либо изучать эволюционный аспект языка: его позицию, утверждает он, извратили.
«Я никогда не высказывал ни малейшего возражения против изучения эволюции языка», – говорит Хомски. Свои взгляды на предмет он кратко изложил в лекциях 25 лет назад, но оставил вопрос нерешенным, потому что, как поясняет ученый, ему не хватало данных. Он по-прежнему считает, что можно легко придумать множество разных версий, объясняющих эволюцию языка, но трудно какую-либо из них однозначно принять{42}.
Стороннему наблюдателю нелегко понять, почему ученые типа Нюмайера и Джейкендоффа возлагают на одного Хомски вину за то, что вся мировая лингвистика игнорирует эволюционный аспект возникновения языка: казалось бы, состоявшиеся ученые могут не оглядываться на чужие мнения. Однако Хомски действительно сильно влиял на взгляды, замечает Стивен Пинкер, отчасти благодаря своему интеллектуальному авторитету, отчасти из-за агрессивного стиля полемики, разделившего всю лингвистику на два лагеря.
«Разве может мнение одного человека иметь такой вес? – спрашивает Пинкер. – Дело в том, что у Хомски было и есть невероятное влияние в среде языковедов. Есть ревностные поклонники, превозносящие каждое его слово, и заклятые враги, говорящие "черное" на каждое его "белое". В такой ситуации лингвистам, принимающим некоторые идеи Хомски (язык как сложная, комбинаторная, частично врожденная ментальная структура) и отвергающим другие (причудливые и постоянно меняющиеся детали его грамматической теории, отрицание любых попыток объяснить происхождение языка эволюционно), приходится не так-то просто»{43}.
Лингвистика, как и другие гуманитарные науки, не привыкла искать объяснений в эволюции, хотя для биологии это основополагающий принцип. Пинкер был одним из первых лингвистов, попытавшихся его применить. Ради этой «невероятно скучной», по его собственной формулировке, цели Пинкер в соавторстве с Полом Блумом написал замечательную статью. В ней авторы объясняют лингвистам, что, вопреки мнению Хомски и историка науки Стивена Джея Гоулда, «человеческий язык, как и прочие специализированные биологические системы, эволюционировал по законам естественного отбора»{44}.
Пиджины, креольские и жестовые языки
Один из темных для Хомски моментов эволюции языка – то, что он слишком сложен и не имел промежуточных форм, – заинтересовал Дерека Бикертона. Бикертон занялся этой темой, изучая такой удивительный лингвистический феномен, как превращение пиджинов в креольские языки. Пиджин – это язык с примитивным словарем и минимальной грамматикой, изобретенный для общения двух сообществ, не владеющих языками друг друга. И замечательные превращения он терпит во втором поколении носителей: у них он сам собой развивается до полноценного языка с достаточным набором грамматических правил. Такие «достроенные» пиджины называются креольскими языками.
Бикертон, изучая креольские языки Гавайев, разглядел в их эволюции общий принцип развития человеческого языка. Первые языки на земле, полагает он, были похожи на пиджины: они состояли почти целиком из лексики, а синтаксис появился позже. И некоторые предполагаемые реликты этого протоязыка можно наблюдать и сегодня. Если ребенок не обучится языку в раннем детстве, когда его универсальная грамматика наиболее восприимчива, то он не обучится ему уже никогда. Такие случаи крайне редки: потерявшиеся младенцы, которых воспитали животные, или дети, изолированные от человеческого общения нездоровыми родителями. В 1970 г. в Калифорнии 13-летняя девочка Джинни с матерью вырвались из заточения в доме, где девочку с полуторагодовалого возраста держали в запертой комнате без всякого вербального общения. Врачи и педагоги настойчиво пытались научить Джинни говорить, но она так и не смогла усвоить принципы грамматики. Ее фразы оставались на уровне «Хотеть молоко» и «Яблочный сок купить магазин»{45}.
Даже столь примитивный язык в раннем человеческом обществе должен быть невероятно полезен. Другие возможные отголоски предполагаемого протоязыка можно услышать в не подчиняющихся синтаксису восклицаниях типа «Ой!» или более показательного «Шш-ш!»{46}.
Недавно лингвисты получили возможность увидеть, как устроена врожденная основа синтаксического мышления, открыв два новых языка, переживающих момент рождения. Оба языка – жестовые, стихийно формирующиеся в сообществах глухих носителей, не обучавшихся стандартным жестовым языкам своих стран. Первый изобретен учениками одной никарагуанской школы для глухих. Второй – аль-сайидский жестовый язык, придуманный членами большого бедуинского клана из деревни, расположенной в пустыне Негев, в Израиле.
Никарагуанская история начинается в 1977 г., когда Хоуп Сомоса, жена тогдашнего диктатора, основала школу для глухих детей{47}. Педагоги заметили, что дети мало что усваивают на уроках испанского, зато разработали для общения между собой оригинальную систему жестовых кодов. Каждое школьное поколение обучало ей новичков, и код быстро эволюционировал из простого набора жестов в сложный язык с собственным синтаксисом.
Клан глухих из Аль-Сайиди состоит примерно из 3500 человек – потомков мужчины, прибывшего 200 лет назад из Египта и здесь нашедшего себе жену. Начиная с третьего поколения, у них были разрешены внутриклановые браки, так что наблюдается высокий уровень инбридинга. Двое из пятерых сыновей четы родоначальников были глухими, а сегодня этим недугом страдают около полутора сотен членов клана. Клан живет уединенно, отчасти по причинам географического положения, но больше – из-за социальных барьеров, поскольку его члены среди бедуинов презираемы. Глухие члены клана до самых недавних пор не ходили в школу и потому не были знакомы ни с иорданским, ни с израильским жестовым языком. Они разработали свой, которым пользуются для общения с ними также их слышащие родственники{48}.
В «Истории» Геродота есть знаменитый сюжет о том, как египетский фараон захотел узнать, какой язык был первым на земле: взяв двух новорожденных, он приказал никому не говорить с ними и ждал, какими будут их первые слова. Эксперимент фараона основывался на неверной посылке: не слова от рождения даются человеку, а системы, генерирующие синтаксис и лексику. И у никарагуанских школьников, и у бедуинов из племени аль-сайид заработало стихийное чувство синтаксиса, в частности различение, выступает слово в роли субъекта, объекта или действия.
Бедуины к тому же закрепили стандартный порядок слов в предложении: субъект – объект – глагол. Никарагуанские дети, наоборот, предпочли использовать жестовые эквиваленты падежных окончаний. Поскольку падеж указывает, объектом или субъектом выступает слово в высказывании, то и порядок слов не так важен, и он у каждого выпуска школьников свой.
Это очевидно стихийное появление фиксированного порядка слов или падежных окончаний в двух жестовых языках красноречиво указывает на то, что базовые элементы синтаксиса врожденные и генерируются генетически кодированными для этого участками человеческого мозга. Аль-сайидский язык живет всего лишь в третьем поколении, но отдельные знаки там уже превратились в чистую условность. Жест, обозначающий мужчину, – вращение пальцем, изображающее кружок усов, а мужчины в деревне давно уже таких не носят. В Никарагуа тоже все быстро меняется. Число 20 сначала передавали двукратным выбрасыванием десяти пальцев, пишет Энн Сенгас, лингвист, 15 лет изучающая этот язык. Но такой жест слишком громоздок, и теперь его заменил другой, выполняемый одной рукой: он ничем не подобен числу 20, зато выполняется быстро{49}.
Жестовые знаковые системы обнажают не всеми сознаваемое свойство языка: в нем звучащую речь обязательно сопровождает жест. Человеческий протоязык, несомненно, включал в себя жестовые знаки и даже мог начаться именно как жестовый. Психолог из Оклендского университета (Новая Зеландия) Майкл Корбаллис считает, что протоязык «возник как главным образом жестовый, включающий в себя движения тела, в особенности рук, и мышц лица»{50}. Звучащая речь, по мнению Майкла, возникла позже, поскольку для формирования необходимых мышц языка и других тонких деталей речевого аппарата нужны были серьезные эволюционные изменения.
Теория Корбаллиса сильна в нескольких аспектах. Она хорошо объясняет, почему слово и жест так тесно сплетены и почему люди жестикулируют, говоря по телефону, хотя собеседник и не может оценить их пластику. Критики Корбаллиса отмечают, что жестовый язык бесполезен в темноте и что для разговора собеседникам нужно непрерывно смотреть друг на друга. Звучащая речь этих ограничений не знает.
Эволюционные стимулы развития языка
Появившись, человеческий язык, был ли он звучащим, жестовым или использовал обе формы сигнала, несомненно, эволюционировал быстро: ведь каждое его усовершенствование давало носителям огромное преимущество. Даже в самой зачаточной форме язык способен вывести социальные взаимодействия на совершенно новый уровень. Наконец-то члены сообщества могут передавать друг другу точные и ясные послания: заключать союзы, выражать намерения, описывать людей и места, передавать знания. Более того, даже незначительные усовершенствования общей системы, например в области артикуляции и слуха или синтаксических правил, дают говорящим новые преимущества, а гены, обусловившие эти модификации, закрепляются в популяции.
Но с какой бы легкостью ученые ни реконструировали переход от простых форм языка к сложным, это не отвечает на вопрос о вынуждающих факторах, обусловивших появление языка вообще.
Сегодня язык выполняет в человеческом обществе такое множество разных функций, что трудно выстроить их в какую-то иерархию и решить, какая из них – корень, а какие – ветви. Но эволюционные психологи предложили несколько интересных догадок о том, какие факторы спровоцировали эволюцию языка. Так, Робин Данбар из Ливерпульского университета выдвигает теорию языка как продолжения груминга, то есть взаимного перебирания шерсти. Он отмечает, что приматы тратят значительное время на это занятие, которое, помимо чистки шерсти от паразитов, служит еще и укреплению социальных связей. Но груминг ограничивает размер группы, ведь если будет слишком много знакомых, которых нужно как следует вычесывать, на добычу пропитания просто не останется времени.