Вся эта история на площади происходила. Настроили липовые навесы, не то базар, не то не базар. Жара. Духота дикая, народу полно. Весь народ должен был выходить из крепостных ворот, у некоторых в руках флаги, транспаранты. Я толком не знал, что за фильм снимается, да и режиссер мне сказал: «Необязательно знать, не твое собачье дело». Когда начинали снимать, вся эта толпа из ворот вываливалась, а я должен был выбежать вперед из толпы, схватить за руку девчонку и побежать с ней вперед на аппарат (снимали с открытой машины) и беспрерывно улыбаться во время бега, а добежав до аппарата, свернуть в сторону — и на этом заканчивалась моя роль.
Я представлял, один раз придется пробежать, и дело с концом. А нам пришлось это раз десять проделывать, я уже хотел отказаться — ну, к черту, бегать как лошадь по такой жаре, — но режиссер предупредил, что, если я вздумаю бросить, он меня зарежет. Я видел, как он сам запарился, пот с него буквально лил, он охрип, но все равно голос у него мощный был, хотя и охрипший.
— Эй, вы! — орал он. — Якобинцы! Куда? Не сюда! Все туда! Туда поворачивайте, феклы!!! Сворачивайте, бесы, или я вас в бараний рог согну!!! Влево! Подтянись, паршивцы!!! Совсем опупели, что ли?! Ну что с вами делать, ей-богу! Куда вы претесь, там сбоку, вы, в шляпе, олух!!! Дураки! Какие дураки!!! Негодяи! Собак бы на вас спустить! Мужчины, будьте мужчинами, будьте заводилами! А вы, Митрофанушка, куда подались, или у вас уши отвалились вместе с башкой?! Все вместе, я вам говорю, шпарьте по направлению к оркестру, жмите туда скопом, ну! Ии-эээх, балбоны!
Да он еще не так ругался! Я эти слова и сказать не могу — неудобно. Да громко, в рупор, на всю площадь — надо же! Вот почему я так удивился. Но сразу привык, даже странно. Раз ругается, думаю, значит, так и надо, и пусть себе ругается на здоровье, мне-то что. Работа такая, значит, вот и ругается. И все так думали, наверное. Никто не обижался. Даже когда он свои новые изобретенные ругательства в ход пускал, многие смеялись, а он от этого только злился. Мне очень ругательство «балбон» понравилось. Что-то среднее между болваном и балбесом. Обзовешь балбоном, никто и не обидится, а сам доволен.
Самое неприятное для меня было слушать его, когда он мне объяснял, как бежать и улыбаться. Я, между прочим, всегда очень плохо понимаю, когда мне что-нибудь объясняют, просто терпеть не могу. Только головою киваю — да, да, — а на самом деле все очень плохо понимаю.
Он объяснял:
— Ты должен улыбаться не как кретин, не своей идиотской улыбочкой, а лучисто, открыто, ясно, и бежать нужно не как пришибленная собака, а как само детство, уяснил? Ты посмотри, как улыбается Леночка, твоя партнерша, — это же то, что нужно! А ты? Вы с Леной бежите как бы к свету, к солнцу, к другим мирам, к счастью… — он все время делал жест рукой от груди к небу, — вы бежите к мечте, к звездам, тьфу! — Он выругался. — Понял ты, что от тебя требуется? Уяснил ты себе свою задачу? А? Головой мотаешь, а уяснил ли?
Я мотал головой, хотя ничего не уяснил. Чего тут уяснять — чепуха какая-то на постном масле!
Когда я в третий раз к аппарату подбежал со своей партнершей, я повернул в левую сторону, а нужно было в правую. Я знал, что в правую, да забыл. Два раза уже правильно поворачивал, а тут забыл. Партнерша моя повернула правильно, но я ее в свою сторону потащил, и получилась путаница. Она упала, заплакала, а этот режиссер, черт бы его побрал, сейчас же выскочил из машины, подбежал к нам и стал на меня орать. Все повторял мне, что «кадр не состыкнется», монтажа не будет и еще что-то там не получится.
Я немного его послушал, неприятно было, и говорю:
— Вы что думаете, мне пять лет? Если вы на всех вместе орете, это еще ничего, орите себе, пожалуйста. Но если вы на меня в отдельности орете, то, выходит, вы лично на меня орете…
Он как заорет:
— Меня не касается, сколько тебе лет, паршивец!!! Если пришел заработать — работай как следует, а не порть мне кадры!!! А не то я из тебя душу вырву, шкуру сорву и на съедение дикобразам отдам! Это творческая работа!!! — И все в таком роде.
Я на его рот смотрел, такой громадный рот, как у бегемота, и все эти слова оттуда, как из вонючего мешка, вылетают. Неужели он думал, будто я из-за каких-то проклятых денег буду все это выслушивать? Да я эти деньги еще ни разу не зарабатывал и таким образом зарабатывать не собираюсь! Я сначала растерялся, я всегда немного теряюсь, когда на меня вот так налетают, ни с того ни с сего, главное. А потом ухмыльнулся, повернулся и пошел.
Он вслед мне:
— Куда?! Обратно!!!
Вот это был режиссер! Ну и режиссер, как вспомню. Ясно, плохо у него картина получалась.
Странно он все-таки вел себя, как бы то ни было.
Я шел по площади, вслед мне неслось:
— …На кого же мне еще орать, как не на тебя?!! Ну, на кого же, на кого же еще! На Иисуса Христа? На Бонавентуру?! Отвечать будешь!!!
Я шел через пустую площадь, а весь народ у крепостных ворот стоял. Я и не думал оборачиваться на его крики. У меня своя точка зрения была. Пусть они лучше этот момент снимут, как я через площадь иду, а не какую-то липу…
Я и не собирался обратно идти, не хватало еще! Тогда он понял — я уйду, побежал за мной, схватил меня за плечо:
— Слушай, что ты делаешь? Ну что ты делаешь?! Ты с ума сошел! Разве можно так поступать! Господи боже мой, что он делает!!!
Руками свою голову обхватил:
— Ну, я тебя умоляю…
Вот не ожидал!
Забежал вперед меня, дико весь взлохмаченный:
— Ну, хочешь, я перед тобой на колени встану…
Я так испугался! Возьмет да встанет на колени, вот еще! Кошмар какой, ужас! Я сразу забыл про все его оскорбления, и неудобно: съемка срывается, людей задерживаю…
— Что вы, что вы… — говорю.
Он так ласково меня в спину подтолкнул — ну, ну, давай, давай, — и все сначала пошло, опять глупая беготня с этой девчонкой началась.
А он как влез в машину, сейчас же — снова крыть всех на чем свет стоит.
Между прочим, девчонка, партнерша моя Лена, страшно понравилась мне.
Я понял это, когда съемки кончились и все разошлись.
Красивая была, по-моему, девчонка.
Таких денег я еще никогда не имел. Может, для кого и чепуховые деньги, но только не для меня. Но я не знал, что купить на них! То есть купить можно было многое, но что?
Первым долгом я бы купил перчатки, настоящие боксерские перчатки, но мне даже на одну пару не хватало. Выпросить денег дома, добавить к моим, но после арфистской истории нет никакой возможности.
Я мог бы купить боксерский шлем, но тоже не хватало, да и зачем он, если перчаток нету.
И наконец, можно было бы отдать эти деньги родителям, очень даже благородно с моей стороны — берите на ремонт поврежденной арфы, я виноват, я и плачу своими собственными деньгами. Но моих денег наверняка не хватит, эта арфа дай бог встанет!
Я так рассуждал: если я не прошу, чтобы мне добавляли деньги на перчатки, то тем более не стоит добавлять свою ничтожную сумму на ремонт арфы. И там и здесь нужно добавлять, так лучше нигде не добавлять. И неужели оперный театр не может заплатить, раз такое несчастье?
Я уже почти собрался купить себе вымпел добровольного спортивного общества «Спартак», который я видел в витрине спортивного магазина, и повесить дома на стену. Я хотел пока с этого вымпела начать свое спортивное движение, а на оставшиеся деньги купить какую-нибудь мелочь. Но опять стал думать, не отдать ли мне все-таки деньги отцу. Я вспомнил его лицо, как он посмотрел на меня, когда я появился в балконных дверях, и покупать вымпел показалось мне величайшей нелепостью. Я ужаснулся, как подобная идея могла посетить мою голову. Пожалуй, впервые за все время я на себя критически посмотрел. Более пустую трату денег и придумать трудно! К чему мне вымпел? Надо же до такого додуматься!
Отдам деньги отцу!
Я опускал руку в карман, нащупывал там деньги, не вывалились ли они случайно. Но они никуда не вывалились, и я представлял себе, как отдам их отцу, подбирал слова, которые скажу ему при этом. Только так должен я поступить, только так! Как хорошо, что я не купил никому не нужный вымпел! Слова «величайшая нелепость» очень понравились мне, и я решил почаще произносить эти слова в подходящих случаях.
Мне поскорее хотелось избавиться от денег, они мне мешали. Я не мог спокойно сидеть на уроке, все ерзал, поворачивался назад и подмигивал Гарику Боякину, только и ждал, когда прозвенит звонок, ничто другое мне в голову не лезло.
На переменке я сказал о своих деньгах Гарику, и он набросился на меня, почему я, видите ли, не сообщил ему о съемках. Он тоже бы заработал, в кино снялся. Скоро он успокоился, и я стал с ним советоваться, куда мне деть деньги. Я бесповоротно решил отдать деньги отцу, но все-таки посоветоваться мне еще хотелось. Когда отдам, уже ни о чем таком советоваться не придется.
Мы с ним вышли во двор, я руками махал и на весь двор орал про боксерские перчатки: как было бы здорово, если бы я их купил, и как здорово, что я их все-таки не купил.
Звонок прозвенел, но я не собирался на урок идти (с такими-то деньгами!), и Гарик со мной остался.
— Деньги родителям не отдавай, — сказал он, — когда ты еще заработаешь, а тут уже заработал.
Верно ведь.
— …Родители каждый день зарабатывают, а ты единственный раз заработал.
Тоже верно.
— …Родителям твои деньги капля в море, а тебе целое состояние…
Верно все. Много ли пользы им от моих денег! Зато если отдам — благородно с моей стороны, честно. А если не отдам, подло, что ли? Ничего подобного! Мои деньги, сам заработал, куда хочу, туда трачу, сам себе хозяин, вот еще!
В конце концов мы к неожиданному решению пришли. Какого-то парня попросили, чтобы он водки купил. И с этой бутылкой мы с Гариком устроились в скверике на скамейке. Земля вся в солнечных зайчиках. Старушки и дети. Сквозь листву деревьев било солнце, зайчики прыгали и качались. Дети носились по скверику взад-вперед, визжа и хохоча. Небо чисто и ясно, а скамейки совсем новенькие — недавно покрашенные. Мы долго старательно открывали бутылку, повозились изрядно. Я заметил, что неплохо в таком случае купить еще селедки, чтобы по всем правилам. Гарик сбегал за селедкой в магазин, а я ждал его, обняв бутылку и болтая ногами.
Селедка оказалась большая, жирная, и мы перепачкались, пока ее разрывали на две части. Водку выпили прямо из горлышка. Морщились, но стойко пили. Не хотели показать друг другу, что пьем впервые. Глаза мои заволокли слезы, и скверик, дети и старушки просматривались сквозь пленку. Я кинул недопитую бутылку в кусты, схватил селедку. Ел как во сне. Размахнувшись, Гарик запустил селедочной головой в проходивших мимо людей. На нас закричали. Селедочной головой он попал в человеческую голову.
Что-то в нас изменилось, и все вокруг изменилось. Я всеми силами старался показать, будто ничего во мне не изменилось.
Мы встали, обнявшись, улыбаясь, как мне казалось, широко и приветливо всем людям, и двинулись вперед на клумбу.
Совсем близко от меня маячило, качалось, расплывалось и моментами прояснялось лицо очень забавной старушки. Я скорчил ей самую приветливую рожу, на какую был только способен.
— А ребятки-то, ребятки-то, ребятки… — испуганно сказала старушка.
Мы с Гариком свалились на цветы. Смех душил нас. Мы выдергивали цветы с корнями, лежа на животе и дико хохоча.
— Глядите, что делают! — сказала старушка.
— До моего возраста они не доживут, — сказал подошедший старик.
— Никогда они до вашего возраста не доживут. Умрут.
— И цветы помяли, — сказал старик.
— Бог с ними, с цветами, — сказала старушка, — жизнь свою не берегут.
— С таких-то лет, Господи, с таких-то лет… — сказал старик.
— К могиле приближаются медленно, но верно, — сказала старушка.
Мы этих слов не слышали.
Наверное, уже в это время мы мчались вниз по улице с цветами в руках. Всю эту сцену наблюдала Ирка Лебедева, а мы ее и не заметили.
Где мы до самой темноты околачивались и как очутились у дверей директорской комнаты? Кое-какие отрывочные воспоминания у меня остались: свистки, болтаем небылицы, окруженные мальчишками в чужом дворе, бегаем вдоль берега по мазутной воде прямо в обуви…
— А Хачик Грантович сейчас с Тамарой Михайловной в любви объясняется, — сказал Гарик, странно хихикая. — Директор с завучем в любви объясняется — вот картина!
— Да ну их всех к чертям собачьим! — сказал я.
— Да тише ты ори! — орал Гарик. — Не мешай им в любви объясняться!
— Да ври ты больше! — орал я. — Никто там в любви не объясняется! — Он хихикал и подпрыгивал.
— Объясняются! Объясняются!
Опьянел он сильно.
— …Хачик Грантович без нее жить не может, а она без него! Директор без завуча жить не может, а завуч без директора — вот картина!
— Брось врать-то!
— А ты погляди!
Да и я был хорош. Это точно. Ничего подобного я бы не выкинул, если б хорош не был. Разве бы я его послушал! Дверь была наполовину стеклянная, с решеткой. Занавеска доверху не доставала, и можно было при желании заглянуть в комнату в щелочку. Забраться по решетке до конца — только и всего.
— Ну, смотри, если врешь… — сказал я.
Он подпрыгивал и хихикал.
Я вскарабкался на дверь, но взглянуть мне так и не удалось.
Дверь открылась.
Если бы эта дверь открывалась наружу, я соскочил бы наверняка и был таков, но она открывалась в комнату. Я сразу не слез и продолжал висеть, вцепившись в решетку. Я никак не мог предположить, что дверь откроется с такой быстротой и в тот самый момент, когда я долезу до верха. Видно, директор как раз в это время собирался выйти на улицу.
Завуча в комнате не было.
Я почти отрезвел.
Хачик Грантович был удивлен не меньше моего.
— Стариков? — спросил он. — Ты?!
Я глупо кивнул.
— Что это значит? — спросил он, оправившись от удивления.
— Хотел у вас спросить, что задали на дом по алгебре, — сказал я неожиданно для самого себя.
— По алгебре?! — удивился Хачик Грантович. — Ах, так! Я веду русский язык и литературу…
Я не дал ему договорить.
— По алгебре, — упрямо повторил я, продолжая висеть.
Он в руках держал палку, я думал, он меня этой палкой сейчас огреет, я как раз в подходящем положении находился. Я бы многое отдал за то, чтобы испариться, улетучиться, пропасть, раствориться, чтобы не висеть мне на этой решетке.
Он смотрел на меня, что-то соображал, руки держал за спиной, а в руке палка. Сделал шаг, и протез скрипнул, а я весь прижался к решетке, так что треснуло стекло.