— При мне он этого не говорил.
— Настолько высоко о тебе отозвался, поверить трудно!
— А я в своем таланте и не сомневался.
— Нахальство, уши вянут!
— Мать отнесла ему рисунки, которые давно пора выкинуть, — сказал я, — старые барахловые пейзажи и прочую муру. Достигну в боксе, на время живопись оставлю, а потом буду работать в плане своей стены.
— В каком плане? Что ты болтаешь? Увидел бы секретарь горкома нашу стену!
— Ну и что?
— Разве я напрасно покупал тебе мастеров Возрождения в букинистическом магазине? И что ты почерпнул?
— Я почерпнул у Кончаловского, — сказал я.
— Ничего подобного у Кончаловского я не встречал, я его внимательно рассматривал.
— Значит, я пошел дальше, только и всего.
— Дальше?!
— Да, дальше.
— Куда дальше?
— Вперед!
— Как это понимать?
— Меня интересует свое искусство, а не допотопщина.
— А Репин? А Брюллов? А Шишкин?
— У Шишкина только и есть одни шишки, — сказал я, довольный своим ответом.
— Плеяда первоклассных мастеров! Я же тебе сам покупал Шишкина по твоей просьбе в букинистическом магазине, и ты сам восхищался его лесом…
— Когда это было…
— Значит, Шишкин тебе теперь не нравится?
— Мне нравится Кончаловский.
— Один Кончаловский?
— А что, нельзя?
Глаза у отца заметались в разные стороны. Признак волнения.
— Тебе и старые мои рисунки ведь тоже не нравились, — сказал я.
— Неправда. Я хвалил.
— А сам в моем таланте сомневаешься.
— Но секретарь горкома же хвалил?
— Это другое дело.
— Ну вот, видишь.
— Совершает кражу, — сказал отец, — а краски, добытые преступным путем, беспардонно размазывает по стене. И выдается это за новаторство.
— Я подумаю, — сказал я нарочно.
— Надо, надо подумать о своем таланте.
Я заметил: слова «о своем таланте» он произнес бережно.
Посидели.
— Ни к чему тебе, между прочим, шампанское, — вдруг сказал он, — ты и так хорош.
— Шампанское — не водка, — сказал я.
— Можно подумать, ты пил водку!
— А за что же меня из школы выгнали?
Он знал, но забыл.
— Не только за это тебя из школы исключили. Даже у такого милого, деликатного человека, как твой директор, переполнилась чаша терпения.
— Но все-таки меня выгнали за водку, — сказал я.
— За распущенность, не за водку. За потерю элементарной ориентации в обстановке, за оголтелость и неуспеваемость!
Я упорно твердил, что именно из-за водки покинул школу, просто перепил.
Отец возмутился словами «покинул» и «перепил», но, к моему удивлению, заказал еще по бокалу.
Росписи на стене уже показались мне настолько никудышными, что я начал кривляться и морщиться.
— Прекрати строить рожи, — сказал отец, как видно принимая это на свой счет, — веди себя нормально.
Он хлебнул сразу полбокала.
— Как поступает наша мать? — вдруг сказал он задумчиво. — Она черное называет белым.
— А белое черным, — сказал я.
— Но почему она это делает? — спросил он.
— Просто ей хочется немножко пошуметь. Она обожает скандальчики, вот и вся причина, ничего страшного.
— Верно, верно, — сказал он, — она просто любит пошуметь, вот и вся петрушка, иначе зачем бы ей черное называть белым…
Словно спохватившись, что он слишком дискредитирует мать и мы слишком далеко зашли, он сказал:
— О своей матери ты должен всегда отзываться уважительно.
Элементарные слова прозвучали не просто. В них чувствовалось особое уважение самого отца к матери. И я верно понял. Он тут же добавил:
— Мать твоя прекрасно поет романсы.
Я терпеть не мог слушать мамины романсы.
— Романс не у каждого получается, — сказал он.
Не любил я, когда мать пела. Не любил романсы. По-моему, она неважно пела, а отец этого не замечал. Резкий мамин голос неприятно на меня действовал. Даже в раннем детстве я подбегал моментально к роялю, перешедшему к нам по наследству от ее родителей, дергал мамино платье и твердил: «Не надо! Не надо!» — «Почему он так не любит?» — удивлялась мать.
— Она поет хорошо романсы, — сказал я.
Бедная мама! Каково ей спать на уродливой кровати, несмотря на ее бесхозяйственность! И нет у мамы нарядов… Все мы бесхозяйственные — завелось во мне тоскливо, — все мы безалаберные, и отец, и мать, и я, и никто из нас не виноват. И никто другой не виноват. И мне стало тепло на душе и даже радостно, что мы все такие родные, безалаберные и бесхозяйственные. И жалко стало нашу семейку. И захотелось, чтобы мать сидела сейчас с нами, пила шампанское, закусывала мороженым, и пусть поет свои романсы, если ей приятно… Она сейчас одна, думает, провалившись в своей кровати, а может быть, рассматривает вырезки из журналов, «свой мирок». И мне захотелось извиниться перед родителями и дать слово…
Но я собрался.
Сам не знаю зачем, с какой стати, не отдавая себе никакого отчета, я вдруг резко сунул свою ложку в мороженое отца, выхватил большой кусок и, глупо хихикая, сунул себе в рот.
Отец быстро поднял голову, посмотрел на меня, бросил ложку на стол.
— Тупое панибратство! — сказал он, желая встать.
— Ну что ты, папа… — Чувствую неловкость, не в состоянии объяснить свой поступок. Ни в коем случае не хотел я отца обидеть.
— Ну что ты, что ты, папа… — повторял я растерянно, удерживая его.
— Хамства я терпеть не могу, — сказал отец.
— Я пошутил… папа, я пошутил…
— Идиотские шуточки.
— Больше не буду…
— Ах, — сказал он, — черт с тобой! — и махнул рукой. — Помнишь, как я за тебя саданул кружкой одному типу?
А как же! Я помнил. Хотя это было давно. Мы с отцом зашли в павильон выпить газированной воды с сиропом. Отец встал в очередь, а я (мне было тогда лет пять) подбежал к трубе и стал крутить кран. Торчит краник, я его и крутанул. Ну, и в стаканомойке вода пошла фонтаном. Люди хохочут, фонтанчик чистый, а продавец вылетает как чумной из-за прилавка и бьет меня кулаком по затылку, да так, что я свалился. Я ору, народ ахает, отец хватает кружку и тюкает ему по башке. Тот хватается за голову и выбегает из своего заведения с криком: «Караул!» За ним выскакивают посетители. Отец спокойно наливает себе и мне стаканы, мы пьем одни, как хозяева, в пустом павильончике и идем домой. «Не крути нигде краны, ты понял?» — сказал мне отец. Вот и вся история. После этого я нигде никогда не крутил краны, только и всего.
Мы вышли с отцом, почти обнявшись.
— У тебя такой сейчас возраст, — говорил отец, — просто у тебя глупый возраст, что поделаешь, вот и вся причина. Не век ведь ты будешь находиться в этом возрасте, ведь верно? Эх, все пролетит, пронесется, разная там шелуха отлетит — пфу! А самое здоровое, крепкое, нужное, вечное, настоящее останется, и делов-то — пфу, кот наплакал. А мать разоряется, развела антимонию, навертела, накрутила бог знает что, не раскрутишь. От женщин жди карусели, крутят-вертят, туда-сюда, и так и этак, а мать нашу обижать не надо… Отправляйся в лагерь, только в море далеко не заплывай. Ты с морем осторожно. Ты — талант! Меня всю жизнь угнетало знаешь что? Отсутствие во мне таланта. Нет, нет, это истина прискорбная, но факт. Если бы я остался на военной службе, я, может быть, и был бы сейчас генералом… Слишком много людей в моей жизни черное мне называли белым. Я хочу тебе сказать главное…
Но главное он так и не сказал. Может быть, у него самого не было этого главного, кто знает, или он забыл.
— Здорово, босяк! — услышал я совсем рядом.
Супермен и Вася. Подлетели как артисты, с реверансом.
Старые друзья по несчастью.
— Мальчишку не надувай, папаша, а не то мы тебе…
— Я вас не понял, — сказал отец.
— Его один уже надул, — сказал Вася.
— Это мой отец, ребята, — сказал я.
Они ни черта не поняли.
— И нас надули, — грохнул супермен мощно.
— Отстаньте вы, ребята, — сказал я.
— А что им, собственно, надо? Они твои знакомые? — спросил отец.
— Нас вместе надули, — сказал Вася.
— Значит, они твои знакомые, — сказал отец. — Хорошо. Вот что, — он повернулся ко мне: — Поезжай-ка ты скорей, сынок, по путевке комсомола от своих знакомых.
— Это мой отец, — сказал я.
— Шикарный папаша, — сказал Вася.
Отец увел меня.
На площадке нашей лестницы мы столкнулись с соседкой. В доме называли ее не по имени, а «красавица». Отец как-то сказал: «Более красивой женщины я в своей жизни не встречал. Вот бы сын привел такую жену!» Она спускалась с лестницы, а мы поднимались. Здесь отец меня удивил. Он с ней поздоровался и откровенно загородил дорогу. Стал ей рассказывать сбивчиво и неестественно, постепенно на нее надвигаясь, а она пятилась. «Что с вами, Сергей Николаевич?» — сказала она, и отец остановился. Она ловко выскользнула, с улыбкой. Он извинился.
— Замазюкал всю лестницу! — сказал мне отец грубо, когда мы входили в квартиру.
Очень давно я разрисовал стены на лестнице, что уж вспоминать! Пора ремонт, сто лет прошло.
«Дорогие папа и мама!