Покупая в магазине бакалею, Джоанна слышала поезд, а по дороге назад в гостиницу увидела у станционной платформы автомобиль. Не успев еще остановить машину Кена Будро, она уже разглядела на платформе обрешетки с мебелью. Поговорила с владельцем автомобиля (им оказался начальник станции), который сделался удивлен и даже раздражен прибытием таких громадных ящиков. Ей, впрочем, нужно было от него одно – имя и телефон человека из местных, который бы владел большим грузовиком, – и непременно чтобы с чистым кузовом, настаивала она. Добившись желаемого (да, такой человек здесь есть, живет милях в двадцати и иногда подрабатывает доставкой грузов), она позвонила этому человеку прямо со станционного телефона и наполовину завлекла деньгами, наполовину приказала срочно приехать. Потом внушила начальнику станции, чтобы тот неотлучно дежурил при ящиках, пока не подоспеет грузовик. К вечеру грузовик прибыл уже к гостинице, и его водитель с сыном перетаскали мебель из кузова в залу.
Следующий день она употребила на то, чтобы получше оглядеться. Думала, как быть.
Еще через день решила, что Кен Будро способен приподняться и выслушать ее сидя, а сказала она ему следующее:
– Эта халабуда – прорва, причем бездонная, деньги-то ухнешь, а толку ноль. Да и весь поселок при последнем издыхании. Что можно сделать, так это вытащить вон все сколько-нибудь ценное и продать. Я не имею в виду мебель, которую я привезла, а вот бильярдный стол, например, всякие кухонные агрегаты… А потом и здание продать – пусть обдирают с него железо, сдают в утиль. Какие-то крохи всегда можно получить даже за то, что, казалось бы, не имеет ценности вовсе. А уже после этого… Вот куда ты хотел податься перед тем, как тебе втюхали эту гостиницу?
Он ответил, что была у него идея рвануть в Британскую Колумбию, в Салмон-Арм, где у него живет один приятель, который когда-то говорил, что там можно найти работу в яблоневых садах. Но поехать туда не получилось, потому что машине нужны новые покрышки, да и вообще она требует подготовки и ремонта – перед таким-то длинным путешествием! – а денег у него было разве что на еду. И тут на него свалилась гостиница.
– Ага, как тонна кирпичей, – усмехнулась она. – Замена шин и ремонт автомобиля и то было бы лучшим капиталовложением, нежели тратить деньги на эту развалюху. Хорошо бы убраться отсюда прежде, чем выпадет снег. А мебель отправить опять поездом, чтобы было чем там обставиться, как приедем. У нас же все есть! Будет дом, можно весь его этим обставить.
– Да ведь кто знает, насколько можно верить предложению того приятеля.
– Это я понимаю, – сказала она. – Ничего, все устроится.
Он понял, что она действительно наперед все знает и уверена, что все будет хорошо. Что разрулить такую ситуацию, как у него, ей раз плюнуть.
Не настолько, конечно, раз плюнуть, чтобы он не испытывал к ней за это благодарности. Да он и вообще уже дошел до той точки, когда благодарность перестает давить и становится чувством естественным, особенно если ее не требуют с ножом к горлу.
Затеплились мысли о некоем возрождении.
А он, я вижу, самолюбивый, подумала она. Надо иметь это в виду, не ущемлять. Лучше, наверное, вообще не упоминать письма, ведь он в них так подставлялся. И прежде чем уехать в Гдыню, она их все уничтожила. То есть, вообще-то, она и раньше их уничтожала, как только перечтет письмо столько раз, чтобы выучить наизусть, а запоминала она быстро. Главное, чего она опасалась, так это чтобы, не дай бог, письма не попали в руки девчонок – Сабиты и ее шебутной подружки. Особенно та часть последнего письма, где про кровать и Джоанну, лежащую в одной ночнушке. Не то чтобы это было чем-то из ряда вон, но, изложенные на бумаге, такие вещи могут показаться вульгарными или неприличными, да просто смешными, на взгляд постороннего.
Хотя сомнительно, что они будут часто видеться с Сабитой. В общем, если он не хочет, она, конечно же, не будет напоминать ему о минутах его слабости.
Это пьянящее чувство власти и ответственности не было для нее чем-то таким уж новым. Нечто подобное у нее было с миссис Уиллетс – старушкой, конечно, но точно такой же миловидной и взбалмошной и точно так же требовавшей заботы и попечения. Кен Будро оказался несколько более похожим на миссис Уиллетс, чем Джоанна ожидала, хотя разница, конечно, есть – мужчина все-таки, – но такого, с чем она не могла бы справиться, в нем ничего не обнаруживалось.
После миссис Уиллетс сердце Джоанны было пусто, и она уж думала, так будет всегда. И – надо же! – вдруг такие радостные волнения, такая деятельная любовь.
Мистер Маккаули умер года через два после отъезда Джоанны. Его похороны оказались последними, по поводу которых служили мессу в англиканской церкви. Народу собралось вполне прилично. Сабита, прибывшая из Торонто с двоюродной тетей, превратилась к тому времени в сдержанную, знающую себе цену девушку, прелестную и неожиданно, просто на редкость, хорошо сложенную. Она приехала в неописуемо затейливой черной шляпке и ни с кем не заговаривала, пока к ней не обратятся. Но и когда обращались, не признавалась, что кого-либо помнит.
Некролог в газете сообщал, что наследницей мистера Маккаули будет его внучка Сабита Будро и зять Кен Будро с его женой Джоанной и их малолетним сыном Омаром, родившимся в Салмон-Арме (Британская Колумбия).
Некролог прочитала мать Эдит: сама Эдит в местную газету никогда не заглядывала. Брак Кена с Джоанной, разумеется, не был новостью ни для той, ни для другой, ни для отца Эдит, который сидел тут же за стенкой – в гостиной смотрел телевизор. Слухом земля полнится. Новостью был только Омар.
– Смотрите-ка, ребеночка родила! – поразилась мать Эдит.
Сама Эдит в это время за кухонным столом выполняла задание по латыни.
В церкви Эдит из осторожности первой заговаривать с Сабитой не стала в надежде, что та, может быть, и сама к ней с разговорами не полезет.
Тот давний страх, что их разоблачат, давно прошел, хотя до сих пор она не могла взять в толк, почему этого не случилось. Поэтому ей казалось, в общем-то, нормальным, правильным, чтобы след шалостей, которым предавалась она та, прежняя, не переходил на нее теперешнюю, не говоря уже о том, чтобы их связывали с нею нынешней, настоящей, которая, как она надеялась, возобладает, едва она выберется из богом забытой дыры и расстанется со всеми этими людьми, которые думают, что знают ее. Теперь ее пугал и тревожил лишь странный сдвиг причинных связей: он казался ей удивительным, фантастичным, но дурацким. Каким-то даже обидным, как глупая шутка или предостережение, которое при всей своей неуместности все же когтит и терзает душу. Ну вот скажите: где в перечне вещей, которых она собирается достичь в этой жизни, есть хоть какое-то упоминание о том, что именно по ее слову на белый свет явится человек по имени Омар?
Не вслушиваясь в сказанное матерью, она писала: «Не спрашивай, нам не положено знать…»
Помедлила, покусала кончик карандаша и закончила, почувствовав в груди трепет удовлетворения: «…какая судьба ждет меня или тебя…»
Плавучий мост
Однажды она от него уже уходила. Повод для этого был довольно тривиальный. Он примкнул к паре малолетних правонарушителей (он называл их сокращенно:
Глядя на этот вал посланий человечеству (особенно ее поразила длинная, глубоко прочувствованная и аккуратно выведенная фраза про Аманду В.), Джинни удивлялась, как люди ухитряются столько понаписать, пока никто не видит. Представила себя, как она сидит здесь или в каком-нибудь другом подобном месте, ждет автобус, вокруг никого, а сидеть, скорее всего, придется еще долго (если она действительно собирается воплотить план, который себе наметила). И что, у нее должны чесаться руки, чтобы скорей-скорей писать какую-нибудь ерунду на стенах общественных зданий?
Впрочем, в тот конкретный момент она как раз чувствовала близость с теми, кому непременно надо что-то писать: ее с ними единили распирающие чувства – гнева, мелкой обиды (такой ли уж мелкой?) и предвкушения того, что она сделает Нилу, как отомстит. Но в той жизни, куда она собралась уехать, может вовсе не оказаться человека, на которого будет иметь смысл рассердиться, вообще никого, кто был бы ей хоть чем-нибудь обязан, – там, поди, вообще никому не будет ни жарко ни холодно оттого, что она сделает и чего не сделает. Ее чувства там могут оказаться не нужными никому, кроме нее самой, а ведь они все равно будут накатывать и распирать ее, сжимая сердце и перехватывая дыхание.
Честно говоря, она не из тех, перед кем все падают и укладываются штабелями. А она ведь тоже разборчивая, кого ни попадя ей не надо.
Когда она встала и пошла домой, автобус все еще не показывался.
Нила не было дома. Он отвел мальчиков обратно в школу, а к тому времени, когда вернулся, кто-то уже пришел на собрание, какие-то ранние пташки. Выждав, когда чувства улягутся, чтобы все можно было обратить в шутку, она рассказала ему, что собиралась сделать. То есть она это рассказывала даже в компании, и не раз – в качестве анекдота; при этом о надписях, накорябанных на стенах, умалчивала или упоминала о них вскользь.
– А ты стал бы меня искать? – спросила она Нила.
– Ну, со временем – обязательно.
Онколог был похож на пастора – особенно тем, что носил под белым халатом черную водолазку; как увидишь его в таком обмундировании, сразу ясно, что он только что священнодействовал: что-нибудь смешивал, дозировал и так далее. Лицо у него было молодым и гладким, а цветом как темненькая ириска. Зато волос мало, лишь реденький пушок на макушке, робкая поросль, очень похожая на ту, которой щеголяла и Джинни. У нее, правда, поросль была коричневато-седой, как шкурка мыши-полевки. Сперва Джинни даже думала, вдруг он не только доктор, но еще и пациент заодно. Потом – а не специально ли он завел эту прическу, чтобы пациентам с ним было спокойнее. Прическу, более всего смахивающую на трансплантат. А может, ему просто так нравится.
И ведь не спросишь. Сюда он приехал из Сирии, или Иордании, или какого-то еще такого места, где врачи очень высоко себя ценят. Вежлив, но держится отстраненно.
– Так, стоп, – сказал он. – Сказав что-то более определенное, я могу быть неверно понят.
Из здания с кондиционированным воздухом она вышла на слепящую предвечернюю жару: август, Онтарио. Солнце то прожигало жиденькие облака, то оставалось за ними, но жарко было – что так, что этак – одинаково. Автомобили у обочин, мостовая, кирпичные стены зданий – все, казалось, давило, чуть не падало на нее сверху, как неожиданные факты, которые на тебя обрушиваются в самом диком и нелепом порядке. В последнее время она старалась не выходить из привычной обстановки, чтобы ничто не менялось, все было знакомым и стабильным. То же самое и по отношению к информации.
Стоявший у поребрика микроавтобус двинулся и покатил по улице к ней. Светло-голубенький, мерцающего тошнотного оттенка. Весь в пятнах более светлого тона на тех местах, где закрашивали ржавчину. И в наклейках типа «КОНЕЧНО, ЭТО ВЕДРО С ГАЙКАМИ, НО ВИДЕЛИ БЫ ВЫ МОЙ ДОМ!» или «ЧТИ МАТЕРЬ-ЗЕМЛЮ» и (более свежая) «ПОЛЬЗУЙТЕСЬ ПЕСТИЦИДАМИ И ГЕРБИЦИДАМИ, ОТКРЫВАЙТЕ ДОРОГУ РАКУ».
Выскочив, Нил обежал машину, открыл перед ней дверцу.
– Она уже тут, в машине, – сказал он.
Мелькнувшие в его голосе нотки нетерпения ее сознание смутно отметило и провело по разряду предостережения, какой-то просьбы. Из-за этой напряженности, возбуждения, с которым он еле справлялся, Джинни решила, что сейчас не время сообщать ему новость, если это можно назвать новостью. Когда вокруг народ, даже один-единственный человек помимо Джинни, поведение Нила меняется, становится оживленным, восторженным, искательным. Джинни это давно уже не беспокоит – как-никак они уже двадцать один год вместе. Она и сама в таких случаях меняется (ему в противовес, как она предпочитает думать) – становится более сдержанной и слегка ироничной. Какие-то маски иногда нужны; или к ним просто настолько привыкаешь, что и не снять уже. Вот вроде этой устарелой моды, которой все еще придерживается Нил: на голове бандана, волосы на затылке собраны в седой хвостик, в ухе маленькое золотое колечко, блеску которого вторят золотые ободочки зубов, а штаны и куртка грубые, как у заключенного.
Пока она была у врача, он съездил за девушкой, которая теперь будет помогать им по хозяйству. Он познакомился с ней в исправительной колонии для малолетних правонарушителей, где служил учителем, а она работала на кухне. Исправительная колония располагалась поблизости от городка, где жили Нил и Джинни, – от его центра, где они были сейчас, милях в двадцати. Несколько месяцев назад та девушка оставила работу на кухне и устроилась домработницей на ферму, где заболела хозяйка. Где-то тоже невдалеке от города. К счастью, сейчас девушка оказалась свободна.
– А что случилось с хозяйкой фермы? – при первом обсуждении этой темы спросила Джинни у Нила. – Она что, умерла?
Нил сказал:
– Нет, загремела в больницу.
– А, это то же самое.
За короткое время им пришлось выполнить массу практических приготовлений. Освободить гостиную дома от всех папок, газет и журналов, содержащих важные статьи, которые еще не переписаны на диски, а бумаг этих там на несколько стеллажей, по всем стенам до потолка. Еще оттуда пришлось убрать два компьютера, старые пишущие машинки, принтер. Всему этому надо было найти место (временное, хотя никто так не говорил) в доме у кого-то другого. Гостиную решили превратить в палату для больной.
Джинни сказала Нилу, что уж один-то компьютер он мог бы и оставить – например, в спальне. Но Нил отказался. Вслух этого не сказал, но она поняла: он не надеется, что у него будет время за ним работать.
Все те годы, что они прожили вместе, Нил почти каждую свободную минуту тратил на подготовку и проведение кампаний. Не только политических (хотя и их тоже), но и по спасению исторических зданий, мостов и кладбищ, по защите деревьев (как на улицах города, так и в составе рощ, оставшихся от старого леса), по спасению рек от ядовитых стоков, лакомых земельных участков от застройщиков и местного населения от казино. Без конца писались письма и петиции, пикетировались государственные учреждения, организовывались протесты. На собраниях в их гостиной то и дело звучали взрывы ярости и негодования (доставлявшие участникам массу радости, думала Джинни), здесь спорили и выдвигали путаные проекты, здесь била через край нервная энергия Нила. Теперь же, вдруг опустев, комната напомнила Джинни о том времени, когда она впервые вошла в этот дом, перебравшись сюда прямо из двухэтажного коттеджа родителей, где на окнах были замысловатые драпировки и деревянные ставни, а на лакированном полу прекрасные восточные ковры, названия которых она никак не могла запомнить. Ну и конечно, полки и полки с книгами. А на единственной пустой стене в ее комнате висела репродукция Каналетто, которую она специально купила в колледже. «Праздник лорд-мэра Сити на Темзе». Эту репродукцию Джинни взяла сюда с собой, но так она где-то и затерялась.
Больничную койку взяли напрокат; пока она была не очень-то и нужна, но лучше пусть будет, потому что с финансами у них частенько бывали напряги. Нил подумал обо всем. На окна повесил тяжелые шторы, которые собирались выкинуть одни их знакомые. Шторы были с узором, который Джинни находила безобразным: там чередовались пивные кружки и декоративные бляхи от конской упряжи. Но она понимала: наступают времена, когда что уродливое, что красивое – все служит примерно одной и той же цели, и на что ни посмотри, все не более чем гвоздь, чтобы накалывать на него ощущения обезумевшего тела и туда же обрывки и клочки сознания.
Джинни было сорок два, и до недавнего времени она выглядела моложе своих лет. Нил шестнадцатью годами старше. Поэтому раньше она думала, что при естественном развитии событий это она должна будет оказаться в его теперешнем положении; иногда у нее даже возникало беспокойство, как она с этим справится. Однажды в постели, прежде чем отойти ко сну, она держала его за руку, теплую и живую, и думала о том, что, когда он будет мертвым, она непременно возьмет его руку в свои или хотя бы последний раз прикоснется. При этом она будет смотреть и не верить. В то, что он лежит мертвый и бессильный. И не важно, насколько загодя это его состояние окажется возможным предвидеть, все равно она будет неспособна поверить. Как не верит она тому, чтобы где-то глубоко внутри он не переживал того же. Только с нею. Мысль о том, что, может быть, у него подобных переживаний вовсе и не было, вызывала что-то вроде эмоционального головокружения, противного чувства падения в бездну.
И при этом – возбуждение. Невыразимое волнение, которое чувствуешь, когда тебя галопом настигает несчастье, обещая освободить от всякой ответственности за собственную жизнь. И тут же стыд, заставляющий собраться, остановиться и притихнуть.
– Ты куда? – в тот раз сказал он, когда она убрала руку.
– Никуда. На тот бок просто.
Она не знала, являлись ли Нилу подобные мысли, – ведь должны бы, особенно теперь, когда с ней такое случилось. Спросила, как у него с этими мыслями, не мучают? Он дернул головой и поморщился.
Она сказала:
– Да, у меня тоже в голове не укладывается.
Потом подумала и говорит:
– Ты только этих не впускай, как их там… Консультантов по горю и трауру. Уже небось кружат поблизости. Надеясь нанести упреждающий удар.
– Ну что ты меня терзаешь! – сказал он редкостно гневным голосом.
– Прости.
– Вовсе не обязательно демонстрировать нарочито легкомысленный подход.
– Знаю, – сказала она.
Но в свете происходящего, когда на нее обрушилось столько всего сразу и всему нужно уделять внимание, ей стало вообще не до подхода.
– Познакомься: Элен, – сказал Нил. – Это она будет теперь о нас заботиться. Девушка строгая, всяких глупостей не потерпит.
– Вот и молодец, – сказала Джинни. И приподняла руку из положения сидя.
Но девушка, вероятно, не заметила руки, так и оставшейся глубоко внизу между передними сиденьями.
Или, может быть, не поняла, чего от нее хотят. Нил рассказывал, что она вышла из среды совершенно невероятной: ее семья была абсолютно варварской. У них творились такие вещи, что даже трудно себе представить в наши дни, в наш век. На обособленной ферме, где умерла мать, осталась умственно отсталая дочь с психически ненормальным стариком-отцом. И уже от их кровосмесительного сожительства родились две дочери, из которых Элен была старшая. В четырнадцать лет она старика избила и сбежала. Ее приютил сосед, позвонил в полицию, и уже полицейские забрали ее младшую сестру; обеих сдали в органы опеки. Старика и его дочь (то есть их мать и отца) поместили в психиатрическую больницу.
Элен и ее сестру, и умственно, и физически вполне нормальных, отдали в приемную семью. Записали в школу, но учеба их не очень увлекала, потому что пришлось идти в первый класс. Однако чему-то обе все-таки научились. Во всяком случае, в таком объеме, чтобы их труд можно было использовать.
Когда микроавтобус отъехал от поребрика, девушка решилась заговорить.
– Ну и жаркий же денек вы выбрали для прогулок, – сказала она.
Наверное, слышала, как кто-нибудь для затравки разговора сказал нечто подобное. Она говорила грубым, тусклым голосом, в котором проскальзывали враждебность и недоверие, но Джинни прекрасно понимала, что это не относится лично к ней. Просто у некоторых людей, населяющих эту часть света, такая манера говорить – особенно в сельской местности.
– Если тебе жарко, можешь включить кондиционер, – сказал Нил. – У нас он старого типа: просто опускаешь стекла всех окон, и дело в шляпе.
Поворот, который они сделали на следующем перекрестке, для Джинни был неожиданным.
– Без паники, – сказал Нил. – Нам надо заехать в больницу. У Элен там сестра работает, и что-то там такое Элен хочет у нее забрать. Я правильно объяснил, а, Элен?
– Да, – сказала Элен. – Мои хорошие туфли.
– Вот, хорошие туфли Элен. – Нил бросил на нее взгляд в зеркало. – Хорошие туфли мисс Элен Рози.
– Меня зовут не Элен Рози, – сказала Элен. И по всем признакам она это сказала не впервые.
– Да это я просто к тому, какие у тебя розовые щечки, – сказал Нил.
– Никакие они не розовые.
– Розовые, розовые. Правда, Джинни? Вот, Джинни со мной согласна, у тебя розовые щечки. Мисс Элен Розовые Щечки.
Цвет лица у девушки был действительно нежно-розовый. Джинни это уже заметила, как и ее почти белые ресницы с бровями, волосы цвета некрашеной кудели и губы, вид которых был странно гол, это не были просто губы, не накрашенные помадой. Весь ее вид был таков, словно она только что вылупилась из яйца, словно на ней не вырос еще окончательный слой кожи, да и цыплячьему пушку еще предстоит смениться на более грубые взрослые волосы. Такие дети обычно подвержены всяким кожным высыпаниям, ходят вечно исцарапанные и в синяках, в уголках рта у них часто выскакивает простуда, а между белых ресниц – ячмень. При этом она отнюдь не выглядела ни хилой, ни болезненной. Плечи широкие, сама не толстая, но ширококостная. И выражение лица не столько глупое, сколько открытое и непосредственное, как у теленка или олененка. Все у нее сразу на лице – и то, о чем она думает, и вообще все, чем она жива, вся ее личность сразу вступает с тобой в контакт с невинной и – для Джинни-то уж точно – неприятной силой.
Шоссе долго лезло вверх на гору, где стоит больница – та самая, где Джинни делали операцию и где она проходила первый курс химиотерапии. А через дорогу от больницы – кладбище. Шоссе было междугородним, магистральным, и, проезжая здесь (в те добрые старые дни, когда в этот город они наведывались всего лишь за покупками или изредка развлечься в кино), Джинни всякий раз роняла что-нибудь вроде: «Ах, что за печальный пейзаж!» или «Да-а, удобно, конечно, но не слишком ли?».
В этот раз она промолчала. Кладбище ей не досаждало. Она поняла, что это как раз не важно.
Нил, должно быть, тоже это понял. Посмотрел вдруг на Элен в зеркало и говорит:
– Как думаешь, много на этом кладбище мертвецов?
Та замешкалась, молчит. Потом недовольным тоном:
– Да не знаю я.
– Они там
– Он и меня поймал на этом же, – сказала Джинни. – Шутка на уровне четвертого класса школы.
Элен не ответила. Возможно, до четвертого класса девушка так и не добралась.
Подъехали к главному входу в больницу, но Элен показала, мол, нет, надо туда, туда, – и Нил подрулил к зданию сзади. Там толпились люди в больничных халатах, вышедшие на воздух покурить, некоторые прямо вместе с капельницами.
– Ты видел там скамейку? – спросила Джинни. – Да ладно, ладно, уже проехали. Просто на ней табличка: «СПАСИБО, ЧТО НЕ КУРИТЕ». Но ведь она поставлена для людей, которые выходят из здания больницы. А зачем выходят-то? Да покурить! И что, получается, если куришь, то не садись? Не понимаю.