Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крест. Иван II Красный. Том 1 - Ольга Николаевна Гладышева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   — Послушание твоё будет такое: изучишь теперь язык русов. Читать, писать и говорить. Прислуживать тебе будет монах-паломник из Руссии. От него переймёшь тамошние обычаи и правила житейские, изучишь историю и нынешнее государственное состояние, народное почитание святынь и святых местных, а пуще обустройство духовное во властех и епископиях. Прислужник твой сведущ. Звать Фёдором. Сроку тебе два года.

Уже на следующий день качали его корабль пологие маслянистые волны Мраморного моря. Кроме паломников, молчаливо и благоговейно ждущих встречи со Святой Горой, много было на корабле генуэзцев, армян, испанских евреев, везущих из Константинополя в страны Средиземноморья буковое дерево, опиум, сафьян, шёлк-сырец, розовое масло, духи. Крепкие запахи свежей древесины, кожи, благовоний распространялись по палубам, шумела разноязыкая речь, перекрикивались греческие матросы, работавшие с парусами. Феогност сидел, углублённый в свои мысли. Значит, впереди Руссия? Страна, вовсе ему не ведомая. С чем пошлёт его туда патриарх? Смутно, неспокойно было на душе. Не кинул даже прощального взгляда на милый Константинополь — так это больно. Было предчувствие, что скоро-скоро и Константинополь, и Афон, куда он сейчас стремится, станут невозвратными, прошлыми. Жизнь его вступала во вторую половину. Какой-то она будет?

В тое же лето разлив Инши был, как всегда, велик. Но вода сошла рано. Луга же по берегам оставались сочными и свежими до самого августа, когда уж и берёзы позолотели, и птицы отправились неведомо куда. Пусто и тихо сделалось без кукушек и иволг, будто потерял что-то.

Варфоломей лежал под берёзой нога на ногу и играл на дудочке[18], покачивая разбитым лаптем. Хоть и скучно без птиц, но на душе всё равно хорошо. То есть не хорошо, а ужасно... Потому как пропали кони: Воронок и Лысанка. Нынче им дали отдых, и батюшка велел приглядывать за ними. А Варфоломей стреножить их не пожелал: пускай так походят. Они и убрели. Уж где он только их не искал, все овраги лесные излазил! Озорные кони, своевольные. Молодые ещё. Мыслимо ли без них домой показаться? Последние были изо всей конюшни. Какие пали от болезни и бескормицы, каких продать пришлось, которых на дарение татарское отдали, а хозяйство скудело и скудело. Уж и так сделались будто смерды.

Всё лето он провёл здесь, в лугах, в одиночестве смотрел за скотиной. Пастух он был новоначальный, и стадо ему досталось малое: вместе и козы, и ярочки, и молодые нетели. Разыграются, бодать друг друга начнут, боком-скоком ходят, на дыбки встают. Он не унимал их. Человек он был задумчивый. А о чём думал, и сам бы не сказал — спроси. Будто отлетала его душа, и недалеко, тут она была, но сама по себе, и он слушал, не слыша, глядел, не видя, такой же безмысленный, безответный, как трава приречная или облако высокое, безмолвное.

Мох налезал на корни старого дерева плотной зелёной овчиной, лежать было тепло, дудочка пела чисто и звонко. Пока её голос слышен, овцы и телки не разбредутся, она их как привязывает к одному месту. Варфоломей покосил взглядом, усмехнулся самодовольно: ишь, стоят, шеи вытянули, слушают.

Он бы хотел, чтобы всегда было лето, а зимы и осени не было. Зимой учиться надо, дьячок бранит, матушка с батюшкой огорчаются.

   — Ах я несчастный! — вслух сказал Варфоломей, перестав играть, и ловко, далеко плюнул сквозь зубы. Козлята сейчас же пошли посмотреть, что это такое. Он засмеялся и замахнулся на них дудкой, отчего козлята выказали большой испуг и намерение стремглав нестись в лес прятаться. — Вот я вас! — пообещал им Варфоломей, переворачиваясь на живот.

В берёзовой поросли таилось покинутое гнездо малиновки, круглое и прочное, устланное изнутри пухом. Варфоломей взял его и долго рассматривал, дивуясь: человек руками так не сплетёт, как пташка клювом — травинка за травинку, не разорвать. Премудрость Божия и птичке дана, вздохнул Варфоломей, один он несчастный, ребятишки надсмехаются: говорит медленно, читает всё ещё по слогам, а другие вон бегом поспевают, так и тарахтят, как телеги по мостовой. Батюшка утешает: если учение тебе, сынок, не даётся, значит, тебе это не надо, значит, умысел Божий о тебе другой. Но это он только утешает, а сам обижается: боярского сына холопские дети обгоняют.

Скупая слеза сбежала на висок, проникла в ухо. Он крепко вытер её кулаком, кинул сердитый взор по сторонам, не подсмотрел ли кто такой его слабости. Никого, конечно, не было, кому тут быть? Козлята придумали себе новую забаву: один встал на задние ноги, за ним второй, третий, зубами вцепились в свисающие берёзовые ветки, а передними ногами стали отчаянно месить воздух в поисках опоры. И оторвать верхушек веток не могли, и отказаться от этакого лакомства упрямство не позволяло. Нетели лежали, спокойно прищурившись, серку жевали.

Ой, что это? Не тать ли? Нет, чернец, кажись. Из прибрежных кустов торчал монашеский куколь. Варфоломей торопливо пригладил волосы, пошёл к незнакомцу.

Старик сидел на камне, опустив ноги в реку, струи обегали покрасневшие ступни.

   — Чай, холодна вода-то? — спросил Варфоломей. — Здравствуй, дедушка.

   — У-у, холодна, — отозвался чернец. — Здравствуй. Ты чей, тутошный?

   — А у нас вода не как везде, — похвастал Варфоломей. — Соле-еная. И деревня наша потому называется Варницы. В нашей воде детей купают, у кого немочь бледная, и стариков скрюченных, навроде тебя, чтоб кости не ныли.

   — Ишь, вострый какой, — похвалил чернец, вытаскивая ноги. — Всё обсказал.

   — Не, я не вострый, — возразил пастушонок. — Изругоня я.

— Пошто так? Ругают тебя?

   — В грамоте нетвёрд.

   — И печалишься?

   — Ещё как! Я коней нынче упустил.

   — Вот ведь! Это беда.

   — И не говори.

Монах обмотал ступни, сунул их в старые поршни.

   — А ты издалека, похоже? — догадался Варфоломей. — Устал? Пойдём к нам ночевать.

   — Спаси Христос! — согласился монах. — А ты что же, ленишься, поди? — На бледном лице его, полускрытом куколем, мелькнула слабая улыбка. — Научишься писать — дьяком станешь.

   — Куды писать! Читаю-то по слогам, — признался Варфоломей, — Не дано мне. Стараюсь, а не могу. — Он доверчиво поднял глаза на Старика. — Дай-кось ухо, чего скажу. Я ведь боярский сын. Стыдоба!

   — Да ты што! — снова улыбнулся монах. — -Так пастухом и останешься? Сколько тебе годков-то?

   — Двенадцать, — потупился Варфоломей.

   — Мно-ого, — похвалил монах.

   — А хоть и пастухом! — приободрился Варфоломей. — Я люблю. И птиц и зверей. Всех. И стадо стеречь люблю. Никого нет, мне одному быть нравится. — И осёкся, наткнувшись взглядом на чёрные внимательные глаза старика.

   — Будешь ты всю жизнь пасти стадо, — тихо сказал тот. — Только другое.

   — Ты чего жрёшь! — вдруг вскричал Варфоломей.

Это телёнок подошёл сзади и стал жевать суму монаха.

   — Хлебца ищет, — сказал чернец. — Хлебца хочется? — Он порылся в суме. — А ты, соколик, отвори-ка уста, я тебе просфору положу. Малый кусочек, а толк от него большой будет. Дай благословлю.

   — Мученик я, — сообщил Варфоломей, прожёвывая просфору. — Все ножки нынче извихлял за конями, а не нашёл. Вдруг их волки уж съели?

   — Страдалец, вестимо, — поддакнул монах опять как бы с усмешкой.

Они пошли по дороге к деревне в пыли, поднимаемой стадом. Солнце уже село, и наступили тонкие сумерки. Варфоломей покрикивал на телят и часто без нужды щёлкал кнутом, просто для удовольствия. Лапти его взбивали клубы пыли, а поршни монаха ступали легко, вроде бы и следов от них не оставалось. Это Варфоломей отметил краем глаза, но больше думал об ужине и о пропавших конях, чем о такой странности своего спутника.

Дом родителей, принакрытый вётлами, был большой, но пустой, обедневший. Гостю, однако, обрадовались, будто давно его ждали. Сейчас был принесён чистый рушник, и в рукомойник добавлено свежей воды, даже две свечи новые достали, хотя за окнами ночь так и не наступала, была светлая сумеречь.

   — Даже скатерти нету у нас, — виновато шепнула мать. — Где нашёл странника-то?

   — А в лугах. Ноги он в Инше мочил, сидел на берегу.

Девка внесла большую деревянную мису горячих штей и ворох ложек под мышкой. Все охотно и спешно заняли места на скамьях, потом встали, батюшка прочёл «Отче наш» и принялся ломать на куски ржаной каравай.

   — А вы богатые люди, — сказал монах, обводя взглядом троих хозяйских сыновей.

   — Что ты, старче! — возразил отец. — Захужели дальше некуда. Московляне погубляют нас окончательно. То Ахмылову рать Иван Калита навёл[19], то своих воевод шлёт к нам в Ростов: и грабят, и пытают, давай, дескать, серебро татарам платить...

   — И горько, и страх велик, — вздохнула матушка. — Жесток Иван Данилович. Не жесточе ли самих баскаков будет[20].

   — Князь жесток, да Бог милостив, — молвил монах. — Почитай-ка нам, соколик, Псалтырь, я послушаю.

Старший брат не удержался, прыснул. Варфоломей покраснел и набычился. Матушка погладила его по голове:

   — Не даётся грамота голубчику нашему. Пятый год учится, а никак.

   — А ты почитай! — настаивал монах. — Милостив Бог: и намерение целует, и деяние почитает, и предложение хвалит.

Варфоломей встал и переменился лицом. С малых лет не мог он спокойно слышать Огласительное слово Иоанна Златоуста, душа потрясалась, и сердце сжимало, и слёзы кипели. Повинуясь пришельцу, взял он под божницей[21] Священную книгу, придвинул свечу:

   — Где читать?

   — Отвори, где хочешь.

   — Не помяни нам грехов наших предков; скоро да предварят нас щедроты твои; ибо мы весьма истощены. Помоги нам, Боже, Спаситель наш, ради славы имени Твоего... — Казалось, сами собой звучали слова под дрожащим пальцем Варфоломея. Он оторвал глаза от книги, обвёл сидящих за столом: братьев с раскрытыми ртами, отца, в изумлении качающего головой, мать с блестящими влажными дорожками на щеках. — И так будет всегда? — растерянно спросил он. — Это мне навсегда даётся?

   — Буди, буди, — кивнул монах.

   — Благословенна воля Твоя, Господи, — тихо всхлипнула мать.

И вся семья притихла, не зная, что молвить от удивления.

   — Что же, поснедаем? — негромко напомнил гость.

Принялись за еду сначала робко, потом всё дружнее застучали кленовыми ложками.

А кони сами домой пришли. В ту же ночь. И Воронок и Лысанка.

Тое же лета августа четвёртого дня заложили на Москве первую каменную церковь Успения Божией Матери. Стечение народу было преогромное. Передавали, будто сам митрополит Пётр, смиренный, многомудрый, всеми почитаемый за дар любви христианской, иконник чудный, будто бы сказал князю Ивану Даниловичу: если успокоишь мою старость и воздвигнешь здесь храм, достойный Богоматери, то будешь славнее всех иных князей, и род твой возвеличится, и кости мои тут останутся почивать.

При закладке храма преклонных лет митрополит собственными руками сложил себе каменный гроб в основании у жертвенника. Это означало, что собор будет кафедральным, что кафедра митрополичья переносится из Владимира славного в скромную Москву. А что должно означать то для владетелей княжества сего, догадаться труда не составляло, и догадка эта других великих князей не веселила и не радовала. Где митрополия будет, тому княжеству главным и быть. «Ну, это мы ещё посмотрим», — бледнея от злости, шептали иные князья и вельможи, а пуще всего тверичи, негодуя на шустрого московского выскочку, склонившего к себе сердце митрополита. Предками-то Иван, конечно, знатен, из Рюриковичей, да в делах-то небрезглив, в друзьях неразборчив, к Узбеку так и лезет в родню. Да и есть ли у Ивана друзья-то? Льнёт, к кому надо, из корысти одной, чтобы власть небольшую под себя подгрести, надо всеми князьями встать. Пока собирает, милостив бывает, а как набрал — и руки сжал.

Конечно, Иван Данилович разговоры такие и шёпоты очень знал, хотя виду не подавал, был со всеми ровен и приветлив. Но про себя серчал, и гневался, и кипел. «Говорят, я в родню к Узбеку лезу? Языки пёсьи брешут такое. Это всё тверичи пердят. Если мой брат Юрий Данилович на сестре Узбека десять лет женат был, разве мы не родня получаемся? По нашему обычаю, родня. Пусть не кровная. Но Агафья-Кончака кем отравлена? Тверичанами. Брат мой, Юрий, в Орде убитый кем? Тверским князем Дмитрием, Грозные Очи прозываемым. Щенок он, а не Г розные Очи. Шесть лет женат на литвинке, а семя не произвёл. Теперь чего Узбек его в Орде держит? Не казнит, не милует. Зачем? Чтобы меня злить и жалить? Пускай русские князья друг друга грызут, аки псы бешеные, а перед ханом хвостами виляют? Говорят, я к Узбеку льну? Тверичи проклятые лжу плетут на меня. Я ему покамест не кланялся. Но покланяюсь. Ништо! С меня не убудет. Привезу серебреца и даров иных — подавись, морда татарская! А ярлык мне дай! Пускай он тверичанам смерть своей сестры простит. Я — нет. Я за брата своего отмщу!»

Со строительством храма спешили, чтоб до осенней мокрети и заморозков возвести стены. Шумно стало в Москве. Скрипели едущие гужом телеги, перекрикивались на лесах каменщики. Зеворотники собирались на площади каждый день наблюдать, сколько новых рядов белого камня наросло.

С первым снегом приостановили кладку. И как раз тогда Ивану Даниловичу мрачен сон прибредился. Не битва, не сырое мясо, что к болезни снится, даже не нечистая сила, что после пиров обильных видится с рожами злобными. Как бы и ничего такого, обычный сон, а след оставил тревожащий, предчувствие непонятное. Князь и вставал, и ходил, и садился, изразцы печные щупал — не слишком ли тепло истоплено, квасу несчётно ковшов выпил, а печаль не переставала томить его. Хотел даже к супруге пойти, но пожалел беспокоить: опять она в тяжести, трудно носит.

«Некого мне обнять среди ночи в тоске, — шептал сам себе Иван Данилович, — некому сказать, сколь умучена душа и как я устал. Сомнения правят слабостью моей, кою скрываю. Гнетут грехи, коих совершил множество, веруя, что совершал для высших целей, что оценят потомки и добром помянут. Помянут ли?.. Всё, поди, в строку поставят, всё вкупе притянут и сочтут, о тайностях дознаются. Не проклянут ли? Не скажут ли, что заповеди Божии преступал и многим грязям и подлостям повинен? Пусть Бог милосердный рассудит, ибо Ему ведомы не токмо поступки, но помыслы каждого. Да, татар наводил, да, притеснял поборами своих, да, голову моего боярина-изменника мне на копьё подносили[22], и я зрил без содрогания тусклые его, проткнутые глаза. Но крест раскаяния несу с твёрдостию, и оправдания мои Высшему Суду предстанут без утаю. Пускай Судия решит, какая чаша тяжельше тянет. Во имя добра, во имя будущего земли своей вершил я преступления, которых тати устрашаются и отвращаются, Но дело жизни, мне назначенное, я исполню — в том обет мой! — исполню, сколь позволено будет силами и разумением моим... Плоды добрые детям моим оставлю. Лишь бы смогли удержать и укрепить, что отец их соберёт и устроит!

Назначь, Милосердный!»

Сон был даже и прост: гора превысокая, а на ней — снег. Снег как-то мигом растаял, и гора враз исчезла. Вот и всё. Но из головы не шёл сей сон, не давал забыть себя. Поделился Иван Данилович печалью своей с крестником Алексием[23], монахом Богоявленского монастыря, — ещё шестилетним князю довелось стать воспреемником старшего сына боярина Бяконтова. Сейчас Алексий — монах уже мантийный, заслуженный и в возрасте Христа обретается.

Крестник выслушал сон, но ничего не посоветовал, только сказал осторожно:

   — Поди, крестный, с этой тугой к митрополиту. — Алексий князя по детской памяти всё продолжал называть крестным. — Святый владыка безгневный и в назиданиях кроткий.

   — А уж раздаёт всё, что кто ни спросит: и иконы своего письма, и власяницу свою, говорят, подарил кому-то! — не утерпел хозяйственный Иван Данилович.

Алексий на это лишь улыбнулся тонко и вздохнул. Щедрость и милость митрополита всем известны. Разве его остановишь? Начнёт проповедь с обличения грехов, церковь ждёт: ну, сейчас возгремит! А владыка крепится, крепится да и закончит:

   — Не вы грехи творите, возлюбленные чада, но враг рода человеческого. Его отрекайтесь — отца всяческого греха, его бегите — творца всякой лжи, его остерегайтесь, его наущения гоните, соблазны, им чинимые, отвергайте и борите в себе и в ближних ваших. Да простит вам Господь по немощи вашей и наградит по силе своей и славе.

Неизвестно, кого так ещё и любили на Москве, как митрополита Петра!

Выслушав про сон, владыка не стал показывать важность иль задумчивый вид. Он вообще прост был и тих, как самый смирный и бедный монах. Замечали, что, когда у него спрашивали совета, он не делался глубокомыслен, отвечал почти сразу, лишь чуть помедлив, будто слушая чью-то подсказку. А уж кто ему подсказывал, и помыслить боялись.

   — Сон твой вот что, — сказал он Ивану Даниловичу. — Гора — ты, а снег — я. Допрежь тебя я растаю, допрежь тебя уйду. И будет это скоро. Скорей, чем кто-либо ждёт.

   — Владыка, — поразился Иван, — тебе и такое ведомо? Страшно мне тебя слушать.

   — Ты думаешь, князь, мужество — это только в бою иль в делах государственных надобно? Старость, просто человеческая старость мужества требует.

   — Какого мужества, святитель? О чём ты говоришь?

   — А на Суд Божий предстать не страшнее ли рати? За грехи-то ответ держать?

   — Человек оправдывается верой, — сказал Иван Данилович.

   — Человек оправдывается делами! — может быть, впервые в жизни столь жёстко возразил митрополит.

...Он скончался вскоре, на молитве, с воздетыми к небу руками. Руки вдруг упали, и сам он упал бездыханно. Было это вьюжной декабрьской ночью. Во всех московских церквах звонили в колокола для путников, сбившихся в дороге. Пытались зажигать факелы на кремлёвских звонницах, но безуспешно — задувало ветром. Иван Данилович находился в это время в отсутствии, поспел только к самому выносу. Почившего погребли в приготовленном им самим склепе в недостроенном храме Успения. Произволением Божиим суждено было этому храму стать самым главным собором на Руси, пережить многие века славы, войны и разорения, поновляться, гореть, отстраиваться вновь, быть даже временно закрытым для богослужения, но всегда и вовеки оставаться самым главным собором в сознании православного люда.

Царственным великолепием сияют купола и кресты Успенского собора в Кремле, где тихо покоится смиренный здатель его.

Вспомни о нас, святый отче, и не оставь молитвами твоими!

В день похорон незаконченный храм освещали только слабые огоньки свечей в руках провожающих. Сквозь щели временного покрытия залетали снежинки, кружились и плавали по высоте, потом опускались ниже, таяли и смешивались со слезами на лицах. Порывистый вой пурги заглушал мёрзлые голоса окрестных колоколов, скрипел снег под ногами — много его натащили, пар от дыхания свивался белыми клубами и оседал инеем на пустых нерасписанных стенах. Певчие пели простуженно и нестройно. В толпе, забившей притворы, часто слышались кашель и рыдания. Мрачно и строго свершался обряд погребения.

После скромных, ввиду Рождественского поста, поминок престарелый тысяцкий Протасий Вельяминов огласил завещательную волю покойного, высказанную изустно за день до внезапной кончины: собственноручно написанные две иконы Божией Матери — Успенскому собору, панагия с лалом и ониксом, саккос из лазоревого атласа, епитрахиль из гвоздичной камки, обнизанная мелким жемчугом, архиерейский жезл с двурогой рукоятью — всё это в ризницу митрополичью. Нательный крест — особое благословение князю Ивану Даниловичу и роду его, дабы благословлять сим крестом старших сыновей. Это были все ценности, коими владел митрополит, не считая ещё богослужебной шапки. Личные вещи, как-то: утиральники, чаши, будние ряски — святитель когда-то уже успел раздарить по бедному священству, по монахам, кое-что и нищим московским перепало.

Иван Данилович принял крест из рук Вельяминова, поник головою: на кого теперь обопрусь в исканиях престола великокняжеского?

   — Будто вдругорядь я осиротел, боярин.

Морщинистый, обрюзгший Протасий пожевал губами:

   — Тайность должен тебе сказать, князь. Святый владыка тебя сыном возлюбленным называл и милость призывал семени твоему до века. Рек, что память твоя прославится и воздаст тебе Господь сторицею ещё в мире сем.

   — Кабы так-то, — покачал головой Иван Данилович, — кабы так... Спаси Бог за утешение, Протасий.

Вельяминов поморгал красными старческими веками, добавил нерешительно:

   — Ещё рек, чтоб родам нашим, твоему и моему, в дружбе жить вечной и помощи.

   — Хорошо, кабы так-то, — согласился Иван Данилович, — чтобы тысяцкие Вельяминовы верно несли князьям московским службу свою.

Посмотрели друг на друга в упор, глаза в глаза. Слабая улыбка шевельнула бледные губы Протасия.

В самом деле, невдолге было им назначено судьбою породниться и произвести в родстве потомков своих человека, который составит величайшую славу земли Русской[24]. Но будет и нелюбие промеж этих родов, и козня, и измена, и даже первая на Руси принародная казнь будет назначена внуком Ивана Даниловича правнуку Протасия Вельяминова.

Но пока ничего такое было им неведомо, и стояли они в полутёмной трапезной опустевшего дома митрополита при догорающих свечах усталые и заплаканные, усиливая в сердцах своих надежду на лучшие времена.

   — Ну и ещё одна новость, князь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад