Она собрала остальные цветы, перевязала их лентой из косы и побежала к пакгаузу, чтобы бросить букет в галерею. Он упал на перила, но никто не взял его. Девочка вернулась к липам недовольная.
Во дворе все затихло. Тетя София и Варвара сняли последнее белье с веревок и отнесли высоко нагруженные корзины в дом. Работник, заперев ворота сарая, ушел, а тихий мальчик снова сидел на скамье и с завидным терпением выводил свои буквы на грифельной доске.
Маргарита села возле него и, сложив на коленях свои тонкие загорелые ручки и болтая беспокойными ножками, живыми умными глазками следила за полетом ласточек, носившихся в воздухе и исчезавших под широкими подоконниками противоположного бокового флигеля.
Тем временем вернулась Варвара с тряпкой; она вытерла садовый стол, постлала скатерть и поставила поднос с посудой, а затем стала наматывать веревку, на которой висело белье. Время от времени бросала недовольный взгляд на девочку, без всяких церемоний рассматривавшую окна «нечистого» здания. Старой кухарке это казалось дерзким вызовом, от которого у нее мороз пробегал по коже.
— Варвара, Варвара, повернись скорей! Там кто-то есть! — вдруг воскликнула девочка, вскочив на скамейку и указывая пальцем на одно из окон комнаты покойной госпожи Доротеи.
Невольно, как бы подчиняясь какой-то неведомой силе, Варвара повернула голову по указанному направлению и, от страха выронив из рук клубок веревок, пробормотала:
— Видит Бог, занавеска шевелится!
— Глупости, Варвара! Если бы она только шевелилась, то это ничего не значило бы. Она могла бы шевелиться и от ветра, — серьезно ответила Маргарита. — Нет, там, в середине, — она указала на окно, — занавеска раздвинулась и кто-то выглянул! Как это странно! Ведь там никто не живет.
— Господи помилуй, дитя, зачем же все время показывать пальцем? — прошептала Варвара, схватив маленькую ручку, а затем вплотную подошла к девочке, как бы желая закрыть ее своей широкой, массивной фигурой, и обернулась к указанному окну спиной, так как ни за что на свете не согласилась бы снова посмотреть на него. — Вот видишь, Гретхен, это от того, что ты вечно туда смотришь. Я уже раньше хотела сказать тебе, но ведь ты всегда все делаешь по-своему, вот я и промолчала. На такие вещи, как эти окна там наверху, незачем смотреть.
— Как ты суеверна, Варвара! Если бы это слышала тетя София! — сердито ответила девочка, стараясь отстранить с дороги неуклюжую старуху. — Как раз-то и надо смотреть! Я хочу знать, что это было! Это промелькнуло так скоро… раз и готово! Мне кажется, это была бабушкина горничная, у нее такой белый лоб.
— Она? — Старая кухарка в свою очередь приняла серьезный вид. — Во-первых, как она попала в комнату? Ведь не через замочную же скважину? А во-вторых, она ни за что не сделала бы этого. Эта воструха поступила так же, как и ты, и третьего дня в сумерки напугалась точно так же, как вчера кучер. Поди лучше наверх, в комнату с красными обоями, где висят картины. Это та, с красными камнями в черных, как смоль, волосах! Она все не находит себе покоя в земле, а бродит и пугает людей.
— Варвара, тетя сказала, чтобы ты нам, детям, не болтала таких глупостей, — воскликнула Маргарита, вне себя от гнева топая ногою. — Разве ты не видишь, как Гольдик боится? — Вслед затем она успокоительно, как старая бабушка, обвила руками шею мальчика, который слушал, широко раскрыв глаза от страха, и продолжала: — поди сюда, бедный мальчик! Не бойся и не слушай этой глупой Варвары! Никаких привидений не бывает… никаких, все это — глупости!
В эту минуту из дома вышла тетя София. Она принесла кофе и положила на стол большую сладкую булку, обсыпанную сахаром.
— Гретель, деточка, почему у тебя вид, как у воинственного молодого петушка? В чем дело? — спросила она, в то время как Варвара поспешила убраться и побежала за своим укатившимся мотком веревок.
— Кто-то был там, в комнате, — коротко и ясно ответила девочка, указывая на окно.
Тетя София, нарезавшая булку, остановилась. Она повернула голову и окинула длинный ряд окон беглым взглядом.
— Там, наверху? — с улыбкой спросила она, — ты грезишь среди бела дня, деточка!
— Нет, тетя, это был настоящий человек… там, где такая красная занавеска. Я ведь видела пальцы, совсем белые пальцы, которые раздвинули ее, потом мелькнули белый лоб и светлые волосы.
— Это было солнце, Гретель, и больше ничего, — равнодушно ответила тетя София, продолжая резать булку, — оно играло и переливалось различными цветами на старых стеклах, а это обманчиво. Если бы у меня был ключ, то ты сейчас же пошла бы со мною наверх, чтобы убедиться, что там никого нет, и тогда мы увидели бы, кто прав, глупышка! Но ключ у папы, а там теперь бабушка, и я не хочу им мешать.
— Варвара говорит, что это выглянула барыня, которая висит в красной гостиной, и что она бегает по всему дому, чтобы пугать людей, тетя, — боязливым и плаксивым тоном произнес Рейнгольд.
— Ах, вот оно что! — сказала тетя София, положив нож, и посмотрела через плечо на старую кухарку, с большим рвением наматывавшую свою веревку. — Да ты — прямо-таки сокровище, Варвара, настоящая кумушка! Чем провинилась пред тобой бедная дама в красной гостиной, что ты делаешь ее пугалом для правнуков?
— Какое тут пугало! — надувшись ответила Варвара, не отрывая взора от своей веревки. — Гретхен все равно этому не верит. Вот в том-то и беда в нынешнее время! Дети появляются на свет такими умными, что ни во что не верят. — Она с таким остервенением навертывала веревку, как будто собиралась перетянуть шею всем маленьким скептикам. — Когда человек не верит больше в духов и колдунов, так тут и сам Господь Бог ничего не поделает; оттого-то и пошло теперь такое безбожье.
— Ты можешь думать, как хочешь, но наших детей оставь в покое, говорю тебе раз навсегда! — строго приказала тетя София.
Она налила детям кофе и положила им булки, затем подошла к розовому кусту, чтобы освободить его от веревки, которой в своем рвении опутала Варвара.
— Это не было солнце, я уверена. Я уже разузнаю, кто там бродит по коридору и по комнатам, — пробормотала девочка, усердно кроша булку в чашку с кофе.
III
— На одно слово, Балдуин, — попросила советница.
С тех пор как господин Лампрехт имел честь быть ее зятем, ее просьбы были для него равносильны приказам. Так было и сегодня. Правда, на лбу у него появились складки и он, казалось, охотно свернул бы шею попугаю, громкими криками выражавшему свое недовольство против того, кто его нес, однако советница совершенно не заметила всего этого, тем более что попавшаяся навстречу горничная как раз вовремя взяла птицу и унесла ее наверх.
Маленькая, хрупкая советница грациозно выступала около своего зятя. Кружева ее чепчика слегка развевались от сквозняка на лестнице, а короткий темный шлейф благородно шуршал по каменным ступеням. На ее лице ясно были написаны недовольство и беспокойство.
Комнаты Лампрехта выходили на лестницу и замыкали длинный ряд покоев среднего этажа. Позади этих комнат со стороны двора проходил коридор, или сени, как его называли в доме; своей длиной и шириной он ясно свидетельствовал, что в старину места не жалели. Этот коридор оканчивался лишь позади самой последней комнаты, так называемой красной гостиной; там он загибал за угол восточного флигеля и, сильно суживаясь, проходил позади комнаты, где умерла Доротея. Здесь он был совершенно темным и только там, где несколько ступеней вели в пакгауз, падал скудный свет сквозь маленькое оконце под самым потолком.
В сенях стоял старинный открытый буфет изумительной работы. У задней стены, между темными дверями, ведущими в комнаты, длинными рядами выстроились стулья, на сиденьях и спинках которых все еще красовался тисненый желтый бархат, привезенный одним из хозяев фирмы из Голландии. Тут устраивался не один обед, исполнялся не один менуэт, в этой обстановке легко было представить некрасивую Юдифь и обольстительную молодую женщину с рубинами в волосах. Старинные сокровища прадедов хотя и сохранились еще в этих покоях, но в комнатах хозяина дома они уже давно вынуждены были уступить свое место современной роскоши.
Комната, в которую Лампрехт ввел свою тещу, напоминала скорее дамский будуар, чем кабинет мужчины. Розовое дерево, шелк, акварели и нежный розовый свет, пробивавшийся сквозь занавески, тяжелая мебель — все это составляло одно из тех гнездышек, в котором невольно представляешь себе хорошенькую молодую женщину. Да и действительно здесь жила покойная жена Лампрехта.
Советница направилась к одному из маленьких кресел, которые, будучи полускрыты кружевами и шелковыми складками, ютились у окон. В этой комнате ей редко приходила мысль о дочери, когда-то жившей в ней; она привыкла видеть здесь своего зятя, сидящим у маленького письменного стола и пользующимся изящными письменными принадлежностями. Как человек очень экспансивный, он в первое время после смерти жены заперся в этой комнате, и с тех пор она сделалась его обычным местопребыванием.
— Ах, какая прелесть! — воскликнула старушка, останавливаясь, как прикованная, возле письменного стола, около которого только что собиралась сесть.
Рисунок, исполненный акварелью на крышке бювара, был действительно прелестен; он изображал воздушную ветку папоротника, а за ней виднелся кусочек таинственной лесной жизни.
— Оригинальная мысль и прелестное исполнение, — продолжала советница, вооружившись лорнетом. — Это, вероятно, работа изящных дамских ручек. Разве я не права, Балдуин?
— Возможно, — ответил он, пожимая плечами, а затем бросил беглый взгляд на бювар и принялся старательно поправлять покосившуюся картину на стене. — Промышленность пользуется теперь целой армией различных сил из женского мира.
— Так это не было нарисовано специально для тебя?
— Для меня?
Маленький гвоздь, придерживавший картину, вывалился, и высокий, стройный Лампрехт наклонился, чтобы отыскать его на ковре; когда же он снова выпрямился, то его лицо, вероятно вследствие неудобного положения, сильно покраснело.
— Милая мама, неужели вам не известен самый могущественный двигатель нашей современной жизни — эгоизм? и неужели вы действительно думаете, что в наше время делается что-нибудь без малейшей надежды на успех. Возьмем все прелестные дамские ручки нашего круга, и скажите мне, которая из них была бы способна выполнить работу, требующую такого громадного терпения, для человека… который никогда больше не женится?
Он подошел к окну, тогда как его теща удобно устроилась в маленьком мягком кресле.
— Да, в этом ты пожалуй и прав, — сказала она, слегка улыбаясь, тем безразличным тоном, которым обыкновенно соглашаются с чем-нибудь, твердо установленным, неоспоримым, давно известным. — Во всяком случае всему городу известно, что наша милая Фанни взяла с собой в гроб твою клятву в верности на вечные времена; еще третьего дня вечером при дворе зашла как раз речь об этом; герцогиня вспомнила о том времени, когда моя бедная дочь еще жила и ей все завидовали, а герцог высказал, что не следует всегда выставлять так называемое доброе старое время в противоположность нынешнему; так, например, всеми почитаемый Юст Лампрехт, которого даже боялись из-за его строгости, самым бесцеремонным образом нарушил свою клятву, тогда как его правнук посрамил его своей стойкостью.
Лампрехт исчез за красной занавеской; он оперся руками на подоконник и смотрел на площадь и противоположную, поднимавшуюся в гору, улицу. У этого красивого человека было замечательное лицо; ярко выраженная гордость или, вернее, высокомерие придало бы всякому другому лицу безжизненность, тут же, очевидно, оказывала несомненное влияние горячая кровь; она зажигала дикий огонек в глазах и вызывала улыбку на губах, надувала жилы на лбу в минуты гнева и сгоняла всю краску со щек при душевном волнении. Теперь же, при последних словах тещи, Лампрехт потупился; он стоял подобно провинившемуся школьнику, низко опустив голову и до крови закусив губы.
— Ну-с, Балдуин! — воскликнула советница, наклоняясь вперед и устремляясь в оконную нишу, — разве тебя не радует, что при дворе о тебе сложилось такое лестное мнение?
Шуршание шелковой занавески заглушило глубокий вздох, вырвавшийся из груди Лампрехта, когда он снова вошел в комнату.
— Герцог, кажется, предпочитает любоваться этой благородной чертой у других, а не у самого себя: ведь сам он женился во второй раз, — с горечью произнес Лампрехт.
— Господи помилуй, что ты говоришь? — с ужасом воскликнула советница, — слава Богу, что мы одни, и я надеюсь, что у стен нет ушей. Для меня совершенно непостижимо, Балдуин, как можешь ты позволить себе такую критику, — добавила она, качая головой. — Тут совсем другое дело: его первая жена была очень болезненна.
— Пожалуйста, мамаша, не волнуйтесь, лучше оставим это.
— Да, оставим это, — передразнила зятя старушка, — тебе хорошо говорить, к тебе конечно никогда не приблизится демон-искуситель; после Фанни тебе невозможно хотя мимолетно заинтересоваться кем-нибудь другим, тогда как герцогиня Фредерика…
— Была безобразна и зла.
Лампрехт, очевидно, бросил это замечание лишь для того, чтобы разговор не переходил на личную почву. Теща еще раз неодобрительно покачала головой.
— Я никогда не позволила бы себе подобных выражений; преимущество высокого происхождения украшает и примиряет; впрочем, тут, как я уже сказала, громадная разница; герцог не был связан никаким обещанием; он был совершенно свободен и имел полное право вступить во второй брак. — С этими словами она снова откинулась на спинку кресла, изящным движением поправила кружево своей наколки, сложила руки на коленях и устремила на них глубокомысленный взгляд. — Ты вообще не можешь разрешать подобные дилеммы, дорогой Балдуин; Фанни была твоей первой и единственной любовью, и мы с радостью выдали за тебя нашу дочь. Когда ты был помолвлен с ней, то твои родители проливали слезы радости и называли тебя своей гордостью, потому что ты направил склонность своего сердца вверх, а не вниз, куда часто влекут злополучные заблуждения юности, — старушка прервала себя глубоким вздохом и устремила озабоченный взор вдаль. — Видит Бог, какой заботливой и добросовестной матерью я постоянно была, — наверно не меньше, чем твои родители, и должно же как раз случиться со мной, что мой сын впал в такое заблуждение! Герберт в последнее время доставляет мне невыразимое огорчение.
— Как? Ваш примерный сын, мамаша! — воскликнул Лампрехт.
Во время длинной речи тещи он, опустив голову, ходил по комнате, машинально наступал на рассеянные по ковру букеты роз; теперь он остановился у противоположной стены комнаты и насмешливо-вопросительно посмотрел через плечо.
— Гм… — кашлянула советница, довольно воинственно выпрямляя свою маленькую фигурку, — он еще остается им во многих отношениях, он наметил себе великую цель…
— Да, да, я только что как раз говорил об этом внизу, во дворе. Он когда-нибудь будет подниматься и подниматься, и поднимется выше всех.
— Ты порицаешь это?
— Нет, помилуй Бог, поскольку у него есть данные для этого. Но как много людей изменяет своим настоящим взглядам, льстит и лебезит перед власть имущими до тех пор, пока они из низких подлиз с посредственными головами не становятся влиятельными людьми!
— Ты форменным образом клеймишь верную преданность и самопожертвование! — рассердилась старая дама. — Но я спрашиваю тебя, хватило ли бы у тебя дерзновенной смелости выступить против направления, данного чему-нибудь свыше? Я прекрасно знаю, что ты охотнее всякого другого следуешь приглашению, исходящему из высших кругов, и не могу припомнить, чтобы когда-нибудь слышала из твоих уст какое-либо возражение против господствующих там мнений.
Лампрехт ничего не возразил на это колкое и, вероятно, вполне обоснованное замечание и только спросил:
— Какой же упрек вы делаете Герберту?
— Недостойный роман, — с горечью произнесла старушка. — Если бы это не было слишком вульгарным выражением, то я послала бы эту Бланку ко всем чертям. Герберт целыми днями стоит у окон и глазеет на пакгауз. А вчера я нашла на лестнице розовую бумажку, которая, вероятно, вывалилась у этого влюбленного мальчишки из тетрадки… само собой разумеется, что на ней был написан пылкий сонет к Бланке… Я вне себя!
Лампрехт стоял еще на своем месте, спиной к теще, но проделывал какие-то странные движения; он размахивал сжатым кулаком, совсем как перед тем на дворе, как бы угрожая кому-то хлыстом.
— Ба, этот молокосос! — сказал он, когда она, как бы в изнеможении, замолчала, и опустил руку.
Он выпрямился, затем по-военному, однако изящным движением повернулся на каблуке и очутился пред громадным зеркалом, в котором отразилось сильно покрасневшее лицо с презрительной улыбкой на губах.
— Этот молокосос — сын благородных родителей, не забывай этого, — ответила теща, подняв указательный палец.
Лампрехт резко рассмеялся.
— Простите, мамаша, но я при всем желании не могу считать опасным и соблазнительным безусого сына господина советника, несмотря на все благородство его происхождения.
— Об этом предоставь судить женщинам, — ответила советница, видимо уязвленная, — у меня есть полное основание предполагать, что Герберт при своих ночных прогулках под балконом этой Джульетты…
— Как? Он осмеливается? — вспыхнул Лампрехт.
В эту минуту его красивое лицо нельзя было узнать — так сильно обезображивала ярость эти черты.
— Ты говоришь «осмеливается» по отношению к дочери какого-то живописца; в своем ли ты уме, Балдуин? — с глубоким негодованием воскликнула старушка, с почти юношеской живостью вскакивая на свои маленькие ножки.
Однако зять не стал ждать, пока на него выльется поток негодующих речей, который неизбежно должен был последовать: он скрылся в оконной нише и стал так сильно барабанить пальцами по стеклу, что оно зазвенело.
— Скажи мне, ради Бога, Балдуин, — тебе-то что? — воскликнула советница немного смягченным, но все же негодующим тоном, следуя за ним в оконную нишу.
Взгляд на двор, кажется, привел Лампрехта в себя; он перестал барабанить по стеклу и искоса посмотрел на маленькую женщину.
— Это для вас — загадка, мамаша? — в свою очередь язвительно спросил он. — Разве не возмутительно, что на моей земле, даже, так сказать, в моем доме, подается повод к подобным свиданиям, да еще кем!.. каким-то школьником! Бесстыдство! Его следовало бы отстегать хлыстом! — В его глазах снова вспыхнул огонь ярости, но он овладел собой и спокойнее добавил, пожимая плечами: — да, не будем волноваться; вся эта история слишком глупа; с этим незрелым молодчиком, который как раз теперь должен по уши погрузиться в латынь и греческий, можно справиться… не так ли?
— Вот видишь, мы придерживаемся одних и тех же взглядов, хотя ты выражаешься слишком резко, — с видимым облегчением воскликнула советница, — это и есть именно то, о чем я хотела говорить с тобой. Не думай, пожалуйста, чтобы я боялась, что этот роман может иметь влияние на будущность Герберта; он никогда не забудется до такой степени…
— Чтобы жениться на дочери живописца? Помилуй Бог! Его превосходительство, наш будущий премьер-министр, — рассмеялся Лампрехт.
— Карьера Герберта вызывает сегодня особенные насмешки с твоей стороны! Что должно случиться, то и будет, несмотря ни на что, — язвительно добавила старушка. — Но оставим все это в стороне; теперь я имею в виду только предстоящие экзамены Герберта. Наша священная обязанность — устранить все, что может хотя сколько-нибудь отвлечь его, и прежде всего — эту злополучную любовь в пакгаузе.
За время этой речи Лампрехт отошел от тещи и снова начал ходить взад и вперед по комнате. Затем он достал с полки один из стоявших там томиков, раскрыл его и стал перелистывать.
Старушка затряслась от гнева. Только что ее зять без всякой причины дошел чуть ли не до бешенства, а теперь, нисколько не скрывая своей скуки, проявлял возмутительное равнодушие. Однако она хорошо знала его; он мог иногда быть очень капризным и странным, а она во что бы то ни стало хотела добиться своей цели.
— Впрочем, я совершенно не понимаю, что эта Бланка так долго делает здесь, в Тюрингии, — продолжала советница: — сначала говорили, что она сейчас же вернется в Англию и приехала к родителям на месяц только для отдыха. Но вот прошло уже шесть недель, а, несмотря на все мои тщательные наблюдения, я не замечаю никаких приготовлений к отъезду. Таких родителей… я чуть не сказала, следовало бы высечь! Девушка все время бездельничает; она поет, читает, скачет, украшает цветами свои рыжие волосы, а мамаша с восторгом любуется ею с утра до вечера, в поте лица гладит ее светлые тряпки для того, чтобы принцесса имела всегда кокетливый, соблазнительный вид. И этим мотыльком поглощены все мысли моего сына! Девушка должна уехать, Балдуин!
Листы книги зашуршали под нетерпеливыми пальцами Лампрехта.
— Что же, она должна поступить в монастырь?
— Настоятельно прошу тебя без шуток; это дело очень серьезно. Куда она уедет — мне все равно; я говорю только одно: она должна уехать из нашего дома!
— Из чьего дома, мамаша? Насколько мне известно, мы находимся здесь в доме Лампрехта, а не в имении моего тестя; кроме того, живописец живет не в этом доме, а далеко через двор.
— Да, это-то и есть непонятное! — дополнила старушка, мудро пропустив мимо ушей резкое напоминание зятя. — Я не могу вспомнить, чтобы пакгауз когда-либо был обитаем.
— Ну, а теперь в нем живут, милая мамаша! — с деланной флегмой произнес Лампрехт.
Советница пожала плечами.
— К сожалению… притом его заново отделали для этих людей. Ты начинаешь баловать своих рабочих.
— Это не простой рабочий.
— Господи Боже, он разрисовывает чашки и трубки! Ради этого вовсе незачем отличать его и разрешать ему жить в доме его хозяина.
— Когда я в прошлом году пригласил Ленца, он поставил условием разрешить ему жить в городе, потому что его жена больна и нередко нуждается в немедленной врачебной помощи.
— Ах, вот что! — воскликнула советница, а затем, помолчав несколько мгновений, решительно произнесла: — прекрасно! Против этого нельзя ничего возразить. В городе достаточно квартир для подобных людей.
— Вы находите, что я должен ни с того, ни с сего выселить Ленца из его квартиры лишь потому… потому, что он на несчастье имеет красивую дочь? — воскликнул Лампрехт, и в его глазах, устремленных на старушку, снова вспыхнул мрачный огонек. — Разве все мои служащие не подумали бы, что Ленц в чем-нибудь провинился? Разве я могу поступить с ним таким образом? Выбросьте из головы это, мамаша: сделать это я не могу!
— Но, Боже мой, надо же что-нибудь предпринять! Так не может и не должно продолжаться! — с отчаяньем воскликнула советница. — В таком случае мне не остается ничего другого, как самой пойти туда и сделать так, чтобы эта девица уехала. Я не поступлюсь ни перед какими денежными затратами, как бы велики они ни были!
— В самом деле? — произнес Лампрехт, и в его упавшем голосе послышался как бы тайный страх, — вы хотите выставить себя в смешном виде и — что важнее всего — этим шагом подорвать в моих служащих уважение ко мне? Вы желаете, чтобы они подумали, что их судьба находится в зависимости от ваших личных интересов? Это допустить я не могу… — Он остановился, вероятно, почувствовав, что становится слишком резким, а затем спокойнее добавил: — пребывание тещи и тестя в моем доме всегда доставляло мне удовольствие; вы, без сомнения, не испытывали никаких стеснений, я по крайней мере всегда прилагал все усилия к тому, чтобы ни одно ваше право не ограничивалось ни на йоту. Однако за это я требую, чтобы никто не вмешивался в мои дела.
— Извини, пожалуйста, ты волнуешься совершенно зря, — холодно перебила его советница, делая благородный отстраняющий жест рукой. — Да и, собственно говоря, ты так горячо отстаиваешь не что иное, как каприз. В другой раз тебе было бы совершенно безразлично, имеет ли живописец Ленц с семейством крышу над головой или нет… я тебя слишком хорошо знаю! Всё-таки… само собой разумеется, что я уступаю. Пока я, значит, буду вынуждена постоянно быть начеку и не иметь ни минуты покоя.
— Будьте совершенно спокойны, мамаша! В данном случае вы имеете во мне самого горячего союзника! — произнес Лампрехт с язвительным смехом. — Ночным прогулкам и напыщенным сонетам настанет конец… даю вам слово! Я буду следовать по пятам за этим влюбленным юношей, можете быть уверены!