Я опять слежу на площади зеркальной легкий бег испуганных огней. Как они убегают быстро, и за ними гонятся тени, похожие на огромных птиц; иногда расцветают на тонких стеблях нарциссы девичьих лиц.
Я стою, прислонившись к стеке, хорошо и покойно мне. Ласковый холод стены, дождик и запах весны, запах смутный, ненужный каждой маленькой лужи. Я половодья, и гула, и ветра не помню; у мокрой стены хорошо мне…
Только сны о золоте Рима я от теплых дождей берегу: круглые, они горят, как апельсины, на каком-то темном берегу.
(1914)
39. «Мы плясали с тобой долго…»
Мы плясали с тобой долго, как два дрессированных волка. Тоска-укротитель держала свой хлыст наготове, и это мы звали любовью.
Синяя стелется мгла. Зимний вечер ласков и чист.
Ты ушла… Я целую поломанный хлыст…
В книге оставляют закладку, чтобы опять опьяняться теми же страницами. Если б вернуться обратно к далекому, почти позабытому.
В эти ночи весенние на каком-то прочитанном скучном романе я пишу: «Флоренция, Флоренция», и буквы ранят.
Всё, что было хорошего в жизни, прошло среди низких холмов, где ветер гонит из Пизы стада небесных волов, где вечером у Арно тепло и сыро и дрожат огоньками лавочки ювелиров, где англичане бродят толпами, где закатами тихими и долгими, как свеча, горит кампанило за всю земную любовь, где вместе с нею мы были и где не будем вновь.
Так много — три года!.. И не вернуться обратно к далекому, почти позабытому…
Одна закладка меж двумя страницами…
(1914)
40. «Ты знаешь, Он не Добрый Пастырь!..»
Ты знаешь, Он не Добрый Пастырь! Я дик и, может быть, лукав, я ночью чую слишком часто дурман неукротимых трав. Я тонкую кору подрезал, чтоб выпить сок горячий и телесный, я тронул черное железо опавшего пустого леса. Падал я, глядя на желтые тучи, как им завидовал я! Веру в Него я мучил, как мальчик воробья.
Но Он в минуту заката мне дал вино тоски и тьмы, такое крепкое, что, выпив, я заплакал и вспомнил серые глаза Фомы.
Между январем и мартом 1914
41. ДО КОНЦА
Есть жизни, точно тонкие тропинки, Они скрываются средь зелени густой, Отравленные синей дымкой И ускользающей мечтой. Но жизнь моя — просторная дорога, Она от пыли белая, она — навек. Ты долго шел? Но дней у бога много! И где привал? И где ночлег? Еще давно, еще вначале, Когда кусты мою дорогу прикрывали, Когда казалось, что идти недалеко, А если далеко, то так легко, — Мне встретилась простая женщина. Такая светлая и незаметная, как все, Но птицы вдалеке звенели — легкие бубенчики, И было всё в росе. Она мне отдала свое большое сердце, Тяжелое, как все сердца. Отдав его, закуталась в туман, померкла. Но этот груз мне сладок до конца. Она мне отдала свое большое сердце, Тяжелое, как все сердца. Март 1914
42. «Я сегодня вспомнил о смерти…»
Я сегодня вспомнил о смерти, Вспомнил так, читая, невзначай. И запрыгало сердце, Как маленький попугай. Прыгая, хлопает крыльями на шесте, Клюет какие-то горькие зерна И кричит: «Не могу! Не могу! Если это должно быть так скоро — Я не могу!» О, я лгал тебе прежде, — Даже самое синее небо Мне никогда не заменит Больного февральского снега. Гонец, ты с недобрым послан! Заблудись, подожди, не спеши! Божье слово слишком тяжелая роскошь, И оно не для всякой души. Май 1914
43. «На холму унынье и вереск…»
На холму унынье и вереск, И пастух на холму задремал. Я знаю, ты не поверишь, До чего я идти устал. Рога окунули коровы В красное море и спят. Куда идти мне снова, Когда потухает закат? Где-то бубенчик звякнул, Такой убитый. Залаяла собака, И снова всё тихо… И если ты белый месяц увидишь — Его не увидит пастух на холму. И если споешь ты о прежней обиде — Я песни твоей не пойму. Июнь 1914
44. О СОБОРЕ РЕЙМСА
Доходил смердящий ветер И по улицам носил дитя потерянное. И стучали тихие калеки Деревом. Господень ларь, уныл и дымчат, Стоял расщепленный, как дуб, Лишь обратив на запад стылый и пустынный Последний суд. И семь птенцов, голодные, взлетали, В ночи не видя ясного лица, На грозный и сулящий палец Окаменелого творца. Пришла ко мне ты, тяжкая, нагая, Спросить, готов ли я. Готов! Но погоди! Ты слышишь — это плачет Каин Над пеплом жертвенных даров. Декабрь 1914
45. «Если б сегодня пророк пришел…»
Если б сегодня пророк пришел, Я забыл бы о трудной свободе, — Как некий сказочный волк, Я лизал бы его благодатные ноги. Но никто не хочет меня победить. Еще вспоминая, я плачу, Но молитвы — из книг, Слезы — негорячие. Утро пришло, не тушу свечу, Гляжу на нее и молчу. Сейчас запоет будильник, Заведенный к чему-то вчера. Пора! Пора! Пора! Готов, но еще усилье… Ты, глядящая в море испытующим взглядом, Смотри — недвижен средь вод, Горит омраченный корабль, И матрос на мачте поет. Декабрь 1914
46. «Атаки отбиты… победа…»
«Атаки отбиты… победа…» Маленькие, ровные слова. Над бедным усталым ковчегом Всё тех же ночей синева. Последние выси Покрыла вода. И дальше астральных чисел Никому не понять никогда. Но дикий ангел бросит сети В глухие воды и уснет. Он, засыпая, не приметит Какой-то праздный огонек. И будет волн разбег сердитый, Небесной степи синева. …Он может тихо спать, и ныне не затмится Тупая святость божества. Декабрь 1914
47. ГОГОЛЬ
Неуклюжий иностранец, Он сидел в кофейне «Греко». Были ранние сумерки Римского лета, Ласточки реяли над серыми церквами. Завлекла его у ног мадонны Ангельская тягота и меч, А потом на Пьяцца Спанья запах розы… (Медные тритоны Не устанут извиваться и звенеть.) Вспомнил он поля и ночи, Колокольцев причитанье И туман Невы. Странный иностранец, Он просил кого-то (Вечер к тонкому стеклу приник): «От летучих, от ползучих и от прочих Охрани!» Сумрак, крылья распуская, Ласточек вспугнул. В маленькой кофейне двое Опечалились далекой синевой. …И тогда припал к его губам сладчайший, Самый хитрый, самый свой. Январь 1915
48. МОИ СЛОВА
В час, когда далекая заря, Усмехаясь, тихо пенит Белые, безликие моря, — Маленький рождается младенец, А смеется, как старик. Посмеявшись, умирает, — это лучше! День за днем, и я привык К этим глазкам, к их пугающей воде И к тому, что руки, нет, не руки — ручки Отбиваются от близких бед. (Милый трупик, Забелит тебя рассветный снег!) Тоненький огарок знает, Как заря их крестит, крестит-отпевает. Встали и очнулись. Утро наконец. Одного еще качаю в люльке — Тоже не жилец… Январь 1915
49. «Когда еще не совсем стемнело…»
Н. А. Милюковой
Когда еще не совсем стемнело, Зажигают на площади газовый рожок. Расплывается пламя белое Среди небесных песков. Если б знать, зачем он, никем не замеченный, Смотрит в сизую даль В час, когда влага весеннего вечера Еще не тронула теплый асфальт. О, не надо, не надо бессмертья! Слишком трудно думать о нем. Только порадуйте бедное сердце Одним ответным огнем! Январь 1915
50. «Люблю немецкий старый городок…»
Люблю немецкий старый городок — На площади липу, Маленькие окна с геранями, Над лавкой серебряный рог, И во всем этот легкий привкус Милой романтики. Летний дождик каплет. Люб мне бледно-красный цвет моркови На сером камне. За цветными стеклами клетчатая скатерть, И птица плачет о воле, О нежной, о давней. А в церкви никто не улыбнется, — Кому молиться? Зачем? И благочестивые уродцы Глядят со стен. Сторож тихо передвигает стулья. Каплет дождик. Уродцы уснули. Январь 1915
51–61. ИЗ ЦИКЛА «РУЧНЫЕ ТЕНИ»
1. «Каторжница, и в минуты злобы…»
Е. Ш.
Каторжница, и в минуты злобы Губы темные на всё способны. От какой Сибири ты взяла эти скулы, Эту волю к разгрому, к распаду, к разгулу? Жизни твоей половодья, пороги И пожары далеких усобиц… Сколько раз этих щек провалы Синели от слез и от жалоб, А бровей исступленные крылья Распускались, сбирались и бились! Но господь обрел в этом пепле Живой огонь и глаза затеплил, Разъятые жалостью, дымом, гарью — Огромные, темные, карие. Февраль 1915
2. «В маленькой клетке щебечет и мечется…»
М. Н.
В маленькой клетке щебечет и мечется, Что-то повторяет бесконечное. Войдешь — расспросы за расспросами, Хлопоты знакомые. Только как странно смотрят глаза раскосые, Зеленые глаза, обреченные. Боится, что наскучила, На минуту отходит в угол, Но если вы даже сделаете из птицы чучело, Как глаза ее будут глядеть испуганно… Февраль 1915
3. «Твои манеры милой тетки…»
Н. А. Милюковой
Твои манеры милой тетки Из бледно-розовой гостиной, И голос медленный и кроткий, И на груди аквамарины. Но взор твой, ускользая праздно В тупой и безразличной лени, Таит все прихоти соблазна, Все смены прежних наслаждений. Как странно встретить у ребенка, В минуту тихого мечтанья, Какой-то след усмешки тонкой Непоправимого познанья!.. Январь 1912
4. «Были слоны из кипарисового дерева…»
Веры Инбер
Были слоны из кипарисового дерева, Из бронзы, из кости, еще из чего-то. Не помогли амулеты — маленькие слоны, Не помогли даже рифмы «Ленотра и смотра». Вижу вас — вечно новая шляпка И волосы ветра полны. Голос капризный, лукавый: «Где вы? Скажете еще! Неправда…» Не помогли амулеты. Испить вам дано Жизни думы и годы — Не хмельную печаль, не чужое вино, Только холодную воду. Февраль 1915
5. «Ты смеешься весьма миловидно и просто…»
Маревны
Ты смеешься весьма миловидно и просто, И волосы у тебя соломенные. Ах, как больно глазам от известки Заплясавших, задрыгавших домиков! Жарко три дня подряд. Что ж, купайся, пей лимонад! Нет, я лучше у горячих стен Потанцую под «Кармен», Потанцую, подурачусь, покричу — В домике оставил я трескучую свечу!.. Но болезное святое дитятко Не потерпит никакой беды, Чтоб залить огонь, у бога выпросит Маленькую капельку воды. Май 1915
6. «Пляши вкруг жара его волос!»
Бальмонта
Пляши вкруг жара его волос! Не пытай, как он нес Постами Этот легкий звенящий пламень. Но иди домой и отдай подруге Один утаенный и стынущий уголь. Когда же средь бед и горя Он станет уныл и черен, Скажи, но только негромко: «Прости, я сегодня видел Бальмонта…» Апрель 1915
7. «Елей как бы придуманного имени…»
Максимилиана Волошина
Елей как бы придуманного имени И вежливость глаз очень ласковых. Но за свитками волос густыми Порой мелькнет порыв опасный Осеннего и умирающего фавна. Не выжата гроздь, тронутая холодом… Но под тканью чуется темное право Плоти его тяжелой. Пишет он книгу, Вдруг обернется — книги не станет… Он особенно любит прыгать, Но ему немного неловко, что он пугает прыжками. Голова его огромная, Столько имен и цитат в ней зачем-то хранится, А косматое сердце ребенка, И вместо ног — копыта. Февраль 1915
8. «Ты сидел на низенькой лестнице…»
Модильяни
Ты сидел на низенькой лестнице, Модильяни. Крики твои — буревестника, Улыбки — обезьяньи. А масляный свет приспущенной лампы, А жарких волос синева!.. И вдруг я услышал страшного Данта — Загудели, расплескались темные слова. Ты бросил книгу, Ты падал и прыгал, Ты прыгал по зале, И летящие свечи тебя пеленали. О, безумец без имени! Ты кричал: «Я могу! Я могу!» И четкие черные пинии Вырастали в горящем мозгу. Великая тварь — Ты вышел, заплакал и лег под фонарь. Апрель 1915
9. «Собирает кинжалы, богов китайских…»
В. Н.
Собирает кинжалы, богов китайских, Пишет стихи и стихи читает, Но в душе запустенье и дрема, Темный чад непроветренных комнат. Одиноко пьет алкоголь и, бессильный, Что-то бубнит о коврах королевы Матильды, О случайно прочитанной книжке — О Бергсоне, Рабле или о «Трупе в нише». Хочется бить, ломать, бедокурить, — Ах, ковры не застлали купеческой дури!.. На лице очки и пухлые щеки, А глаз не видно, глаз не найдете. Ставни закрыты, никто не знает, Как безобразит тихий хозяин, Как плачет, и слезы ползут неловко По пыльным, по сделанным щекам… Февраль 1915
10. «Люблю твое лицо — оно непристойно и дико…»
Ж. Цадкина
Люблю твое лицо — оно непристойно и дико, Люблю я твой чин первобытный, Восточные губы, челку, красную кожу И всё, что любить почти невозможно. Как сросся ты со своей неуклюжей собакой, Из угла вдруг залаешь громко внезапно И смущенно глядишь: «Я дикий, Некомнатный, вы извините?..» Но страшно в твоей мастерской: собака, Прожженные трубки, ненужные книги и девичьих статуй От какого-то ветра загнутые руки, Прибитые головы, надломленные шеи, — Это побеги лесов дремучих, Где кончала плясать Саломея… Ты стоишь среди них удивлен и пристыжен — Жалкий садовник! Темный провидец! Февраль 1915
11. «Горбится, мелкими шажками бежит…»
Своя
Горбится, мелкими шажками бежит Туда и обратно. Тонкие пальцы от всех обид Скручены как-то. Раздумчивый глаз И усмешка: Кое-что знаю про вас, Все мы здешние, все мы грешные! Жизнь нелегка, И очиститься нечем. Убьешь паука — Отойдешь и повесишься. Поглядит и бежит куда-то — Туда иль обратно. И, отвисшие, к ночи засохшие (От молитвы иль только от страсти скрытой?), Жадно ловят комнатный воздух Губы семита. Июнь 1915
62. КАНУН
На площади пел горбун, Уходили, дивились прохожие: «Тебе поклоняюсь, буйный канун Черного года! Монахи раскрывали горящие рясы, Казали волосатую грудь. Но земля изнывала от засухи, И тупился серебряный плуг. Речи говорили они дерзкие, Поминали Его имена. Лежит и стонет, рот отверст, Суха, темна. Приблизился вечер. Кличет сыч. Ее вы хотели кровью человеческой Напоить! Тяжелы виноградные гроздья. Собран хлеб. Мальчик слепого за руку водит. Все города обошли. От горсти земли он ослеп. Посыпал ее на горячие очи, Затмились они. Видите — стали белыми ночи И чернью покрылись дни. Раздайте вашу великую веру, Чтоб пусто стало в сердцах! И, темной ночи отверстые, Целуйте следы слепца. Ничего не таите — ибо время Причаститься иной благодати!» И пел горбунок о наставшем успении Его преподобной матери. Февраль 1915
63. НАД КНИГОЙ ВИЙОНА
Бедный мэтр Франсуа! В таверне «Золотой осел» сегодня весело. Пришел, усмехнулся даме (Все мы грешные!), Кинул на стол золотое экю. На твоем Завещании Три повешенных. И горек твой дар Моей печали В этот желтый и мокрый март, Когда даже камень истаял. Пошел — монастырский двор, И двери раскрыты к вечерне. Маленький черт Шилом колет соперника. Всё равно! Пил тяжелое туренское вино. Ночи лик клонился ниже. Пели девы: «Вот Он! Вот Он!» Петухи кричали. Трижды От Него отрекся Петр.