Это как заглянуть самому себе в глаза. И увидеть будущее.
Тебя переплавят. Прогонят через огонь и железо. Снимут кожу и выпотрошат. Опилки, которые ты зовёшь душой, аккуратной бандеролью отправят на небо. Но не сразу.
Я перерезаю верёвку.
Мэри провожает меня на вокзал. Я не смотрю на неё. Это непросто, но я держусь. От взгляда недалеко до слов. А слов говорить нельзя. Если скажу хоть одно — я пропал.
Любовь — ловушка, в которую раз за разом попадают бракованные Крейслауфы вроде меня. Магнит для души. Я первый, кто смог пройти по самому краю этой бездны и не упасть. Удержусь и теперь.
Нарочно выбираю обходной путь, идём через сквер — тут не так многолюдно. День выдался пригожим, впрочем, иных в этом городе и не бывает. Редкие прохожие то и дело брезгливо поглядывают вверх.
Рыбы нет. Она исчезла вместе с душой Джейн, пролилась невидимым дождём в бездну неба. Всё, ни слова больше о рыбе. Ни слова больше о Джейн.
Оглядываюсь. Невдалеке стоит Лот, улыбается. Понимаю вдруг, что больше никогда его не увижу, и от этого становится грустно — точно я прощаюсь сейчас с живым человеком, а не с бесплотной тенью моей душевной болезни.
Вокзал встречает нас бравурным маршем. Поезд уже подали, Крейслауфы занимают свои места. Улыбки, смех, музыка. Кажется, весь город здесь. Женщины утирают слёзы, мужчины пожимают нам руки, дети — обычные дети — смотрят с восторгом. У каждого из них есть собственное лицо, фамилия, родители. Они — часть этого города и навсегда останутся ею. Их будущее скучно и предсказуемо. Им не стать героями.
В одно мгновение всеобщее веселье обрушивается на меня и в клочья рвёт моё напряжение. Какое-то новое, неведомое раньше чувство, распирает изнутри. Я подхватываю Мэри за талию и шутя кружу её в вальсе.
Жизнь! Наконец, настоящая жизнь!
Мне выпало родиться героем. Человеком, способным на всё. Человеком, которому доверят судьбу мира. Крейслауфом.
Я сделаю ещё один только шаг — и окажусь на той стороне. Где небо — дорога в настоящую бесконечность, а не затхлая искусственная бездна маленького мира Крейслауфов.
Где моя душевная болезнь станет не проклятием, а подарком судьбы. Моим последним подарком старому миру.
Я смогу стать лётчиком. Астронавтом. Моряком. Полярником. Я смогу стать всем миром сразу.
Я смогу стать богом.
Один шаг за дверь. Один чёртов шаг.
Нужно только промолчать сейчас.
Но я говорю:
— Мэри. Я люблю тебя, Мэри.
Дмитрий Козлов[10]
Последний рассказ Гришина
Трифонов проехал за ворота и припарковал машину, едва не задев крылом какую-то безголовую античную статую, расположившуюся перед лестницей, ведущей в дом. «Так-так, — подумал он, — Греческие изваяния… Должно быть, товарищ Гришин не отличается хорошим вкусом». Выбравшись из машины, Трифонов приготовился увидеть классические признаки неофеодального шика, столь распространённые в среде неофеодалов столичных пригородов, устанавливающих во дворах своих поместий безвкусные подделки под античную классику. Какие-нибудь золотые дорические колонны, балдахины, гранит и кариатиды в виде Наташи Королёвой (однажды он видел и такое), и прочие жлобские заморочки.
Однако Гришин приятно удивил: посреди весьма симпатичного и ухоженного сада расположился относительно скромный домик, выстроенный в стиле модного скандинавского конструктивизма. Строгость, простота и в то же время свет, простор. Напоминало слова из рецензий на его книжонки, подумал Трифонов, огибая дом. Вкус сигареты вдруг показался нестерпимо противным, и он, не задумываясь, швырнул окурок в аккуратную клумбу каких-то красных цветочков.
В бассейне плескалась девушка — стильная и простая, как и всё в имении Гришина. Она напоминала диковинную рыбу, когда её гладкое тело растворялось в солнечном свете, пронизывающем воду. Должно быть, наблюдать за ней было весьма приятно — иначе отчего бы Гришину сидеть на веранде за столиком, в тёмных очках и с бокалом в руках, подобно какому-нибудь наркобарону из старых голливудских боевиков?
— Господин Гришин? — спросил Трифонов, приближаясь к поджарому, загорелому человеку с лицом, будто иссечённым мириадами крошечных кинжалов.
— Лучше уж товарищ. Господ у нас и так развелось предостаточно, — ответил Гришин. Голос его был сиплым, и каким-то выцветшим. Он шелестел, будто глотка писателя забилась пылью с тысячи книг. Трифонов отодвинул стул и сел напротив хозяина. Рука потянулась к пустому бокалу со следами помады, и вину, виноград для которого растили явно не на постсоветской земле.
— Как раз собирался предложить вам присесть и выпить, но вижу, что молва не врёт насчёт ваших манер, — сказал Гришин, и улыбнулся. В его улыбке вроде бы не было ничего примечательного, но Трифонова вдруг пробрала дрожь, будто ему улыбается череп. Он почему-то преисполнился уверенности, что под очками Гришина не глаза, а лишь бездонные чёрные провалы… «Чёрт, не стоило смотреть на ночь глядя „Проклятие-2“, — подумал Трифонов, возвращаясь к привычной нагловатой безразличности.
— Манеры — последнее убежище труса, — отчеканил он, и Гришин усмехнулся — всё с тем же гадким шелестом.
— В любом случае, вы здесь не для светских бесед.
— Может, вы тогда, наконец, объясните, для чего же я здесь? — спросил Трифонов, равнодушно вращая в руке сверкающий бокал и то и дело постреливая взглядом в бороздящую бассейн брюнетку.
На самом деле, несмотря на напускные отрешенность и равнодушие, Трифонову было очень интересно, почему из всей журналистской братии этот писака — Его-Высочество-Первый-Русский-Букеровский-Лауреат — выбрал именно его. Сам Евгений Гришин. Или, скорее, Eugene Grishin. Загадочный гений, первый современный русский автор, достигший настоящей мировой известности. «Британский писатель русского происхождения», чей роман «Кристина в одиночестве» удостоился Букеровской премии, и чьё имя теперь красовалось рядом с Исигуро, Барнсом и прочими Маккьюэнами в списке крупнейших британских авторов последних десятилетий. Быть может, даже стоило бы почитать его писанину…
— Я хотел бы рассказать вам одну историю, господин Трифонов, — прошелестел писатель, улыбаясь девушке в бассейне. Та ответила улыбкой, от блеска которой журналисту захотелось зажмуриться.
— С удовольствием послушаю, товарищ Гришин, — ответил журналист, и, подлив в голос фирменной желчи, добавил: — Если, конечно, это и в самом деле будет интересно. Я ведь занятой человек.
Гришин вдруг посмотрел на него, и даже сквозь стёкла очков журналист почувствовал, как взгляд писателя обжег его. Хотелось вскочить и прыгнуть в лазурную воду.
— Пойдёмте в дом, — медленно сказал Гришин. — Становиться жарковато.
Они поднялись и прошли в большую комнату, отделённую от веранды прозрачной стеклянной стеной. После уличной духоты, от прохлады у журналиста закружилась голова. Комната была под стать внешнему облику дома: пространство, заполненное воздухом, белые стены, минимум мебели, супрематический чёрный прямоугольник телевизора на белом фоне. И никаких фотографий и картин, за исключением одного портрета, столь явно дилетантского и сотканного из таких кричащих цветов, что его присутствие в комнате казалось столь же уместным, как кровавое пятно на белой скатерти. Когда они входили, Трифонов заметил, что у Гришина босые ноги: из льняных брюк торчали грязноватые стопы с узловатыми, похожими на корни старого дуба пальцами. Отчего-то вид этих босых ног вызвал в Трифонове тревогу: грязным босым стопам не место в столь стерильном и упорядоченном мире писательского жилища.
— Присаживайтесь… Хотя, простите, я же забыл, вам не нужно моё разрешение, — сказал Гришин, усевшись в кресло, изготовленное из каких-то тонких хайтековых прутьев, напоминавших паучьи ноги. Трифонов сел напротив, и тут же убедился, что кресло было именно тем, чем казалось: модернизированным орудием инквизиции. Постаравшись усесться поудобнее и морщась от врезавшихся в позвоночник проклятых трубочек, журналист заметил, что Гришин смотрит на него, едва заметно улыбаясь. Наслаждается его муками, скотина.
— Давайте сразу кое-что проясним, — сказал Гришин. Несмотря на тень, писатель явно не собирался снимать очки. Его рука легла на какой-то предмет, лежащий на столе. Мгновением позже Трифонов понял, что это: на прозрачном стекле лежал обрез охотничьего ружья, исцарапанный и тронутый кое-где ржавчиной, столь же чужеродной в этом доме, как портрет на стене. Или он сам.
— Я хочу кое-что рассказать, и, для того, чтобы вы были прилежным слушателем, мне пришлось захватить сюда это милейшее устройство.
Писатель поднял ружье, и положил его на колени. Криво обрезанные стволы уставились на Трифонова чёрными и безразличными глазами рептилии. Журналист оцепенел, но постарался не подать виду. Чёрт возьми, он оказался в гостях у психа. «Нужно сохранять спокойствие», — подумал он, но внутри всё бурлило. Он буквально чувствовал, как в его тело вонзается тысячеглавая сталь. За шиворот Ниагарой стекал пот. В мыслях по кругу носилась фраза Чехова о ружье, и мысль о том, что классик ошибался: ружье выстрелит сразу, не дожидаясь последнего акта.
— Я внимательно слушаю вас, — прошептал Трифонов, стараясь подавить дрожь в голосе. Чтобы скрыть страх, пляшущий в глазах, он уставился на портрет. Написанный явно неумелой рукой, он изображал миловидную светловолосую женщину в воздушном бирюзовом сарафане, мальчугана лет семи и мужчину, в котором легко узнавался писатель. Походило на семейный портрет, но ведь чёртов писака никогда не был женат… Должно быть, одна из любовниц. Или вообще воображаемые люди, которые обычно водят дружбу с психопатами…
— Разумно с вашей стороны, — кивнул Гришин. — У нас мало времени, так что слушайте. Я собираюсь вкратце поведать вам историю своего восхождения на литературный Олимп, поскольку уверен, что именно вы, и никто иной, должны это узнать первым. И если вы будете послушно сидеть и молчать, то гарантирую: вы выйдете отсюда живым, на своих ногах, и без дыр от дроби на вашей выгоревшей футболке.
Трифонов был не против.
— Итак, вот вам сказка. Однажды, много лет назад, мы с женой решили поехать в недельный велопоход по Западному Крыму, — начал Гришин. Чувствовалось, что речь заготовлена давно и хорошо отрепетирована. «Так, вот и жена, — подумал Трифонов, не сводя глаз с темноты в ружейных стволах. — Точно рехнулся».
— Зарабатывали мы тогда не густо. Я работал лаборантом в институте, а Кристина кем-то вроде администратора в йога-центре или чём-то подобном. Денег было мало, зато времени — завались. Достаточно, чтобы недельку покрутить педали под жарким летним солнцем. К нам присоединилась ещё одна пара — Саша Кривицкий, мой хороший друг, и его жена Лера. Они были не в самой лучшей физической форме, но поход планировался не слишком изнурительный, и мы решили, что они выдержат. Я рассчитывал, что Лера всю дорогу будет ныть, но главным нытиком неожиданно оказался Саша. То у него ногу натёрло, то вода во фляге кончилась, то тепловой удар…
Гришин усмехнулся, явно пребывая в мире воспоминаний. Трифонов думал о том, успеет он ли выхватить ружьё из рук сумасшедшего, и принял решение не рисковать: в отличие от кинофильмов, второго дубля тут не будет, а почувствовать лёгкую тяжесть в желудке от заряда проникшей туда дроби ему не слишком хотелось.
— В общем, я отвлёкся. Итак, мы вчетвером погрузились в поезд, запихнули велосипеды на верхние полки, и помчались на Юг. Вышли в Джанкое, поехали на запад… В Межводном остановились в кемпинге. И там нам повстречался человек.
Гришин умолк, а затем медленным движением извлёк из кармана пачку сигарет, выудил одну зубами, и чиркнул зажигалкой. Трифонову отчаянно хотелось последовать его примеру, но он решил не искушать судьбу. Покурит позже. Если выживет.
— Если бы мы были персонажами голливудского фильма, то человек этот — в свете последовавших событий — обязательно должен был быть какой-то зловещей фигурой. Сгорбленным стариком-шаманом, бормочущим предостережения кучке безмозглых подростков… Но на самом деле нам повстречался обыкновенный мужичок, который оказался заядлым туристом, и, прознав о нашем маршруте, совершенно ненавязчиво посоветовал слегка изменить его.
— Вот это место…
Худощавый, узловатый, загоревший дочерна мужчина, ткнул пальцем в карту. Его лицо блестело в отсветах пламени костра.
— Оно называется Деретюш. Что-то вроде Долины Сновидений. Не суйтесь туда: там поганый рельеф, сплошь овраги, с велосипедами придётся туго. Лучше возьмите южнее, вот здесь…
Трифонов ожидал, когда же пойдут истории о проклятиях, призраках, и прочей чертовщине, которую любят персонажи, подобные описанному Гришиным.
— И всё, — помолчав, добавил писатель, и, будто прочитав мысли Трифонова, добавил: — Никаких историй о злобных духах, предостережений и зловещих заклинаний… А жаль. Быть может, они бы оказались как раз кстати.
Конечно же, мы направились именно в Деретюш. И очень обрадовались, когда обнаружили, что рельеф там вполне подходит для горных велосипедов.
— Небось, старикан тут на «Орлёнке» пытался проехать, — бросил Саша, и рассмеялся.
Когда мы добрались, закат уже уступал место сумеркам. Местность, пусть и вполне проходимая, действительно оказалась несколько зубодробительной: каменистые дороги, постоянные перепады высоты, огромные валуны, то и дело преграждающие путь… Но, даже будучи абсолютно выжатыми после штурма этой полосы препятствий, мы были рады хоть какому-то разнообразию после ровных и унылых степей, где вполне можно было заснуть, вращая педали, если бы не чудовищные колдобины и ямы на дороге, вынуждавшие постоянно сохранять бдительность.
Места эти не зря были прозваны Долиной Сновидений. Здесь степь спускалась к морю множеством уступов и скал, многие из которых, благодаря столетиям работы ветра и воды, приняли весьма причудливые формы. Вместе с сохранившимися там руинами древнегреческой усадьбы, Деретюш, особенно в сумерках, приобретал поистине потусторонний вид.
Гришин посмотрел в окно — солнечные блики скользнули по стеклам его очков — и, прикурив очередную сигарету от предыдущей, выдохнул облако дыма и продолжил.
— Стремительно заливающая долину темнота вынуждала нас оперативно выбрать место для лагеря. И, несмотря на мои постоянные попытки вспомнить, мне так и не удалось воскресить в памяти момент, когда выбор пал на руины. Это отвратительно, знаете ли, когда не можешь даже быть уверен в том, что стоит винить себя за превращение своей — и не только своей — жизни в кошмар. Мы поставили палатки прямо посреди развалин, представлявших из себя едва видные прямоугольники каменной кладки, растущей из каменистой земли. Костёр в этих голых, продуваемых всеми ветрами местах разжечь было не из чего, так что, приготовив ужин и чай на горелках, мы молча поели и забрались в спальники.
Девушка за стеклянной стеной — в мире солнца и свободы, мире без полоумных писателей с обрезами — выбралась из бассейна. На бронзовой коже россыпью драгоценных камней искрилась влага. Набросив на плечи халат, она прошла в дом. Трифонов понял, что сейчас она на мгновение окажется между ним и вооружённым безумцем. Шанс вырвать у него ружьё! Шанс спастись! Он приготовился, собрав всю волю и храбрость. Девушка приближалась… Ближе… Ближе…
Замерев между журналистом и Гришиным — и перекрыв последнему сектор обстрела — она взяла у писателя сигарету и, коротко поцеловав его, отправилась куда-то в дом. Трифонов так и не пошевелился. Проклиная себя, он смотрел на влажные следы босых ног, протянувшиеся по полу. Проснувшаяся было робкая надежда на помощь девицы угасла, как окурок в луже: она наверняка не обернётся, даже если Гришин решит не дожидаться конца своей байки и всадит в него свинец сию же секунду!..
— Ночью я вдруг очнулся, — прошептал Гришин неожиданно тихо. В голосе писателя появилась едва уловимая дрожь. — Палатка шелестела на слабом ветру. Любой, кто ночевал в палатке, знает о сходстве этого звука с прикосновением человека или животного: множество начинающих туристов благодаря этому шелесту провели бессонные ночи… Но меня разбудили не звуки, нет. Я просто проснулся и, чувствуя, как поднимается и опускается грудь спящей рядом жены, смотрел в темноту… И почувствовал, как что-то зовёт меня.
Гришин усмехнулся, и этот смешок окончательно убедил журналиста: он в гостях у сумасшедшего. Который продолжал:
— Я имею ввиду не паранормальщину какую-то, в духе «Невероятно, но бред»… Вроде зловещего шёпота во тьме, или… ну не знаю… таинственного смеха или прочих звуков. Не было даже всяких «внутренних голосов», то есть никто в моей башке не вещал загробным голосом «встань и иди». Нет, я просто знал, что должен выйти наружу. И я вышел. Тихо выбрался из спальника, стараясь не разбудить Кристину, и вылез наружу. Было удивительно светло. В небе висел огромный диск луны, заливавший всё вокруг своим бледным светом. В этом призрачном, пепельном свечении не только греческие развалины, но и скалы вокруг, и даже холмики наших палаток походили на древние, обесцвеченные временем руины.
Я подошёл к поросшему травой остатку стены и, обнаружив тёмный зазор в кладке, засунул туда руку.
Гришин застонал, будто испытав настоящую, физическую боль.
— Если бы в тот миг меня поразила молния, или инфаркт, или ещё какая-нибудь напасть! Чёрт возьми, сколько людей остались бы…
Замолчав, он дрожащими руками вытащил очередную сигарету из пачки. Остальные с шуршанием рассыпались по полу. Трифонов смотрел, как одна из них, попав во влажный след девицы из бассейна, постепенно пропитывается влагой. Чёрт, как же хочется курить…
— Но, как видите, я, к сожалению, жив… Если это можно назвать жизнью… — тихо сказал Гришин. Трифонов с удивлением отметил, что ему не терпится узнать, что же нашёл писака в тех развалинах. Пусть даже всё это лишь порождение его воспалённого сознания, как и воображаемая жена.
— Я достал оттуда бумагу, свёрнутую в трубку, — сказал Гришин, будто прочитав мысли своего невольного собеседника. — Обычную бумагу, плотность восемьдесят грамм на метр квадратный, и так далее… На ней даже пыли не было: будто только что из принтера. Цилиндр был перехвачен столь же обыкновенной канцелярской резинкой. Сняв её, я развернул бумагу. И лунного света оказалось достаточно, чтобы заметить — листы были покрыты текстом. Шрифт был довольно мелким, но вполне читабельным. Присмотревшись, я прочёл слова на титульном листе.
Выдержав театральную паузу, Гришин медленно — почти по слогам — прошептал: «Лунные тени».
В комнате повисло молчание. Трифонову показалось, что оно длилось целую вечность, и что буквально через миг писака, уставший от собственной бредятины, нажмёт, наконец, на курок — и грохот выстрела разорвёт эту проклятую тишину в клочья!
Внезапно откуда-то из глубин дома послышались звуки босса-новы. Трифонов вздрогнул, будто музыка была прелюдией к расстрелу.
Присмотревшись к лицу Гришина, он впервые заметил на его мерзкой самодовольной роже признаки удивления.
— Вам ничего не говорят эти слова?
— Абсолютно, — ответил журналист, испытывая невероятное удовольствие от возможности хоть что-то сказать.
— Должно быть, вы не слишком следите за миром литературы? — спросил писака, не скрывая презрения.
— Не слишком, — с вызовом ответил Трифонов.
— Что ж, от человека вроде вас трудно ожидать чего-то ещё, — бросил Гришин и повернул лицо к солнцу. Слово «человек» он сказал так, будто сомневался в принадлежности Трифонова к этому биологическому виду. — Открою вам секрет: это название моего первого романа.
Трифонов начал лихорадочно обдумывать, что из этого следует, и пришёл к выводу, что этот сумасшедший только что заявил, будто нашёл одну из своих рукописей где-то посреди крымской степи! Чёрт, это неплохой желтопрессный сюжетик… Если он выберется отсюда живым, то состряпает статейку для какого-нибудь журнала «Инопланетянин», или газеты «Секретные материалы»…
— Да, я сказал именно то, что вы услышали. Я нашёл свою первую рукопись среди камней, уложенных древними греками на побережье Западного Крыма, — сказал Гришин, слегка закашлявшись от слишком глубокой затяжки. Трифонову показалось, что писатель уже начал курить фильтр. — И могу сказать вам честно: я сразу знал, какой успех её ждёт. Знал так же, как и то, что нужно выйти из палатки, подойти к стене и взять то, что лежит там, в темноте… Что-то, какое-то неуловимое, едва ощутимое желание избавиться от рукописи, всё же промелькнуло где-то на задворках сознания… Но я отмахнулся от него, как от назойливого крымского комара.
Помолчав, Гришин добавил:
— И вот тогда-то, друг мой, началась полная херня.
Трифонов не знал, сколько прошло времени, прежде чем появилась брюнетка из бассейна и принесла стакан апельсинового сока со льдом — только один, Гришину — и, скользнув по журналисту безразличным взглядом, убралась восвояси. Писака хоть ненадолго заткнулся, поглощая прохладный напиток, и Трифонов, не обращая внимания на мучавшую его жажду, воспользовался паузой, чтобы привести в порядок и разложить в уме по полочкам всю ту ересь, что нагородил сидевший напротив псих с обрезом.
А история получалась совсем под стать своему рассказчику: безумней некуда.
Из дальнейшего рассказа Гришина следовало, что по возвращении из поездки он отнёс рукопись в крупное издательство, где её приняли, даже не смотря на недавно заявленный приём рукописей исключительно в электронном виде. Поразительно быстро последовали положительный ответ и публикация. Успех был грандиозным не только по меркам отечественного рынка — последовавшие переводы и публикации за границей принесли Гришину невероятные славу и богатство. Его роман, обласканный критиками, называли чуть ли не «величайшей книгой рубежа веков», а его самого — «волшебником, яркой кометой, осветившей „тусклый небосвод Большой Литературы“. В кратчайшие сроки из человека, вечно балансирующего на грани нищеты, он превратился в чудовищно популярную фигуру, икону, вроде рок-звезды.
— Это было невероятно, — говорил Гришин, сидя в клубах сигаретного дыма. — Будто жизнь, записанную на блёклую выцветшую плёнку, вдруг остановили, оцифровали, подретушировали, и, раскрасив, запустили снова. Я чувствовал себя героем какого-то фильма. На самом деле, мне настолько вскружила голову вся эта известность, что я лишь через полгода после той поездки прочитал собственный роман.
Гришин вновь издал тот загробный шелест, который у него выполнял функцию смеха.
— Представляете? Я даже не заглядывал в собственную рукопись! А стоило бы. И вовсе не из-за её нашумевших литературных достоинств. Я их, кстати, не обнаружил: всегда любил остросюжетное чтиво, а «мой» роман показался мне самому претенциозным занудством. Поразило меня другое. Дело в том, что персонажами книги оказались Кривицкие! Та самая семья, которая ездила с нами в поход! На протяжении без малого пятисот страниц я следил за их жизнью: ведь книга позиционировалась как «калейдоскоп человеческих отношений», «тонкое препарирование замкнутой вселенной брака», и так далее. И по множеству мелких деталей — именам, местам, событиям — я понял, что из-под «моего» пера вышло ни что иное, как биография моих друзей! Я вдруг осознал, что с момента возвращения из Крыма мы ни разу не встречались и не созванивались. А ведь они наверняка в курсе всей этой шумихи, поднявшейся вокруг «моей» книги! Чёрт подери, а ведь в романе было много неприглядных моментов… Ругань, несколько эротических сцен… И всё это якобы написал я, даже не изменив имена! Впервые с момента начала «гришиномании» меня пробрал холод. Нужно было срочно звонить ребятам и пытаться — насколько это возможно — загладить свою вину.
Я кинулся за телефоном и принялся звонить, но слышал лишь голос оператора: «Номер не обслуживается». Ни Сашин, ни Лерин! Меня начал охватывать ужас… Неужели Кривицкие бросили всё и удрали невесть куда из-за «моей» писанины? В старой записной книжке я нашёл домашний телефон Саши… Той квартиры, где сейчас жили его родители… Набрал номер, услышал гудки… И попал в службу такси «Удача». Положил трубку, набрал номер ещё раз — и снова женский голос: «Служба такси „Удача“ приветствует вас!». Вот тогда-то я впервые и заволновался по-настоящему. Нет, я всё ещё прокручивал в голове всевозможные версии событий, но внутри меня поселился какой-то безотчётный, иррациональный страх. Меня колотила злая мелкая дрожь, будто тело знало наперёд правду, которая вскоре открылась мне.
Я выбежал из дома и на такси доехал до района, где жили Кривицкие. Это такой забавный клочок застройки на окраине, со всех сторон окружённый лесом. Он напоминал выставку достижений советского градостроительства: парочка сталинок, несколько хрущёвок и разнообразные многоэтажки брежневской эпохи. Кривицкие жили в трёхэтажном довоенном домике у самой опушки старой дубравы.
Вот только его больше не было.
Молчание Гришина подсказало журналисту, что от него ждут вопроса. А темнота в стволах обреза посоветовала поторопиться.
— То есть как? Его что, снесли? — спросил Трифонов. Слова с трудом вырывались из пересохшего рта. Ему казалось, что язык превратился в иссушенный солнцем камень — вроде тех, среди которых Гришин якобы нашёл свою книжонку.
— В том-то и дело, что нет! — сказал Гришин. В его противном шелесте появились визгливые нотки, и Трифонов вдруг понял, что до него никто и никогда не слышал всего этого. Психопат почему-то избрал именно его для своей «исповеди».
— От дома не осталось и следа. Ни пустыря, ни пожарища, ничего. Как будто и не было его никогда. На его месте росли огромные вековые дубы. Такие же, как и по всему лесу.
Трифонов бросил взгляд на яркую, пропитанную солнечным светом листву деревьев по ту сторону бассейна. Зрение будто обострилось, и он видел каждую жилку на пронизанных солнечными лучами, искрящихся зеленью листьях. Интересно, сколько он уже здесь? Десять минут? Час? Век?