Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поиск-83: Приключения. Фантастика - Леонид Абрамович Юзефович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неподалеку крутился Генька Ходырев, сосед. Вадим окликнул его:

— Ходырь! Подь-ка сюда!

— Чего тебе? — не подходя, отозвался тот.

— Скажи мамке, пускай за козой лучше смотрит. Вечно ваша Билька у афишной стенки отирается. Я ее вчера два раза гонял, у праздничной программы весь низ объела.

— Выше клеить надо, — сказал Генька и исчез в толпе.

Семченко приехал без четверти восемь. Он вылез из брички, потрепал Глобуса по шее.

— У ветеринара были? — спросил Вадим.

— Были. Говорит, соколок воспален немного, но это ничего, пройдет. И нагружать его сильно не велел. Задышливый конь, старый.

Они поднялись на крыльцо, миновали прихожую и очутились в просторном предлестничном вестибюле. Здесь стояло несколько молодых людей, по виду студентов. Семченко пожал им руки со словами: «Бонан весперон».

Это звучало таинственно и строго, как пароль.

Молодые люди уважительно отвечали:

— Бонан весперон, Николай Семенович! Добрый вечер!

Потом все заговорили по-русски, а Вадим стал рассматривать диковинный плакат, висевший возле лестницы, на котором нарисован был согнутый указательный палец размером с дужку от ведра. У ногтя, а также у внутренних и внешних сгибов его фаланг красовались латинские буквы. Рядом на эсперанто написан был стишок в четыре строки. О том, что это стишок, Вадим догадался по окончаниям. Он тронул Семченко за локоть, кивнул на плакат:

— Это что?

— Пустяки. — Тот пренебрежительно покрутил в воздухе кистью. — Для привлечения членов.

— Юноша интересуется, Николай Семенович! Отчего же не объяснить? — К ним подошел франтоватый юркий старичок с длинными, совершенно седыми волосами, свисающими на ворот пиджака. — С помощью собственного пальца можно определить, какой будет день недели в любое число года. Буква «А» соответствует понедельнику и далее по ходу часовой стрелки. Стихи — ключ…

— Я тебе потом объясню, — сердито оборвал его Семченко.

— Отчего же потом? Вижу, юноша интересуется, вот и рекомендую. В этом стихотворении всего двенадцать слов, по числу месяцев…

— Ведь договаривались, — рявкнул Семченко. — Или снимайте этот плакат к чертовой матери, или другой стишок сочиняйте!

— Как угодно, как угодно. — Старичок отошел, обиженно скрючив губы.

Семченко сорвал со стены плакат, смял его и каблуком вбил в урну.

— Это безобразие! — Старичок чуть не плакал. — Я буду ставить вопрос на правлении!

— Ладно, Игнатий Федорович. — Семченко примирительно положил ему руку на плечо, стряхнул перхоть. — Будет! Скажите лучше, кого вы нарядили Казарозу встречать. Р-рысаки у подъезда. — Он подмигнул Вадиму.

— Ваша затея, вы и распоряжайтесь. — Старичок примирения не принял. — При таком обращении я вообще готов сложить с себя председательские полномочия!

Вадим наблюдал эту сцену, с некоторым злорадством думая о том, что вот Семченко и старичок Игнатий Федорович исповедуют одну идею и вроде во всем должны друг друга понимать, потому что через одно стеклышко на жизнь смотрят. А нет, не выходит!

— Выручишь, а? — Семченко повернулся к Вадиму. — Бери нашего Буцефала, дуй к театру и становись возле главного подъезда. Встретишь Казарозу и доставишь сюда. Я бы сам поехал, да выступать сейчас.

— Из себя-то она какая? — спросил Вадим.

— Маленькая, тебя меньше. Волосы серые, гладкие, вот тут углом лежат. — Семченко сложил свои бугристые ладони надо лбом, словно собирался молиться по-татарски.

— Старичок этот — ваш председатель, что ли? — поинтересовался Вадим, когда они вышли на улицу.

— Ага. Линев Игнатий Федорович. В конторе железной дороги служит. На эсперанто шпарит — заслушаешься!

— А про что все-таки тот стишок? — Чувствуя, что разговор о плакате Семченко почему-то неприятен, Вадим с деланным простодушием опять к нему вернулся.

— Дался он тебе! Ну, не наш стишок. Про надежду там — в религиозном смысле, про бога, про смирение. Но любопытствуют многие. Календарей-то нет сейчас… Ладно. — Он кинул Вадиму вожжи. — Трогай!

Мешкотно перебирая мохнатыми ногами, Глобус выбрался на Петропавловскую, и слева, над крышами, встала желто-белая уступчатая пирамида соборной колокольни.

С тротуара махнул рукой Осипов, Вадим остановился. Осипов был сильно навеселе, он с трудом залез в бричку, но садиться не стал, стоял, уцепившись Вадиму за плечо. Едва тронулись, он, страшно выпучив глаза, закричал переходившей улицу бабке:

— Пади! Пади!

После чего важно прокомментировал:

— Раздался крик.

О цели и направлении поездки он осведомился, когда уже подъезжали к театру, и очень обрадовался:

— Господам эсперантистам нужна реклама! Хо-хо! — Осипов попытался ернически потереть руки и чуть не вывалился из брички.

Напротив театрального подъезда возвышалась оставшаяся после митинга трибуна, грубо сколоченная из досок. Стенки ее были расписаны разными лозунгами, а сбоку наклеена фотография: «Жертвы Колчака в Омске». Серые, неестественно длинные тела в ряд лежали на земле, жутко белели обнаженные ступни, а за ними виднелись чьи-то ноги в обмотках и приклад винтовки. Вадим эту фотографию еще издали узнал, их десятка полтора по городу расклеили.

Он остановил Глобуса у трибуны, закурил. Осипов сидел рядом, жеманно отмахиваясь от дыма, и слезать не собирался. Явно хотел дождаться Казарозу, и это Вадиму не понравилось. Вообще он Осипова не любил. Имея жену и двоих детей, тот откровенно ухлестывал за машинисткой Наденькой, а поэтесс из литкружка охмурял балладой собственного сочинения, напечатанной когда-то «Губернскими ведомостями» ко дню «белого цветка» — Всероссийскому дню борьбы с туберкулезом.

Минут через пять из театра вышла маленькая женщина в зеленой жакетке с сумочкой. Поймав ее взгляд, Вадим помахал рукой.

— Я Казароза, — она подошла. — Вы из эсперанто-клуба?

— Из него самого… Садитесь.

Осипов помог ей залезть в бричку, церемонно представился, а когда стал усаживаться сам, из подъезда выскочил светловолосый паренек в белой косоворотке.

— Мой поклонник, — усмехнулась Казароза. — В поезде познакомились… Все как в старые добрые времена.

— Зинаида Георгиевна, можно я с вами?

— Ради бога, Ванечка, если очень уж хочется. — Казароза повернулась к Осипову, которого, видно, приняла за старшего. — Поехали?

— Выпил, знаете ли, бокал шампанского, — без тени смущения объяснял Осипов, распространяя вокруг себя тяжелый дух кумышки. — Праздник сегодня. А я тоже внес посильную лепту в дело освобождения. — Он начал длинно рассказывать о том, как в своем «Календаре садовода и птичницы» вывел городского голову под видом крыжовника. — Вы недооцениваете российскую губернию! — все больше распалялся Осипов. — Я имею в виду губернские города. Именно через них пройдут пути истории в двадцатом столетии. Всемирной, заметьте, истории! Европа одряхлела, да. Но из Северной Пальмиры тоже сыплется песок. И даже из Третьего Рима! Я губернский житель в четвертом поколении и горжусь этим. Однако говорю себе: «Смирись, гордый губернский человек!»

— Почему же вы так говорите? — равнодушно спросила Казароза.

— Пока еще моя гордость — лишь обратная сторона ущемленного самолюбия… Возьмем великую русскую литературу. Много ли вы назовете в ней произведений, посвященных мне, губернскому интеллигенту?

— «Мертвые души», — сказала Казароза. — «Ревизор»…

— Это уже уезд! Он появляется иногда по дороге из деревни в столицу, но губернии нет. Нет! Губернский интеллигент надут, смешон со своими претензиями. Вы думаете так: претензии на столичность. Но что ему ваша столичность! Выше берите! Когда я еду по улице, — Осипов очертил рукой круг, едва не сшибив у Вадима картуз, — мне хочется закрыть глаза, чтобы не видеть этого убожества. А с закрытыми глазами я легче воспаряю духом. Мне эсперанто подавай!

У входа их никто не встретил, пришлось подниматься в зал самим. Там сидело человек шестьдесят — семьдесят, не больше. Толпы сочувствующих эсперантистскому движению отправились, по-видимому, в иные очаги культуры. Возле дверей, протянув через проход длинные ноги в обмотках, развалился на стуле какой-то курсант с пехкурсов имени Восемнадцатого марта. Он был сильно под градусом, дремал, уткнувши подбородок в грудь. Вадим отодвинул его ноги, и они все вчетвером сели в предпоследнем ряду.

На сцене Семченко произносил речь.

— …Необходим каждому сознательному большевику! — гремел в полупустом зале его голос. — Доктор Заменгоф утверждал: эсперанто дает возможность людям разных наций понимать друг друга. Правильно. Но какой он из этого сделал вывод? Он сделал вывод, что всякая другая идея или надежда, какую эсперантист связывает с эсперантизмом, есть его частное дело. И эсперантизм, как таковой, тут ни при чем. Правильно ли это, товарищи? Теперь эсперантизм не игрушка, не праздное развлечение ленивых бар. Он есть боевое и грозное оружие в мозолистых руках пролетариата. Да здравствует пролетарский эсперантизм!

Затем, отчетливо выговаривая слова, Семченко произнес несколько фраз на эсперанто. Все захлопали, а курсант, с усилием приподняв голову, возмущенно пробасил:

— По-каковски чирикаешь, контра?

На него зашикали, оборачиваясь, и он вновь прикрыл глаза. Семченко тоже посмотрел в ту сторону, увидел Казарозу и быстро сбежал со сцены.

— Вы чего здесь? Идемте ближе!

В длинном и узком актовом зале Стефановского училища более или менее плотно были заполнены первые ряды. Потом, примерно до второго окна — всего окон было три, — сидели отдельные зрители, а дальше совершенно пустые стулья простирались до самых дверей.

Задевая колени сидящих, они пробрались в середину четвертого ряда. Осипов при Семченко был тих и покладист.

— Может быть, лучше с краю? — спрашивала Казароза.

— Ничего, вам еще не скоро выступать. — Семченко неумолимо двигался за ней. — Посидите пока, послушайте.

— …Со времен Александра Македонского и еще раньше, что получило свое воплощение в известной легенде о строительстве Вавилонской башни и последующем разделении языков. — Теперь выступал старичок председатель Игнатий Федорович. — Многие мыслители воспринимали это как проклятие, тяготеющее над человеческим родом и заставляющее его самоистребляться в братоубийственных войнах…

Казароза сидела подавшись вперед, слушала. Спина у нее была тонкая, жалостная какая-то. Жакетка обвисла на приподнятых плечах. Слева Ванечка лузгал семя, губы его безостановочно двигались, выбрасывая в ладонь лохмы подсолнуховой шелухи. Семченко склонился к Казарозе, объяснил шепотом:

— Само слово «эсперо» означает «надежда». Эсперанто — надеющийся.

— Как странно, что я здесь, — тоже шепотом отвечала Казароза.

— Те, кто участвовал во всемирных конгрессах, — говорил Линев, — знают, какой невероятный энтузиазм и родство душ пробуждаются в это время у делегатов. Декарт сказал: «Я мыслю, — значит, я существую!» Но ведь мысль, отделяющая жизнь от смерти, выражается словом. А оно у каждой нации свое. Все нации живут словно замкнутые в отдельных клетках живые существа. Клетки же — языки. Но теперь ключ от них найден. Это нейтральный вспомогательный язык эсперанто…

«Ну и влип, — злился Вадим. — Устроили, черти, праздничек!»

Хотя вода в этом году поднялась, слава богу, не сильно, все равно размыло у берега выгребные ямы. Ветер дул от реки, в приотворенное окно тянуло слабым запахом отбросов, гнилью. Тут не только глаза, нос затыкать надо. И было не по себе от мысли, что Казароза тоже слышит этот запах. «Худая, — думал Вадим. — В Питере со жратвой еще хуже, чем у нас. У нас хоть огороды, зелень есть. А там один камень, козу не выпустишь…» Вспомнил Бильку. И чего она афиши жрет? Клейстер ей нравится, что ли?

Сам Вадим с козами мало общался. Отец служил метранпажем в земской типографии и держать «деревянную скотинку» считал ниже своего достоинства. В девятнадцатом году его расстреляли белые за отказ разбирать типографские машины для эвакуации на восток. А мать еще раньше умерла от брюшняка, зимой восемнадцатого. От них осталась единственная фотография — сидят на фоне драпировок и гипсовых капителей в фотоателье молодые, испуганные, и мать нарочно выставила вперед руку с обручальным кольцом.

А Линев уже шпарил на эсперанто. Это у него в самом деле здорово получалось — легко так, без натуги, будто анекдот рассказывает. Но долго. Томясь, Вадим стал разглядывать зал. Нигде никаких украшений, плакатов, лишь алые банты приколоты к шторам да на деревянной рампе сцены, сбоку, изображен молотобоец с вписанной в красный круг зеленой пятиконечной звездой на запоне — эмблемой пролетарского эсперантизма. От Семченко Вадим знал, что эсперантисты старого толка рисуют одну зеленую звезду, без круга.

Тускло блестели под потолком две электрические лампочки. Линев вдохновенно вещал о чем-то со сцены, хотя большая половина зала явно его не понимала. Вадим прикрыл глаза, посидел так немного и задремал, сохраняя на лице, чтобы не обидеть Семченко, выражение вдумчивого и уважительного интереса.

4

Пообедав в гостиничном ресторане, Семченко поднялся в номер отдохнуть. Прилег, не раздеваясь, на кровать и попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Он его совсем забыл, начисто. Английский помнил, мог газеты читать, а эсперанто забыл. Впрочем, его и тогда интересовал не столько сам язык, сколько то, что за ним открывалось!

Линев объявил:

— Гимн эсперантистов. Исполняют Тамара и Клавдия Бусыгины и Роза Вейцман.

Разговорного эсперанто Семченко не понимал, а слова гимна знал и сразу почувствовал себя увереннее. До этого все время было опасение, что Казароза попросит перевести речь Линева, а он тык-мык, и все. Врать пришлось бы. Но она сидела тихо, молчала. Семченко видел ее тонкую шею, волнистую мережку у ворота блузки, сквозь которую матово белела кожа, проколотую мочку маленького уха. «Серьги-то продала, видно», — решил он, деревенеющей от напряжения рукой ощущая острое плечико ее жакетки. Смотрела она не на девушек, а чуть вбок, туда, где в правом просцениуме стояли члены правления: наборщик Кадыр Минибаев, студент-историк Женя Балин, исполнявший обязанности секретаря клуба, Альбина Ивановна. Кого она там увидела?

Девушки, как считал Семченко, гимн пели неправильно, без должной бодрости. Иногда все разом, по-хороводному, поводили в сторону одной рукой, и это горизонтальное движение ему тоже не нравилось. Здесь нужен был жест вертикальный, ясный — гимн ведь! Аккомпанируя им на пианино, Линев подбадривающе вскидывал голову и чересчур высоко, с оглядкой на зал, поднимал над клавишами костлявые, по-неживому растопыренные пальцы. Он, видимо, хотел, чтобы присутствующие подхватили гимн. Несколько голосов неуверенно всплеснулись в разных концах зала и смолкли. Сам Семченко подпевать не стал, стеснялся Казарозы.

В паузах было слышно, как всхрапывает у входа пьяный курсант — громко, с клекотом в горле.

После выступал Женя Балин, рассказывал о переписке с другими клубами и зарубежными эсперантистами. В среднем выходило по одной и две десятых отправленных письма и по ноль сорок полученных на каждого члена клуба. Из зала, правда, последовали реплики в том смысле, что письма нужно делить на число активных членов, исключив балласт. Но другие кричали, что сегодня, мол, балласт, а завтра активный член, и образование не всем позволяет. Семченко по этому вопросу не высказывался. Сам он написал всего одно письмо в варшавский клуб «Зелена звязда», призывая эсперантистов бороться за немедленное прекращение интервенции против Советской России.

Затем Балин предложил выделить штатную должность секретаря по переписке с оплатой из фонда членских взносов. На эту должность он метил сам, но предложение никто не поддержал. Альбина Ивановна крикнула даже, что нечего плодить новое чиновничество, в котором неизвестно какие настроения могут возникнуть. При этом она взглянула на Семченко и, заметив, что он похлопал такой мысли, мгновенно залилась краской. Потом была силами питомцев Альбины Ивановны показана пантомима «Долой языковые барьеры!»

Семченко смотрел, слушал, хлопал, но тем не менее в течение всего вечера оставался странно равнодушен к тому, что происходило на сцене, интересуясь лишь тем, как отнесется к увиденному и услышанному Казароза. На все пытался смотреть ее глазами. Как будто узы, связывавшие его с этими людьми, распались, и промахи сегодняшнего вечера — долетавший с реки запах отбросов, убого малое число собравшихся, корыстное предложение Балина, неудача с хоровым исполнением гимна и выкрики пьяного курсанта — все это имело лишь тот смысл, что он, Семченко, выглядел перед Казарозой человеком пустым, провинциальным мечтателем, неграмотным и безвольным командиром, неспособным навести порядок во вверенном ему подразделении.

Год назад, в госпитале, он написал ей длинное письмо и отправил на адрес театра, но оно, наверное, не дошло. Семченко все искал случая ввернуть про это письмо, рассказать, как писал его, лежа на спине и поставив на живот самоучитель Девятнина, и никак не мог выбрать подходящий момент. О чем он писал, теперь уже невозможно было рассказать. Нечто бестолковое и возвышенное, должное показать, что он тоже не лыком шит. Легкое хвастовство, намеки на особой важности задание, при выполнении которого он будто и был ранен, и все это завершалось витиевато изложенной просьбой выслать свою фотографию. Сейчас Семченко был даже рад, что письмо не дошло. Но чрезвычайно существенным казалось одно обстоятельство — именно на эсперантистском самоучителе Девятнина писалось это письмо, как бы предвещая нынешнюю их встречу, и об этом непременно следовало упомянуть.

Еще он думал о том, как кончится вечер и они по безлюдным улицам пойдут к театру. Все будет как тогда, и она вспомнит его, узнает и поймет, что если судьба гонит по кругу, это не случайно. Это знак. И может быть, согласится встретиться с ним завтра, послезавтра. «Обычная певичка, — убеждал он себя. — Что ты в ней нашел?» Но сам понимал, что обычной певичкой она могла показаться лишь тому, другому, придумавшему ей это имя. Сердце сжималось от дурацкой обиды за нее, за себя. Это имя было печатью иного мира — обреченного, уходящего, но и загадочного в своей обреченности.

Казароза тронула его за плечо, по-деловому начала что-то объяснять про пантомиму, уверенно показывая, как лучше расставить детей на сцене, вворачивая непонятные театральные словечки, — спокойная красивая женщина, актриса, знающая свое дело, никакой обреченности, и Семченко вдруг подумал, что ей тяжело это диковинное имя, что она изжила его и только ждет человека, который помог бы сбросить эту тяжесть.

Линев сделал ему знак — пора, мол.

— Идемте, сейчас вам выступать. — Семченко взял Казарозу за локоть, повел к сцене.

Навстречу шагнула Альбина Ивановна, спросила, указывая на своих питомцев из «Муравейника»:

— Ну как?

— Нормально. — Семченко посмотрел на нее, словно на стену.

— Вы правду говорите? — просияла Альбина Ивановна. — Так важно знать ваше мнение…

У пианино стоял Кадыр Минибаев, в руках он держал кусок водосточной трубы.

— Чего это? — удивился Семченко. — Рупор, что ли?

— Световой эффект. — Кадыр повернул трубу, и Семченко увидел, что в один ее конец вставлено толстое стекло, обтянутое розовой пленкой. Потом он увидел на полу большую электрическую лампу. Лампа была вроде настольной, но без колпака и сидела на массивной стойке не вертикально, а под углом.

— Твое изобретение? — Семченко осторожно переступил через провод.

— Мое. — Кадыр вставил трубу в зажимы на стойке, закрутил винты.

Казароза с опаской смотрела на этот аппарат, а Семченко уже догадался о его назначении, крикнул в зал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад