Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла - Ильза Айхингер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет, ты гляди-ка, Ферди! — бормочет она, немного смутившись. — Я же тебе говорила — подождет. А он и правда ждет! Уж и на минутку не оставит меня в покое!

— Тоже мне герой, напоил девчонку! — резко обращается Фердинанд к Мануфактурщику.

— А тебе что? — отвечает Лукингер. — У нее своя голова на плечах. Не лезь не в свои дела.

— Ты всегда такой противный со мной! — лепечет Кати, неуверенно поглядывая на Фердинанда.

— Угомонись, я сказал! И сядь здесь, — велит ей Фердинанд. Но Катарина еще крепче вцепляется в своего спутника и начинает бахвалиться своими похождениями.

— А мы и в пивной палатке были, и в «Комнате страхов», и за ликер он заплатил, — трещит она без передышки с детским вызовом. — И у гадалки я была, и мне выпали червонный валет и червонный король. И розы у меня, столько много роз!

Кати вскидывает руки и зарывается лицом в букетик бумажных роз, глубоко вдыхая запах дешевых духов.

— Ах, какой аромат, — шепчет она, — ах, какой чудесный аромат! — И снова, гордо вскинув голову, хвалится: — И в парижском балагане мы с ним были, у красавицы Эвелин. Видишь! А с тобой мы никуда бы не пошли.

«Здорово она его подогревает!» — думает Лукингер и в то же время говорит мрачно поглядывающему Фердинанду:

— Такие уж дела, брат, на Урфарской ярмарке! Ничего не попишешь.

— Садись, тебе говорю! — еще раз приказывает Фердинанд Катарине, именно теперь решив ей доказать, что он может и по-другому, может и покруче, и если понадобится, то и кулаком.

— А я вот не хочу, как ты хочешь! — вскидывается Кати. — Сам видишь, со мной кавалер. Что ж ты и его за столик не приглашаешь? Мы ж с ним вместе пришли!

— Заткнись! С тобой нынче по-другому надо разговаривать.

— Ты небось и не знаешь, как себя в обществе вести, — продолжает язвить Катарина.

Мануфактурщику Лукингеру, сначала самодовольно слушавшему эту перебранку, постепенно делается не по себе, больше всего ему хотелось бы смыться.

— Оставлю-ка я вас тут одних, — говорит он не без задней мысли, — терпеть не могу, когда жених и невеста ссорятся.

— Какие еще «жених и невеста»? — взвизгивает опьяневшая Кати. — Этого еще не хватало! Не пойду я к нему в поломойки! Он приказывает, а я ему пятки лижи — вот как он себе нашу любовь представляет. Не хочу, и все! Я с тобой останусь. — И Катарина бросается Лукингеру на шею. Тот смущенно защищается от ее бурного натиска.

— Шлюха! — вырывается у Фердинанда. — Вот ты, оказывается, какая!

— А ты поосторожней выражайся! — предупреждает его Мануфактурщик.

— Да пусть себе сидит тут и пиво сосет, — наслаждаясь своей победой, говорит Кати. — Кому он нужен такой! Только и знает, что подсчитывать, нельзя ли где еще пятак выкроить.

Катарина разошлась, в голове у нее все перемешалось.

— И этого тебе нельзя, и того! А это ты сделала? — кричит она передразнивая. — Хватит, натерпелась я! И еще он без конца грозится — родителям обо всем расскажу. Лукингер мне сказал, что будет со мной любовь крутить, а тебе я отставку дам. Жадюга, вот кто ты! На ярмарке ты мне не указ, я тебе тут не девчонка из Юльбаха! Вот буду делать чего хочу, и все тут! — кончает Кати и с ненавистью смотрит на Фердинанда Лойбенедера.

А тот хотел бы вскочить, но до того ошарашен всем происшедшим, что колени у него подгибаются. Будто карточный домик в палатке предсказательницы, рухнул давно лелеянный им план. «Сволочь, сволочь! — думает Фердинанд о Лукингере. — Всех, всех доведет до погибели, всех по миру пустит, а они ему еще лапы лижут». Он вспоминает разговоры своих товарищей по работе — и тут и там, мол, они Мануфактурщика видели. И каждый-то день он с другой ходит. Приличный человек ему и руки не подаст.

Катарина хохочет. Мануфактурщик взмахивает на прощание рукой, и они удаляются. Кати все еще обнимает своего кавалера за шею, и ему приходится пригибаться под ее тяжестью.

Лойбенедер видит их еще раз, когда Лукингер увлекает девушку в темный проход между двумя балаганами, откуда спускается тропа к прибрежным лугам. Там уже ночь, там им никто не помешает.

А он, Лойбенедер, думает о собственном домике под Кацбахом, о садике, который он хотел посадить. Год-другой — и все это было бы у них. Выйдя на крылечко, он сказал бы Катарине: «Видишь, как хорошо все получилось? Мы и не заметили, как время пролетело. А теперь у нас с тобой родной дом…»

У каменного парапета плещутся волны Дуная. От фонарей на воду ложится светящийся частокол отблесков, и могучая река кажется забранной кольями. Грудью она наваливается на них и уносит с собой весь шум и гам Урфарской ярмарки. И туда же, к поющим лугам, улетают мечты людей, и туда же устремляются парочки влюбленных.

Но над рекой летают и вороны. «Kapp, каррр», — раздается их хриплый крик. Вот они опустились на берег, должно быть почуяв, что ко всей мерзости, плавающей по каналам круглый год, теперь прибавились и отбросы ярмарки, а перед долгой зимовкой не мешает полакомиться жирной пищей.

Черной громадой высятся Пфеннингберг. За темными лесами на противоположном берегу падает звезда.

Быть может, под ивами кто-нибудь и видел, куда она упала, и пожелал, чтобы загаданное поскорее сбылось?

В эту ночь позади трактира на берегу Дуная убили Мануфактурщика. Убийца, должно быть, подкараулил его у забора с плохо вбитыми кольями. А труп бросил в Дунай, полагая, что река поглотит его навсегда. Однако преступление было обнаружено уже на заре следующего дня. Чересчур длинный пиджак Лукингера зацепился за корягу. Великая река, обычно поглощающая всё и вся, на сей раз отказалась принять убитого в свои воды.

Ганс Леберт. Гадание[27]

Наступила ночь на св. Андрея; с нее начинаются приготовления к рождеству (уже собирались в тучах полчища мертвых, уже смешался их шепот с шумом дождя и ветра), и, как в лесном захолустье, где люди еще прозябают в темноте, женщины, томящиеся по мужу, стремились приподнять в эту ночь благодатную завесу над будущим при помощи колдовства, о котором рассказывали им беззубые бабки. Они все хотели узнать, что ждет их лоно — языческую святыню, священную рощу, — для кого защищали они шерстяным бельем и держали наготове средоточие своей плоти. Примерно так их матери держали наготове воскресное жаркое, пока отец сидел в трактире и играл в тарок. В доме благоухает соус для жаркого, а за окнами — зима без запахов, и маленький, словно игрушечный, охотник, а может быть, помощник лесничего подымается по далекому горному склону в лес. Терзает голод. Невозможно все время думать о младенце Христе, все рождество, когда зачастую весь день напролет сидишь на лежанке и вяжешь. Можно лопнуть с досады, вдыхая запах жаркого, которому радуешься уже годы и боишься, чтобы оно не перестоялось прежде, чем настоящий едок прочтет застольную молитву.

Св. Андрей! Пойми! Мы живем тоской и надеждой. Одни трясут деревцо и прислушиваются, не залает ли собака и в какой стороне; другие, посмелей, прокрадутся ночью в овечий хлев, ощупают в темноте спящих животных, воображая, что нащупывают руками свой жребий: шерсть, дыхание, рога — баран! Другие перед тем, как ложиться спать, в обрядовой наготе наступят на соломенный тюфяк или повесят на окно рубашку, чтобы она, пропитанная теплом и запахом их тела, развевалась за окном, как заклинающее духов знамя. Пусть грядущее (даже сама смерть) станет зримым — туманный образ в тусклом зеркале над умывальным столом. Жизнь есть волшебство, ожидание в темноте, блуждание вокруг таинства оплодотворения; такие ночи помогают нам; в такие ночи веет лесной ветер, молотки, повешенные у ворот, сами колотятся в ворота, в такие ночи спадает штукатурка с церковных стен, и — смотри-ка! — они сложены из камней, на которых начертаны руны; обнажаются таинственные письмена (мы бы охотно разгадали их смысл, но церковные власти вызывают штукатура и приказывают снова замазать облупившиеся стены).

Кельнерша Агнесса тоже кое-что знала о таких вещах. Но она жила теперь невдалеке от железной дороги, слышала свистки паровозов и видела, как уходят ее годы, словно поезда по расписанию, на которые мы опоздали (огни последнего вагона над рельсами становятся все меньше и удаляются все дальше, и скоро темнота воздвигнется перед нами, как черная стена). И она знала, что тут не помогут ни молитвы, ни заклятия; ты горбата и останешься одинокой, без благословения, невозделанная, словно целина, внесенная в кадастр и навеки забытая.

Но тоска сильнее рассудка, и надежда часто упорнее самой достоверности — вот что постигла горбатая кельнерша Агнесса, когда это нашло на нее внезапно, словно болезнь.

Поначалу она даже не вспомнила, что настала ночь св. Андрея. Она пожелала доброй почи хозяину и поднялась в свою комнату, как каждый вечер. Разделась, как всегда, умылась, как всегда, почистила зубы; потом, тоже как всегда, забралась в постель и потушила лампу на ночном столике. Как всегда, перина холодным пуховым облаком окутала ее тело, и, как всегда, дождик за окном запел ей монотонную колыбельную песню. Она быстро уснула с ощущением, будто летит вниз головой сквозь постепенно расширяющуюся шахту в синеющее небо, и это небо — иссиня-черная вода, непостижимые глубины. Руки водорослей тянутся ей навстречу, рыбы скользят вдоль ее тела, рыбы с орлиными или свиными головами и огромными распластанными словно крылья плавниками. Она попыталась защититься от них, закричала. Но странным образом ничего не услышала. Вода журчала у нее в ушах и во рту, вода вымывала ее глаза из глазниц, вода заполняла ей легкие и сердце, вода вливалась в ее лоно… И тогда она действительно закричала и проснулась, села на кровати, широко раскрыв рот; тьма в комнате еще колебалась от ее крика, а снаружи по-прежнему журчал дождь.

Агнесса снова зажгла свет и поглядела на будильник. Был час ночи, следовательно, прошел всего один час с тех пор, как она легла. Опа подозрительно огляделась вокруг. Вот стол, вон шкаф, вот стул, на котором лежит ее платье. Но все вдруг показалось ей другим, чужим, опрокинутым, словно вывернутым наизнанку. «Странно!» — подумала она и оттолкнула ногами перину. Внезапно ей стало жарко, как в адском пекле, ее тело покрылось потом, а сердце бешено забилось, как у птицы, — сто двадцать ударов в минуту, не меньше.

Она провела рукой по лбу, и пальцы стали влажными от пота. Она сказала себе: «Я, наверно, заболела, или сама не знаю, что со мной». И, охваченная внезапным страхом перед грозящей ей бедой, она соскочила с кровати и начала ходить взад и вперед по комнате.

Пол колебался под ее шагами. Задребезжал стакан на умывальнике. Потом открылась дверца шкафа, словно от руки призрака, и испустила глубокий, почти человеческий вздох (это случалось часто, когда шкаф не запирали, потому что все в этой комнате стояло немного криво).

Агнесса испуганно смотрела в темноту. В сумеречной глубине шкафа висело несколько платьев — жалкие лохмотья. «Ах ты, — подумала она, — ах ты, калека! Чего тебе бояться? Что еще ты можешь потерять? Надежду? На что?» И в тот самый миг, когда она это подумала, ей открылось, что со вчерашнего дня у нее появилась надежда, а значит, и страх потерять ее, как все остальное в этой жизни.

И тут она вспомнила, какая ночь сегодня. Она вспомнила разговор с учителем, вспомнила обряды, о которых она слышала, но которым никогда не придавала значения (от чего отказывается разум, то подбирает тоска), она вспомнила старинный заговор и подумала о яблоньке, что стояла за домом на меже, услышала в зове дождя словно зов мужского голоса — и ее охватила лихорадка. Она накинула пальто, скользнула босыми ногами в резиновые сапоги, потушила свет и медленно вышла из комнаты, нащупала дрожащими руками в душной затхлой темноте лестницу, спустилась в сени и, крадучись, чтоб не разбудить хозяев, на цыпочках пробралась к задней двери, которая вела во двор и огород, бесшумно повернула ключ, споткнулась о порог, о ступени и наконец беспомощно, как слепая, зашлепала по черной, бездонной луже, выше колен в воде.

Ночь была ужасной. Она напоминала наглухо заколоченный гроб. Тяжелой крышкой нависла ночь над землей и словно срослась с далью вокруг. Казалось, существует одна-единственная темнота, глухое слияние, земля и небо смешивали свою кровь в единое убийственное зелье. Задыхаясь, вцепились они друг в друга; обливаясь холодным потом, они соединились воедино, сливались, как две чернильные кляксы, в одно пятно, оплодотворяли друг друга черным семенем. Темная кровь земли переливалась в небо, отягощенная запахами осени (запахами истлевающих растений и издохших в лесах животных), а поток небесной крови, лишенный запахов, выйдя из неведомых берегов, затопил землю и теперь просачивался в ее черноту, в разбухшее губчатое тело, в ее бесконечно извилистые сосуды, в самые затаенные ходы и впадины, пропитывая ее до самых глубоких глубин. Из календаря было известно, что и месяц принимает в этом участие, но как поверить в это, ведь его свет не мог пробиться сквозь крышку гроба, и только во чреве туч, в этих сочащихся водою мешках, расползался неверный свет, как слизь во внутренностях, и здание трактира вздымалось громадной тенью еще живого тела, более черной, чем сама темнота.

Агнесса пересекла двор, навозная жижа из развалившейся кучи удобрений угрожала залить дорогу, и едкий запах примешивался к равнодушию дождя. Она не видела, куда ступает; осторожными шагами, но без колебаний шла она по чему-то зыбкому, мягкому, чавкающему, наступая на сосущие, тянущие, чмокающие рты. Ею овладело сильнейшее возбуждение, смятение страшное и в то же время сладостное, словно она разделась, чтобы отдаться мужчине. Она подумала: «В конце концов, если разобраться, не так уж я дурна. Конечно, горб, от него никуда не денешься, его не спрячешь. Но он на спине, там его не очень видно. А спереди у меня все в порядке, спереди я могла бы ему понравиться».

Она поскользнулась в грязи, наткнулась на плетень огорода, уцепилась за него, постояла несколько минут, пока не обрела вновь равновесия, потом опять зашлепала по воде и вышла в поле. Размякшая вспаханная земля налипала на сапоги, скатывалась в комья на подошвах, с каждым шагом они становились все тяжелее.

«А учитель, — думала она, — он и сам не больно красив. Зубы у него, как у лошади, и вообще… он не очень привлекателен. А потом он беден и не так-то много видел в жизни. Он не потребует бог знает чего».

Тяжело ступая, она подошла к тому месту, где должно было стоять деревцо, о котором она вспомнила, но его не было. Агнесса повернула и направилась в другую сторону и наконец, когда ей уже стало казаться, что она опять прошла мимо, она увидела его и испугалась, так внезапно возникло оно перед ней, как привидение.

Она протянула руку. Это было дерево! С шершавой мокрой корой, с ветвями, погруженными в темноту, такое же нагое, бедное и искалеченное, как она сама, так же дрожащее на холоде.

Она обхватила его руками, сомкнула пальцы вокруг тоненького ствола, передавая ему свою собственную дрожь, и прошептала слова заклятия:

Потрясу березу, Покачаю ветки, И услышит милый — быстро встрепенется, Если ж не ответит, Пусть Андрей заставит пса его залаять.

Она затаила дыхание, вслушиваясь в ночь. Ничего! Ни повизгивания, ни тявканья, ни вдалеке, ни вблизи. Только дождь семенил по полю, словно бежал птичьими шагами, булькал в ямах, как в глотках, пробираясь на задворки всех усадеб, словно бабник, караулящий подле каморки служанок.

Она подождала еще немного, держа руки на стволе, почувствовала влагу в волосах и воду, ледяными ручьями струящуюся по лицу. Ее руки бессильно опустились, она повернулась и, согнувшись, вяло поплелась обратно, шатаясь от тяжести грязи, которую волочила на сапогах.

И в эту минуту она вдруг действительно услышала что-то, какой-то чуждый, необъяснимый звук, долгий вой, похожий на рожок пастуха, одинокую, страшную жалобу, словно ветер дул сквозь полый ствол дерева.

Вальтер Томан. Всемирный театр Буссе[28]

Я давно уже не доволен жизнью. Мне рано пришлось пойти работать: моя мать умерла от родов, а отец погиб от несчастного случая, как раз когда я кончал школу и собирался обучаться какой-нибудь профессии. Поэтому я не пошел в ученье, а сразу поступил на всамделишную работу. Работая, я мог сам себя прокормить, а если бы пошел учиться — не смог бы.

Как бы там ни было, я стал упаковщиком шоколада. Этой работе обучаешься за одну минуту, а за неделю ее осваиваешь уже так хорошо, что и учиться больше нечему. По совести говоря, это никакая не работа. Я должен только следить за машиной, должен глядеть в оба, чтобы она делала все как следует, и вовремя закладывать в нее готовые обертки. А уж это совсем пустяк, что же касается остального — если машина вдруг забарахлит, надо только нажать кнопку звонка, придет механик, и, не успеешь оглянуться, — все в исправности.

Так что работа у меня легкая, но как раз поэтому я с четырнадцати лет получаю одну и ту же зарплату. На сдельщину меня не переведут — ведь всю работу выполняет машина, а присматривать за ней лучше, чем я это делал с самого начала, тоже не могу: от меня требуется только одно — вовремя заметить, если что-то неладно, а это видишь сразу же по готовым плиткам, которые выбрасывает машина. Сперва я пытался изучить устройство машины, чтобы замечать дефекты в ее работе еще до того, как она успеет испортить хотя бы одну плитку. Но начальству мое намерение не понравилось: на это-де есть механик. Все-таки я один раз вызвал его — показать, что в рычаге разболтался винт. Он поглядел, что плитки выскакивают из машины ладные и с положенной скоростью — винт-то пока только разболтался, но еще не вылетел, и обругал меня. Он, мол, не может бегать из-за каждого винта, мало их там разболталось; другой, поди, уже лет десять как разболтался, а все еще сидит. В итоге он нажаловался начальству, и меня строго предупредили. Еще одно предупреждение, объяснили мне, и я буду немедленно уволен.

Итак, начальство не желает, чтобы я делал какую-нибудь работу, кроме положенной, и единственное, что я мог усовершенствовать, — это быстроту реакции. Я довел ее до полсекунды, а это значит: когда по моему звонку приходит механик, в лотке машины лежат не две испорченные плитки шоколада, а всего одна. Кстати, кнопка звонка, которым я вызываю механика, автоматически выключает машину. Раньше у нас была для этого специальная ручка, и, хотя промедление получалось небольшое: сначала мы останавливали машину, а потом — спустя всего секунду — звонили механику, ручку соединили со звонком. Дело в том, что механику, чтобы дойти до неисправной машины, требуется почти минута, вот мы и считали, что одна секунда роли не играет. Но они все-таки взяли и в один прекрасный день подсоединили ручку к звонку, а мы подумали: «Ну и пусть!»

Что касается меня, то я довел быстроту реакции до полсекунды; в лотке машины лежит только одна испорченная плитка, таким образом я сберегаю фабрике одну или две плитки — потому что плохо обернутые плитки достаются нам, — но и этим я не добился повышения зарплаты. Напротив того, по некоторым замечаниям начальства я понял: они вовсе не хотят, чтобы мы ускоряли свою реакцию. Пусть уж мы берем себе эти две или три плитки, раз машина испортилась; ведь все остальные плитки, застрявшие в машине (их бывает семь-восемь штук), идут в пользу механика, а начальство не хочет, чтобы мы перенапрягались и в итоге еще завидовали механику. Производственно-психологические соображения были против ускорения реакции, и, хотя нам, конечно, никто не запрещал ускорять ее и довольствоваться одной плиткой шоколада, я все же заметил, что начальство невзлюбило меня за эти полсекунды.

Так вот, с четырнадцати лет я получаю все ту же зарплату; надежды, что хотя бы под старость мне ее повысят, почти нет; тут уж ничего не поделаешь, а значит, я никогда не смогу жениться.

После работы я всегда подолгу гуляю, разглядываю витрины, раз в неделю пропускаю стаканчик пива или хожу в дешевый кинотеатр. Если я один раз обойдусь без кино или без пива, то на следующей неделе могу пригласить с собой девушку, но и только. Когда хочешь завести серьезное знакомство с девушкой, то надо угостить ее хотя бы еще одним стаканом пива или предложить ей стаканчик после кино, а на это моей зарплаты уже не хватает.

Так что когда проходят еще две недели и у меня опять набирается денег на двоих, девчонка чаще всего не желает больше знаться со мной — ни билетом в кино, ни стаканом пива ее не заманишь, даже если я говорю, что куплю ей билет в кино, а сам останусь ждать на улице и после кино угощу ее стаканом пива, а сам пить не стану, в крайнем случае — только отхлебну из ее стакана. Все они после первой встречи и слышать обо мне не хотят, и главная причина моего недовольства жизнью — не столько моя работа и замороженная зарплата, сколько вся эта петрушка с девчонками.

На прошлой неделе, когда я так вот гулял — слава богу, за это денег не берут, — мне на глаза попалась вывеска: «Всемирный театр Буссе». Сперва я подумал, что это театральная касса, но, когда прочитал плакат, вывешенный в витрине этого учреждения, у меня заработала фантазия: мне показалось, что передо мной вдруг открылись безграничные возможности. Плакат гласил, что сюда принимают всех желающих, никакой специальной подготовки не требуется, каждого используют соответственно его таланту, а уж применение находится для талантов любого рода и любой степени. Открыто круглые сутки. Милости просим.

Никогда я не думал, что могу еще сменить профессию.

Знания мои были ничтожны, к тому же чересчур специальны, талантов я у себя никаких не замечал, а контора «Всемирного театра Буссе» была открыта круглые сутки, то есть и теперь. Что же мне еще оставалось, как не зайти и навести справки?

Я очутился в комнате, где не стояло ничего, кроме небольшого стола и одного кресла. За столом сидел худой темноволосый мужчина, который глядел в огромную конторскую книгу и подбивал колонки цифр. Он не сразу поднял глаза, и я уж было пожалел, что вообще зашел сюда, хотя и собирался-то всего-навсего получить ни к чему не обязывающую информацию. Контора «Всемирного театра Буссе» была все же обставлена бедновато — снаружи я этого не видел, так как и дверь и задняя стенка витрины были из матового стекла. В конце концов я кашлянул раз, потом другой — тогда только мужчина поднял голову и спросил, чего я желаю.

Я сказал, что хотел бы осведомиться об условиях приема во «Всемирный театр Буссе».

— Как ваша фамилия? — спросил он, вместо того чтобы ответить на мой вопрос.

— Генрих Винтер, — ответил я.

— Где вы живете?

— Мрачный переулок, 13, комната 91.

— Ваша профессия?

— Упаковщик шоколада.

— Где вы работаете?

— На фабрике концерна «Жуй-ка-као».

Все это он аккуратно записал в книгу, раскрытую теперь на другой странице.

— Извините, — сказал я, глядя, как он пишет, — но я хотел только справиться… Я ведь еще не решил, поступать мне к вам или нет.

— Это не имеет значения, — возразил он. — На всякий случай я должен все это зафиксировать. Какими особыми талантами вы обладаете?

— Вот уж не знаю. Знал бы, так, наверно, не пришел бы к вам.

— То есть как это? — возмутился он. — Что же, вы думаете, сюда приходят одни бездарности?

— Этого я не сказал, но лично я…

— Что в вашей жизни вас не устраивает?

— То, что мне не дают прибавки к зарплате, а она так ничтожна, что я даже не могу жениться.

— Вы приняты, — сказал он и, встав со стула, похлопал меня по плечу и пожал мне руку.

— В самом деле принят? — возликовал я. — Чем я буду заниматься? Куда я должен прийти? Сколько я буду зарабатывать? Где я смогу получить свое жалованье?

— Успокойтесь, дорогой мой, — сказал мужчина и криво усмехнулся. — У нас все делается по порядку — сначала одно, потом другое. Но сперва уплатите вступительный взнос.

— Вступительный взнос? А сколько?

— Пять шиллингов, дорогой мой. Но если для вас это много, хватит и шиллинга.

На этой неделе я еще не пил пива и не ходил в кино, так что у меня как раз и был один шиллинг, я достал его из кармана и отдал.

Он выдвинул ящик, где зазвенели, наверно, тысячи монет, бросил туда мою, зарегистрировал взнос в книге и дал мне расписаться. После этого он сказал:

— Пока что вы будете проживать в Мрачном переулке, дом № 13, комната 91, и работать на фабрике «Жуй-ка-као» в качестве упаковщика. Завтра вы явитесь на работу, как вчера и сегодня, станете к той же машине, в пятницу получите в кассе фабрики свою зарплату и будете прозываться Генрих Винтер. Желаю удачи!

Он пожал мне руку и подтолкнул к двери. Я поблагодарил его и отправился было домой. Но, пройдя несколько шагов, я почувствовал, что все это дело мне как-то не нравится. Я вернулся, вошел в контору и застал его опять за подсчетом чисел в книге. На сей раз он немедленно поднял голову и воскликнул:

— Хорошо, что вы вернулись! Я забыл сообщить вам помер, под которым вы у меня зарегистрированы. Это необычайно низкий номер — 1001, вдобавок делится на 13. Проверьте это дома, если вы еще помните деление.

— Извините, — сказал я, — но вы забыли также сказать мне, какую роль я буду играть и что мне вообще делать дальше.

— Я ведь вам уже все сказал. Вы будете играть роль Генриха Винтера. Сейчас вы пойдете домой, завтра — на работу, и временно все останется, как было.

— А я думал, что я буду играть как актер.

— Так играйте, дорогой мой, играйте на здоровье. Вы же внесли шиллинг и расписались.

— Но тогда выходит, для меня ничего не изменилось. Не за это же я уплатил шиллинг.

— Главное, что вы уплатили. И прошу не забывать: вы приняты не в «Театр Буссе», не в какой-то там обычный театр, а во «Всемирный театр Буссе». Понимаете: во «Всемирный».



Поделиться книгой:

На главную
Назад