Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэты пражского «Скита» - Олег Михайлович Малевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Когда в лесах чужих планет…»

Когда в лесах чужих планет винтовка эхо перекатит и смертный страх за горло хватит в пространстве потерявших след, звезду, взошедшую в зените, одну на помощь призовет Колумб неведомых высот и побежденный победитель. Уже я вижу этот взгляд. Уже я слышу этот голос. На части сердце раскололось — и только часть тебе, Земля! «Ковчег». 2. 1942

«Уже устали мы от стали…»

Уже устали мы от стали, от лязга наших городов. Нет больше неоткрытых далей и необстрелянных лесов. Тупик надежд тесней и глуше, и замыкается стена… О, как хотели б слышать уши неслыханные имена! Колумба радости и муки, Сопричащенная тоска — к чему ты простираешь руки, какие видишь берега? Что ласточка — еще крылатей, — покинувшая отчий дом, не пожалеешь об утрате, не затоскуешь о земном. Чтоб где-нибудь у новой цели, преодолевшей пустоту, еще нежней глаза смотрели на отдаленную звезду. «Ковчег». 2. 1942

«Опять звенит ковыль-трава…»

Опять звенит ковыль-трава И пахнет кровью в диком поле… Не наш ли клад взяла Москва Перед татарскою неволей? О, богомольной не упрек Тяжелый дух кондовой кельи. Но потерял славянский Бог Золотоусое веселье — Зато недаром Калита Был прославляем для потомка, — И хитроумна и проста Москвы мужицкая котомка. Немало втиснули туда Разноязычного богатства — И опрокинули года Свобода, Равенство и Братство. И снова север — скопидом, На юге — посвист печенежий — Над обезглавленным орлом Твои мечты, Москва, все те же. О, пусть ты миру голова И Рим четвертый — Рим кровавый. Но если раньше было два — теперь их больше, братьев Славы! Пора посбить крутую спесь рыжебородым северянам и пятый Рим построить здесь, спиною в степь — лицом к лиманам. Отсюда ближе все поля, и станут завистью чужому врата державного Кремля, где примирятся Рем и Ромул. «Ковчег». 2. 1942

ЦЫГАНКА

Мне верить хочется — не в первый раз живу, не в первый раз я полюбил земное. И то, что в памяти для нынешних чужое, не выполоть как сорную траву. Преображение — следами разных стран тончайшей пылью над живым и мертвым, и эхо прошлого — когда нельзя быть черствым, как в раковине — дальний океан. Когда я пьян и от гитары чуд, и в сердце захлестнувшаяся мука — воспоминания стремительней текут и ускоряются — и вот рокочет вьюга. Вниз головой — четыре ночи пьянка. Хор гикает. Бренчат стаканы в пляс, И на меня не подымает глаз и ежится в платок моя цыганка. У купленной нет холоднее губ. Чем заплатить, чтоб ласковей любила? Четыре ночи!.. Радостней могила. Четыре ночи… Больше не могу. На карте весь — и не хватает банка, а тот, направо, хмурится и пьет. И знаю — завтра же она к нему уйдет. Уйдет к нему. А мне куда, цыганка? Пей, чертова! Недалеко разлука. Вино до капли. Вдребезги стакан. И сразу все, как вихревой туман и в сердце разорвавшаяся мука. В лицо. В упор. Ну, вот и доигрались. Коса змеей сосет у раны кровь, еще живая шевелится бровь. Любимая, зачем так поздно жалость? В зрачках тусклей свечи плывущей пламя. Рука к виску — и чей-то крик… О, нет! И медленно роняет пистолет к ее лицу — и потухает память. Не угадать — и я гадать не стану, обманутый уже который раз, — где видел я тоску ослепших глаз и кровью захлестнувшуюся рану. Не потому ль, что крепче жизни память, я, только странник и в добре и в зле. ищу следов знакомых на земле, и светит мне погаснувшее пламя. Ищу у купленной некупленную ласку и знаю, что не будет никогда. И памяти моей мучительную сказку тащу медлительно через года.

«Много дум просеяно сквозь сито…»

Много дум просеяно сквозь сито, Но еще зачем-то берегу Нежность, что прилипла к позабытым, Как листок осенний к сапогу… И от наглости холодного рассудка. Не умея выйти напролом. Все еще надежда-институтка Под подушку прячет свой альбом… Обнищал… Все отдал до сорочки, Забубенная осталась голова… Жаль мне вас, наивные цветочки, Голубые, детские слова. Не грустить, не радоваться вами — Ночь строга, строга и глубока… Все равно с кошачьими глазами Неотступно крадется тоска…

«Уже года превозмогли…»

Ф. М. Рекало

Уже года превозмогли Страстей порывы и тревоги — И вот я, мирный гость земли. На вечереющей дороге. И все, что мучило и жгло, Что помнить я не перестану, Уже нести не тяжело. Как зарубцованную рану. И только в мерные стихи Сложу когда-нибудь для друга — Какие знали мы грехи, Какая нас кружила вьюга… Всему бывают череда — И он придет сюда, смирея, И так же снизятся года, Земным отрадно тяжелея, — И полон той же тишины, Причалит к той же светлой межи — К священной верности жены, К блаженству первой колыбели. И, затихая, утвердит, Не свист свинца, не грохот стали, Не гул крушительных копыт, Не странствий сказочные дали, Не славы огненную сень — А мирный труд в скупой расплате И счастье тихое, как день, На золотеющем закате. 1926

ОНА

…По вечерам, когда войдет Она, в дыханьи спящих тайная тревога, их сны манят с чудесного порога и странные бормочут имена… Как много раз менялись времена с тех пор, как стала нищей и убогой земля для нас, и звездная дорога под новым солнцем селит племена, — но до сих пор осталась нам печаль, — о, та печаль, что первых заставляла глядеть ночами в мировую даль, где в хор светил Она звездой вступала… Не видим мы ее полей и дней, Но наши сны — и до сих пор — о Ней…

Николай БОЛЕСЦИС*

В РОЗОВОМ КАФЕ

В розовом кафе было так уютно: Окна, гобелены, томный полумрак; Только над столом слышалось минутно        Тик-так, тик-так. В розовом кафе время стало мелким: К розовым плечам склонился черный фрак. Бегали привычно тоненькие стрелки        Тик-так, тик-так. В розовом кафе стерлась осторожность: Губы-лепестки сомкнулись в темный мак. Стрелки над столом им шептали: можно.        Тик-так, тик-так. «За свободу». 2.VII.1922

ПРОШЛОЕ

Мысли-ласточки кружат над старым домом, чертят летом в небе ворожбу… Все что было — стало незнакомым: белым облаком весенних бурь. Все что было — стало непонятным, отзвучало с болью в перезвоне лет: так уходят в осень солнечные пятна, теплый колос клонится к земле; так кивает роща шелестящей шапкой тихим песням среди сонных трав… Захватить бы песен полную охапку и бродить по степи до утра. «Студенческие годы». 1923. № 1

ВЕЧЕРНИЕ МИНУТЫ

Среди сосен скупых и строгих, золотистых развалин скал, обивая души пороги, бродит моя тоска; прикоснется к коре сосновой, — всколыхнет на минуту тишь, и опять замолчит… И снова забелеет песок пути. Много лет, поводырь ослепший, я брожу среди желтых скал. Может быть, оттого мне легче, что за мною бредет тоска?! Говорят, где-то есть бедуины и сожженная солнцем трава, и верблюдов горбатые спины колыхают восточный товар; говорят, где-то солнце иначе вышивает весенний узор и кровавой сиренью охвачен силуэт засыпающих гор; и малиновым зноем облита колыбель неподвижных вод… Почему же на каменных плитах мы не можем найти ничего?.. «Студенческие годы». 1923. № 2

«Все горе испытав…»

Все горе испытав и всю изведав радость, уйду в мой дом над горною рекой, где листьев гул — последнею наградой за все скитанья, пройденные мной. И теплым вечером за чаем на террасе с друзьями, помнящими старика, поговорю о том, как нежен и прекрасен червонный лес и горная река; а молодым, им мудрость лет полезна, я расскажу про смятые года: о времени, когда рукой железной пригнула Смерть немые города!.. Мой тихий дом над горною низиной, над умоляющим скрипением телег… В нем обожду последнего призыва, услышанного мною на земле! «Студенческие годы». 1926. № 4

РЫБАКИ

Случайною копейкой дорожа, тяжелый парус распустив лениво, по воскресеньям праздных горожан они катают в тишине залива. Но у борта — среди пугливых дам, но и в толпе приморского базара так необычны городским глазам огонь и дым их темного загара. Потомки первых — хищных рыбаков, они живут и чувствуют иначе: им тень скалы — незаменимый кров, и ветер рвет их бороды рыбачьи. Для них, по трапу соскользнув тайком, привозят в длинных черных пароходах в соломенных бутылях крепкий ром, рассказы о смешных — чужих народах; для них на синюю во тьме косу приходят девушки, поют над морем и леденцы дешевые сосут, весеннее подслащивая горе. Они одни — простые рыбаки, от берега по звездам путь наметив, разматывают влажные круги — для хитрых рыб затейливые сети. И только им отмерено Судьбой расстаться с жизнью горестно, но просто: — с последнею девятою волной! — с последним свистом зимнего норд-оста! «Воля России». 1928. № 1

«Когда надежд сужаются дороги…»

Когда надежд сужаются дороги и на дорогах шелестит трава, жить без тревоги суждено немногим, немногим мудрые даны слова. Познавший жизнь минуты не торопит, и скупо я минуты берегу, но зарастают радостные тропы на жизни зеленеющем лугу; но дни идут быстрее и короче, и вижу я (мне разум не солгал!) — уже видны во тьме беззвездной холодные небесные луга… Так, все прияв, так все откинув с болью, я постигаю с кротостью раба бессилие и мудрости и воли, когда у ног — последняя тропа. «Воля России». 1928. № 1

ОДЕССА

Н. К. Стилосу

Спускался город стройными рядами до берега. На улицах весной цвели деревья белыми цветами. Их гроздья душные и первый зной, и море, брызгами пришельца встретив, и песни порта — дерзкий жизни жар — кружили голову, как кружит ветер, из рук ребенка вырвав пестрый шар.              В моей душе я сохранил упрямо его простор и зной, и простоту, гул площадей и шорох ночи пряной, и первую над городом звезду. * * * Я помню запах водорослей синих, игрушечные в небе облака, ночами — сети звезд и вместе с ними над морем глаз трехцветный маяка. Я помню, как кружился ветер вольный и в море чаек обрывал полет; как на глазах — из глубины на волны тяжелый поднимался пароход.              Шли корабли Неаполя, Марселя за деревенским золотым зерном, и вечерами чуждое веселье гремело над просмоленным бортом. * * * Я помню окрик в рокоте лебедок, тяжелый шелест жаркого зерна, рядами бочки и на бочках деготь, и деготь солнцем плавила весна. Я помню кости черной эстакады и бурный дым… О, в дыме не найти, кому они последнею наградой за светлые привольные пути.            Здесь — в раскаленных дереве и стали, без горечи, без страха и тоски любили, верили и умирали лукавые морские мужики. Я помню сладкие цветы акаций и пыль, и соль, и розовый туман, и острый парус — ветренный искатель ненарисованных на карте стран. Я помню степь — ковыль косою русой и шорох волн, и желтый лунный круг, когда руке так радостно коснуться доверчивых и боязливых рук.             О, власть весны! Язык любви и встречи: единственный — он так священно прост, когда над городом весенний вечер и между звезд раскинут млечный мост. Я помню город. Я давно отрезан от стен его границами людей, но сколько раз — под строгий рокот леса,                под шорох медленных чужих полей                                       я повторял — Одесса! «Воля России». 1929. № 7

ПУТЕШЕСТВЕННИК

I Не нужен мне стрелок стук и поезда рокот мерный: я ночью найду в порту светящиеся таверны. Там негр — корабельный кок, там рыжий матрос французский, малаец — больной Восток в глазах его злых и узких. Отбросив и гнев и лесть, о бурях, поломках мачты, о том, что ушло и есть, бормочут сквозь дым табачный. Пусть в лампах коптят огни, пол рваной покрыт рогожей, встречает любой из них суровость Судьбы без дрожи. И с ними без дней и рельс от слов и несвязных тостов я вижу: безумный рейс за кладом на Черный остров. «Своими путями». 1925. № 11 II Распахнул у рубахи ворот, сбросил рваное кепи прочь… Мокрый ветер пригонит скоро из-за моря слепую ночь. В ночь дождливую ветер плачет, тушит гавани полукруг; в море — волны, патруль рыбачий, крики, выстрел… и сердца стук! Резкий выстрел — ненужно поздний; весла гнутся стальной рукой. Близок берег, и дразнит ноздри запах водоросли морской. Море спрячет: в песке шершавом смоет лодки глубокий взлет… Завтра в гавани пестрым тавром он любую с собой возьмет! «Своими путями». 1923. № 3–4 III В Клондайке дни коротки: нет места брани и лени. При встрече — вместо руки протянут кисет олений. В тавернах платят песком, пьют виски горькое стоя: обвесит — хищным скачком нож — в грудь… и снова за пояс. Вся жизнь — изломанный грош: удар — закон и расплата! И ночью горбится нож над каждой курткой лохматой. К усталым жалости нет; с Судьбой — гранитная спайка… Прощаясь — выкрикнут вслед: «Вперед! Забудь о Клондайке!» «Своими путями». 1925. № 2 IV Мы покинем громоздкий порт. Капитан нам прикажет строго: «Обломите стрелу „на норд“, чтоб назад не найти дорогу». Как щенок заскулит волна, всколыхнется упругой кожей… Эта первая ласка нам будет всякой любви дороже. По волнам заскользит фрегат, проводя по воде чертою. Белый месяц свои рога окропит ледяной водою; и искривленным злобой ртом пьяный ветер, упав на снасти, будет петь парусам о том, как за морем привыкли к счастью. Из Лиссабона в Аргентину плывут испанские купцы. Фатой оделась бригантина, развеяв в воздухе концы. Эй, бригантина! Мало джина в бочонках плещется у нас. Кроваво-алым серпантином взметнется к небу тишина. В огне последнем выгнут спины твои резные якоря… Ах, бригантина, бригантина, с веселым именем «Заря»! Мы пристанем в полночный час и, привычно покой измерив, сбросив ношу свою с плеча, застучим по закрытой двери: «Эй хозяин! Оглохший крот! Приготовь и вино и кости! Сто дукатов за ночь вперед. Гости все, кто придет к нам в гости». И, стакан осушив до дна, бросим золото в грязь таверны… Пока золото есть у нас, наш хозяин до смерти верен. Объедем дальние моря. В них тихо спит кораллов риф, и солнцем крашенный моряк ждет появления зари. Косой угольник — парус джонки, как птица раненым крылом, хлестнет по ветру плеском звонким и снова ляжет тяжело. Повстречается нам корвет, королевский корвет суровый, на сигналы его ракет мы ответим свинцовым словом. И в минуты прожив года в свисте пуль и обрывках снасти, крикнем хрипло: «На абордаж!» — и застынем, дрожа от страсти. И, свободы встречая час, белый череп с двумя костями скажет волнам, кому из нас отдохнуть в изумрудной яме. В заливе, только нам известном, залечим раненую грудь… Сухие доски рядом тесным Проснутся вместе поутру. Поставим мачты, реи; щели законопатит жесткий мох, чтобы в конце второй недели другой корвет нас встретить мог. А когда под защитой гор нам наскучит покой ленивый, мы покинем в железный шторм наше место в углу залива. И сгибаясь над массой вод, и смеясь над угрозой тучи, будем плыть без руля вперед, пока нас не найдет Летучий. Пока ночью от ветра злой, повстречав на пути Голландца, на паркете волны морской не споткнемся в последнем танце. «Своими путями». 1926. № 12–13 V

Город Пенанг известен торговлей жемчугом.

(Из учебника географии)
В Пенанге ночью южной (ночь — голубой дурман) бледную горсть жемчужин мне подарил Ли Кван. Дым сладковатой трубки узкие скрыл глаза. Дым отогнал и, жуткий, тихо, смеясь, сказал: «Кровь на зубах акулы — гибкого тела кровь, но неподвижны скулы бронзовых рыбаков. Старый купец не бредит: в каждом зерне — порок. К белым всегда добрее желтых суровый Бог…» Стынул на крыше флюгер, в море бродил туман, и, прислонясь к фелюге, тихо смеялся Кван. «Своими путями». 1924. № 3–4 VI

Гумилеву

Бумеранг чертит в воздухе круг, режет стебли травы пахучей; черный маузер — испытанный друг замолчал у песчаной кручи. Я не вижу того, кто стоит и не верит молчанию леса… У него туго стянутый щит белой краской в круги изрезан… Знаю, завтра, спугнув тишину у костров островерхих хижин, будет петь, как, смотря на луну, пестрый зверь мои кости лижет. «Студенческие годы». 1923. № 5 VII

Богатых магометан хоронят в Мекке.

В гавани, где приходят корабли              изо всех стран, утром над холмами земли              золотистый туман; в узких улицах разноязычный крик,              гул и торг, свет смелеющей утренней зари              с гор. В гавани, где приходят корабли,              скрип уключин и досок хруст: перевозят на камни земли              мертвый груз. Магомет Иль Рассул Аллах! Солнце спит над спиной пригорка. От жары запеклась в губах темно-бурая крови корка. Гладит бороду шейх Гассан: пятый день по пескам безлюдным — режет желтый песок глаза, и, шатаясь, бредут верблюды. Сдавлен ношей верблюжий горб. Пятый день караван с гробами жадно ловит с далеких гор ветер высохшими губами. Круглая над песками луна              белеет в тоске; ловит шелест ночная тишина              копыт в песке. Женам песнь в решетчатом окне,              плач и смех; храбрым — поиски при луне,              смерть во тьме. Хищные — взглядом припав к земле              (не скоро свет), волчьей стаей следят во мгле              каравана след. Никто не видел и не знает, и не расскажет никому, какими огненными снами нарушил выстрел тишину. И только кровь из черной раны, копытом взрыхленный песок хранят до первых ураганов тяжелый след бегущих ног. Хранят предсмертные объятья и лязг упавшего меча, когда гортанному проклятью клинок на сердце отвечал. Черные джины скользят в песках              в глухой тишине. Сердце тревожно, и хлещет страх              шаг коней. Мускулы онемели сильных ног,              и сжат рот: ветер севера, вздымая песок,              бьет, рвет. В бездну бездонную завлечет муть —              жесток песок! Мертвым, прервавшим последний путь,              нет дорог! VIII В ночь, когда полотно намокнет, узость входа видна едва, и квадратная голова: ног усталых коснутся когти, дверь брезента толчком закинув, с солнца пятнами по бокам гибкий зверь, изгибая спину, шерстью солнечной льнет к рукам. Вместо звезд — глаз упорных угли, сила — когти и пламя глаз… Зверь и я — вековые джунгли мы пройдем в полуночный час. Нас не выдаст ни тьма, ни ветер, трав упругий ковер для ног: дети ночи и джунглей дети знают, что и кому дано. В ночь, когда рокот джунглей страшен, диких молний изломан ряд, встретив тигра у древней башни, я оставил в стволе заряд. IX Месяца рог тишиной отточен, звезды дрожат вышины боясь… Сладко скользить над обрывом ночью тише и злей, чем скользит змея. Сладко, тюки — кружева и бархат сбросив у моря в сырой песок, выждать, пока отзовется барка скрипом уключин в условный срок. Смелым — угроза за каждой веткой. Кто помянет о пустом таком? Сладко под пение пули меткой смерть в темноте обмануть прыжком. Тьмы не страшит роковая пауза: сладко наутро — душа пьяна! — с теми, чей выстрел в лесу метался, выпить граненый стакан до дна. X Подгибались уже колени, резал ноги блестящий лед: через горы он гнал оленей третий день без пути — вперед! В дымной юрте из шкуры рваной, где метался огонь костра, пьяный Белый швырнул стаканом в Бога Мудрости и Добра. Неуклюжее тело Бога глухо стукнулось о порог, и с усмешкой грозил с порога деревянной рукою Бог. Знал — погибнут олени скоро, но не смел повернуть назад: шел за ним через лес и горы оскорбленного Бога взгляд. XI Медлительно жевали жвачку волы в пыли известняка, и деготь липнущий запачкал бешмет истертый старика. На перевале близ аула, качнув на каменном горбу, мой проводник — Али сутулый — разбил скрипучую арбу. И, сгорбленный, следя за бегом оторванного колеса, сказал в тускнеющее небо, прищурив зоркие глаза: «В ауле нам не встретить вечер, не починить в горах арбы… Так каждому предел намечен тяжелым колесом Судьбы». XII В порту под грохот разгрузки (не знает отдыха порт) спешат по лестницам узким в таверну «Мартовский кот». Хозяин, грязный и тучный, склонясь над стойкой, следит: карманы вытрясти лучше за каждый выпитый литр. В углу под грязные шутки, под гул и крики еще сидит с надеждою жуткой индеец — пьяница Джо. Готов любому за виски с ножом прижаться в окне и тень с ликующим свистом скальпировать на стене. Под звон уплоченной меди хозяин выбросит нож: Бродяга пьяный — последний из прерий изгнанный вождь. XIII От бессилья хотелось плакать, но я сжал побледневший рот. Я сказал ему: «Ты! Собака! Как теперь мы пойдем вперед?» Он с усмешкой во взоре строгом Мне в упор посмотрел в глаза: «Господин знает слишком много, чтоб пути не найти назад». Я ударил его: «С Тобою… Ты, проклятый, со мной пойдешь!» Но не дрогнувшею рукою он кривой протянул мне нож: «Все мы гости на этом свете. Я расстаться с живыми рад. Никогда господин не встретит больше девушки у костра».

МУЗЕЙ ВОСКОВЫХ ФИГУР

Только змеи сбрасывают кожи.

Гумилев
I Грузовики спесиво протрусили, над мостовой кривая тень легла, затянутые рыжей паутиной четыре ржавых дрогнули угла. Столетний дом встряхнулся беспокойно: он чует смерть в рычаньи колеса — она склонилась за стеной с поклоном и вежливо блестит ее коса. За парусиной острие не ранит: печаль и гнев для жизни исчерпав, она лишь слушает, как в балагане смеются восковые черепа, как бродит тень по трещинам мозаик — по мишуре плакатов и реклам, и спит спокойно ласковый хозяин, подушками прильнув к ее ногам. II Вы видели хозяина? Так просто его узнать в толпе: он средних лет, вес средний, без примет лицо и роста как будто среднего… В осенней мгле, когда над улицами дождевые клубятся облака и в небе мгла, и памятниками городовые на освещенных высятся углах, вот он короною возносит зонтик. Вот он спешит в сиянье площадей, чтоб раствориться в близком горизонте пальто и прорезиненных плащей!.. И растворяется… В шеренгах улиц двоится зонтик, пухнет котелок: их сотни! Тысячи! Как дымный улей, шуршит земля под шагом черных ног. Ill Но черный шорох сердцу только сладок: охотнику — стеречь тропу зверей; хозяину — пытливо между складок доход у парусиновых дверей; хозяину, чтоб по часам улыбку на губы натянув: весь смех — наперечет! в поклонах — горбуном крикливым, липкой слащавой лестью оправдать доход; чтобы звенеть о старый мрамор сдачей отполированного пятака, чтоб кротко ждать, пока его не спрячет рука очередного простака, чтоб, наконец, доверчивые спины пронзить иглой: игла — правдивый взгляд — и чувствовать: от взгляда сердце стынет — и видеть: руки от него дрожат! IV Всего лишь миг! Так — в полуночной тундре Олений сон тревожит мерзлый хлыст! Так — бледность жуткую скрывая пудрой, тревожит сердце опытный артист. Мгновение! И вновь в круговорот знакомых дней увлечена душа, и снова гости входят, беззаботно по доскам покоробленным шурша… Британских щек кирпичные румянцы, минутная восторженность славян фокстротом слов — американским танцем французские, немецкие слова! Скользят друг к другу льстивыми речами торжественные посетители… Хозяин, слышите? Они — скучают… Спешите к ним! Развеселите их! V Скорей! Развеселите их, хозяин, пока сознание у них на дне. Скорей! Скорей!! Вы знаете: нельзя им теперь со мною быть наедине. Ведь здесь — по этим выщербленным доскам — хожу и я, и близок мой черед! Ведь я могу быть чутким подголоском их совести… Вот — проскользнув вперед неслышным шагом (в тростниковой чаще так хищный зверь скользит на водопой), одним прыжком в углу на гулкий ящик, толпе — над головами — над толпой я крикну! Розовыми пузырями сорвутся маски с восковых людей: с имен, что мы привычно презираем, с примеров подражанья для детей. VI Я крикну! В парусиновом музее с подставок медленно на пол сойдут живые люди. Не посмеет их задержать хозяин: лишний труд! Уже глаза в глазах, в шагах походки заметили знакомые черты; уже обрушились перегородки веков. В растерянности суеты уже ищейками бросая взоры, в уме подсчитывая гонорар, спешат талантливые репортеры… Уже сенсации готов удар, и через час на перекрестках улиц, протягивая влажные листки, от тяжести и скорости сутулясь, появятся газетчиков полки. VII Какая радость может быть в печати: вдвоем с газетой в сладостной тиши, все имена — читать и обличать их в переворотах знаний и души. Великий Петр! Он — призовым боксером, его удел — песчаный, пыльный ринг, и славой увядающею скоро: удар, свисток, толпы звериный рык. Наградой — ресторан и воздух синий от папирос, и поднятый стакан, и тост, что возгласит банкир и циник лысеющий, лукавый Талейран. Он любит бокс и любит Клеопатру. Над Нилом — над искусственной водой она блестит по строгому контракту незаменимою кинозвездой. VIII Так — изменившись, так — в суровой роли врачей, чиновников, мастеровых идут в толпе Ньютон, Савонарола, Людовик Солнце, тысячи иных имен таких же славных. Пиджаками скрывая мускулы и котелком нетленный гений, вялыми шагами с толпой сливаются. Толпе знаком их шаг, их взгляд. Ни речи, ни костюмы не выделяют их… И не нужна толпе — их жизнь: бесцветно и угрюмо, как жизнь толпы, развернута она. Музеи восковых фигур закрыты. Хозяин — нуль, хозяин — проиграл: он не живет уже, и скроют плиты еще один невыгодный финал… Плати, хозяин, чтобы я молчал!

СЛУЧАЙНЫЕ СТИХИ

Как долог путь! Избитая дорога И месяц сгорбленный, и вялая трава… По вечерам — у дымного порога Плащом дорожным тело укрывать. И знать: ничто не будет новым; Разрежет солнце вяжущую муть, И застучат опять подковы —              В далекий путь. Измятыми, лежалыми словами Не высказать расплесканную грусть… Нет женщины печальнее глазами,              Чем Русь!              Ветер обманный              Над полями стынет.              Над полями туманы              Густые, густые, густые… Слова — колосья: долгими ночами Их гнет к земле расплесканная грусть: Проходит женщина с печальными глазами              Русь!

«Озерные проталины, хрупкий снег…»

             Озерные проталины,                          хрупкий снег,              звоны кандальные                          в тишине.              Ветер над соснами.              Полумесяц — серьга.              С пушистыми косами                          пурга. Ах, Россия! Страна бесконечная, не распаханный плугом пустырь. Ширь степей и задумчивость вечная, да прибитые ветром кусты. Тело Ее — медвежее, думы — разбойный свист, а сердце — такое нежное:              весенний лист. Тело — медвежее, думы — разбойный свист… Прохожие и проезжие:              посторонись! Бредят равнины снежные, воздух простором мглист… Тело Ее — медвежее, сердце — весенний лист. Думы разбойные, хрупкий снег, сосны стройные во сне: мерзлые подталины, звонкий лед, над холмами дальними стаи лет… Кто твои перечислит тропы? Кто с трудом прочтет по складам степей непокойных ропот и четкий рисунок льда? Не любят Тебя и не знают: Ты так далека, далека… Только птиц бесконечных стаи не пугают Твои снега. Только птицы кружатся над рощами, знают ласковость летних дней: сколько солнца горстями брошено на широкую грудь полей! Перелетные в небе птицы, дождем прибитая пыль, придорожной рощи ресницы и верстовые столбы. Ночь тягучая,              звезды над тучами                             и ручьи текучие… И птицы, и пыль, и ветер, и дождь, и ночная мгла, как мы — бездомные дети,              не знающие угла. «Своими путями»1925. № 8–9

КИНОСЕАНС

Пусть глицериновые слезы скользят по девичьим щекам и снег летит из-под полозий к ее слезам, к ее шагам, мы равнодушные, мы дремлем, нам скучен радостный экран, и медленно скользят деревни, и города скользят в туман. * * * Но музыки сорвалось пенье! И взвизгнул брошенный смычок! От этого оцепененья никто предчувствовать не мог: над обезумевшим оркестром, среди взметнувшихся рядов так сердцу — стало тесно, тесно! так горлу — не хватало слов! * * * Без слез, без гнева и печали с серебряного полотна, бесшумной развевая шалью, неслышно спрыгнула она. И медленно прошла, коснувшись холодной тенью жарких рук, но руки сильные послушно лишь воздух замыкали в круг… * * * Не зажигались долго люстры. Экран привычно, как всегда, горел настойчиво и грустно: До свидания, господа!

АСТРОНОМ

Давно изжив и славу, и любовь, наскучив жить, не веря в жизнь за гробом, он по ночам седеющую бровь склоняет над холодным телескопом. Всю ночь, пока в янтарных облаках лучи не вспыхнут розовым посевом, сжимает штифт в ладони кулака, и пальцы тонкие дрожат от гнева. А на заре — в тревожном кратком сне он мечется, кричит в постели: он видит сон — в волнистой белизне распавшиеся стены опустели; колышется туманом пустота, и в душу радостью плеснув сверх края, над миром медленно плывет звезда, лучами изумрудными сверкая… Звезда, где гнев, и горечь, и тоска изжиты в мудрости тысячелетий; звезда, которую всю жизнь искал и наяву которую не встретит!

«Брось над игрушечной пулей…»

Я счастье балаганное поймаю и научусь прицеливаться строже. Алла Головина …Брось над игрушечной пулей морщить густую бровь, гибкие плечи сутулить над пестрой мишенью брось. Здесь полотняные весны, под звездами — полутьма, здесь убаюкали сосны в безоблачном ситце май; здесь и цветы не увянут, и птицам пути нет: только крылом деревянным взмахнуть и не улететь. Брось! Отложи монтекристо![62] Пусть радостью — навсегда мельница крыльями крестит, на нитке дрожит звезда; пусть с непонятной властью картонной цветет весной мир балаганного счастья утерянных детских снов. 1933


Поделиться книгой:

На главную
Назад