Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О Фотографии - Сьюзен Сонтаг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Например, когда профессионалы возражают против того, чтобы их фотографии печатались на краю стра­ницы книги или журнала, они ориентируются на мо­дель, унаследованную от другого искусства. Картине полагается быть в раме, так же и фотографию должны окружать белые поля. Другой пример: многие фотогра­фы предпочитают черно-белые изображения, считая их более тактичными, более благородными, чем цвет­ные, — или менее вуайеристскими, менее сентимен­тальными, менее грубыми в своем жизнеподобии. Но настоящая причина такой привязанности опять-таки кроется в невысказанном сравнении с живописью. Во вступлении к своей книге фотографий «Решающий момент» (1952) Картье-Брессон объяснял личное неже­лание использовать цвет техническими причинами: цветная пленка малочувствительна и потому ограни­чивает глубину резкости. Но быстрый прогресс в тех­нологии цветных фотоматериалов за последние 20 лет обеспечил высокое разрешение и тонкость тональ­ных переходов, и Картье-Брессону пришлось прибег­нуть к другому аргументу: он предлагает фотографам отказаться от цвета принципиально. В его версии ми­фа, сопровождавшего всю жизнь фотографии, — мифа, согласно которому ее территория и территория живо­писи разделены, — цвет принадлежит живописи. Он предписывает фотографам не поддаваться соблазну и оставаться на своей территории.

Те, кто все еще занят защитой фотографии как ис­кусства, всегда стараются удержать какую-то линию обороны. Но удержать ее невозможно: всякая попытка ограничить фотографию определенными сюжетами или методами, пусть и доказавшими свою плодотвор­ность, будет оспорена и потерпит неудачу. Потому что природе фотографии присуща всеядность, и в талант­ливых руках она представляет собой безотказное ору­дие творчества. (Как заметил Джон Жарковски, «уме­лый фотограф может хорошо сфотографировать что угодно».) Отсюда ее давний раздор с искусством, кото­рый (до недавних пор) означал, что избирательный или пуристский способ смотреть на мир и выразительные средства, подчиненные нормам, редко приводят к под­линным достижениям. Понятно, что фотографы не­охотно отказываются от попыток дать более конкрет­ное определение тому, что такое хорошая фотография. История фотографии отмечена целым рядом двусто­ронних дискуссий — например, простой отпечаток или манипулирование при печати, пикториальная фото­графия или документальная фотография, — и у всех них в подтексте спор об отношении фотографии к ис­кусству: насколько она может быть близка к нему, со­храняя свои претензии на неограниченный кругозор. Последнее время принято говорить, что эти дискуссии уже не актуальны, то есть споры, видимо, разрешились. Но защита фотографии как искусства вряд ли когда­

нибудь прекратится. Пока фотография материализует не только всепожирающее зрение, но и такое, которое претендует быть особым, специфическим, фотографы не перестанут искать пристанища (пусть и украдкой) на оскверненной, но все еще престижной территории искусств. Фотографы, полагающие, что, делая сним­ки, они уходят от искусства, представленного, напри­мер, живописью, напоминают нам тех абстрактных экспрессионистов, которые воображали, что уходят от искусства — или Искусства — в самом акте письма (то есть обращаясь с холстом как с полем деятельности, а не как с объектом). И престиж фотографии как искус­ства, завоеванный ею в последнее время, в значитель­ной степени основан на том, что ее претензии сходят­ся с претензиями новейшей живописи и скульптуры*. Неутолимый интерес к фотографии в 1970-е годы сви­детельствует не только об удовольствии от знакомства с искусством, которому уделялось сравнительно мало внимания, в значительной мере эта страсть происхо-

* Претензии фотографии, конечно, гораздо старше. Именно мгновенное искусство фотографии при посредстве машины стало образцом для при­вычной ныне практики в искусстве, когда подготовка уступает место не­ожиданной встрече, усилия — решению, сделанные (или придуманные) объекты — найденным объектам или ситуациям. Именно с фотографией родилась идея искусства, возникающего не путем беременности и родов, а из «свидания вслепую» (теория «рандеву» Дюшана). Но фотографы гораздо менее уверены в себе, чем их сверстники-художники, последо­ватели Дюшана, и обычно спешат заявить, что мгновенному решению предшествует долгая тренировка восприимчивости, глаза, а легкость про­цесса съемки не означает, что фотографу требуется меньше умения, чем живописцу. (СС.)

дит из желания отстраниться от абстрактного искус­ства, сильно влиявшего на массовые вкусы в 1960-е го­ды. Фотография является большим облегчением для восприятия, уставшего от умственных усилий (или из­бегающего их), которых требует абстрактное искус­ство. Модернистская живопись предполагает высо­коразвитое умение смотреть, а также основательное знакомство с другим искусством и некоторое представ­ление о его истории. Фотография, как и поп-арт, уверя­ет зрителя: искусство — это не трудно; она как будто бы больше о сюжетах, чем об искусстве.

Фотография — самый успешный носитель модер­нистского вкуса в массовом варианте с его старани­ями развенчать высокую культуру прошлого (сосре­доточившись на обрывках, мусоре, всякой всячине, ничем не пренебрегая), его сознательным заигрыва­нием с вульгарностью, его умением примирить аван­гардистские амбиции с коммерческими дивиденда­ми, с его псевдорадикальной снисходительностью к искусству как явлению реакционному, элитистскому, снобистскому, неискреннему, манерному, далекому от правды повседневной жизни, с его превращением искусства в культурный документ. В то же время фо­тографии постепенно передаются тревоги и смуще­ние модернистского искусства. Сегодня многие про­фессионалы обеспокоены тем, что эта популистская стратегия зашла слишком далеко и публика забудет, что фотография все-таки благородное и возвышенное

занятие — короче, искусство. Ибо модернистское про­движение наивного искусства всегда содержит одну оговорку: чтобы уважалась его собственная скрытая претензия на изощренность.

Не случайно, что, когда фотографы перестали обсуж­дать, является ли фотография искусством, публика признала ее таковым — и фотография большими си­лами двинулась в музей. Натурализация фотографии в художественном музее есть окончательная победа столетней кампании, которую вели модернисты за то, чтобы стереть границы в определении искусства, ибо для этого наступления фотография была гораздо более удобной территорией, нежели живопись. Потому что разделительную линию между любителем и профес­сионалом, между примитивным и изощренным в фо­тографии не просто труднее провести, чем в живопи­си, — в ней мало смысла. Наивная, или коммерческая, или утилитарная фотография и фотография самых одаренных профессионалов — одной породы. Сним­ки безымянных любителей бывают так же интересны, сложны формально, также показательны в смысле воз­можностей фотографии, как произведения Стиглица или Эванса.

Предположение, что все виды фотографии принад­лежат к непрерывной, внутренне связанной традиции,

когда-то казавшееся слишком смелым, теперь пред­ставляется самоочевидным, определяет современные фотографические вкусы и допускает неограниченное их расширение. Правдоподобным же оно стало толь­ко тогда, когда фотографией заинтересовались кура­торы и историки и ее стали регулярно выставлять в музеях и галереях. Музей не отдает предпочтения од­ному какому-то стилю. Он представляет фотографию как собрание параллельных стилей и задач, сколь угодно различных, но не воспринимаемых как взаим­но противоречащие. Эта деятельность музеев имела огромный успеху публики, реакция же самих профес­сиональных фотографов была неоднозначной. Ново-обретенная легитимность фотографии не могла их не радовать. С другой стороны, они видели угрозу в том, что самые художественные изображения обсуждают­ся в одном ряду со всеми другими типами изображе­ний — от фотожурналистики до научной фотографии и семейных снимков. Это якобы низводит фотогра­фию до чего-то тривиального, вульгарного, до обык­новенного ремесла.

Но подлинная проблема с включением функцио­нальных фотографий (то есть сделанных для практи­ческих целей, коммерческих надобностей или просто на память) в общий корпус фотографических дости­жений не в том, что это принижает фотографию, рас­сматриваемую как искусство, а в том, что эта практика

противоречит природе большинства фотографий. В большинстве случаев камера используется для созда­ния фотографий преимущественно наивного или де­скриптивного характера. Но в новом контексте, в му­зейной или галерейной экспозиции они перестают быть фотографиями «о» сюжетах в прямом или пер­вичном смысле, они становятся исследованием воз­можностей фотографии. Поселившись в музее, фото­графия сама начинает казаться проблематичной — в том смысле, как это ощущали очень немногие рефлек­тирующие мастера, в чьих работах именно ставился вопрос о способности камеры отразить действитель­ность. Эклектические музейные коллекции подчер­кивают произвольность, субъективность всех фотогра­фий, включая явно дескриптивные.

Выставки фотографий в музеях стали таким же ти­пичным мероприятием, как персональные выставки художников. Но фотограф отличается от художника, даже во многих серьезных съемках у него роль второ­го плана, а при обычном фотографировании — почти несущественна. Постольку, поскольку нас интересу­ет объект фотографии, мы ожидаем, что фотограф не будет выпячивать себя. Так, успех фотожурналисти­ки предопределяется тем, что работу одного классного фотографа трудно отличить от работы другого — за ис­ключением тех случаев, когда кто-нибудь из них моно­полизировал какую-то тему. Сила этих фотографий —

в изображениях (или копиях) мира, а не в сознании индивидуального художника. В подавляющем боль­шинстве фотографий, сделанных прессой, военными, полицией либо в семьях, или научного и промышлен­ного назначения любой след индивидуальности того, кто стоял за камерой, противоречит основному требо­ванию к снимку: чтобы он был документом, диагнозом, информацией.

Подписьхудожника на полотне—естественная вещь, на фотографии — нет (если она есть, это выглядит дур­ным вкусом). Из самой природы фотографии вытекает двусмысленность положения фотографа как автора, и чем больше работ у талантливого фотографа, чем они разнообразнее, тем больше его авторство кажется кор­поративным, а не индивидуальным. Многие опублико­ванные фотографии выдающихся мастеров, кажется, могли бы быть сделаны другим талантливым профес­сионалом того же периода. Чтобы работа была легко уз­наваема, требуется либо формальное упрямство (как у Тодда Уокера с его соляризованными фотографиями или у Дуэйна Майкелса с его повествовательными по­следовательностями снимков), либо одержимость од­ной темой (обнаженной мужской натурой у Икинса или Старым Югому Лофлина). У фотографов, которые не так себя ограничивают, корпус работ не обладает той цельностью, какая свойственна работам худож­ников в других видах искусства при таком же прибли­

зительно разнообразии. Даже у тех, кто круто менял свой стиль от периода к периоду — вспомним Пикас­со, Стравинского, — можно ощутить единство задач, не отменяемое переменами, и увидеть (ретроспектив­но) внутреннюю связь одного периода с другим. Зная все, созданное композитором, можно понять, как один и тот же человек написал «Весну священную», кон­церт «Думбартон-Окс» и поздние сочинения в серий­ной технике; руку Стравинского узнаешь во всех этих произведениях. Но нет никаких внутренних основа­ний для того, чтобы опознать почерк одного фотогра­фа (притом одного из самых интересных и оригиналь­ных) в исследовании движений человека и животного, в документах, привезенных из фотоэкспедиций в Цен­тральную Америку, в обзорах Аляски и Йосемити, суб­сидированных правительством, и в сериях «Облака» и «Деревья». Даже зная, что все это снято Майбриджем, невозможно связать эти серии одну с другой (хотя каж­дая отмечена единым, узнаваемым стилем). Точно так же по фотографиям деревьев, сделанным Атже, нель­зя узнать его руку в снимках парижских витрин или связать довоенные портреты польских евреев у Рома­на Вишняка с его же научными микрофотографиями, которыми он занялся в 1945 году. В фотографии сюжет всегда выходит на первый план, и разные сюжеты соз­дают непреодолимые разрывы между периодами в об­щей массе работ — отрицая подпись.

Больше того: наличие единого фотографическо­го стиля — взять хотя бы белый фон и плоское осве­щение в портретах Аведона или отчетливую гризайль в парижских уличных этюдах Атже — указывает на единство материала. И сюжет, по-видимому, играет главную роль в формировании зрительских предпо­чтений. Даже когда фотографии вырваны из практи­ческого контекста, где они были сделаны, и рассматри­ваются как произведения искусства, одну фотографию редко предпочитают другой по причине формального превосходства — просто зрителю больше по душе ее на­строение, или он уважает намерение мастера, или за­интригован темой, или она вызывает у него носталь­гию. Оценки фотографии с точки зрения формы не могут объяснить воздействия того, что было снято, а также почему удаленность во времени и культурная отдаленность от фотографии увеличивают наш к ней интерес.

И все же представляется логичным, что современ­ные фотографические вкусы приобрели по большей части формалистическую направленность. Хотя есте­ственный или наивный статус сюжета в фотографии более прочен, чем в других изобразительных искус­ствах, само многообразие ситуаций, в которых фото­графии предстают перед зрителями, осложняет и в конце концов ослабляет первенствующую роль сю­жета. Конфликт интересов между объективностью

и субъективностью, между явленным и предполага­емым неразрешим. Хотя воздействие фотоснимка всегда будет зависеть от отношения к сюжету (оттого, что это фотография чего-то), все претензии на то, что­бы фотография принадлежала к искусствам, долж­ны упирать на субъективность видения. В эстетиче­ских оценках отдельной фотографии всегда кроется неопределенность, и это объясняет оборонительный характер и крайнюю переменчивость фотографиче­ских вкусов.

Недолгое время — скажем, со Стиглица и в пери­од царствования Уэстона — казалось, что выработана твердая точка зрения для оценки фотографии: безу­пречное освещение, мастерство композиции, ясность сюжета, точность фокусировки, совершенство отпе­чатка. Но эта позиция, которую принято связывать с Уэстоном, — в сущности, технические критерии каче­ства фотографии — обанкротилась. (О ее ограничен­ности свидетельствует хотя бы отзыв Уэстона о заме­чательном Атже — «слабый техник».) Какой взгляд пришел ей на смену? Гораздо более широкий, с крите­риями, которые переносят акцент с оценки отдельно­го снимка, рассматриваемого как законченный объект, на снимок, рассматриваемый как пример «фотогра­фического видения». В том, что понимается под фото­графическим видением, есть место и для произведе­ний Уэстона, и для множества анонимных, скромных,

с грубым освещением, плохо скомпонованных фото­графий, прежде отвергавшимся именно из-за этого. Новая точка зрения освобождает фотографию как ис­кусство от ограничительных норм технического совер­шенства — но так же и от красоты. Она открывает до­рогу всеобъемлющему вкусу, когда ни один сюжет (или отсутствие сюжета), никакой технический прием (или отсутствие технического приема) не могут быть приго­вором фотоснимку.

Хотя в принципе любой сюжет является достойным поводом для того, чтобы быть увиденным фотографи­чески, сложилось мнение, что фотографическое ви­дение отчетливее всего проявляется на причудливых или тривиальных сюжетах. Сюжеты выбираются по­тому, что они скучны или банальны. Поскольку мы к ним равнодушны, на них лучше всего проявляется спо­собность камеры «увидеть». Когда Ирвингу Пенну, известному своими красивыми фотографиями зна­менитостей и пищи для журналов моды и рекламных агентств, устроили выставку в Музее современного искусства в 1975 году, там была только серия фотогра­фий окурков, снятых крупным планом. По этому пово­ду директор отдела фотографий музея Джон Жарков-ски выразился так: «Можно предположить, что [Пенн] редко испытывал более чем поверхностный интерес к номинальным сюжетам своих снимков». А другого фотографа похвалил за то, сколько тот умеет «извлечь

из сюжета» «глубоко банального». Прописка фото­графии в музеях прочно ассоциируется теперь с эти­ми красивыми модернистскими формулами: «номи­нальный сюжет» и «глубоко банальное». Но при таком подходе не только уменьшается роль сюжета, а еще и расшатывается связь фотоснимка с конкретным фото­графом. Фотографический способ видения нельзя ис­черпывающе проиллюстрировать множеством персо­нальных фотовыставок и ретроспектив, устраиваемых музеями. Чтобы быть узаконенной как искусство, фо­тография должна культивировать представление о фо­тографе как об авторе и обо всех снимках, сделанных одним мастером, как о едином целом. Такая трактов­ка больше подходит, скажем, Ман Рэю, который рас­пространил свои принципы и стиль и на фотографию, и на живопись, чем Стейхену, занимавшемуся абстрак­цией, портретами, рекламой потребительских това­ров, фотографией для журналов моды и разведыва­тельной аэрофотосъемкой (во время службы на обеих мировых войнах). Но значения, которые приобрета­ет снимок, рассматриваемый как часть всего корпуса работ одного мастера, не особенно существенны, ког­да критерием является фотографическое зрение. Для последнего важнее новые значения, которыми напол­няется любая фотография при сопоставлении — в иде­альных антологиях, либо на стенах музея, либо в кни­гах — с работами других фотографов.

Такие антологии имеют целью воспитать фотогра­фический вкус вообще, научить такому зрению, для которого все сюжеты равноценны. Когда Жарковски описывает заправочные станции, пустые гостиные и другие унылые объекты как «системы случайных фактов на службе воображения [фотографа]», он име­ет в виду, что эти сюжеты идеальны для камеры. Яко­бы формальные, нейтральные критерии фотографи­ческого видения на самом деле решительно оценочны в отношении сюжета и стиля. Переоценка наивных и непродуманных фотографий XIX века, в частности, сделанных со скромной целью что-то зафиксировать, отчасти объясняется их жестким рисунком — педаго­гическим коррективом «пикториального» мягкого рисунка, который со времен Камерон и до Стиглица ассоциировался с претензиями фотографии на статус искусства. Однако жесткий рисунок вовсе не являет­ся обязательной нормой фотографического видения. Как только сочтут, что фотография очистилась от от­живших отношений с искусством, от миловидности, вполне может вернуться вкус к пикториальной фото­графии, к абстракции, к возвышенным сюжетам вме­сто окурков, заправочных станций и людских спин.

Язык, на котором обычно оценивают фотографии, чрезвычайно скуден. Иногда он паразитирует на лек­

сиконе живописи: композиция, свет и т. д. А чаще это суждения самого расплывчатого характера, когда фо­тографии хвалят за то, что они тонкие, или интерес­ные, или впечатляющие, или сложные, или простые, или — излюбленное — обманчиво простые.

Бедность этого языка не случайна: дело не в том, что отсутствует богатая традиция фотографической кри­тики. Причина в самой фотографии, когда к ней под­ходят как к искусству. Фотография предлагает про­цесс воображения иной, чем живопись (по крайней мере в традиционном ее понимании), и апеллирует к другому вкусу. В самом деле, различие между хоро­шей фотографией и плохой совсем не такое, как меж­ду хорошей картиной и плохой. Эстетические оцен­ки живописи основаны на критериях подлинности и мастерства — критериях, менее строгих в фотографии или вообще к ней не применимых. Позиция знато­ка живописи предполагает соотнесение конкретной картины с остальными произведениями художника в совокупности, с различными школами и иконогра­фическими традициями, тогда как в фотографии со­вокупность работ фотографа необязательно обладает стилистическим единством, а его отношения с фото­графическими школами имеют гораздо более поверх­ностный характер.

Один из критериев, общих для оценки живописи и фотографии, — новаторство. И ту и другую часто ценят

за то, что утвердили новую формальную схему или про­извели перемену в визуальном языке. Другой крите­рий, который может быть общим, — это ощутимость присутствия, аура, которую Вальтер Беньямин считал решающей характеристикой произведения искусства. Беньямин полагал, что у фотографии, технически вос­производимого предмета, не может быть подлинной ауры. Можно возразить, однако, что сама ситуация, се­годня определяющая вкусы в фотографии — ее показ в музеях и галереях, — выявила то, что снимки все же об­ладают некоторыми чертами подлинника. И хотя ни­какая фотография не может считаться оригиналом в том смысле, в каком им является картина, есть большая качественная разница между тем, что можно назвать оригиналами — отпечатками, сделанными с негатива в то же время, когда был сделан снимок (то есть на том же этапе технической эволюции фотографии), и последу­ющими поколениями отпечатков. (В большинстве лю­ди знают выдающиеся фотографии по книгам, газе­там, журналам и т. д., а это — фотографии фотографий; оригиналы, которые скорее всего можно увидеть толь­ко в музее или галерее, доставляют удовольствие, како­го нельзя получить от репродукции.) Результат техни­ческого воспроизведения, говорит Беньямин, «может перенести подобие оригинала в ситуацию, для само­го оригинала недоступную». Но если, допустим, о кар­тине Джотто можно сказать, что она обладает аурой

в музейной экспозиции, будучи вырвана из первона­чального контекста и, подобно фотографии, «сделав движение навстречу публике» (хотя в строгом смыс­ле, по Беньямину, она аурой не обладает), то с таким же успехом можно сказать, что обладает аурой фотогра­фия Атже, напечатанная им на бумаге, которая теперь не производится.

Истинное отличие ауры, которая может быть у фо­тографии, от ауры картины заключается в разных от­ношениях со временем. На картину время действу­ет разрушительно. А фотографии интересны отчасти благодаря превращению, которое совершает над ними время, и они таким образом уходят от намерений фо­тографа; в этом — важная составляющая их эстетиче­ской ценности. Со временем многие фотографии все же приобретают ауру. (Маргинальный статус, в кото­ром пребывали до последнего времени цветные фо­тографии, возможно, объясняется еще и тем, что они стареют иначе, чем черно-белые. Холодная схожесть цвета как будто бы не дает образоваться патине.) Если картины и стихотворения не становятся лучше или ув­лекательнее только от того, что они постарели, то все фотографии, наоборот, интересны и трогательны, ког­да они достаточно стары. Не будет большой ошибкой сказать, что нет такой вещи, как плохая фотография, — есть только менее интересные, менее существенные, менее таинственные. Прописка фотографии в музее

лишь ускоряет воздействие времени, придающего лю­бому снимку ценность.

Роль музея в формировании современного фото­графического вкуса невозможно переоценить. Му­зеи не столько решают, хороши фотографии или пло­хи, сколько предлагают новые условия для восприятия всех фотографий. Казалось бы, они вырабатывают нор­мы оценки, но на самом деле они их отменяют. Нель­зя сказать, что музей создал канон фотографических произведений прошлого, как это было с живописью. Даже когда кажется, что музей утверждает определен­ный фотографический вкус, на самом деле он подрыва­ет саму идею нормативного вкуса. Роль его — показать, что нет устойчивых стандартов оценки, нет канони­ческой традиции в этой области. Сама идея канониче­ской традиции оказалась излишней благодаря госте­приимству музея.

Большая Традиция в фотографии пребывает в те­кучем состоянии и постоянно пересматривается не потому, что фотография — новое искусство и еще не устоялась; дело тут в самом фотографическом вкусе. В фотографии старое открывается заново в гораздо бо­лее быстрой последовательности, чем в других искус­ствах. Фотография отлично иллюстрирует закон вкуса, четко сформулированный Т.С. Элиотом: каждое новое значительное произведение заставляет нас по-новому воспринимать наследие прошлого. Новые фотографии

меняют наш взгляд на прежние. (Например, творче­ство Дианы Арбус помогло нам лучше оценить заме­чательного Хайна, еще одного фотографа, запечатлев­шего неочевидное достоинство обиженных судьбой.) Но сдвиги в современном фотографическом вкусе от­ражают не только такие логичные и последовательные переоценки, когда подобное подкрепляется подобным. Чаще они говорят о равноценности и взаимной допол­нительности противоположных стилей и тем.

Несколько десятилетий в американской фотогра­фии доминировала реакция против «уэстонизма», то есть против созерцательной фотографии, понимаемой как независимое визуальное исследование мира без яв­ной социальной направленности. Техническому со­вершенству фотографий Уэстона, просчитанным кра­сотам Уайта и Сискинда, поэтическим конструкциям Фредерика Соммера, самоуверенной иронии Картье-Брессона — всему этому противопоставила себя фото­графия (по крайней мере программно) более наивная, непосредственная, стилистически неопределенная, порой нескладная. Нисколько не подрывая нынеш­нюю приверженность к неформальной фотографии, заметно возрождается Уэстон. С течением времени его работы перестают казаться нетленными — расшири­лось определение наивности, которым оперирует фо­тографический вкус, и работа Уэстона тоже выглядит наивной.

И, наконец, нет оснований для того, чтобы исклю­чать из канона какого бы то ни было фотографа. Сейчас происходят мини-возрождения давно презираемых пикториалистов, таких как Оскар Густав Рейландер, Генри Пич Робинсон и Роберт Демачи. Когда сюжетом фотографии становится весь мир, место найдется для любого вкуса. Литературный вкус разборчив: успех мо­дернистского направления в поэзии вознес Донна и принизил Драйдена. В литературе можно быть эклек­тиком до определенного предела, но любить все нельзя. В фотографии эклектизм не имеет пределов. Простые фотографии брошенных детей, которых брали в си­ротский дом под названием «Дом доктора Барнардо» в 1870-е годы (они считались «документами»), трогают так же, как сложные портреты шотландских знамени­тостей, сделанные в 1840-х годах Дэвидом Октавиусом Хиллом (эти считались «художественными»). Класси­ческую чистоту модернистского стиля Уэстона никак не опровергает, к примеру, пикториальная расплывча­тость, остроумно воскрешенная Бенно Фридманом.

Этим не отрицается, что каждому зрителю больше по вкусу работа одних фотографов, чем работа других: например, большинство искушенных зрителей пред­почитают Атже Уэстону. А значит это, что по природе фотографии, человек в принципе не обязан выбирать и что предпочтения такого рода идут в большинстве случаев от противного. Вкус в фотографии тяготеет —

и, пожалуй, неизбежно — к глобальности, эклектиз­му, всеприятию, и это означает в итоге, что отверга­ется разница между хорошим вкусом и плохим. Вот почему все попытки фотографических полемистов установить канон представляются надуманными или невежественными. Есть что-то фальшивое во всех фо­тографических спорах — и это стало ясно в первую оче­редь благодаря заботам музеев. Музей уравнивает все школы фотографии. И даже говорить о школах нет осо­бого смысла. В истории живописи направления — кон­цепция жизненная и функциональная: зачастую ху­дожников можно гораздо лучше понять в контексте школы или направления, к которым они принадлежа­ли. Но направления в фотографии мимолетны, воз­никают неожиданно, иногда они просто поверхност­ны, и ни один первоклассный фотограф не становится понятнее, если причислить его к группе. (Вспомним, например, Стиглица и «Фото-сецессион», Уэстона и «f64», Ренгера-Патча и «Новую вещественность»,Уоке-ра Эванса и проект Администрации по защите фермер­ских хозяйств, Картье-Брессона и «Магнум».) Объеди­нять фотографов в школы — заблуждение, основанное (опять-таки) на живучей, но неизбежно натянутой ана­логии между фотографией и живописью.

Ведущая роль музеев в формировании фотографи­ческого вкуса и прояснении его природы знаменует сегодня новый этап жизни фотографии, откуда уже нельзя повернуть назад. Подчеркнуто демонстрируя

уважение к банальному, музеи одновременно пропа­гандируют исторический взгляд, воскрешая тем са­мым всю историю фотографии. Неудивительно, что критики фотографии и сами фотографы проявля­ют беспокойство. Под многими недавними рассуж­дениями в защиту фотографии кроется страх, что фо­тография — уже сенильное искусство, замусоренное тупиковыми или мертвыми направлениями, что из за­дач осталась только одна — кураторство и историогра­фия. (При том что цены на старые и новые фотографии взлетели до небес.) Неудивительно, что страхи эти воз­никли как раз тогда, когда фотография получила самое широкое признание, ибо триумф фотографии как ис­кусства и над искусством так еще и не осознан в пол­ной мере.

Фотография явилась на свет выскочкой, сразу как буд­то бы потеснив почтенное искусство живописи. Бод­лер счел ее «смертельным врагом» живописи. Но со временем было заключено перемирие, и в фотогра­фии признали освободительницу живописи. Уэстон в 1930 году воспользовался самой распространенной формулой, чтобы успокоить встревоженных худож­ников: «Фотография отсеяла или отсеет в конце кон­цов большое количество живописи — за что художник должен быть глубоко благодарен». Освободившись от черного труда натуралистической изобразитель­

ности, живопись может устремиться к более высокой цели — абстракции*. В историях фотографии и в фо­тографической критике постоянно говорится об этом мифическом пакте, заключенном между фотографией и живописью, который позволил им решать свои раз­* Валери утверждал, что фотография оказала такую же услугу литературе, обнажив «иллюзорность “усилий языка” передать сколько-нибудь точно идею визуального объекта». Но писатели не должны бояться, что фото­графия «сможет в конце концов ограничить важность искусства письма и заменить его собой», — говорит Валери в «Столетии фотографии» (1929). Если фотография «убеждает нас отказаться от описаний, — утверждает он, — то тем самым напоминает нам о границах языка и со­ветует употребить наши инструменты для целей, более соответствую­щих их истинной природе. Литература очистилась бы, если бы оставила другим формам выражения и творчества задачи, которые они могут решать гораздо эффективнее, и посвятила себя целям, которых она одна способна достичь… Одна из них — совершенствование языка, конструиру­ющего и излагающего абстрактную мысль, другая — исследование всего многообразия поэтических структур и резонансов».

Аргументы Валери неубедительны. Хотя о фотографии можно ска­зать, что она показывает или представляет, она, строго говоря, не может «описывать»; только языку доступно описание — это процесс времен­ной. В качестве доказательства Валери предлагает раскрыть паспорт: «Описание, нацарапанное там, не выдерживает сравнение со снимком, приклеенным рядом». Но это — описание в самом убогом смысле; у Дик­кенса или Набокова встречаются описания лица или части тела, которые лучше любой фотографии. Не может служить доказательством меньших описательных возможностей литературы и другой аргумент Валери: «Писатель, изображающий пейзаж или лицо, каким бы ни было его ма­стерство, предлагает столько разных картин, сколько у него читателей». То же относится и к фотоснимку.

Подобно тому, как о фотографии думают, будто она освободила пи­сателей от обязанности описывать, часто высказывают мнение, что кино отобрало у романиста задачу повествования — и тем самым, утверждают некоторые, освободило роман для решения других, менее реалисти­ческих задач. Этот аргумент более правдоподобен, поскольку кино — временное искусство. Но он не отдает должного соотношению между романами и фильмами. (С.С.)

ные, но одинаково важные задачи при взаимном твор­ческом влиянии. На самом деле эта легенда сильно искажает историю и фотографии, и живописи. Фото­графический способ фиксации внешнего мира открыл для художников новые схемы композиции и новые сю­жеты, пробудив интерес к фрагменту, краткому эпизо­ду простой жизни, к быстротечности движения и све­товым эффектам. Живопись не столько обратилась к абстракции, сколько освоилась со взглядом камеры, сделавшись (по выражению Марио Праца) телеско­пической, микроскопической и фотоскопической по своей структуре. Но художники никогда не оставляли попыток имитировать натуралистические эффекты фотографии. А фотография вместо того, чтобы огра­ничиться натуралистическим изображением и предо­ставить абстракцию заботам художников, не отставала от живописи и усваивала все ее антинатуралистиче­ские достижения.

В более общем плане эта легенда не учитывает про­жорливости фотографии. В отношениях между фото­графией и живописью последнее слово всегда остава­лось за фотографией. Не случайно, что художники от Делакруа и Тернера до Пикассо и Бэкона прибегали к фотографии как к вспомогательному средству, но ни­кому не придет в голову, что фотография может при­звать на помощь живопись. Фотографии могут быть включены или переписаны в картину (или в коллаж, или в ассамбляж), но фотография вбирает в свое нутро,

объемлет собой само искусство. Знакомство с живо­писью, вероятно, поможет нам увидеть фотографии. Но фотография ослабила наше восприятие живописи. (Бодлер был прав в нескольких отношениях.) Никто никогда не считал, что литография или гравюра с кар­тины — популярные в прошлом методы репродукции — впечатляют или приносят больше удовлетворения, чем сама картина. Но фотография, превращающая ин­тересные фрагменты в самостоятельные композиции и подлинные цвета — в яркие, может доставить совсем другого рода удовольствие. Судьба увела фотографию далеко от той ограниченной роли, которую ей отводи­ли вначале: более точно отображать реальность (в том числе произведения искусства). Фотография сама — реальность, реальный объект зачастую представляет­ся ее бледным вариантом. Фотография делает нормой восприятие искусства из вторых рук, через посредни­ка, тоже интенсивное, но по-своему. (Сожалеть о том, что для многих заменой картин стали их фотографии, не значит отстаивать некую мистику «оригинала», об­ращающегося к зрителю без посредника. Зрительное восприятие — сложный акт, и ни одна великая картина не донесет до зрителя своей ценности без той или иной его подготовки и обучения. Кроме того, люди, которым труднее увидеть оригинальное произведение искус­ства после того, как они видели его фотографическую копию, это скорее всего те, кто и в оригинале мало что увидел бы.)

Поскольку большинство произведений искусства (включая фотографии) известны теперь по фотогра­фическим копиям, фотография и другие виды худо­жественной деятельности, выстроенные по образцу фотографии, и вкусы, производные от фотографиче­ских, радикально преобразовали традиционные изо­бразительные искусства и традиционные нормы вкуса, включая саму идею произведения искусства. Произ­ведение искусства все реже и реже представляет собой уникальный объект, оригинал, созданный индиви­дуальным художником. Сегодня в живописи наблю­дается тенденция к созданию репродуцируемых объ­ектов. И, наконец, фотография приобрела настолько важную роль в изобразительных искусствах, что созда­ются произведения специально для того, чтобы быть сфотографированными. Произведения многих кон­цептуалистов, пейзажи и строения, упакованные Кри-сто, ленд-арт Уолтера Де Мария и Роберта Смитсона известны главным образом по фотографиям в галереях и музеях; иногда их размеры так велики, что и рассмо­треть их можно только на фотографии (или с самоле­та). Такие фотографии даже теоретически не предпо­лагают нашего обращения к оригиналу.

Фотографию сперва неохотно, а потом с энтузиаз­мом признали искусством, основываясь именно на этом предполагаемом перемирии между ней и жи­вописью. Но сам вопрос о том, является ли она искус­ством, по сути, вводит в заблуждение. Хотя фотография

рождает произведения, которые можно назвать худо­жественными — в них есть субъективность, они могут лгать, они доставляют эстетическое удовольствие, — она прежде всего не вид искусства. Подобно языку, фо­тография — среда, в которой (среди прочего) создаются произведения искусства. В языке есть место научным рассуждениям, бюрократическим документам, лю­бовным письмам, спискам съестных припасов и Пари­жу Бальзака. В фотографии — снимкам для паспорта, фотографиям погоды, порнографическим картинкам, рентгенограммам, свадебным снимкам и Парижу Ат­же. Фотография не искусство, как живопись и поэзия. Хотя деятельность некоторых фотографов согласуется с традиционным понятием изобразительного искус­ства, поскольку исключительно одаренные фотогра­фы создают вещи, обладающие самостоятельной цен­ностью, фотография с самого начала способствовала такому представлению об искусстве, которое говорит, что искусство устарело. Воздействие фотографии — и ее центральное положение в нынешней эстетиче­ской проблематике — таково, что она подтверждает оба представления об искусстве. Но в конечном счете убе­дительнее подтверждает то, согласно которому искус­ство устарело.

Живопись и фотография — не конкурирующие изо­бразительные системы, которым достаточно поделить территорию, чтобы помириться. Фотография — пред­приятие другого порядка. Хотя сама она не вид искус­

ства, у нее есть странное свойство превращать в про­изведения искусства все свои сюжеты. Вопрос о том, является фотография искусством или нет, снимает­ся тем фактом, что она ставит перед искусствами но­вые цели. На своем примере она продемонстрировала направление, по которому движутся теперь и модер­нистское высокое искусство, и коммерческие искус­ства: превращение искусств в метаискусства или сред­ства массовой коммуникации. (Такие отрасли, как кино, телевидение, видео, магнитофонная музыка Кейджа, Штокхаузена и Стива Райха, — суть логиче­ские расширения модели, которая сложилась в фото­графии.) Традиционные изобразительные искусства элитарны: для них характерно одиночное произведе­ние, созданное индивидуальным художником, они предполагают иерархию сюжетов, когда одни сюжеты считаются важными, глубокими, благородными, а дру­гие — неважными, тривиальными, низкими. Средства массовой коммуникации демократичны: в них осла­блена роль создателя, автора (из-за того, что использу­ются процессы, основанные на случайности, а произ­водство имеет коллективный характер), а материалом для них служит весь мир. В традиционных изобрази­тельных искусствах важны различия между подлин­ником и подделкой, оригиналом и копией, хорошим вкусом и плохим. В средствах массовой коммуникации эти различия смазаны, если не совсем отменены. В изо­бразительных искусствах предполагается, что опре­

деленные темы или восприятия нагружены смыслом. Средства массовой коммуникации в существе своем бессодержательны. (Эту истину и выражает знамени­тое высказывание Маршалла Маклюэна «The medi­um is the message»\) Их тон по преимуществу ирони­чен, невозмутим или пародиен. Это неизбежно, что все больше и больше искусства будет создаваться таким образом, чтобы конечным результатом стала фотогра­фия. Модернисту придется перефразировать изрече­ние Патера, что все искусство стремится к тому, чтобы стать музыкой. Теперь все искусство стремится к тому, чтобы стать фотографией.

* Средство информации есть содержание информации (англ.).

Мир изображений

Реальность всегда интерпретировали через образы, и философы, начиная с Платона, пытались ослабить на­шу зависимость от образов, отыскивая норму пости­жения реальности, не связанную с образными пред­ставлениями. Но в середине XIX века, когда такая норма казалась наконец достижимой, отступление старых религиозных и политических иллюзий под на­тиском гуманистической и научной мысли не приве­ло — как ожидалось — к массовому переходу на сторо­ну реального. Наоборот, новый век неверия укрепил привязанность к образам. Доверие, которого лиши­лись реалии, понимаемые в форме образов, было оказа­но реалиям, понимаемым как сами образы, иллюзии. В предисловии ко второму изданию (1843) «Сущности христианства» Фейербах отмечает, что «наше время предпочитает образ самой вещи, копию — оригиналу, представление — действительности, видимость — сущ­ности», причем сознательно. В XX веке его предостере­жение превратилось в популярный диагноз, согласно которому общество становится «современным», ког­да одно из главных его занятий — производство и по­требление изображений, когда изображения, обладаю­щие исключительной способностью определять наши требования к реальности и сами ставшие желанной за­меной непосредственного опыта, жизненно необходи­мы для здоровья экономики, политической стабильно­сти и стремления к счастью.

В словах Фейербаха — написанных через несколь­ко лет после изобретения камеры — читается пред­чувствие революции, которую произвела фотогра­фия. Изображения, которые приобрели фактически безграничный авторитет в современном обществе, — это в основном фотографические изображения, и об­ласть, где действует этот авторитет, определяется особыми свойствами изображений, полученных с по­мощью камеры.

Такие изображения поистине способны узурпиро­вать реальность, прежде всего потому, что фотосни­мок не только изображение (в отличие от картины), интерпретация реальности; он также и след, прямо отпечатанный на реальности, — вроде следа ноги или посмертной маски. Тогда как картина, даже такая, которая отвечает фотографическим стандартам сход­ства, — всего лишь заявленная интерпретация, фото­графия, помимо всего, — зарегистрированное излу­чение (света, отраженного объектом), материальный остаток предмета, каким не может быть картина. Если вообразить, что Гольбейн Младший дожил до времен Шекспира, написал его портрет и камера была изобре­тена тогда же, большинство поклонников Барда пред­почли бы его фотографию. И не потому только, что ги­потетическая фотография показала бы, как на самом деле выглядел Шекспир — пусть это будет даже вы­цветшая, едва различимая, пожелтелая тень, — мы все

равно, наверное, предпочли бы ее очередному шедевру Гольбейна. Получить фотографию Шекспира было бы все равно что получить гвоздь от Распятия.

Когда выказывают озабоченность тем, что мир изо­бражений подменяет собой реальный мир, о чем го­ворил уже Фейербах, мы слышим в этом отголоски платоновской критики изображений: они правдивы постольку, поскольку имеют сходство с чем-то реаль­ным, и фальшивы, поскольку это всего лишь сходство. Но в эпоху фотографии этот почтенный наивный ре­ализм несколько уводит от сути, потому что прямое противопоставление изображения («копии») и изо­бражаемой вещи («оригиналу»), которое Платон не­однократно иллюстрировал на примере картины, для фотографии не совсем подходит. К тому же оно не по­могает понять истоки изобразительной деятельности, когда она имела практическую, магическую цель — чем-то овладеть или получить власть над чем-то. Как заметил Эрнст Гомбрих, чем дальше мы углубляемся в историю, тем менее четким становится различие меж­ду изображениями и реальными вещами; в первобыт­ных обществах вещь и ее изображение были просто-на­просто двумя разными, то есть физически отдельными, проявлениями одной и той же энергии духа. Отсюда предполагаемая действенность картинки в овладении и управлении могущественными реалиями. Эти силы, эти реалии присутствовали в изображениях.

Когда защитники реального — от Платона до Фей­ербаха — приравнивали изображение к видимости, то есть считали, что изображение абсолютно отлича­ется от изображаемого предмета, это было частью об­щего процесса десакрализации. Он навсегда отделил нас от времен и мест, где верили, что изображение — составляющая реальности изображенного предмета. Оригинальность фотографии определяется тем, что в долгой истории живописи, приобретавшей все более светский характер, на том ее этапе, когда секуляризм окончательно восторжествовал, фотография возрож­дает — в чисто секулярном духе — что-то вроде пер­вобытного статуса изображений. Под нашим непре­одолимым чувством, что фотографический процесс имеет в себе что-то магическое, есть основания. Ни­кто не считает картину и модель единой материальной сущностью; картина только представляет модель, от­сылает к ней. А фотография не только похожа на объ­ект, не только свидетельствует о нем. Она часть, про­должение объекта и мощное средство овладения им и управления.



Поделиться книгой:

На главную
Назад