Девушка сразу повернулась к нему, как подсолнух к солнцу. Вернулась общая тема, и она не замедлила ее подхватить:
— Чо, в натуре? Я не слыхала… Ужас, ужас… Погоди, а как это — зимой трясет? Зима же! Зимой земля замерзает!
— Молодые люди, — не выдержал бармен.
Если бы не он, Юра, верно, до утра бы стоял.
С двумя «Ксюхами» он торопливо вырулил между столиками к любимой. Поставил стаканы, сел.
— Ну ты тормоз.
— Да это не я тормоз!
— А кто?
— Да вон те двое… Вон, видишь? Да ладно, ну их, лучше начнем наш маленький расколбас, — он слегка приподнял свой стакан с болтающимся пристальным лунму. — С первым морозным днем!
— И вас туда же… — она с улыбкой ответила зеркальным движением, они чокнулись, накатили, и на какой-то момент стало хорошо, как всегда.
Но минут через пятнадцать тягучего обмена репликами ни о чем Юру черт дернул за язык. Уж очень хотелось ему поделиться с любимой тем, какие поразительные просторы и бездны ему начали открываться.
— Я тут помалу в образ продолжаю входить, — пояснил он.
Как бы заранее оправдался. Без рессоры начинать грузить про теорию относительности — это ж у любимой мозги вынесет.
— Ну?
— У Стругацких все типа шибко грамотные, так что и мне надо… И вот какую смешную хрень вычитал. Прикинь: если на нас посмотреть в четырех измерениях, мы все всегда перемещаемся со скоростью света.
— Чего? — обалдело сказала она. Живописно треснутый стакан с коктейлем растерянно замер у ее пухлых губ.
— Да не стремайся, это как два пальца. Я когда въехал, меня вообще конкретно проперло. В четырехмерных координатах пространства-времени одно и то же движение разделяется на движение во времени и движение в пространстве. Если и то, и другое сложить, обязательно получится скорость света. У кого угодно: у тебя, у Кремля, у стакана, у ракеты. Но только в сумме. Если что-то совершенно неподвижно, все его движение приходится лишь на время. Типа на старение. Но если ты начинаешь в пространстве двигаться, ровно на твою пространственную скорость твоя скорость во времени уменьшается. Хотя сумма этих скоростей все равно одна и та же: скорость света. А у самого света, зацени, раз он летит так быстро, как только вообще что-то может перемещаться в пространстве, вся скорость приходится на пространственную, и во времени свет вообще не движется, типа не стареет. Круто, а?
Она уже давно поставила свой стакан и смотрела теперь на Юру даже несколько испуганно. И никак не могла взять в толк: прикалывается он или чисто гонит.
— Да мне как-то фиолетово… — выжидательно проговорила она.
— Нет, не скажи… — слегка обиделся Юра. Ему казалось, он очень понятно объяснил. — Интересно же! Четырехмерный континуум, если учесть принцип эквивалентности…
Любимая поджала губы.
— Голимо обкумарился, — сварливо сказала она.
Юра будто впервые ее увидел.
СЦЕНА 16. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. БАМБЕРГА. ДЕНЬ
Эпизоды на Бамберге должны были стать кульминацией фильма, а меж тем все в тот день, когда началась их съемка, шло наперекосяк. Ну понятно, Юре после ссоры с любимой было погано, жизнь покатила против шерсти — но и остальным, похоже, не моглось, актеры ходили раздраженные, злые. И декорации все время как-то плыли, падали, гвозди, что ли, подвезли бракованные, или вообще началась какая-то мистика. Юре то и дело казалось, что это не межпланетная американская станция Бамберга, а все те же «Петушки»; из-под звездно-полосатого флага проглядывал искусственный жасмин, хотя художник по декорациям, наверное, в «Петушках» и не бывал никогда, а просто старался создать элегантную роскошь, которая надлежаще контрастировала бы с барачными и помойными интерьерами «Тахмасиба» и советской марсианской базы.
У Юры в голове то ли мутилось, то ли, наоборот, просветлялось. Например, когда он ехал утром на студию, то вдруг сообразил, что неспроста в первый вечер, после омерзительной сцены в триста шестом номере, Быков назвал его, Юру, петушком, это было отнюдь не типа «бойкий пацан», а точный термин; петушки — это кого опустили на нарах. Но тогда получалось, что всех, кто проводит время в «Петушках», в хвост и в гриву вафлят какие-то неведомые паханы — а петушки и курочки знай сидят себе, того не понимая, и уверены, что наслаждаются жизнью и полной свободой. Мозг у Юры в последние недели работал так, что между словами и вещами, которые, как Юре прежде казалось, были отдельными, крутились в мировом просторе сами по себе, вдруг начали устанавливаться неочевидные, но плотные, нерасторжимые связи; будто гравитационная постоянная сбросила маскхалат, а глюоны, склеивающие материю воедино, один за другим начали зажигать крохотные дрожащие маячки. А еще, Юра прочитал это буквально позавчера, есть какая-то суперсимметрия; и зуб можно было дать, что именно из-за нее петушки и «Петушки» — это одно и то же!
Два с лишним месяца назад допотопная книжка Стругацких внезапно намекнула ему, что в жизни есть разнообразие и простор, простор целей, простор смыслов; что тесное, спертое существование, которое каждый день бьет в глаза, лупит по башке, тянет за шкирку и кажется единственно возможным, вовсе даже не единственно возможно. А теперь охрененная физика, в которую Юра сдуру влез чисто из тщеславия, вот приспичило ему убедиться в том, что Стругацкие перепутали, чего быстрее — физика эта недвусмысленно намекала, что есть еще и разнообразие свободы. Есть СТЕПЕНИ свободы. Страшно такое выговорить в демократической стране — но есть ИЕРАРХИЯ свободы. Есть по-истине свободная свобода. Потому что, как ни крути — свобода понимать то, чего не понимал, свобода видеть связи там, где еще вчера видел хаос, случайную россыпь сухих отдельных крошек — это совсем не то, что свобода сегодня купить то, а завтра — это, или сначала выпить здесь, а потом — там. Воробей замечает, как кто-то невообразимо большой и сильный сыплет крошки, и его свобода — дождаться этого, уловить это, а потом опередить других таких же воробьев и склюнуть сперва левую крошку, потом правую, или, в упоении уже совсем полной свободой, сперва правую, и только потом левую. Свобода человека — сообразить, что это был каравай, его уже кто-то съел, а чтобы он возник снова, необходимы вещи сказочные, совершенно не нужные для практического склевывания. Нужно солнце, нужна земля, нужны зерно и дождь, мельница и печь…. Нужны разделение труда и полное обоюдного доверия взаимодействие… Странно, но когда видишь так, мир вроде бы и раздвигается, становится безграничным — и в то же время оказывается куда более доступным и даже подвластным. И дух захватывает от столь необъятного, по-настоящему невозбранного раздолья.
Если бы сейчас Юру попросилидать определение свободы, он, на гребне внезапно жахнувшего ему по мозгам корпускулярно-волнового вдохновения, мигом выдал бы что-нибудь вроде: свобода есть переменная величина, обратно пропорциональная силе давления на совесть. И, возможно, догадался бы добавить: чтобы это уравнение, а значит, и само понятие свободы, имели физический смыл, совесть должна характеризоваться отличной от нуля положительной величиной. И он уже чувствовал, хотя, наверное, не смог бы пока сформулировать этого словами, что совесть — это всего-навсего стремление соответствовать какой-то въевшейся в плоть и кровь сказочке; а уж от такой мысли рукой подать до многих и многих важных выводов. Например, о том, что, коль скоро множителей в правой части уравнения два, то разрушить, обнулить сказку совести или изуродовать ее, вогнав перед ее численным значением минус, — по крайней мере не менее действенный способ лишить свободы, чем понатыкать вышек и понавесить колючки.
Но Юре совершенно не с кем было всеми этими переживаниями и соображениями поделиться. Вчера вот попробовал, блин… Лучше бы пил молча.
С Юрковским разве что? Он — умница…
Быков тоже, но уж очень суровый, страшно…
А с Юрковским отношения как раз сегодня грозили разладиться. Когда демиург дал вводную, Юра почувствовал на себе взгляд генерального; и взгляд этот был то ли испуганный, то ли даже какой-то виноватый. А когда человек на тебя так смотрит, по душам поговорить очень трудно. Особенно при ужасающей разнице в возрасте и заслугах.
Дело в том, что сегодня Юре, как оказалось, предстояло спасти Юрковского, пожертвовав при том своей мелкой жизнью. Впрочем, помрет Юра окончательно или нет, оставалось за кадром; недосказанность — лучший способ активизировать воображение и внутреннюю эмоциональную жизнь потребителя художественной продукции. Но, во всяком случае, Юру должны были унести всего в кровище, и, даже если бы в корабельном лазарете его и спасла советская медицина, это, может, оказалось бы для него еще хуже, потому как светила ему тогда расстрельная статья за содействие изменнику Родины в переходе государственной границы.
Случиться должно было вот что.
В душе Юрковского уже некоторое время, оказывается, происходили переоценка ценностей и внутренняя борьба. Точно нельзя было сказать, что именно ее вызвало, — тут опять-таки имела место недосказанность, чтобы было о чем поспорить критикам, когда фильм прокатится. Может, Юрковскому осточертело всеобъемлющее материальное убожество. Может, его начали мучить угрызения совести от того, как он на Марсе обошелся с Рыбкиным: все ж таки единоплеменник в чуждом и враждебном мире гоев — а попробуй не обойдись, если донос поступил; ты не обойдешься, так с тобой обойдутся… Может, окончательное решение Юрковский принял уже по прилете на Бамбергу, когда во время предварительных телепереговоров свиделся с по-настоящему культурными, интеллигентными людьми — хорошо воспитанными, хорошо одетыми; они не ботают по фене, а все время заботливо спрашивают «хау ар ю?» или «ю ар о’кэй?», пьют благородный виски из красивых бокалов и как сыр в масле катаются в космических жемчугах. Может, просто в Юрковском заговорила кровь — то есть раньше или позже он в любом случае вспомнил бы, что он не безродный советский палач, а блудный сын своего народа. А может, все вместе.
Во всяком случае, под первым же пришедшим в голову надуманным предлогом — там, видите ли, нарушаются международные нормы охраны труда — Юрковский велел Быкову завернуть на астероид Бамберга, где американская фирма «Спэйс перл лимитэд», что значит «Космический жемчуг ограниченный», добывала брюлики экстра-класса. В космическом вакууме из-за лучей и температур камушки на астероиде уродились — пальчики оближешь. «Любишь? Докажи!» Юрковский и Юру подговорил уйти в рывок. Генеральный все продумал: в долгую инспекцию на Бамбергу его одного, при всех его регалиях, с пристыкованного к американской станции «Тахмасиба» никак не отпустят, обязательно пойдут еще мордоворот Иван в качестве личного телохранителя и несколько автоматчиков охраны, которые, ясен перец, и берегут, чтоб чужие не набежали, и стерегут, чтоб свой не убежал; ну, а раз так, Юрковский настоял и стажера взять для его же, стажера, идейной закалки. Мол, вот он, мир капитализма, учись узнавать дерьмо в сладкой упаковке. На самом же деле Юре отводилась важная роль: в момент, когда Юрковскому надо будет сигануть во внутреннюю галерею Бамберги и попросить там политического убежища, Юра должен постараться как-нибудь отвлечь автоматчиков на себя. Потом, мол, когда внимание охраны наоборот, перескочит на побег Юрковского, уже Юра сможет беспрепятственно перейти чек-пойнт. Верил ли сам Юрковский в то, что стажеру это удастся, или нет — неизвестно; тут главное было уломать мальчишку, ведь без него вообще шансов не было. По роли Юре, натурально, сперва полагалось забздеть: патриот, комсомолец и так далее, куда ему сразу сообразить, где счастье. Но, столкнувшись с такой тупостью, Юрковский должен был человечно сказать: «Мальчик, там тебе в дупло силком вдувать никто уже не станет», — и это, конечно, решило дело.
Разумеется, гладко такой маневр пройти не мог — и не прошел. Драма есть драма, правду же снимаем, а не красивые сказочки; злобные советские автоматчики, презрев, что они на дипломатической территории и тут действуют особые правила применения табельного оружия, должны были затарахтеть длинными очередями, едва заметив, что генеральный наладился юркнуть в запретный коридор, — и тогда Юра героически прикрыл бы Юрковского собой. Изрешеченного и окровавленного, его на носилках оттаскивали обратно на «Тахмасиб», и он, то ли умирая, то ли просто теряя сознание, должен был со счастливой улыбкой едва слышно прошептать что-нибудь вроде: «Ну вот, теперь и умирать не жалко. Лучшее, что я мог сделать в нашей скотской жизни, я уже сделал…» И больше уж ничего не говорил и вообще впредь в кадре не появлялся.
Однако благодаря Юриному самопожертвованию фильм имел хоть и правдивый (как и все у демиурга), но счастливый конец — в отличие, между прочим, от сказочки Стругацких. Юрковский уцелел, и выскрести его обратно из глубин Бамберги у Быкова не было ни малейшей возможности. «Тахмасиб» полетел себе дальше — с однозначной перспективой по возвращении на Мирза-Чарле всем экипажем загреметь в лагеря. Юрковский же вскоре переехал в Израиль, воссоединился со своим многострадальным народом и нашел себя: открыл в Тель-Авиве ювелирную фирму. Пригодились налаженные на Бамберге связи со «Спэйс перл».
— Ну что? Усвоили?! — закончил демиург; голос его дрожал от творческого упоения. — Все «Оскары» наши! По местам!
Юрковский был мрачнее тучи и даже будто сделался ниже ростом. Коротко покосившись после вводной на Юру — то ли испуганно, то ли виновато, — он старался вообще больше не встречаться с ним взглядами. Играл как-то вяло, неубедительно; он отговаривал текст, но думал явно о чем-то своем и никак не мог ожить в кадре. Демиурга колотило от бешенства.
Впрочем, с горем пополам отработали долгое потайное перешептывание Юрковского и Юры в мусорном отсеке накануне инспекции, стыковку, высадку, встречу с местным шерифом, который должен был обеспечивать на копях надлежащую охрану труда… Выручало то, что все эти разговоры были для Юрковского как бы наигранными, фальшивыми — плевать ему было на охрану труда, если он уже вот-вот чаял спасения из советского ада; и поэтому то, что играл Юрковский с отчетливой фальшивинкой, парадоксальным образом накладывалось на эмоциональный рисунок эпизодов как нельзя лучше.
Юра честно старался изо всех сил.
Меж тем пора было браться за сложнейшую сцену беседы Юрковского с топ-менеджером «Спэйс перл», во время которой все и должно было произойти.
И действительно, тут-то все и произошло. Только совсем не то, к чему группа готовилась.
Трудно сказать, что послужило последней каплей. Может быть, слишком уж хорошо сыграл топ-менеджер. Он был такой лощеный, такой положительный по сравнению с лохматыми милитаризованными дикарями с советского корабля, он с таким превосходственным видом принялся демонстрировать Юрковскому продукцию своей фирмы; он так был уверен, что эти его сверкающие крошки выпеченного вакуумом и космическими лучами каравая неотразимы для любого, если он не полный лох и лузер…
Юрковский, горбясь все больше, слушал его, слушал, и своим тупо-мрачным взглядом исподлобья начинал уже, срам сказать, походить на памятного Юре с детства телевизионного Ельцина, — а потом встал, протянул руку и взял с ладони топ-менеджера гроздь его сверкающих спэйс перл. Юра напрягся. После этого действие должно было понестись вскачь; вот-вот Юре предстояло прыгнуть вперед, чтобы прикрыть спину убегающего Юрковского от автоматных очередей. Автоматчики тоже напряглись. У Ивана, стоявшего рядом с Юрой, пучились желваки.
Юрковский медленно стиснул кулак с бижутерией.
— Вы что же это себе выдумали, мистер, — тихо, но страшно, с жутковатой нутряной хрипотцой, сказал он. — Если я еврей, так я друзей предам? Тех, с кем прошел Теплый Сырт? Урановую Голконду? Комсомольца этого предам?
Топ-менеджер обомлел. Юра тоже обомлел. А Юрковский размахнулся, как косарь на необъятном русском лугу, и швырнул топ-менеджеру его брюлики в фуфел. Топ-менеджер охнул, хватаясь за щеку: генеральный инспектор МУКСа швырнул хлестко, от души.
— Вы что же думаете?! — надсаживаясь, заорал Юрковский. — Если я надеваю кипу, подходя к Стене Плача, то ваши сраные каменюки мне интересней и важней, чем кольца Сатурна?! А вот… вам!……………!!!
Нельзя было даже сомневаться: на сей раз жуткие загибы со штормовым ревом и брызгами летели прямо из глубины его интеллигентной души. Никакой натянутости и принужденности. Стопроцентное проживание.
— Да я, может, всю жизнь их мечтал увидеть, эти кольца!! — гаркнул Юрковский напоследок, а потом развернулся, схватил за спинку стул, на котором так вальяжно сидел еще несколько мгновений назад, поднял его могучими руками, как перышко, и что было силы швырнул в сторону окаменевшего от шока демиурга.
Что тут началось! Стул не долетел, конечно, зато попал в стену, и декорации, как карточный домик, принялись шумно складываться: видно, все же бракованные были гвозди. Автоматчики побросали автоматы и кинулись вязать взбесившегося генерального, но Юра с Иваном успели первыми. Заломили руки бушующему начальнику, оттащили, бормоча что-то успокоительное, от перепуганного топ-менеджера. Поволокли Юрковского к «Тахмасибу». Юрковский вырывался и орал. Демиург, даже не пытаясь восстановить порядок, в ужасе жмурился и зажимал уши ладонями; теперь он казался маленьким, неважным и совсем не всемогущим. Декорации, как костяшки домино, с удаляющимся грохотом рушились все глубже и глубже в безднах студии; потом волна погрома докатилась до соседней площадки, бабахнула по ее постройкам, и там от удара, видно, перемкнуло какую-то аппаратуру. Радугами взошли крупные медленные искры, похожие на жар-птиц. Ни к селу ни к городу, перекрывая крики и фанерный гром разваливающейся Бамберги, с полуслова заорала молодая Пугачева: «Ох, какой же был скандал, ну, какой же был скандал — но впрочем, песня не о нем, а о любви…»
СЦЕНА 17. ИНТ. КЕССОН ПЛАНЕТОЛЕТА «ТАХМАСИБ». ДЕНЬ
Юрковского увели в корабельный лазарет для интенсивной терапии — он сорвал горло, и нельзя было допустить, чтобы такой актер повредился голосом. Юра задержался на пороге кессона. Он так и не мог понять — Бамберга там внизу, под реакторными кольцами исполинского корабля, или «Петушки», и невольно все искал в углу, под цитатой про икоту, оставленную там вчера любимую. Ему хотелось бы, чтобы она его сейчас видела. Может, она бы даже полетела с ним.
Но внизу было безлюдно. Демиург с присными скрылись от греха подальше в глубоких штольнях астероида — мало ли, вдруг автоматчики сгоряча двинут в рейд восстанавливать охрану труда, ну, а в лабиринтах старых выработок, может, не найдут; тахмасибовцы же все давно были на борту.
Иван терпеливо ждал.
— Иван, — тихо сказал Юра, не оборачиваясь. Он чувствовал себя таким легким и свободным, будто вся его скорость стала пространственной; он, маленький человечек из желез, костей и кишок, казалось, летел теперь со скоростью света, и потому впереди открылась в трех измерениях бесконечность, а в четвертом — вечность. — Как хорошо, что я попал к вам в экипаж…
Иван усмехнулся, с симпатией глядя юнцу в вихрастый затылок.
— То ли еще будет.
— А знаете что, Иван…
— Что?
— А давайте эту Бамбергу вообще пожжем фотореактором, — предложил Юра.
Некоторое время было тихо, и Юра испугался. Обернулся к Ивану. Спросил виновато:
— Что? Я слишком?
— Да почему, — задумчиво ответил Иван. — Дельное предложение… Конечно, в нем невооруженным взглядом виден дефицит как буржуазного гуманизма, так и пролетарского интернационализма, но ведь… Но ведь и правда — достали!
У него опять запрыгали, коротко взбухая под кожей, желваки: видать, наболело. Желваки были похожи на бьющихся в тугом полиэтиленовом мешке лягушек. Иван еще поразмыслил, потом решительно откинул коротко лязгнувшую крышку переговорного устройства, сдернул с фиксаторов массивную металлическую трубку интеркома и, несколько раз покрутив жужжащую ручку, сказал громко:
— Барышня? Алло, барышня! Дайте рубку.
— Соединяю, — донесся до Юры тоненький, тоньше комариного писка, ответ телефонистки корабельного коммутатора.
Иван плотнее прижал трубку к уху.
— Алексей Петрович? Жилин беспокоит… Да, мы уже на борту, все в порядке… Я вот что хотел сказать. Мы тут посоветовались с товарищами, и есть мнение…
СЦЕНА 18. ИНТ. РУБКА ПЛАНЕТОЛЕТА «ТАХМАСИБ». ДЕНЬ
Алексей Петрович Быков со щелчком вставил трубку интеркома в стальные держатели. Сутулясь и сопя, долго сидел неподвижно, а потом нажал большим пальцем рифленую клавишу стартера.
Никогда еще на Амальтею не опускался такой изуродованный планетолет. Край отражателя был расколот, и в огромной чаше лежала густая изломанная тень. Двухсотметровая труба фотореактора казалась пятнистой и была словно изъедена коростой.
Но директору «Джей-станции» некогда было считать раны великого корабля. Этим займутся ремонтные бригады. Они разберутся, какие палубы покорежены нежданно-негаданно налетевшими со скоростью метеоритного роя спэйс перлами, сколько склевали петушки и что безвозвратно погублено икотой. Разберутся, найдут оптимальные методы восстановления… Может, и спасут машину. Жаль будет, если не спасут. Но это — потом, потом. Сейчас директор торопился встречать Быкова.
Они пошли навстречу друг другу, и по кабинету прошелестел шепоток, а потом все сразу замолчали. Они пожали друг другу руки и некоторое время стояли молча и неподвижно. Потом Быков отнял руку и сказал:
— Товарищ Кангрен, планетолет «Тахмасиб» с новым фильмом прибыл.
АДЕЛАИДА ФОРТЕЛЬ
Буриданова царица
Рассказ
Единственное, что выводит меня из себя — проблема выбора. Ненавижу с детства. С того момента, когда мама спросила:
— Доченька, тебе какой турбокомпастер купить: синий или зеленый?
Надо сказать, разницы между ними не было никакой. Только один рисовал синим, а другой зеленым. И ладно бы хоть один желтый был — я взяла бы его и рисовала солнышки. А что можно малевать синим? Даже траву не нарисуешь. А зеленым трава, конечно, будет что надо, но тут уж тебе ни неба, ни солнышка. Я разревелась. Прямо у прилавка, глядя на чертовы турбокомпастеры. А мама не на шутку перепугалась. Но к специалисту меня повела только спустя три года, когда школьная училка выписала соответствующее направление. Туг уж не пойти было просто нельзя.
— Ниночка, тебе какая собачка больше нравится — эта или эта?
Ах, да — меня зовут Нина, если вам это интересно. По счастью, имя выбирать не пришлось, его за меня выбрала мама., Но и она рассказывала, насколько это было не просто: то ли назвать в честь бабушки Оленькой, то ли в честь любимой подруги Машенькой, то ли, как героиню модного романа, Констанцией. Откуда в этом логическом ряду взялась Ниночка, известно только маминому подсознанию, и оно ответов не дает. Что до меня,
так мне довольно и того, что она не выбрала Констанцию. Ну, это так, между делом. А в тот момент я уставилась на переливные голографии, откуда на меня смотрели по-собачьи ласково две шавки: одна лысая и черная, другая лохматая и белая. Я больше любила кошек и попугаев. Но ни тех, ни других мне не дали.
— А как их зовут?
— Интересный вопрос, — неизвестно чему обрадовался дяденька с волосатыми пальцами. — Скажем, они тезки. Оба Шарики.
Собачки стали мне еще противнее, потому что ни та, ни другая на шарик не походили. Черная и лысая смахивала на крашеного крокодила, а лохматая и беленькая — на скальп соседки тети Марины.
— А больше ничего нет? — спросила я с надеждой.
— Нет, только собачки.
Я представила себе, что мне придется не просто выбрать сейчас картинку, а, скажем, она спрыгнет с листа, начнет об меня тереться, лизать мне лицо мокрым языком и вилять хвостиком. А мне придется называть крашеного крокодила идиотским именем Шарик или выгуливать по утрам скальп тети Марины, собирая совочком его какашки. И я разревелась.
— Кажется, с вашей девочкой все понятно, — сказал доктор и начал что-то быстро писать в карточке. — Налицо типичные проявления болезни Гецера.
— Это точно? — спросила маман.
— Для более точного диагноза понадобятся тесты. Зайдите ко мне через полгода.
— А скажите, доктор, — мило улыбнулась породившая меня ехидна. — Какого цвета на вас сегодня носки?
Сейчас я понимаю, что она держалась просто героически — окажись я на ее месте, я бы ревела не хуже, чем от турбокомпастеров. Потому что даже очень малолетний человек с диагнозом Гецера попадал в генетическую выбраковку. Автоматически и навсегда. И ни тебе на работу устроиться, ни в университет поступить. Не говоря уже о таких вещах, как семья и детишки.
— Черные, — волосатые пальцы закрыли тетрадку и отложили ее на край стола.