2. Она должна быть истинной самое большое для одного х.
Если бы никто не написал Веверлея, автор не мог бы существовать, а если бы его написали два человека, не мог бы существовать определённый автор, на которого указывает артикль. Так что вам требуются эти два свойства: одно, что она является истинной по крайней мере для одного х, а другое, что она является истинной самое большое для одного х; и то и другое требуется для существования. Свойство быть истинным по крайней мере для одного х — это свойство, которое мы рассматривали в прошлый раз; это то, что я выражал, говоря, что пропозициональная функция является возможной. Поэтому мы переходим ко второму условию, что она является истинной самое большое для одного х, а это вы можете выразить следующим образом: «Если х и у написали Веверлея, тогда х тождествен у, чем бы ни бьши х и у\» Последнее говорит, что его написал самое большое один человек. Оно не говорит, что кто-то вообще написал Веверлея, поскольку если бы никто его не написал, это высказывание всё ещё оставалось бы истинным. Оно говорит только то, что его написал самое большое один человек. Первое из приведённых условий существования нарушается в случае определённого единорога, второе — в случае определённого жителя Лондона. Можно объединить эти два условия и получить сложносокращённое выражение, включающее значение обоих. Вы можете их оба редуцировать к тому, что: «(„х написал Веверлея“ тождественно с „х есть с“, чем бы ни был х) возможно относительно с». Я думаю, что это просто настолько, насколько вы способны высказать утверждение.
Вы видите, что означает сказать, что существует некоторая сущность с; мы можем не знать, что она собой представляет, но она такова, что когда х есть с, истинно, что х написал Веверлея, а когда х не есть с, не истинно, что х написал Веверлея; и это равно высказыванию, что с — единственный человек, который написал Веверлея; и я говорю, что у с есть значение, которое делает его истинным. Так что данное целостное выражение, являющееся пропозициональной функцией о с, является возможным в отношении с (в объяснённом в прошлый раз смысле). Вот что я подразумеваю, когда говорю, что автор Веверлея существует. Когда я говорю: «Автор Веверлея существует», я имею в виду, что имеется сущность с такая, что «х написал Веверлея» истинно, когда х есть с, и ложно, когда х не есть с. «Автор Веверлея» здесь совершенно исчезает как конституента; поэтому, сказав: «Автор Веверлея существует», я ничего не говорю об авторе Веверлея. Вместо этого вы разработали рассмотрение пропозициональных функций, и «автор Веверлея» исчез. Вот почему можно осмысленно сказать: «Автор Веверлея не существует». Это было бы невозможно, если бы «автор Веверлея» был конституентой пропозиций, в вербальном выражении которых встречается данная фраза. Тот факт, что вы можете обсуждать пропозицию «Бог существует», есть доказательство того, что слово «Бог», как оно используется в данной пропозиции, является дескрипцией, а не именем. Если бы слово «Бог» было именем, вопрос, касающийся существования, не мог бы возникнуть. Итак, я определил, что имею в виду, когда говорю, что описываемый предмет существует. Я всё ещё должен объяснить, что подразумеваю, говоря, что описываемый предмет имеет определённые свойства. Предположим, вы хотите сказать: «Автор Веверлея был человеком», последнее будет репрезентировано следующим образом: «(„х написал Веверлея“ тождественно с „х есть с“, чем бы ни был х, и с — человек) является возможным в отношении с». Вы заметите, что то, что до этого мы придали как значение «Автор Веверлея существует», является частью данной пропозиции. Последнее — часть любой пропозиции, в которую фраза «автор Веверлея» имеет, как я его называл, «первичное вхождение». Говоря о «первичном вхождении», я имею в виду, что у вас нет пропозиции об авторе Веверлея, входящей в качестве части в некоторую большую пропозицию типа «Я убеждён, что автор Веверлея был человеком» или «Я убеждён, что автор Веверлея существует». Когда она имеет первичное вхождение, т. е. когда пропозиция, к ней относящаяся, вовсе не является частью большей пропозиции, фраза, которая определяется как значение «Автор Веверлея существует» будет частью этой пропозиции. Если я говорю, что автор Веверлея был человеком, поэтом, шотландцем или кем-то ещё, я говорю об авторе Веверлея, как имеющим первичное вхождение, высказывание о существовании всегда является частью этой пропозиции. В этом смысле все пропозиции, которые я высказываю об авторе Веверлея, влекут, что автор Веверлея существует. Так что любое высказывание, в которое дескрипция имеет первичное вхождение, влечёт, что описываемый объект существует. Если я говорю: «Нынешний король Франции лыс», это влечёт, что нынешний король Франции существует. Если я говорю: «Нынешний король Франции имеет прекрасную шевелюру», это также влечёт, что нынешний король Франции существует. Следовательно, если вы не понимаете, каким образом должна отрицаться пропозиция, содержащая дескрипцию, вы придёте к заключению, что не является истинным то, что либо нынешний король Франции лыс, либо он не лыс, поскольку, перечислив все лысые предметы, вы не найдёте его среди них, и перечислив все не лысые предметы, вы также не найдёте его среди них. Найденное мной единственное предположение, позволяющее рассматривать его в общепринятом направлении, — это предположение, что он носит парик. Вы можете избежать гипотезы о том, что он носит парик, только заметив, что отрицанием пропозиции «Нынешний король Франции лыс» не будет пропозиция «Нынешний король Франции не лыс», если под ней вы подразумеваете, что «Существует такой человек, как король Франции, и этот человек не лыс». Причина этому в том, что когда вы устанавливаете, что нынешний король Франции лыс, вы говорите: «Существует такое с, что с есть нынешний король Франции, и с — лыс», а отрицанием последнего не является «Существует такой с, что с есть нынешний король Франции, и с — не лыс». Оно более сложное. Оно имеет следующий вид: «Либо не существует такого с, что с есть нынешний король Франции, либо, если такой с существует, то с — не лыс.» Вы видите, таким образом, что если вы хотите отрицать пропозицию «Нынешний король Франции лыс», вы можете сделать это, отрицая то, что он существует, вместо отрицания того, что он лыс. Для того чтобы отрицать высказывание, что нынешний король Франции лыс, которое представляет собой высказывание, состоящее из двух частей, вы можете действовать, отрицая одну из частей. Вы можете отрицать одну часть, которая ведёт к предположению, что нынешний король Франции существует, но не лыс, или другую часть, которая ведёт вас к отрицанию того, что нынешний король Франции существует; любое из этих двух отрицаний ведёт вас к ложности пропозиции «Нынешний король Франции лыс». Когда же вы говорите: «Скотт — человек», возможности двойственного отрицания нет. Единственный способ, которым вы можете отрицать «Скотт — человек», это сказать: «Скотт — не человек». Но там, где встречаются дескриптивные фразы, у вас есть возможность двойственного отрицания. Крайне важно осознать, что фраза типа «определённый такой-то и такой-то» не встречается в анализе пропозиций, в вербальное выражение которых она входит, что, когда я говорю: «Автор Веверлея человек», «автор Веверлея» не является субъектом данной пропозиции тем способом, которым субъектом был бы Скотт, если бы я сказал «Скотт — человек», используя «Скотт» как имя. Я не могу удовлетворительно подчеркнуть, сколь важен этот пункт, и как много ошибок вы получаете в метафизике, если не осознаёте, что когда я говорю: «Автор Веверлея — человек», последняя пропозиция не имеет той же самой формы, как «Скотт — человек». Она не содержит конституенту «автор Веверлея». Важность этого весьма значительна по многим причинам, и одна из них это вопрос о существовании. Как я указал вам в прошлый раз, имеется огромное количество философии, покоящейся на понятии о том, что существование является, так сказать, свойством, которое вы можете приписать вещам, и что вещи, которые имеют место быть, обладают свойством существования, а вещи, которые не существуют, нет. Это вздор, берёте ли вы виды предметов или описываемые индивидуальные предметы. Когда я, например, говорю: «Гомер существовал», под «Гомером» я понимаю некоторую дескрипцию, скажем, «автор поэм Гомера», и я утверждаю, что эти поэмы были написаны одним человеком, и данная пропозиция весьма сомнительна; но если вы можете предоставить действительного человека, который на самом деле написал эти поэмы (предположим, что существует такой человек), сказать о нём, что он существовал, было бы выражением бессмыслицы, не ложности, но бессмыслицы, потому что только об описываемых людях можно осмысленно сказать, что они существуют. Прошлый раз я указывал на ошибку в выражении: «Люди существуют, Сократ — человек; следовательно, Сократ существует». Когда я говорю: «Гомер существует, это — Гомер; следовательно, это существует», то это ошибка того же самого типа. Аргумент «Это — автор поэм Гомера, и автор поэм Гомера существует; следовательно, это существует» совершенно ошибочен. Существование может осмысленно утверждаться только там, где есть пропозициональная функция. Вы можете утверждать «Определённое такое-то и такое-то существует», подразумевая, что существует как раз одно с, которое имеет данные свойства, но когда вы предоставите с, ими обладающее, вы не в состоянии сказать о таком с, что оно существует, поскольку это бессмысленно; это не ложно, но вообще не имеет значения. Поэтому индивидуумы, имеющие место в мире, не существуют, или скорее, бессмысленно говорить, что они существуют, и бессмысленно говорить, что они не существуют. Этого нельзя сказать, когда вы дали им имена, но только тогда, когда вы их описали. Когда вы говорите: «Гомер существует», вы имеете в виду, что «Гомер» — это описание, которое к чему-то применимо. Дескрипция, когда она полностью установлена, всегда имеет форму «определённое такое-то и такое-то». Тип вещей, которые подобны данным дескрипциям в том отношении, что они встречаются как слова в пропозиции, но на самом деле не являются конституентами правильно проанализированной пропозиции, вещи данного типа я называю «неполными символами». В логике существует очень много разновидностей неполных символов, и они являются источниками многих недоразумений и ложной философии, потому что люди введены в заблуждение грамматикой. Вы считаете, что пропозиция «Скотт смертей» и пропозиция «Автор Веверлея смертей» имеют одну и ту же форму. Вы считаете, что они обе являются простыми пропозициями, приписывающими предикат субъекту. Это совершеннейшее заблуждение; одна из них приписывает (или скорее может приписывать), а другая нет. Те вещи, которые подобны «автору Веверлея» и которые я называю неполными символами, сами по себе не имеют никакого значения, но приобретают его только в контексте. «Скотт», взятое как имя, имеет значение само по себе. Оно обозначает определённого человека, и тот существует. Но фраза «автор Веверлея» не является именем и сама по себе не обозначает вообще ничего, потому что когда она используется в пропозициях правильно, эти пропозиции не содержат никакой соответствующей ему конституенты. Помимо дескрипций существует значительное количество разновидностей неполных символов. Это классы, о которых я буду говорить в следующий раз, и отношения, взятые в расширенном смысле, и т. д. Такие комплексы символов на самом деле представляют собой то, что я называю «логическими фикциями», и они охватывают практически все объекты, хорошо известные в повседневной жизни: столы, стулья, Пикадилли, Сократа и т. д. Большинство из них либо классы, либо ряды, либо ряды классов. Во всяком случае, все они являются неполными символами, т. е. они являются комплексами, обладающими значением только в использовании и не имеющими никакого значения сами по себе. Если вы хотите разобраться в анализе мира или анализе фактов или если вы хотите получить какое-либо представление о том, что на самом деле представляет собой мир, важно осознать сколь многое из того, что имеет место в фразеологии, связано с природой неполных символов. Очень легко это можно видеть в случае с «автором Веверлея», потому что «автор Веверлея» не обозначает ни просто Скотта, ни что-либо ещё. Если бы он обозначал Скотта, пропозиция «Скотт есть автор Веверлея» совпадала бы с пропозицией «Скотт есть Скотт», что не так, поскольку Георг IV хотел знать, истинна ли первая пропозиция, и не хотел знать истинна ли вторая. Если бы «автор Веверлея» обозначал нечто иное, чем Скотт, пропозиция «Скотт есть автор Веверлея» была бы ложной, что не так. Следовательно, вы должны заключить, что «автор Веверлея» сам по себе на самом деле вообще ничего не обозначает; а это характеристика неполных символов.
VII. Теория типов и символизм: классы
Перед тем как приступить сегодня к главной теме своей лекции, я предпочёл бы сделать несколько замечаний в объяснение и рас ширение того, что говорил о существовании в двух предыдущих лекциях. Главным образом это является следствием письма, полученного мной от одного из слушателей и поднимающего много вопросов, которые, я думаю, занимают также умы других. Первый пункт, который я хотел бы прояснить, следующий: Я не имел в виду, что, сказав о вещи, что она существует, подразумевают то же самое, как если говорят, что она возможна. Я имел в виду, что одной и той же является фундаментальная логическая идея, примитивная идея, от которой производны обе эти идеи. Последнее не совсем одно и то же с тем, когда говорят, что высказывание о том, что вещь существует, одинаково с высказыванием, что она возможна, я так не считаю. Я использую слово «возможно» вероятно в несколько необычном смысле, поскольку мне требуется слово для фундаментальной логической идеи, для которой в обычном языке слова не существует, и, следовательно, если в обычном языке необходимо попытаться выразить рассматриваемую идею, нужно взять некоторое слово и сообщить ему смысл, приданный мной слову «возможно»; последний ни в коей мере не является тем смыслом, которым оно обладает, но он подходит для моей цели. Мы говорим о пропозициональной функции, что она является возможной, когда имеются случаи, при которых она является истинной. Это не в точности то же самое, что обычно подразумевают, когда, например, говорят, что возможно завтра будет дождь. Но я настаиваю, что обычное использование слова «возможно» посредством обработки производно от этого понятия. Например, обычно, сказав о пропозиции, что она возможна, вы подразумеваете нечто подобное следующему. Прежде всего из этого следует, что вы не знаете является ли она истинной или ложной; и, я думаю, во-вторых, из этого следует, что она относится к тому классу пропозиций, из которых о некоторых известно, что они истинны. Когда, например, я говорю: «Возможно, завтра будет дождь» — пропозиция «Завтра будет дождь» относится к классу пропозиций «Дождь идёт в момент времени /», где / — различные моменты времени. Отчасти мы подразумеваем, что нам не известно, будет дождь, или же нет, но также подразумеваем и то, что знаем, что этот тип пропозиции вполне способен быть истинным, что о значении пропозициональной функции нам известно, что какое-то значение является истинным. Я думаю, вы найдёте, что многие обычные употребления слова «возможно» проходят под таким руководством. Другими словами, когда вы говорите о пропозиции, что она является возможной, у вас имеется следующее: «В данной пропозиции есть некоторая конституента, которая, если преобразовать её в переменную, даст вам пропозициональную функцию, иногда являющуюся истинной». Следовательно, вы не должны говорить о пропозиции просто, что она возможна, но скорее, что она является возможной в отношении такой-то и такой-то конституенты. Это было бы более полным выражением. Говоря, например: «Львы существуют», я не имею в виду то же самое, как если бы сказал, что львы возможны; поскольку, когда вы говорите: «Львы существуют», последнее подразумевает, что пропозициональная функция «х — лев» является возможной в том смысле, что львы есть, тогда как, если вы говорите: «Львы возможны», последнее вообще является другим типом высказывания, не подразумевающего, что случайное индивидуальное животное может быть львом, но скорее, что вид животного может быть видом, который мы называем «львы». Если вы, например, говорите: «Единороги возможны», то подразумеваете, что вам не известна какая-либо причина, почему бы не быть единорогам, а это пропозиция совершенно отличная от «Единороги существуют». Относительно того, что вы подразумеваете, говоря о том, что единороги возможны, последнее всегда можно свести к тому же самому, как и «Возможно завтра будет дождь». Вы имели бы в виду, что пропозиция «Единороги существуют» является одной из определённого множества пропозиций, из которых истинность некоторых известна, и что описание единорога не содержит ничего такого, что показывало бы невозможность существования подобных зверей. Когда я говорю, что пропозициональная функция является возможной, подразумевая существование случаев, в которых она является истинной, я сознательно использую слово «возможно» в необычном смысле, поскольку мне требуется единственное слово для моей фундаментальной идеи, и я не могу найти какого-то слова в обычном языке, которое выражает то, что я имею в виду. Во-вторых, предполагается, что когда кто-нибудь говорит, что вещь существует, это подразумевает, что она находится во времени, или во времени и пространстве, по крайней мере во времени. Данное предположение является самым общим, но я не думаю, что на самом деле многое можно сказать в пользу такого использования этого слова; во-первых, поскольку не было бы нужды в отдельном слове, если бы это и было всё, что вы подразумевали. Во-вторых, поскольку, наконец, можно вполне стремиться к обсуждению вопроса, есть ли вещи, которые существуют безотносительно ко времени, в том смысле, чем бы ни был этот смысл, в котором о вещи, обычно рассматриваемой как существующая, говорится, что она существует. Ортодоксальная метафизика придерживается того, что то, что действительно является реальным, находится не во времени, что находиться во времени значит быть более или менее нереальным, и что реально существующее вообще не находится во времени. И ортодоксальная теология считает, что Бог не находится во времени. Я не вижу причины, почему бы вам не соорудить своё определение существования таким образом, чтобы предотвратить такое понятие существования. Я склонен думать, что есть вещи, которые не находятся во времени, и должен принести извинения за использование слова «существование» в таком смысле, когда у вас уже была фраза «бытие во времени», вполне удовлетворительно выражающее то, что подразумеваете вы. Другое возражение на это определение состоит в том, что последнее по крайней мере не годится для того типа употребления «существования», который обосновывал моё рассуждение и который является общим с математикой. Когда вы берёте теоремы о существовании, например, говоря: «Существует чётное простое число», вы имеете в виду не то, что число два находится во времени, но то, что вы способны найти число, о котором сможете сказать: «Оно является чётным и простым». Обычно в математике говорят о пропозициях такого типа, как теоремы о существовании, т. е. вы устанавливаете, что существует объект такого-то и такого-то типа; в математике этот объект является конечно логическим объектом, не индивидом, не вещью подобной льву или единорогу, но объектом подобным функции или числу, чему-то такому что явно вообще не имеет свойства бытия во времени, и эта разновидность смысла теорем о существовании релевантна обсуждению значения существования, с которым я имел дело в двух последних лекциях. Конечно, я придерживаюсь того, что смысл существования можно привести к тому, чтобы охватывать более обычные употребления существования, и фактически дать ключ к тому, что обосновывает эти обычные употребления, как когда говорят, что «Гомер существовал» или «Ромул не существовал», или всё, что мы могли бы высказать в этом роде. Я перехожу теперь к третьему предположению о существовании, которое также является обыкновенным, когда об отдельно взятом «это» вы можете сказать: «Это существует», в том смысле, что оно не является фантомом, образом или универсалией. Сейчас я думаю, что использование существования затрагивает смешения, от которых исключительно важно освободить разум, действительно достаточно опасные ошибки. Прежде всего, мы должны отделить фантомы и образы от универсалий; они находятся на другом уровне. Фантомы и образы несомненно существуют в том смысле, чем бы он ни был, в котором существуют обычные объекты. Я имею в виду, что если вы закроете глаза и вообразите некоторую визуальную сцену, образы, которые проходят перед вашим разумом в процессе воображения, несомненно существуют. Они суть образы, нечто происходящее, а происходит то, что образы проходят перед нашим разумом, и эти образы представляют собой точно такую же часть мира, как столы, стулья и что-либо ещё. Они являются вполне приличными объектами, и вы только называете их нереальными (если вы так их называете) или трактуете их как несуществующие, поскольку они не обладают обычным типом отношений к другим объектам. Если вы закроете глаза, вообразите визуальную сцену и протянете руку, чтобы прикоснуться к воображаемому, вы не получите тактильного ощущения или, даже неизбежно, тактильного образа. Вы не получите обычной корреляции взгляда и прикосновения. Воображая тяжёлый дубовый стол, вы можете передвинуть его без какого-либо мускульного усилия, чего не случится с дубовым столом, который вы действительно видите. Общие корреляции ваших образов совершенно отличны от корреляций того, что предпочитают называть «реальными» объектами. Но это не значит сказать, что образы являются нереальными. Это означает только то, что они не являются частью физики. Конечно, я знаю, что подобная вера в физический мир установлена некоторой разновидностью господствующего террора. Вы придерживаетесь того, чтобы неуважительно обходиться с тем, что не подходит физическому миру. Но на самом деле это очень несправедливо в отношении вещей, которые не подходят. Они существуют в той же степени, как и те, что подходят. Физический мир — это некоторый тип правящей аристократии, которой каким-то образом удаётся заставить обращаться с чем-либо другим неуважительно. Подобный тип установки недостоин философа. Мы должны в точности одинаково трактовать вещи, которые не стыкуются с физическим миром, и образы находятся среди них. Я полагаю, имеется в виду, что «фантомы» отличаются от «образов», будучи по природе галлюцинациями, предметами, которые не просто воображаются, но которые сопровождают убеждение. И вновь они совершенно реальны; единственно странное в них — это их корреляции. Макбет видит кинжал. Если бы он попытался дотронуться до него, он не получил бы какого-то тактильного ощущения, но из этого не следует, что он не видел кинжал, из этого следует, что он не дотронулся до него. Из этого никоим образом не следует, что визуального ощущения не было. Это означает только то, что тип корреляции между взглядом и прикосновением, которую мы обычно используем, является нормальным, но не универсальным правилом. Претендуя на его универсальность, мы говорим, что вещь является нереальной, когда она ему не соответствует. Вы говорите: «Любой человек, который является человеком, будет делать то-то и то-то». Затем, вы находите человека, который не будет поступать так, и говорите, что он не является человеком. Это как раз тот же самый случай, как и с кинжалом, до которого вы не можете дотронуться. В другом месте я объяснял смысл, в котором фантомы являются нереальными. Когда вы видите реального человека, непосредственный объект, наблюдаемый вами, представляет собой объект целой системы индивидов, все они взаимопринадлежны и в совокупности продуцируют различные «явления» человека для себя самого и других. С другой стороны, когда вы видите фантом человека, последний является изолированным индивидом, не соответствующим системе, как ей соответствуют индивиды, которые называют явлениями «реального» человека. Сам по себе фангом является точно такой же частью мира, как и нормальные чувственные данные, но он утрачивает обычную корреляцию и поэтому приводит к ложным выводам и становится обманчивым. Что касается универсалий [universals], когда я говорю об индивиде, что он существует, я определённо не подразумеваю то же самое, как если бы говорил, что он не является универсалией. Высказывание относительно любого индивида, что он не является универсалией, совершенно строго бессмысленно — не ложно, но строго и точно бессмысленно. Вы никогда не сможете поместить [25] индивид на то место, где должна быть универсалия и наоборот. Если я говорю: «о есть не Ь\» или если я говорю: «а есть Ь\» из этого следует, что а и b одного и того же логического типа. Сказав об универсалии, что она существует, я подразумевал бы это в смысле, отличающемся от того, когда говорят, что индивид существует. Вы можете, например, сказать: «Существуют цвета спектра между синим и жёлтым». Последнее было бы вполне приличным высказыванием о цветах, взятых как универсалии. Вы просто подразумеваете, что пропозициональная функция «х — цвет между синим и жёлтым» представляет собой функцию, которая способна быть истинной. Но встречающийся здесь х не является индивидом, он является универсалией. Таким образом, вы приходите к тому, что крайне важное понятие, включающее в себя существование, представляет собой понятие, которое я развивал в позапрошлой лекции, понятие пропозициональной функции, являющейся иногда истинной или, другими словами, являющейся возможной. Различие между тем, что некоторые назвали бы реально существующим и существующим в человеческом воображении или в деятельности моей субъективности, это различие, как мы только что видели, есть всецело различие корреляции. Я имею в виду, будет ошибочной ваша попытка сказать, что всё, что вам является, имеет некоторую более славную форму существования, если оно объединено с теми другими вещами, о которых я вёл речь, в том смысле, что явление вам Сократа должно быть связано с его явлением другим людям. Вы сказали бы, что он был только в вашем воображении, если бы не было тех других корреляций, которые вы обычно ожидаете. Но это не подразумевает, что являющееся вам не есть точно такая же часть мира, как если были бы другие скоррелированные явления. Оно является точно такой же частью реального мира, только ему не достаёт ожидаемых вами корреляций. Последнее приложимо к вопросу об ощущении и воображении. Воображаемые предметы не обладают тем же типом корреляций, как ощущаемые предметы. Если вы хотите подробнее познакомиться с этим вопросом, я обсуждал его в The Monist за январь 1915 года, и если кого-то из вас заинтересует, вы найдёте обсуждение там [26]. Я перехожу теперь к собственной теме моей лекции, но должен буду рассматривать её довольно поспешно. Необходимо объяснить теорию типов и определение классов. Итак, прежде всего, как я полагаю, большинству из вас известно, что если беспечно обращаться с формальной логикой, вы можете очень легко впасть в противоречия. Многие из них известны в течение долгого времени, некоторые даже со времён греков, но только достаточно недавно было обнаружено, что они имеют отношение к математике, и что обыкновенный математик, если он не очень осмотрителен, склонен впадать в них, когда приближается к области логики. К несчастью, математические парадоксы более трудно разъяснить, а те, которые разъяснить легко, вызывают удивление просто как загадки или хитрости. Вы можете начать с вопроса, существует или нет наибольшее кардинальное число. Каждый класс предметов, который вы можете выбрать для упоминания, имеет некоторое кардинальное число. Последнее очень легко вытекает из определения кардинального числа как класса подобных классов, и вы склонны предполагать, что класс всех предметов, существующих в мире, имел бы столь много членов, сколько вообще разумно ожидать от класса. Обыкновенный человек предполагал бы, что вы не в состоянии получить класс больший, чем класс всех предметов, существующих в мире. С другой стороны, очень легко доказать, что если вы возьмёте выборки некоторых членов класса, осуществляя зги выборки любым возможным для вас подходящим способом, число различных выборок, которые вы сможете сделать, больше чем изначальное число членов. Это легко видеть на примере с малыми числами. Предположим, у вас есть класс как раз с тремя числами: а, b, с. Первая выборка, которую вы можете сделать, — это выборка, не имеющая членов. Следующая выборка: отдельно а, отдельно b, отдельно с. Затем, bс, са, ab, abc, в общем 8 (т. е. 23) выборок. Вообще говоря, если у вас есть n членов, вы можете получить 2n выборок. Очень легко доказать, что 2n всегда больше чем n, будет ли n конечным или же нет. Так вы находите, что общее число предметов в мире не является столь большим, как число классов, которые можно получить из этих предметов. Я прошу, чтобы вы принимали эти пропозиции как доказанные, поскольку нет времени переходить к доказательствам, но все они имеются в работе Кантора [27]. Следовательно, вы найдёте, что общее число предметов в мире никоим образом не является самым большим числом. Наоборот, существует иерархия чисел больших, чем данное. На первый взгляд, это, по-видимому, приводит вас к противоречию. Фактически, у вас есть совершенно точное арифметическое доказательство того, что на небесах или на земле имеется предметов меньше, чем грезится нашей философии. Последнее демонстрирует то, как философия делает успехи. Поэтому вы сталкиваетесь с необходимостью провести различие между классами и индивидами. Вы сталкиваетесь с необходимостью говорить, что класс, состоящий из двух индивидов, сам в свою очередь не является новым индивидом, и это должно быть разъяснено всеми способами; т. е. вы будете должны сказать, что в том смысле, в котором существуют индивиды, в этом самом смысле не верно сказать, что существуют классы. Смысл, в котором существуют классы, отличается от смысла, в котором существуют индивиды, потому что, если бы смысл в обоих случаях был одинаковым, мир, в котором есть три индивида и, следовательно, восемь классов, был бы миром, в котором имеется по крайней мере одиннадцать предметов. Как давным-давно указывали китайские философы, серая корова и гнедая лошадь составляют три предмета: предметами являются каждая из них, и, взятые вместе, они представляют собой другой предмет, а следовательно, всего три. Я перехожу теперь к противоречию, относящемуся к классам, которые не являются членами самих себя. В общем то вы сказали бы, что не ждёте от класса, чтобы он был членом самого себя. Например, если вы возьмёте класс всех чайных ложек в мире, сам он не является чайной ложкой. Или, если вы возьмёте всех человеческих существ в мире, их целостный класс в свою очередь не является человеческим существом. Естественно, вы сказали бы, что не можете ожидать от всего класса предметов, чтобы сам он был членом этого класса. Но есть явные исключения. Если вы возьмёте, например, все вещи в мире, которые не являются чайными ложками, и создадите из них класс, этот класс (вы сказали бы) очевидно не будет чайной ложкой. И так со всеми отрицательными классами. И не только с отрицательными классами, ибо, если вы посчитаете на время, что классы являются предметами в том же самом смысле, в котором предметами являются предметы, вы тогда должны будете сказать, что класс, состоящий из всех предметов в мире, сам является предметом мира, а стало быть, этот класс является членом самого себя. Конечно, вы подумали бы, ясно, что класс, состоящий из всех классов в мире, сам является классом. Я думаю, большинство людей должны чувствовать склонность к такому предположению, и, следовательно, вы здесь получили бы случай класса, являющегося членом самого себя. Если есть какой-то смысл в том, чтобы спросить, является ли класс членом самого себя или же нет, тогда конечно во всех случаях обычных классов повседневной жизни вы найдёте, что класс не является членом самого себя. Соответственно этому вы можете перейти к образованию класса всех тех классов, которые не являются членами самих себя, и, сделав это, вы можете спросить себя, является ли данный класс членом самого себя или же нет? Предположим прежде, что он является членом самого себя. В этом случае, он представляет собой один из тех классов, которые не являются членами самих себя, т. е., он не является членом самого себя. Предположим затем, что он не является членом самого себя. В этом случае он не представляет собой один из тех классов, которые не являются членами самих себя, т. е. он есть один из классов, которые являются членами самих себя, т. е. он является членом самого себя. Следовательно, любая гипотеза, что он является или что он не является членом самого себя, приводит к его противоречивости. Если он является членом самого себя, то он не является членом самого себя, а если он не является членом самого себя, то он является членом самого себя. Это противоречие в высшей степени интересно. Вы можете модифицировать его форму; некоторые формы модификации обоснованы, а некоторые нет. Однажды я предложил форму, которая не была обоснованна, а именно, вопрос о том, должен ли брадобрей бриться сам, или же нет. Вы можете определить брадобрея как того, «кто бреет всех тех, и только тех, кто не бреется сам». Вопрос в том, бреется ли сам брадобрей? В этой форме противоречие не слишком трудно разрешить. Но в нашей предыдущей форме, я думаю ясно, вы сможете обойти его, только заметив, что в целом вопрос, является ли класс членом самого себя или же нет, является бессмысленным, т. е., что не класс является или не является членом самого себя, и что даже не правильно говорить подобное, поскольку в целом эта словесная конструкция есть только набор звуков, не имеющий значения. Последнее имеет отношение к тому факту, что классы, как я собираюсь показать, являются неполными символами в том же самом смысле, в котором неполными символами являются дескрипции, о чём я вёл речь прошлый раз; вы высказываете вздор, когда спрашиваете себя, является или нет класс членом самого себя, поскольку в любом полном высказывании того, что подразумевается пропозицией, которая выглядит как пропозиция о классах, в этом высказывании вы вообще не найдёте никакого упоминания о классе. Если высказывание о классах должно быть значимым, а не чистым вздором, абсолютно необходимо, чтобы его можно было перевести в форму, которая вообще не упоминает классов. Такой тип высказываний, как «Такой-то и такой-то класс является или не является членом самого себя», не способно к переводу такого рода. Последнее аналогично тому, что я говорил о дескрипциях: символ для класса является неполным символом; на самом деле он не обозначает частей пропозиции, в которых встречается в качестве символа, но при правильном анализе этих пропозиций, данный символ распадается и исчезает. Есть ещё одно из противоречий, самое древнее, которое я также могу упомянуть, высказывание Эпименида, что «Все критяне лжецы». Эпименид — это человек, который безостановочно проспал шестьдесят лет, и, я верю, очнувшись от дремоты, он сделал замечание, что все критяне были лжецами. Противоречию может быть придана более простая форма; если человек высказывает утверждение: «Я лгу», лжёт ли он, или же нет? Если он лжёт, что и есть как раз то, что он говорит, то он высказывает истину, а не лжёт. Если, с другой стороны, он не лжёт, тогда, очевидно, он говорит истину, утверждая, что он лжёт, а, стало быть, он лжёт, поскольку он правильно говорит о том, что делает. Это древняя загадка, и никто не рассматривал её кроме как шутку до тех пор, пока не было обнаружено, что она должна иметь отношение к таким важным и практическим проблемам, как существует ли наибольшее кардинальное или ординальное число. Тогда, наконец, с этими противоречиями стали обращаться серьёзно. Человек, который говорит: «Я лгу», на самом деле утверждает: «Существует пропозиция, которую я утверждаю и которая является ложной». Это предположительно то, что вы подразумеваете под ложью. Для того чтобы получить противоречие, вы должны взять всё его данное утверждение как одну из пропозиций, к которым применимо его утверждение; т. е. когда он говорит: «Существует пропозиция, которую я утверждаю и которая является ложной», слово «пропозиция» должно интерпретироваться как включённое в пропозиции его утверждения в том смысле, что он утверждает ложную пропозицию. Поэтому вы должны предполагать, что у вас имеется определённая общность, а именно, общность пропозиций, но эта общность содержит члены, которые могут быть определены только в терминах самих себя. Потому что когда вы говорите: «Существует пропозиция, которую я утверждаю и которая является истинной», последнее представляет собой высказывание, чьё значение может быть получено только посредством ссылки на общность пропозиций. Вы не говорите, какая среди всех пропозиций, имеющих место в мире, есть та, которую вы утверждаете и которая является ложной. Следовательно, предполагается, что общность пропозиций простирается перед вами, и что какая-то одна, хотя вы и не говорите какая, утверждается ложно. Совершенно ясно, что вы впадаете в порочный круг, если прежде предполагаете, что эта общность пропозиций простирается перед вами, так что вы можете, не выбирая какой-либо определённой пропозиции, сказать: «Какая-то пропозиция из этой общности утверждается ложно»; само это утверждение является одним из общности, из которой вы выбираете. Данная ситуация в точности та, которая у вас есть в парадоксе лжеца. Прежде всего вами предполагается заданным множество пропозиций, и вы утверждаете, что некоторая из них утверждается ложно, затем само это утверждение преобразуется в одну из пропозиций данного множества, так что, очевидно, ошибочно предполагать, что это множество уже здесь в своей полноте. Если вы собираетесь что-то говорить обо «всех пропозициях», вы должны, прежде всего, определить пропозиции каким-то таким способом, чтобы исключить те из них, которые указывают на все пропозиции уже определённого типа. Из этого следует, что слово «пропозиция» в том смысле, в котором мы обычно пытаемся его использовать, является бессмысленным, и что мы можем разделить пропозиции на множества и можем высказывать утверждения о всех пропозициях в данном множестве, но такие пропозиции сами не будут членами этого множества. Например, я могу сказать: «Все атомарные пропозиции являются либо истинными, либо ложными», но само последнее не будет атомарной пропозицией. Если вы без ограничений попытаетесь сказать: «Все пропозиции являются либо истинными, либо ложными», вы утверждаете вздор, потому что, если бы это не было вздором, оно само должно было бы быть пропозицией и одной из тех пропозиций, которые включаются в свой собственный объём, а следовательно, закон исключенного третьего, как он провозглашён только что, является бессмысленным набором звуков. Вы должны расчленить пропозиции на различные типы, и можете начать с атомарных пропозиций или, если вам нравится, можете начать с тех пропозиций, которые вообще не указывают на множество пропозиций. Затем следующими вы возьмёте те, которые указывают на множества пропозиций той разновидности, которые вы брали первыми. Те, что указывают на множества пропозиций первого типа, вы можете назвать вторым типом, и т. д. Если вы примените это к человеку, который говорит: «Я лгу», вы найдёте, что противоречие исчезло, поскольку он должен будет сказать, каким типом лжеца он является. Если он говорит: «Я утверждаю ложную пропозицию первого типа», фактически это высказывание, поскольку оно указывает на общность пропозиций первого типа, относится ко второму типу. Следовательно, не верным будет то, что он утверждает ложную пропозицию, и он остаётся лжецом. Сходным образом, если бы он говорил, что утверждал ложную пропозицию 30,000-ного типа, последнее было бы утверждением 30,001-го типа, поэтому, он всё ещё оставался бы лжецом. И контраргумент, доказывающий, что он к тому же не был лжецом, разрушается. Вы можете сформулировать, что общность любой разновидности не может быть членом самой себя. Последнее применимо к тому, что мы говорим о классах. Например, общность классов в мире не может быть классом в том же самом смысле, в котором последние являются классами. Так мы должны различать иерархию классов. Мы будем начинать с классов, которые всецело составлены из индивидов: это будет первым типом классов. Затем мы перейдём к классам, членами которых являются классы первого типа: это будет второй тип. Затем, мы перейдём к классам, членами которых являются классы второго типа: это будет третий тип^ и т. д. Для класса одного типа никогда невозможно быть или не быть тождественным с классом другого типа. Это применимо к вопросу, который я обсуждал немного ранее, относительно того, как много предметов существует в мире. Предположим, в мире имеется три индивида. Тогда, как я объяснял, существует 8 классов индивидов. Классов классов индивидов будет 28 (т. е. 256), а классов классов классов индивидов 225, и т. д. Вы не получите какого-то вырастающего отсюда противоречия, когда задаёте себе вопрос: «Существует или нет наибольшее кардинальное число?», ответ всецело зависит от того, ограничиваетесь ли вы одним типом, или же нет. В рамках любого заданного типа наибольшее кардинальное число существует, а именно, число объектов данного типа, но вы всегда способны ПОЛУЧИТЬ большее число, переходя к следующему типу. Следовательно, нет столь большого числа, но вы можете ПОЛУЧИТЬ большее число подходящего высокого типа. Здесь у вас есть две стороны этого спора: одна, когда тип задан, и другая, когда тип не задан. Ради краткости я говорил так, как если бы все эти различные типы предметов существовали реально. Конечно, это чепуха. Существуют индивиды, но при переходе к классам, классам классов и классам классов классов говорят о логических фикциях. Когда я говорю, что таких предметов нет, это снова некорректно. Бессмысленно сказать: «Существуют такие предметы», в том же самом смысле слова «существуют», в котором вы можете сказать: «Существуют индивиды». Если я говорю: «Существуют индивиды» и «Существуют классы», два выражения «существуют» в этих двух пропозициях должны будут иметь различные значения, и если они имеют подходящие различные значения, обе пропозиции могут быть истинными. Если, с другой стороны, слово «существует» используется в обеих пропозициях в одинаковом смысле, тогда по крайней мере одно из этих высказываний должно быть вздором, не ложью, но вздором. Тогда возникает вопрос, что же представляет собой тот смысл, в котором можно сказать: «Существуют классы», или, другими словами, что же вы подразумеваете высказыванием, в которое, как кажется, входят классы? Прежде всего, что предпочли бы вы сказать о классах? Как раз то же самое, что требуется вам для того, чтобы говорить о пропозициональных функциях. Вы хотите сказать о пропозициональной функции, что она иногда является истинной. Это то же самое, как если о классе говорят, что он имеет члены. Вы хотите сказать, что это истинно в точности для 100 значений переменных. Последнее одинаково с тем, когда о классе, говорят, что он имеет сто членов. Всё то, что вы хотите сказать о классах, одинаково с тем, что вы хотите сказать о пропозициональных функциям исключая случайные и неуместные лингвистические формы, однако с определёнными оговорками, которые теперь должны быть объяснены. Возьмём, например, две пропозициональные функции, такие как «х — человек», «х — беспёрое, двуногое». Обе они формально эквивалентны, т. е. когда одна из них является истинной, таковой является и другая, и наоборот. Кое-что из того, что вы можете сказать о пропозициональной функции, не будет необходимо оставаться истинным, если вы на её место подставите другую формально эквивалентную пропозициональную функцию. Например, пропозициональная функция «у — человек» одна из тех, что должны иметь дело с понятием человечество. Последнее не верно для «х — беспёрое, двуногое». Или, если вы говорите: «Тот-то и — тот-то утверждает, что такой-то и такой-то является человеком», сюда входит пропозициональная функция «х — человек», но «х — беспёрое, двуногое» — нет. Есть много такого, что вы можете сказать о пропозициональной функции, которая не была бы истинной, если бы вы подставили другую формально эквивалентную пропозициональную функцию. С другой стороны, любое высказывание о пропозициональной функции, которая остаётся истинной или остаётся ложной, в зависимости от обстоятельств, когда вы подставляете вместо неё другую формально эквивалентную пропозициональную функцию, может рассматриваться как относящаяся к классу, который ассоциируется с пропозициональной функцией. Я хочу, чтобы вы брали слова может рассматриваться в строгом смысле. Я использую их вместо является, поскольку является было бы неверным. «Экстенсиональные» высказывания о функциях суть те, что остаются истинными, когда вы подставляете любую другую формально эквивалентную функцию, и они суть те, что могут рассматриваться как относящиеся к классам. Если у вас имеется любое высказывание о функции, которое не является экстенсиональным, вы всегда можете образовать из него нечто подобное высказыванию, которое является экстенсиональным, а именно, существует функция, формально эквивалентная рассматриваемой, относительно которой рассматриваемое высказывание является истинным. Это высказывание, искусственно образованное из того, с которого вы начинали, будет экстенсиональным. Оно всегда будет одинаково истинным или одинаково ложным для любых двух формально эквивалентных функций, и это производное экстенсиональное высказывание может рассматриваться как соответствующее высказывание о связанном с ним классе. Так, когда я говорю, что «Класс людей имеет такое-то количество членов», это означает: «Существует такое-то количество людей в мире», последнее будет производно от высказывания, что «х — человек» удовлетворяется таким-то количеством значений х, и для того, чтобы получить его в экстенсиональной форме, его полагают таким способом, что «Существует функция формально эквивалентная функции „х — человек“, которая является истинной для такого-то количества значений „х“». Последнее я бы определил как то, что имею в виду, говоря: «Класс людей имеет такое-то количество членов». Этим способом вы находите, что все формальные свойства, которые вам хотелось бы видеть у классов, все их формальные употребления в математике, могут быть получены без предположения, так сказать, что пропозиция, в которую символически входит класс, действительно содержит конституенту, соответствующую этому символу, и будучи правильно проанализированным, этот символ исчезнет тем же самым способом, как исчезают дескрипции, когда правильно проанализированы пропозиции, в которые они входят. При более обычном взгляде на классы имеются определённые трудности вдобавок к уже упомянутым нами, и которые разрешаются нашей теорией. Одна из них связана с нулевым классом, т. е. с классом, не имеющим членов, который трудно рассматривать на чисто экстенсиональной основе. Другая связана с единичным классом. С обычной точки зрения на классы, вы сказали бы, что класс, который имеет только один член, совпадал бы с самим этим членом. Последнее привело бы вас к страшным затруднениям, поскольку в данном случае этот один член является членом данного класса, а именно, самого себя. Возьмём, например, класс «слушателей лекции в Гордон Сквер». Очевидно, это класс классов и вероятно, это класс, имеющий только один член, и сам этот один член (до сих пор) содержит более одного члена. Стало быть, если бы вы должны были отождествить класс слушателей лекции в Гордон Сквер с единственным слушателем, имеющимся в Гордон Сквер, вам нужно было бы говорить как о том, что он имеет один член, так и о том, что он имеет двадцать членов, и вы впали бы в противоречие, поскольку этот слушатель имеет более одного члена, но класс слушателей в Гордон Сквер имеет только один член. Вообще говоря, если у вас имеется любое собрание многих объектов, образующих класс, вы в состоянии сформировать класс, у которого данный класс будет единственным членом, и класс, у которого данный класс является единственным членом, будет иметь только один член, хотя этот единственный член и будет содержать многочленов. Это одна из причин, почему вы должны отличать единичный класс от его единственного члена. Другая заключается в том, что если вы так не сделаете, то обнаружите, что класс является членом самого себя, а это вызывает возражение, как мы видели в данной лекции ранее. Я включил тонкости, связанные с тем фактом, что две формально эквивалентные функции могут быть различных типов. О способах трактовки этого вопроса смотрите Principia Mathematica, стр.20 и введение, раздел Ш. Я вовсе не сказал всего, что должен был сказать на этот счёт. Я намеревался углубиться в теорию типов немного далее. Теория типов на самом деле является теорией символов, а не вещей. В надлежащем логическом языке она была бы совершенно очевидной. Существующие неприятности вырастают из закоренелой привычки пытаться именовать то, что не может быть наименовано. Если бы у вас был надлежащий логический язык, вы бы не пытались этого делать. Строго говоря, наименованными могут быть только индивиды. В том смысле, в котором индивиды существуют, вы не в состоянии сказать истинно либо ложно, что существует что-то ещё. Слово «существует» — это слово, обладающее «систематической двусмысленностью», т. е. обладающее строго бесконечным числом разных значений, которые важно различать.
Вопрос: Можете ли вы рассматривать все эти классы, классы классов и т. д. как единое целое?
М-р Рассел: Всё это фикции, но в каждом случае различные фикции. Когда вы говорите: «Существуют классы индивидов», высказывание «существуют» требует расширения и объяснения, и, записав то, что действительно имели в виду или должны были иметь в виду, вы найдёте, что оно представляет собой нечто совершенно отличное от того, что вы думали. Эта процедура расширения и полной записи того, что подразумевается, будет иной, если вы перейдёте к «Существуют классы классов индивидов». Имеется бесконечное число значений «существуют». Поскольку речь идет о иерархии классов, только первое является фундаментальным.
Вопрос: Меня интересует, не аналогично ли это пространствам, где первых три измерения действительны, а более высокие измерения просто символические. Я вижу, что различие есть, более высокие измерения существуют, но вы можете рассматривать их как единое целое.
М-р Рассел: Имеется только одно фундаментальное значение, которое является первым, значение, касающееся индивидов, но перейдя к классам, вы отошли настолько далеко от того, что существует, как если бы перешли к классам классов. На самом деле в физическом мире классов не существует. Есть индивиды, но не классы. Если вы говорите: «Универсум существует», данное значение «существует» будет совершенно отличным от значения, в котором вы говорите: «Существуют индивиды», и которое подразумевает, что «пропозициональная функция „х — индивид“ иногда является истинной». Все эти высказывания являются высказываниями о символах. Они никогда не относятся к самим вещам, и должны иметь дело с «типами». Последнее на самом деле является важным, и я не должен забывать говорить, что отношение символа к тому, что он обозначает, различно в разных типах. Я веду речь теперь не об иерархии классов и т. п., но о том, что отношение предиката к тому, что он обозначает, отличается от отношения имени к тому, что обозначает оно. Нет одного единственного понятия «значения», как обычно думают, так чтобы вы в одинаковом смысле могли сказать: «Все символы имеют значение», но существует бесконечное число разных способов значения, т. е. разных типов отношения символа к символизируемому, которые абсолютно различны. Например, отношение пропозиции к факту совершенно отлично от отношения имени к индивиду, как вы можете видеть из того факта, что существует две пропозиции, всегда относящиеся к одному данному факту, а с именем это не так. Последнее демонстрирует вам, что отношение, которое пропозиция имеет к факту, совершенно отлично от отношения имени к индивиду. Вы не должны предполагать, что сверх и помимо этого существует способ, которым вы можете прийти к фактам, именуя их. Вы всегда можете прийти к вещи, на которую нацелены, только посредством надлежащего типа символа, достигающего её подходящим способом. Это реальная философская истина, лежащая в основе всей теории типов.
VIII. Экскурс в метафизику: что это такое
Я перехожу теперь к последней лекции данного курса и предполагаю кратко указать на то, какая мораль должна вытекать из предыдущего, способом предполагающим отношение защищаемых мной доктрин к различным проблемам метафизики. До сих пор я имел дело с тем, что можно назвать философской грамматикой, и боюсь, должен был провести вас в процессе данного исследования через порядочное количество весьма сухих и затхлых областей, но я думаю, что важность философской грамматики гораздо много большая, чем обычно считают. Я думаю, что практически вся традиционная метафизика наполнена ошибками, обусловленными плохой грамматикой, и что почти все традиционные проблемы метафизики и её традиционные результаты — предполагаемые результаты обусловлены неспособностью провести определённые вицы различий в том, что мы называем философской грамматикой, которую рассматривали в предыдущих лекциях. Возьмём как самый простой пример — философию арифметики. Если вы считаете, что 1, 2, 3, 4 и остальные числа в каком-либо смысле являются сущностями, если вы считаете, что в области бытия существуют объекты, имеющие такие имена, то сразу же получаете значительный аппарат для вашей метафизики и представляете определённый вид анализа арифметических пропозиций. Когда вы, например, говорите, что 2 плюс 2 равно 4, то в данном случае предполагаете, что образовали пропозицию, конституента-ми которой являются число 2 и число 4, а это влечёт все те разнообразные следствия, которые относятся к вашей общей метафизической точке зрения. Если в рассмотренных нами доктринах была какая-то истина, все числа являются тем, что я называю логическими фикциями. Числа представляют собой классы классов, а классы являются логическими фикциями, так что числа — это, так сказать, фикции второго порядка, фикции фикций. Поэтому как часть окончательных конституент вашего мира у вас отсутствуют такие странные сущности, которые вы склонны называть числами. То же самое применимо во многих других направлениях. Одна цель, проходящая через всё, что я говорил, заключается в оправдании анализа, т. е. в оправдании логического атомизма, той точки зрения, что если и не на практике, то в теории вы способны достичь конечных простых, из которых построен мир, и что эти простые обладают тем видом реальности, который не принадлежит чему-либо ещё. Как я пытался объяснить, простые представляют собой бесконечное число разновидностей. Существуют индивиды, качества и отношения различных порядков, целая иерархия различных типов простых, но все они, если мы правы, различными способами обладают некоторым видом реальности, не принадлежащим чему-либо ещё. Единственный другой тип объектов, с которым вы сталкиваетесь в мире, представляет собой то, что мы называем фактами, и факты представляют собой тип вещей, утверждаемый или отрицаемый пропозициями, и вовсе не являются собственно сущностями в том самом смысле, в котором сущностями являются их конституента. Последнее демонстрируется тем фактом, что вы не можете их именовать. Вы можете только отрицать, утверждать или рассматривать их, но вы не можете их именовать, потому что они не должны именоваться, хотя в другом смысле и истинно, что вы не в состоянии познать мир, если не познаёте факты, создающие истины мира; но знание фактов — это совершенно иное, чем знание простых. Другая цель, которая проходит через всё, что я говорил, — это цель, олицетворённая в максиме, называемой бритвой Оккама [28]. Эта максима на практике привходит следующим образом: возьмём некоторую науку, скажем, физику. Здесь у вас есть заданный остов доктрины, множество пропозиций, выраженных в символах, слова я включаю в совокупность символов — и вы считаете, что у вас есть причина думать, что в целом эти пропозиции, правильно интерпретированные, являются достаточно истинными, но вы не знаете, что действительно представляет собой значение символов, которые вы используете. Значение, в котором они используются, должно было бы быть объяснено некоторым прагматическим способом; для вас они обладают определённым типом практического или эмоционального значения, являющегося заданной величиной, но логическое значение не является заданной величиной, оно разыскивается, и вы просматриваете эти пропозиции, анализируя науку, подобную физике, с точки зрения поиска того, что представляет собой мельчайший эмпирический аппарат — или мельчайший аппарат не необходимо всецело эмпирический — из которого вы способны построить эти пропозиции. Что же вначале представляет собой самое малое количество простых неопределённых предметов и самое малое количество недоказанных предпосылок, отталкиваясь от которых, вы можете определить предметы, требующие определения, и доказать то, что нуждается в доказательстве? Эта проблема, в любом предпочитаемом вами смысле, ни в коем случае не является простой, но, наоборот, является крайне трудной. Она относится к тем проблемам, которые требуют весьма значительного учёта логической техники; и то, о чём я говорил в этих лекциях, является предварительными и первыми шагами в этой логической технике. Возможно, вы не сможете достичь решения такой проблемы, о которой я вёл речь, если придёте к ней непосредственным способом как раз с обычной смекалкой, которую накапливают в процессе чтения или изучения традиционной философии. Вам нужен такой аппарат символической логики, о котором говорил я. (Описать данный предмет как символическую логику неадекватно. Я предпочёл бы описать его просто как логику, на том основании, что реально ещё ничего не является логикой, но это звучит столь высокомерно, что я не решаюсь сделать так.)
А сейчас рассмотрим ещё один пример из физики. Прочитав работы физиков, вы найдёте, что они редуцируют материю к определённым элементам — атомам, ионам, частицам или чему угодно. Но в любом случае тип предметов, на который вы нацелены при физическом анализе материи, должен сводиться к очень маленьким её кусочкам, которые всё ещё совершенно подобны материи в том, что они сохраняются во времени и перемещаются в пространстве. Фактически они обладают всеми обычными повседневными свойствами физической материи, не той материи, которая имеется в обыденной жизни — они не имеют вкуса или запаха и не видны невооружённым глазом — но они обладают свойствами, которые вы получите, как только перейдёте от обыденной жизни к физике. Я говорю, что предметы такого типа не являются конечными консти-туенгами материи в любом метафизическом смысле. Совсем незначительная рефлексия, как я считаю, показывает, что все эти предметы являются логическими фикциями в том смысле, о котором я вёл речь. Сказав, что они являются фикциями, я по крайней мере говорю нечто слишком догматическое. Возможно, что все те предметы, о которых говорит физик, и существуют в актуальной реальности, но невозможно, чтобы у нас была вообще какая-то причина предполагать, что они существуют. К этой ситуации вы по большей части приходите при таком анализе. Вы находите, что относительно определённого предмета, установленного как метафизическая сущность, может либо догматически предполагаться его реальность, и тогда у вас не будет возможного аргумента либо в пользу его реальности, либо против его реальности; либо, вместо этого, вы можете сконструировать логическую фикцию, обладающую формальными свойствами формально аналогичными тем, которые предполагает метафизическая сущность, а сама она составлена из эмпирически данных предметов, и что логическая фикция может быть подставлена вместо вашей предполагаемой метафизической сущности и может выполнять все научные цели, которые кто-либо мог пожелать. Со всеми метафизическими сущностями науки или метафизики, с атомами и с остальными дело обстоит так: Под метафизическими сущностями я подразумеваю те предметы, которые, как предполагается, являются частью окончательных конституент мира, но не являются той разновидностью предметов, которые как-то даны эмпирически — я не говорю просто, сами не являются данными эмпирически, но говорю, не являются разновидностью предметов, которые даны эмпирически. В случае материи, вы можете начать с того, что дано эмпирически, с того, что видят, слышат, обоняют и т. п., со всех обычных чувственных данных, или можете начать с некоторого обычного объекта, скажем с этой доски, и можете спросить себя: «Что же я имею в виду, говоря, что эта доска, на которую я сейчас смотрю, одинакова с той доской, на которую я смотрел неделю назад?» Первый простой обычный ответ заключался бы в том, что она является той же самой доской, она на самом деле идентична, потому что существует совершенное тождество субстанции или чего-то ещё, какое бы название вы не предпочли. Но когда предполагается этот кажущийся простым ответ, важно заметить, что у вас не может быть какой-то эмпирической причины для такой точки зрения, и, придерживаясь её, вы поступаете так просто потому, что она вам нравится, а не по какой-то другой причине. Всё, что вам действительно известно, суть такие факты, как тот, что, смотря на доску, вы видите сейчас очень близкое сходство с тем, что видели неделю назад, когда на неё смотрели. Я допускаю, что вы знаете, или можете знать, скорее более чем один этот факт. Вы можете заплатить кому-нибудь, чтобы он наблюдал за доской непрерывно в течение недели, и тогда сможете обнаружить, что она предоставляла явления того же самого сорта в течение всего этого периода, при предположении, что ночью было освещение. Таким способом вы могли бы установить непрерывность. Фактически же вы так не делали. Фактически вам не известно, что данная доска находилась под одинаковым наблюдением всё время, но мы будем это предполагать. Итак, существенный вопрос следующий: Что за эмпирическая причина заставляет вас назвать некоторое количество явлений явлениями той же самой доски? Что заставляет вас сказать о последовательности обстоятельств то, что я вижу одну и ту же доску? Первое, что нужно заметить, следующее: это не тот вопрос, на который есть ответ, поскольку вы осознали, что ответ заключается в чём-то эмпирическом, а не в опознании метафизического тождества субстанции. В опыте есть нечто данное, что заставляет вас назвать её той же самой доской, и, единожды постигнув этот факт, вы можете продолжить и сказать, что это данное есть нечто такое (чем бы оно ни было), что заставляет вас назвать её той же самой доской, и которое будет определяться как конституирующее одну и ту же доску, и здесь отсутствует предпосылка о метафизической субстанции, которая остается тождественной. Для нетренированного ума представлять тождество менее легко, чем представлять систему соотнесённых индивидов, связанных друг с другом отношением сходства, непрерывным изменением и т. д. Данная идея явно более сложна, но это — то, что дано эмпирически в реальном мире, а субстанция, в смысле чего-то такого, что непрерывно идентично в одной и той же доске, вам не дано. Стало быть, во всех случаях, где вы по-видимому обладаете непрерывной сущностью, сохраняющейся в процессе изменений, то, что вы должны сделать, так это спросить себя, что же заставляет вас рассматривать последовательные явления, как принадлежащие одной и той же вещи. Обнаружив, что же заставляет вас принять точку зрения о принадлежности одной и той же вещи, вы увидите тогда: всё, что заставляет вас сказать так, конечно же есть определённый способ единства. Всё, что может быть сверх и помимо этого, я буду осознавать как нечто такое, что не может быть мне известным. Я могу знать, что существует определённый ряд явлений, связанных вместе, и ряд этих явлений определён мной как доска. Таким способом доска редуцируется к логической фикции, поскольку рад есть логическая фикция. Таким способом все обычные объекты повседневной жизни вытесняются из мира того, что существует, и как существующее на их месте вы обнаруживаете некоторое количество преходящих индивидов той разновидности, которую непосредственно осознают в чувственности. Я хочу прояснить, что не отрицаю существование чего-либо; я только отказываюсь утверждать это. Я отказываюсь утверждать существование чего-то такого, что не очевидно, но равным образом я отказываюсь отрицать и существование чего-то такого, что, напротив, очевидно. Поэтому я не отрицаю и не утверждаю это нечто, но просто говорю, что этого нет в области познания и оно определённо не является частью физики; и физика, если она должна быть интерпретирована, должна интерпретироваться с точки зрения того типа вещей, которые могут быть эмпирическими. Если ваш атом предназначен для целей физики, как это несомненно и есть, он должен быть преобразован в конструкцию, и ваш атом фактически преобразуется в ряд классов индивидов. Та же самая процедура, которая применима в физике, будет также применима везде. Приложение к физике я кратко объяснил в своей книге о Внешнем мире, глава III и IV [29]. До сих пор я говорил о нереальности вещей, которые мы считаем реальными. С равным ударением я хочу вести речь о реальности вещей, которые мы считаем нереальными, типа фантомов и галлюцинаций. Как я объяснил в предыдущей лекции, фантомы и галлюцинации, рассмотренные в себе, находятся на том же самом уровне, как и обычные чувственные данные. Они отличаются от обычных чувственных данных только тем, что не имеют обычных корреляций с другими предметами. В себе они обладают той же самой реальностью, как и обычные чувственные данные. Они обладают наиболее полной, абсолютной и совершенной реальностью, которой что-либо может обладать. Они представляют собой часть окончательных конституент мира, таких же как скоропреходящие чувственные данные. Говоря о скоропреходящих чувственных данных, я думаю, очень важно устранить из инстинктов какую-либо склонность к убеждению, что реальность постоянна. Всегда существовал метафизический предрассудок, что если вещь действительно реальна, она должна сохраняться вечно или в течение достаточно приличного промежутка времени. По моему мнению, это совершенно ошибочно. Вещи, которые действительно реальны, сохраняются очень короткое время. Вновь я не отрицаю, что могут быть вещи, сохраняющиеся вечно, или в течение тысячелетий; я только говорю, что они не входят в рамки нашего опыта, и что реальные вещи, которые нам известны из опыта, сохраняются в течение очень короткого времени, в течение одной десятой секунды, половины секунды, или около того. Фантомы и галлюцинации находятся среди них, среди окончательных конституент мира. Вещи, которые мы называем реальными, подобные столам и стульям, являются системами, рядами классов индивидов, а индивиды являются реальными вещами, индивиды представляют собой чувственные данные, когда им случается быть данными вам. Стол или стул будут рядами классов индивидов, а стало быть, логическими фикциями. Эти индивиды будут находиться на том же самом уровне реальности как галлюцинации или фантомы. Я должен объяснить, в каком смысле стул является рядом классов. Каждый момент стул предоставляет некоторое количество различных явлений. Все явления, которые он предоставляет в данный момент, образуют класс. Все эти множества явлений различаются время от времени. Если я возьму стул и сломаю его, он будет предоставлять целое множество явлений, отличающихся от тех, что были до того, и даже если не заходить так далеко, он всегда будет изменяться при изменении света и т. д. Так вы получаете во времени рад различных множеств явлений, и это то, что я имею в виду, говоря о стуле как о ряде классов. Это объяснение слишком грубо, но я оставляю тонкости, как то, что не является действительной темой, рассматриваемой мной. Итак, каждый отдельный индивид, являющийся частью данной целостной системы, связан с другими индивидами в систему. Предположим, например, я беру в качестве своего индивида явление, которое этот стул предоставляет мне в данный момент. Это связано прежде всего с явлением, которое тот же самый стул предоставляет кому-то другому из вас в тот же самый момент, и с явлением, которое он собирается предоставить мне в последующие моменты. Здесь вы сразу же получаете два пути, которые можно извлечь из данного индивида, и этот индивид будет скоррелирован некоторым определённым способом с другими индивидами, которые также принадлежат этому стулу. Последнее — это то, что вы подразумеваете — или должны подразумевать — говоря, что то, что я вижу перед собой, является реальной вещью в противоположность фантому. Это подразумевает, что она обладает целостным множеством корреляций различных видов. Это означает, что данный индивид, который представляет собой явление стула мне в данный момент, не изолирован, но связан определённым, хорошо известным и привычным способом с другими индивидами, таким способом, который отвечает чьим-либо ожиданиям. И поэтому, когда вы идёте и покупаете стул, вы покупаете не только явление, которое он предоставляет вам в данный момент, но также и те другие явления, которые он продолжает предоставлять, когда оказывается дома. Если бы данный стул был фантомом, он не предоставлял бы каких-либо явлений, когда оказывался дома, и не относился бы к той разновидности вещей, которые вы бы хотели купить. Тип вещей, называемых реальными, представляет собой разновидность целостной скоррелированной системы, тогда как тип, называемый галлюцинациями, нет. Нормальные индивиды в мире суть все те, которые связаны с другими индивидами приличным, общепринятым способом. Затем, иногда получив необычный индивид, подобный просто визуальному стулу, на котором нельзя сидеть, вы говорите, что он является фантомом, галлюцинацией, источая по его поводу запас ругательств. Это и подразумевают, называя его нереальным, потому что слово «нереальный», применённое таким способом, является ругательством, и оно никогда не применялось бы к вещам, которые были бы нереальными, поскольку вы не сердились бы так на них. Я перейду к некоторым другим иллюстрациям. Возьмём человека. Что заставляет вас сказать, когда вы встречаете своего друга Джона: «Да ведь это Джон»? Ясно, что не устойчивость метафизической сущности где-то внутри Джона, поскольку даже если была бы такая сущность, она определённо не является тем, что вы видите, когда наблюдаете Джона, идущего по улице; она определённо представляет собой нечто такое, с чем вы не знакомы, не эмпирически данным. Стало быть, в эмпирических явлениях явно есть нечто такое, что он предоставляет вам, нечто в своих отношениях друг к другу, последнее даёт вам возможность объединить всё это вместе и сказать: «Существует то, что я называю явлениями того же самого человека», и это нечто, заставляющее вас объединить их вместе, не является устойчивым метафизическим субъектом, поскольку последний, существует ли такой устойчивый субъект или же нет, определённо не дан, а то, что заставляет вас сказать: «Да ведь это Джон», дано. Поэтому Джон не конституируется в известном вам качестве той разновидностью точно установленного Это, которое лежит в основании его явлений, а среди явлений вы должны обнаружить некоторые корреляции, которые представляют собой разновидность того, что заставляет вас соположить все эти явления вместе и сказать, что они являются явлениями одного человека. Они различны для вас и для другого человека. В вашем собственном случае, вы должны идти дальше. У вас есть не только то, что вы видите, у вас к тому же есть ваши мысли, воспоминания и все ощущения вашего организма, так что вы обладаете более богатым материалом, и поэтому намного меньше возможность ошибиться относительно вашей собственной идентичности, чем относительно чьей-либо ещё. Конечно, случается, что ошибаются даже относительно собственной идентичности, в случае раздвоения личности и т. п., но, как правило, вы будете знать, что это вы, поскольку вы должны идти далее, чем другие, и вы узнали бы, что это вы, не осознанием Эго, но посредством различных вещей, посредством памяти, по образу вашей чувственности и по способу, которым вы наблюдаете, и множеству вещей. Но все они суть эмпирические данные и дают вам возможность сказать, что человеком, с которым нечто происходило вчера, были вы сами. Так, вы можете объединить всё множество опытов в одну нить, как всё то, что принадлежит вам, и сходным образом могут быть объединены вместе опыты другого человека как всё то, что принадлежит ему, посредством отношения к тому, что действительно наблюдаемо и без предположения о существовании устойчивого Эго. В конечном счёте не имеет значения, с чем мы имеем дело, что точно является заданным эмпирическим отношением между двумя опытами, что заставляет нас сказать: «Это два опыта того же самого человека». Не имеет значения, чем точно является это отношение, поскольку логическая формула для конструирования человека одинакова, чем бы оно ни было, и поскольку простой факт, что вы способны знать о принадлежности одному и тому же человеку двух опытов, доказывает, что существует такое эмпирическое отношение, установленное анализом. Назовём это отношение R. Мы будем говорить, что когда два опыта находятся в отношении R друг к другу, тогда о них говорится как об опытах того же самого человека. Последнее есть определение того, что я подразумеваю под «опытами того же самого человека». Мы следовали здесь как раз тому же способу, которому следовали при определении чисел. Прежде мы определяем, что подразумевается, когда говорят, что два класса «имеют то же самое число», а затем определяем, что представляет собой число. Человек, обладающий данным опытом х, будет классом всех тех опытов, которые являются «опытами того же самого человека» как человека, который испытывает х. Вы можете сказать, то два события со-персональны [co-personal], когда между ними имеется определённое отношение R, а именно, то отношение, которое заставляет нас сказать, что они являются опытами того же самого человека. Вы можете определить человека, имеющего определённый опыт, как те опыты, которые со-персональны с этим опытом, и вероятно было бы лучше рассматривать их как ряд, нежели как класс, поскольку вы хотите знать, что представляет собой начало человеческой жизни, а что конец. Поэтому мы будем говорить, что человек является определённым рядом опытов. Мы не будем отрицать, что метафизическое Эго может существовать. Мы просто будем говорить, что этот вопрос ни в коей мере нас не интересует, поскольку об этом предмете мы ничего не знаем и не можем знать, а стало быть, он очевидно не может быть вещью, которая входит в науку каким-либо способом. То, что мы знаем, представляет собой ту нить переживаний, которая создаёт личность, и которая соединяет посредством определённых эмпирически данных отношений таких, например, как память. Я приведу другую иллюстрацию, разновидность проблемы, при разборе которой полезную помощь окажет наш метод. Всем вам известна американская теория нейтрального монизма, которая на самом деле производна от Уильяма Джеймса, а также предполагается в работах Маха [30], но в более или менее развитой форме. Теория нейтрального монизма утверждает, что различие между ментальным и физическим является всецело делом структурирования, что действительно структурированный материал в точности одинаков как в случае ментального, так и в случае физического, но они различаются просто тем фактом, что когда вы рассматриваете вещь в сопринадлежности одному и тому же контексту с другими вещами, она будет относиться к психологии, когда же вы рассматриваете её в ином определённом контексте с другими вещами, она будет относиться к физике, а различие относится к тому, что вы рассматриваете в качестве её контекста, как раз тот же самый тип различия, которое имеет место между структурированием людей в Лондоне в алфавитном порядке и географически. Так, согласно Уильяму Джеймсу, действительный материал мира может быть структурирован двумя различными способами, один из которых даёт вам физику, а другой — психологию. Последнее как раз подобно шеренгам или колоннам; в структурировании шеренг и колонн вы можете рассматривать деталь либо как член определённой шеренги, либо как член определённой колонны; деталь остаётся той же самой в обоих случаях, но её контекст различен. Если вы позволите мне немного чрезмерное упрощение, я могу продолжить речь о нейтральном монизме несколько далее, но вы должны понимать, что я рассказываю о нейтральном монизме Философия логического атомизма более просто, чем должен, поскольку нет времени устанавливать все оттенки и ограничения. Несколько ранее я говорил о явлениях, предоставляемых стулом. Если мы возьмём какой-то один из этих стульев, мы все можем посмотреть на него, и он предоставит различные явления каждому из нас. Взяв их все вместе, взяв все различные явления, предоставленные стулом каждому из нас в данный момент, вы получите нечто такое, что принадлежит физике. Так что, если взять чувственные данные и упорядочить вместе все те чувственные данные, которые являются различным людям в данный момент, и о которых мы обычно говорим как о явлениях одного и того же физического объекта, тогда этот класс чувственных данных даст вам нечто такое, что относится к физике, а именно, в данный момент стул. С другой стороны, если вместо того, чтобы рассматривать все явления, предоставленные этим стулом всем нам в данный момент, я возьму все явления, которые предоставляют мне сейчас различные стулья в этой комнате, я получу совершенно другую группу индивидов. Все различные явления, предоставленные мне сейчас различными стульями, дадут вам мои опыты в данный момент. Вообще говоря, согласно тому, что можно рассматривать как расширенную точку зрения Уильяма Джеймса, это было бы определением различия между физикой и психологией. Обычно мы предполагаем, что существует феномен, называемый нами видением стула, но то, что я называю моим видением стула, согласно нейтральному монизму просто является существованием определённого индивида, а именно, индивида, который является чувственным данным этого стула в данный момент. И я, и стул представляют собой логические фикции, и то и другое фактически являются классами индивидов, и один из них будет тем индивидом, который мы называем моим видением стула. Это актуальное явление, предоставленное мне сейчас стулом, является элементом меня и элементом стула, я и стул являются логическими фикциями. Во всяком случае это будет точка зрения, которую вы можете рассмотреть, если будете заниматься оправданием нейтрального монизма. Нет такой простой сущности, на которую вы могли бы указать и сказать: эта сущность является физической, а не ментальной. Согласно Уильяму Джеймсу и нейтральным монистам такого не случается с любой простой сущностью, которую вы можете взять. Любая такая сущность будет членом физического ряда и членом ментального ряда. Итак, я хочу сказать, что если вы желаете проверить такую теорию, как теория нейтрального монизма, если вы желаете обнаружить, является она истинной или ложной, у вас нет надежды как-то обходится с вашей проблемой, если на ваших кончиках пальцев нет теории логики, о которой я говорил. В противном случае, вы никогда не сможете вести речь о том, что можно сделать с данным материалом, независимо от того, способны ли вы состряпать из данного материала ту разновидность логической фикции, которая будет иметь свойства, нужные вам в психологии или физике. Последнюю проблему ни в коей мере не легко решить. Вы можете решить её только если действительно владеете весьма значительной технической сноровкой в этих предметах. Сказав это, я должен был бы перейти к разговору о том, что обнаружил, является нейтральный монизм истинным или нет, поскольку иначе вы не смогли бы убедиться, что логика как-то используется в этом предмете. Но я не претендую на знание того, является он истинным или нет. Я все более и более склоняюсь к чувству, что он может быть истинным. Я всё более и более чувствую, что все затруднения, которые встречаются в его отношении, могут быть изобретательно разрешены. Но тем не менее определённое количество затруднений имеется; существует некоторое количество проблем, о некоторых из них я говорил в курсе этих лекций. Одна из них связана с вопросом об убеждении, а другая — с разновидностью фактов включающих два глагола. Если такие факты существуют, это, я думаю, может доставить нейтральному монизму достаточные трудности, но, как я указывал, есть теория, называемая бихевиоризмом, которая логически связана с нейтральным монизмом, а эта теория вообще обходится без фактов, содержащих два глагола, и, следовательно, устраняет аргумент против нейтрального монизма. С другой стороны, есть аргумент от эмфатических индивидов, таких как «это», «теперь», «здесь» и тому подобных слов, которые не очень легко, по моему мнению, согласовать с точкой зрения, которая не проводит различие между индивидом и опытом этого индивида. Но аргумент об эмфатических индивидах является таким щекотливым и таким неуловимым, что я не могу чувствовать совершенной уверенности в том, имеет он действительную силу или же нет, и я думаю, что чем дольше кто-то занимается философией, тем более сознательным он становится по мере того, как крайне часто обманывается, и тем менее проявляется его воля к совершенной уверенности в действительной силе аргумента, если даже что-то и есть в том, что вообще является неуловимым и уклончивым, что вообще трудно постичь. Это вынуждает меня к небольшим предосторожностям и сомнениям относительно всех таких аргументов, а потому, хотя я вполне уверен, что вопрос об истинности и ложности нейтрального монизма не должен решаться исключительно посредством них, однако я не претендую на знание того, является нейтральный монизм истинным или нет. Я не теряю надежды обнаружить это со временем, но однако не претендую на знание. Как я говорил ранее в этой лекции, одна вещь, которую делает наша техника, состоит в предоставлении нам средства конструирования заданного тела символической пропозиции с минимумом аппарата, а любая минимизация аппарата уменьшает риск ошибки. Предположим, например, что вы сконструировали свою физику, с определённым числом сущностей и определённым числом предпосылок; предположим, вы обнаружили, что с помощью незначительного мастерства можно отказаться от половины из этих сущностей и половины из этих предпосылок, вы явно уменьшаете риск ошибки, поскольку если у вас до этого было бы 10 сущностей и 10 предпосылок, а потом осталось 5, то и теперь всё было бы хорошо, но наоборот, что если для 5 всё было хорошо, то так должно быть и для 10, неверно. Следовательно, вы минимизируете риск ошибки с каждым уменьшением числа сущностей и предпосылок. Когда я говорил о доске и говорил, что не собираюсь предполагать существование устойчивой субстанции, лежащей в основании её явлений, это как раз пример рассматриваемого случая. Каким-то образом вы обладаете последовательностью явлений, и если вы способны обойтись без допущения метафизической и постоянной доски, вы рискуете ошибиться меньше, чем рисковали до этого. Вы не необходимо рисковали бы ошибиться меньше, если бы были стеснены отрицанием метафизической доски. Польза бритвы Оккама в том, что она уменьшает риск ошибки. Вы можете сказать, что рассмотренная таким способом вся наша проблема принадлежит скорее науке, чем философии. Последнее, я думаю, вероятно истинно, но, я считаю, единственное различие между философией и наукой состоит в том, что наука — это то, что более или менее известно, а философия — это то, что неизвестно. Философия — это часть науки, о которой люди в настоящее время предпочитают иметь мнение, но о которой они не имеют знания. Следовательно, любой успех в познании избавляет философию от некоторых проблем, которые первоначально она имела, и если существует какая-то истина, если существует какое-то значение в виде процедуры математической логики, из этого вытекает, что некоторое количество проблем, относившихся к философии, перестанут принадлежать философии и будут принадлежать науке. И разумеется, в тот момент, когда они становятся разрешимыми, для большого класса философских умов они становятся неинтересными, поскольку многие, кому нравится философия, её шарм состоит в спекулятивной свободе, в том, что вы можете играть гипотезами. Вы можете выдумывать то или иное, что может быть истинным, и это очень приятное упражнение до тех пор, пока вы не обнаружите, что является истинным; но когда вы открыли, что является истинным, вся продуктивная игра фантазии в этой области сокращается, и вы покидаете эту область и переходите к другой. Так же, как семьи в Америке во времена Отцов Пилигримов и позже всегда перемещались на запад, к другой стороне леса, поскольку им не нравилась цивилизованная жизнь, так и философ имеет склонность к приключениям и предпочитает пребывать в области, где всё ещё остаются сомнения. Верно, что переход области из философии в науку будет делать её неприятной для весьма важного и полезного типа ума. Я думаю, что во многом это верно для приложений математической логики в тех направлениях, на которые я указывал. Это делает её сухой, точной, методичной и таким образом освобождает её от определённых качеств, которые у неё были, когда вы могли играть с ней более свободно. Я не чувствую своим делом защищать её, поскольку, если это верно, то это верно. Конечно, если это не верно, я должен был бы защитить её перед вами; но если это так, это не мой недостаток, и, следовательно, я не чувствую себя обязанным к какой-либо защите любого типа сухости и скуки в мире. Я сказал бы к тому же, что для тех, кто имеет какой-то вкус к математике, для тех кому нравятся символические конструкции, этот тип мира является весьма восхитительным, и если вы не находите его привлекательным в других отношениях, всё, что необходимо сделать, — это приобрести вкус к математике, и тогда у вас будет очень приятный мир, и с этим выводом я привожу данный курс лекций к концу.
О пропозициях: что они собой представляют и каким образом обозначают [31]
(1919)
Пропозиция может быть определена следующим образом: То, в чем мы убеждены, когда наше убеждение истинно или ложно. Этому определению придана такая форма для того, чтобы избежать допущения, что всякий раз, когда мы убеждены, наше убеждение является истинным или ложным. Для того чтобы от этого определения перейти к описанию того, чем является пропозиция, мы должны решить, что такое убеждение, что такое то, в чём мы можем быть убеждены, и что в убеждении конституирует истинность и ложность. За очевидное я принимаю то, что истинность и ложность убеждения зависит от факта, на который оно «указывает». Следовательно, хорошо было бы начать наше исследование с рассмотрения природы фактов.
I. Структура фактов
Под «фактом» я подразумеваю нечто комплексное. Если мир не содержит простых, тогда всё, что он содержит, является фактом; если он содержит какие-то простые, тогда факты суть всё то, что он содержит помимо простых. Когда идёт дождь, это факт; когда светит солнце, это факт. Расстояние от Лондона до Эдинбурга — факт. Вероятно, факт и то, что все люди умрут. То, что планеты движутся вокруг Солнца приблизительно по эллипсу, — факт. Говоря обо всём этом, как о фактах, я не подразумеваю фразы, в которых мы их утверждаем, или структуру нашего ума, когда мы высказываем утверждения, но те особенности в устройстве мира, которые делают наши утверждения истинными (если они являются истинными) или ложными (если они являются ложными). Сказать, что факты комплексны, то же самое, что сказать, что факты имеют конституенты. То, что Сократ был греком, что он был женат на Ксантиппе, что он умер, выпив цикуту, суть факты, из которых все имеют нечто общее, а именно то, что все они «о» Сократе, о котором соответственно говорится, что он является конституентой каждого из них. Каждая конституента факта занимает в нём свою позицию [position] (или несколько позиций). Например, «Сократ любит Платона» и «Платон любит Сократа» имеют одни и те же конституенты, но являются различными фактами, потому что конституенты в этих двух фактах не занимают одной и той же позиции. «Сократ любит Сократа» (если это факт) содержит Сократа в двух позициях. «Два плюс два равно четыре» содержит два в двух позициях. «2 + 2 = 22» и {1} содержит 2 в четырёх позициях. Говорится, что два факта обладают одинаковой «формой», когда они различаются только в отношении своих конституент. В этом случае мы можем предположить, что один факт получен из другого подстановкой иных конституент. Например, «Наполеон ненавидит Веллингтона» получается из «Сократ любит Платона» подстановкой Наполеона вместо Сократа, Веллингтона вместо Платона и ненавидит вместо любит. Очевидно, что некоторые, но не все, факты могут таким образом быть образованы из «Сократ любит Платона». Стало быть, некоторые факты имеют одинаковую с ним форму, а некоторые — нет. Можно репрезентировать форму факта, используя переменные: так «xRy» может использоваться для репрезентации формы факта, что Сократ любит Платона. Но использование таких выражений, а также выражений обыденного языка предрасположено к ошибкам, если относиться к ним без должного внимания. Существует бесконечное число форм фактов. Для простоты временно ограничимся фактами, имеющими только три конституенты, а именно два члена и двухместное (или бинарное) отношение. В факте, который включает три конституенты, две из них можно отличить от третьей в связи с тем обстоятельством, что если эти две конституенты поменять местами, у нас всё ещё имеется факт, или в худшем случае, мы получим факт, говоря противоположное тому, что получилось в результате замены, тогда как третью конституенту (отношение) нельзя поменять местами ни с какой другой конституентой. Таким образом, если существует такой факт, как «Сократ любит Платона», то имеет место и то, что либо «Платон любит Сократа», либо «Платон не любит Сократа», но ни Сократ, ни Платон не могут заменить любит. (В целях иллюстрации, я временно отрицаю тот факт, что Сократ и Платон сами являются комплексными.) Конституента факта, содержащего три конституенты, которую нельзя поменять местами, называется двухместным (или бинарным) отношением; две другие конституенты называются членами отношения в данном факте. Члены двухместного отношения называются индивидами [particulars] {1}. Не все факты, содержащие три конституенты, имеют одинаковую форму. Есть две формы, которыми они могут обладать и которые противоположны друг другу. «Сократ любит Платона» и «Наполеон не любит Веллингтона» суть факты, имеющие противоположную форму. Мы будем называть форму, присущую «Сократ любит Платона», положительной, а форму, присущую «Наполеон не любит Веллингтона», отрицательной. Поскольку мы ограничиваемся атомарными фактами, т. е. такими, которые содержат только один глагол и не содержат ни общность, ни её отрицание, различие между положительными и отрицательными фактами провести легко. В более сложных ситуациях всё ещё остаётся два вида фактов, хотя и менее ясно, какой из них положительный, а какой отрицательный. Таким образом, формы фактов распадаются попарно, так что для данных соответствующих конституент всегда имеется факт одной из двух соотнесённых форм, но не другой. Для любых двух индивидов двухместного отношения, скажем, х, у и R, имеет место либо факт «xRy», либо факт «не-хРу». Ради иллюстрации предположим, что х имеет отношение R к у, a z не имеет отношение S к w. Каждый из этих фактов содержит только три конституенты, отношение и два члена; но эти два факта не обладают одинаковой формой. В одной R соотносит х с у; в другой S не соотносит z с w. Нельзя предполагать, что отрицательный факт содержит конституенту, соответствующую слову «не». Он содержит конституент не больше, чем положительный факт соответствующей положительной формы. Различие между двумя этими формами окончательно и нередуцируемо. Данную характеристику формы можно назвать её качеством. Таким образом, факты и формы фактов имеют два противоположных качества, положительное и отрицательное. Человеческой душе внушено почти неутолимое желание отыскать некоторый способ, который позволил бы избежать допущения, что отрицательные факты столь же окончательны, как и положительные. «Бесконечное отрицание» бесконечно критикуют и интерпретируют. Обычно говорят, что когда мы нечто отрицаем, мы на самом деле утверждаем что-то ещё, несовместимое с тем,[1] что мы отрицаем. Если мы говорим: «Розы — не голубые», мы имеем в виду, что «Розы белые, красные или желтые». Но такая точка зрения не выдерживает момента проверки. Было бы только приятно, если бы положительное качество, которое предполагают заменить нашим отрицанием, было бы не способно существовать вместе с отрицаемым качеством. «Стол — квадратный» могло бы отрицаться посредством «Стол — круглый», но не «Стол — деревянный». Единственная причина, по которой мы можем отрицать «Стол — квадратный» посредством «Стол — круглый», состоит в том, что круглое не есть квадратное, а последнее должно быть фактом как раз в той же степени отрицательным, как и факт, что стол неквадратный. Таким образом, ясно, что несовместимость не может существовать без отрицательных фактов. Можно попытаться заменить отрицательный факт простым отсутствием факта. Если А любит В, можно сказать, что это хороший субстанциальный факт; в то время как если А не любит В, это можно выразить отсутствием факта, составленного из А, любви и В, и посредством этого не затрагивать действительного существования отрицательного факта. Но отсутствие факта само по себе является отрицательным фактом; оно представляет собой факт, что нет такого факта, как А любит В. Стало быть, таким способом нельзя избежать отрицательных фактов. Из множества попыток обойтись без отрицательных фактов, попытка м-ра Демоса — лучшая из мне известных. Его точка зрения сводится к следующему: Между пропозициями есть окончательное отношение противоположности; это отношение неопределяемо, но оно имеет то свойство, что когда две пропозиции противоположны, они не могут быть обе истинными, хотя и могут быть обе ложными. Так «Джон находится в…» и «Джон едет в Семипалатинск» противоположны. Когда мы отрицаем пропозицию, то, что мы действительно делаем, это утверждаем: «Некоторая противоположность данной пропозиции является истинной». Затруднением для этой теории является установление весьма важного факта, что две противоположности не могут быть обе истинными. «Отношение противоположности, — говорит м-р Демос, — таково, что если р противоположно q, p и q не являются оба истинными (по крайней мере одно из них ложно). Это не должно рассматриваться как определение, поскольку задаёт использование понятия „не“, которое, я говорил, эквивалентно понятию „противоположное“. На самом деле эпистемологически противоположность по-видимому является примитивным понятием» (стр.191). Итак, если мы возьмём утверждение м-ра Демоса, что «р и q не являются оба истинными» и применим к этому его определение, получится: «противоположное „р и q являются оба истинным“ является истинным». Но последнее не даёт того, что нам требуется. Представим, что какой-то упрямый человек говорит: «Я убежден, что р, и убеждён, что q, и также убеждён, что противоположное „р и q являются оба истинным“ является истинным». Что мог бы ответить м-р Демос такому человеку? Предположительно, он ответил бы: «Разве вы не видите, что это невозможно? Не может быть такого, чтобы р и q оба были истинным, а также то, чтобы противоположное „р и q являются оба истинным“ было истинным». Но оппонент парировал бы, попросив его установить его отрицание в его собственном языке. В этом случае, всё, что мог бы сказать м-р Демос, было бы: «Дадим имя Р пропозиции „р и q являются оба истинным“. Тогда пропозиция, которую утверждаете вы и отрицаю я, была бы „Р“, является истинным, а также нечто противоположное Р является истинным». Назовём эту пропозицию Q, и если применить моё определение отрицания, я утверждаю, то нечто противоположное Q является истинным. Упрямец это тоже признал бы. Он пошёл бы дальше, всегда принимая противоположности, но отказываясь сделать какое-либо отрицание. На такую установку, насколько я могу видеть, нет ответа, кроме как сменить предмет разговора. Фактически необходимо принять, что две противоположности не могут быть обе истинными, и не рассматривать это как высказывание, к которому должно применяться предлагаемое определение отрицания. И причина в том, что мы должны быть в состоянии сказать, что пропозиция не является истинной, не упоминая никакой другой пропозиции. Дискуссия, приведённая выше, преждевременно ввела пропозиции для того, чтобы следовать аргументации м-ра Демоса. Позднее, определив пропозиции, мы увидим, что все они являются положительными фактами, даже тогда, когда они утверждают отрицательные факты. В этом, я думаю, источник нашей нерасположенности к тому, чтобы принять отрицательные факты как окончательные. Тему отрицательных фактов можно продолжить и дальше, но я желаю приступить собственно к теме моей статьи. Я более не буду говорить об, этом, а просто замечу, что множество несовпадающих рассмотрении демонстрирует необходимость принятия общих фактов, т. е. /фактов о всех или некоторых индивидах из некой их совокупности.
II. Значение образов и слов
Вопросы, которые возникают относительно пропозиций, столь многочисленны и разнообразны, что нелегко решить, с какого начать. Один из самых важных — это вопрос о том, являются ли пропозиции тем, что я называю «неполными символами», или же нет. Другой вопрос — это вопрос о том, может ли слово «пропозиция» обозначать что-то, кроме формы слов. Третий вопрос касается способа, которым пропозиция указывает на факт, который делает её истинной или ложной. Я не предполагаю, что только эти вопросы важны, но во всяком случае любая теория пропозиций должна быть в состоянии на них ответить. Начнём с наиболее осязаемого: пропозиция как форма слов. Снова возьмём «Сократ любит Платона». Чем бы ни было значение комплексного символа, ясно, что оно зависит от значения отдельных слов. Таким образом, до того как можно надеяться понять значение пропозиции как формы слов, мы должны понять, что же конституирует значение отдельных слов. Логики, насколько я знаю, очень мало сделали в направлении объяснения природы отношения, называемого «значением», но их не за что винить, поскольку эта проблема по существу является проблемой психологии. Но до того, как мы займёмся вопросом о значении слова, необходимо сделать одно важное замечание о том, что такое слово. Если мы ограничимся словами, произнесёнными в одном языке, то слово представляет собой класс близко родственных шумов, произведённых выдохнутым воздухом, объединённых с движением горла, языка и губ. Это не является определением «слов», поскольку некоторые шумы лишены смысла, а последний есть часть определения «слов». Прежде важно, однако, осознать, что то, что мы называем одним словом, не есть единственная сущность, но класс сущностей; отдельные примеры слова «собака» существуют так же, как отдельные примеры собак. И когда мы слышим шум, мы можем сомневаться, является ли он невнятно произнесённым словом «собака» или же нет; шумы, которые являются примерами слов, сводятся к другим шумам посредством непрерывных градаций, так же, как согласно эволюционной гипотезе, сами собаки могут перейти в волков. И, конечно, точно те же замечания применимы к написанным словам. Для начала, очевидно, что если мы возьмём какие-то слова, типа «Сократ» или «собака», значение слова заключается в некотором отношении к объекту или множеству объектов. Первый вопрос, который нужно задать, состоит в следующем: «Может ли отношение, называемое „значением“, быть непосредственным отношением между словом, как физическим событием, и самим объектом, или же отношение должно проходить через „ментального“ посредника, которого можно назвать „идеей“ объекта?» Если мы примем точку зрения, что «ментального» посредника не требуется, мы должны будем рассматривать «значение» слова, как состоящее в том, что Джеймс назвал бы «процессами поведения». Другими словами, причины и следствия, сопровождающие слово, будут связаны некоторым, ниже определяемым способом с объектом, который является его значением. Возьмём самый простой пример из повседневности: Вы видите Джона и говорите: «Привет, Джон» — это задаёт причину слова; вы зовёте: «Джон», и Джон появляется в дверях — это задаёт следствие слова. Поэтому в данном случае Джон выступает и как причина, и как следствие слова «Джон». Когда мы говорим о собаке, что она «знает» свою кличку, речь идёт только о таких причинных корреляциях, которые являются несомненными; мы не можем быть уверены, что у собаки есть какие-то «ментальные» процессы, когда мы зовём её, и она приходит. Возможно ли, что всякое использование и понимание языка заключается просто в том факте, что определённые события являются этому причиной, и в свою очередь вызывают определённые события? Более или менее условно такой взгляд на язык отстаивал профессор Уотсон в своей книге Поведение [32]. Бихевиористский подход, насколько я его понимаю, утверждает, что «ментальные» феномены, даже если они и могут существовать, не поддаются научной обработке, поскольку каждый из них может быть зафиксирован только одним наблюдателем — фактически, в высшей степени сомнительно, в состоянии ли даже один наблюдатель осознать нечто не сводимое к некоторым телесным обстоятельствам. Бихевиоризм представляет собой не метафизику, но методологический принцип. Поскольку язык является наблюдаемым феноменом, и поскольку язык имеет свойство, называемое нами «значением», для бихевиоризма существенно дать такое описание «значения», которое не вводило бы ничего такого, что известно только через интроспекцию. Профессор Уотсон признаёт это обязательство и приступает к работе для того, чтобы его выполнить. Не нужно явно предполагать, что он не сможет этого сделать, хотя я и склоняюсь к убеждению, что теория языка, не принимающая в расчёт образы, неполна в жизненно важном пункте. Но прежде позвольте нам рассмотреть то, что должно быть сказано в пользу бихевиористской теории языка. Профессор Уотсон вообще отрицает наличие образов, которые он заменяет ослабленными кинастетическими ощущениями, особенно теми, что относятся к произнесению слов sotto voce [33]. Он определяет «неявное [implicit] поведение», как «затрагивающее только механизмы речи (или более разнообразную мускулатуру) минимальным способом; т. е. положения и установки тела» (стр.19). Он добавляет: «Эти слова подразумевают, что существует, или должен существовать, метод наблюдения неявного поведения. В данный момент ничего такого нет. Мы убеждены, что гортань и язык — месторасположение большинства этих феноменов» (стр.20). Более детально он повторяет эти взгляды в последующих разделах. Способ обучения разумному использованию слов излагается следующим образом: «Стимул (объект), например, коробка, на который часто реагирует ребёнок, посредством таких движений как открывание, закрывание, помещение объекта внутрь, может служить иллюстрацией нашего аргумента. Няня, заметив, что ребёнок реагирует своими руками, ногами и т. п. на коробку, начинает говорить „коробка“, когда ребёнок берёт коробку, „открой коробку“, когда он её открывает, „закрой коробку“, когда он её закрывает, и „положи куклу в коробку“, когда выполняется данное действие. Это повторяется снова и снова. С течением времени происходит так, что без какого-то другого, иного, чем коробка, стимула, первоначально вызывавшего только телесные привычки, он начинает говорить „коробка“, когда её видит, „открой коробку“, когда её открывает и т. д. Видимая коробка становится теперь стимулом, способным высвободить либо телесные привычки, либо привычные слова, т. е. развитие привело к двум вещам: (1) к последовательности функциональных связей среди установок, ведущих от визуальных рецепторов к мускулам гортани, и (2) к последовательности уже связанных ранее установок, которые перешли от тех же рецепторов к мускулам тела… Объект встретился со взглядом ребёнка. Он бежит к нему, пытается достать его и говорит „коробка“… Наконец слово произносится без выполнения движения по направлению к коробке… Формируется привычка движения к коробке, когда руки полны игрушек. Ребёнок учится складывать их туда. Когда его руки заняты игрушками, а коробка отсутствует, всплывает привычное слово и он взывает „коробка“; ему её дают, он открывает её и складывает игрушки внутрь. Это приблизительные наброски того, что мы назвали бы генезисом правильной языковой привычки» (стр.329–330).
Несколькими страницами ранее он говорит: «Мы ничего не говорим о рассудке, поскольку признаём его не как подлинный тип человеческого поведения, а только как особую форму языковой привычки» (стр. 319). Вопросы, поставленные изложенной выше теорией языка, очень важны, поскольку в них заключена возможность того, что можно назвать материалистической психологией. Если человек разумно говорит и пишет, он со всей возможной очевидностью даёт нам надежду на то, что обладает разумом. Если же разумную речь и письмо можно объяснить в соответствии с профессором Уотсоном, не остаётся ничего такого, что он мог бы сделать, чтобы убедить нас в том, что он не просто физическое тело. Я думаю, бихевиористскому взгляду на язык есть подходящие возражения, основывающиеся на факте и на неработоспособности теории. Возражение, основывающееся на факте, заключается в том, что отрицание образов оказывается эмпирически неоправданным. Возражение, основывающееся на теории (на которое, несмотря на его явную силу, я думаю, можно дать ответ), состоит в том, что затруднительно на основании цитированного выше учесть обстоятельства, сопровождающие слово, когда объект просто желаем и не присутствует актуально. Рассмотрим возражения по порядку.
(1) Существование образов. — Профессор Уотсон, как следует заключить, не владеет способностью к визуализации и не склонен думать, что ею владеют другие. Кинастетические образы могут быть объяснены как действительно незначительные ощущения того же самого типа, как и те, что относятся к актуальным движениям. Внутренняя речь, в частности, поскольку она не сопровождается слуховыми образами, я думаю, действительно может состоять из таких незначительных ощущений и сопровождаться незначительными движениями языка и гортани, как требует бихевиоризм. Тактильные образы вероятно могут быть объяснены сходным образом. Но визуальные и слуховые образы не могут быть объяснены подобным способом, потому что взятые как ощущения, они на самом деле противоречат законам физики. Стул, расположенный напротив вас, пуст; вы закрываете глаза и наглядно представляете своего друга, сидящего на нём. Это происходит в вас, а не во внешнем мире. Это может быть физиологическим событием, но даже в этом случае оно должно радикально отличаться от зрительных ощущений, поскольку оно не представляет собой части данных, на которых строится наше познание физического мира вне нашего собственного тела. Если вы попытаетесь убедить обычного неискушённого человека, что он не сможет вызвать зрительный образ друга, сидящего на стуле, но. способен только использовать слова, описывая то, на что были бы похожи такие обстоятельства, он заключил бы, что вы сумасшедший. (Последнее утверждение основано на эксперименте.) Я не вижу какой-либо причины отвергать вывод, первоначально предложенный опытами Гальтона [34], а именно, что привычка к абстрактным занятиям делает способность учёных к наглядному представлению много хуже среднего, и они много более заняты словами в своём «мышлении». Когда профессор Уотсон говорит: «Я вообще отбрасываю образы и пытаюсь показать, что практически всё естественное мышление осуществляется с точки зрения сенсорно-моторных процессов в гортани (но не с точки зрения образного мышления)» (Psychological Review, 1913, стр.174), мне кажется, он по ошибке принимает личностную особенность за универсальную человеческую характеристику. Конечно, отрицание бихевиористами образов есть часть их отрицания интроспекции как источника познания. Поэтому в данный момент хорошо бы рассмотреть доводы в пользу подобного отрицания. Мне кажется, что аргументы тех, кто отвергает интроспекцию как научный метод, покоятся на двух вполне отчётливых основаниях, одно из которых значительно более явно выражено в их работах, чем другое. Более эксплицитное основание заключается в том, что данные, полученные интроспекцией, являются приватными [private] и верифицируемы только одним наблюдателем, а стало быть, не могут обладать той степенью публичной [public] уверенности, которой требует наука. Другое, менее явное основание, состоит в том, что физическая наука конструирует пространственно-временной космос, подчиняясь определённым законам, и раздражение вызывает то, что в мире существуют вещи, которые не подчиняются этим законам. Стоит отметить, что определение интроспекции различается в соответствии с тем, берём ли мы первое или второе из этих оснований возражения. Если приватный характер — главное возражение против данных интроспекции, мы должны будем включить в их число все телесные ощущения. Зубная боль, например, приватна по существу. Дантист может видеть, что ваши зубы в таком состоянии, при котором боль правдоподобна, но он не чувствует вашей боли, а только знает на своём собственном опыте сходных состояний то, что вы подразумеваете под болью. Соотнесённость дупла и зубной боли установлена рядом наблюдений, каждое из которых было приватным в точности в том смысле, который рассматривается как недопустимый. И тем не менее никто не назовёт человека интроспективным, поскольку он осознаёт зубную боль, и не очень затруднительно найти в физическом мире место, где болят зубы. Я не буду настаивать на том, что в приведённом анализе все наши ощущения являются приватными, и что публичной мир физики строится на подобиях, а не на тождествах. Но имеет смысл настаивать, что приватность ощущений, которая даёт нам познание нашего собственного тела, превосходит знание, которое у нас есть о других телах. Это важно, потому что никто не рассматривает как научно ничтожное знание нашего собственного тела, которое приобретается с помощью таких приватных данных. Это приводит нас ко второму доводу в возражении против интроспекции, а именно, что её данные не подчиняются законам физики. Оно, хотя и менее акцентировано, я думаю, является возражением, которое на самом деле считается более сильным из двух. И это возражение ведёт к определению интроспекции, гораздо более гармонирующему с употреблением, чем то, которое является следствием того, что приватность делается сущностной характеристикой её данных. Например, Кнайт Данлэп, энергичный противник интроспекции, утверждает, что образы на самом деле являются мышечными сокращениями [35], и что очевидно рассматривать наше осознание мышечных сокращений как то, что не проходит под заголовком-интроспекции. Я думаю, обнаружится, что сущностная характеристика данных интроспекции связана с локализацией: либо они вообще не локализованы, либо, если эти данные рассматриваются как часть физического мира, они не локализованы в таком месте, которое уже физически занято чем-то с ними несовместимым. В любом случае данные интроспекции должны рассматриваться как не подчиняющиеся законам физики, и это, я думаю, является фундаментальной причиной того, почему делается попытка их отвергнуть. Вопрос о публичности данных и вопрос об их физическом статусе вполне взаимосвязаны. Мы можем различить постепенно уменьшающуюся степень публичности в различных данных. Данные зрения и слуха более публичны; запах в некоторой степени менее; прикосновение ещё менее, висцеральные ощущения едва ли публичны вообще. Дело заключается в степени и частоте совпадений ощущений у соседей в одно и то же время. Если мы слышим удар грома, когда его не слышит никто другой, мы думаем, что сошли с ума; если же мы чувствуем боль в животе, когда её никто не чувствует, у нас нет повода для удивления. Поэтому мы говорим, что боль в животе моя, тогда как гром нет. Но то, что является моим, включает и то, что принадлежит телу, и в данном случае это боль в животе. Боль в животе локализована; она занимает место, близкое к поверхности живота, которая видима и пальпируема. (Как осуществляется локализация, нас в этой связи не касается.) Итак, когда мы рассматриваем локализацию образов, мы находим различия согласно природе образов. Образы приватных ощущений могут быть локализованы там, где должны быть приватные ощущения, без причинения какого-либо значительного или сильного нарушения физических законов. Образы слов могут быть локализованы во рту. По этой причине нет prima facie возражения, рассматривающего их, как поступает Уотсон, в качестве незначительных ощущений; этот взгляд может или не может быть истинным, но его нельзя отвергнуть сразу же. В отношении всех приватных ощущений различие между образом и ощущением не является точным и определённым. Но визуальные и слуховые образы находятся в совершенно ином положении, поскольку физическое событие, на которое они указывали бы, если бы были ощущениями, не имеет место. Таким образом, решающим феноменом в отношении интроспекции являются образы публичных ощущений, т. е. особенно зрительные и слуховые образы. Несмотря на Уотсона, на основании наблюдения кажется невозможным отрицать, что такие образы встречаются. Но они не являются публичными и, взятые как ощущения, противоречат законам физики. Возвращаясь к случаю наглядного представления друга, сидящего на стуле, который фактически пуст, вы не сможете локализовать образ ни в теле, потому что он является зрительным, ни (как физический феномен) на стуле, поскольку стул как физический объект пуст. Таким образом, кажется, что физический мир не включает всего того, что мы осознаём, и что должно принять интроспекцию как источник знания отличный от ощущения. Разумеется, я не предполагаю, что зрительные и слуховые образы являются нашими единственными не физическими данными. Я взял их как то, что предоставляет самый сильный пример для аргументации, но когда они приняты, нет более какой-либо причины отрицать другие образы. Наш критицизм, основанный на факте и направленный против Уотсона, привёл нас к заключению, что невозможно избежать допущения образов, как чего-то радикально отличного от ощущений, в частности, как чего-то неподдающегося законам физики. Остаётся рассмотреть возможный критицизм, основанный на теории, а именно, что трудно с его точки зрения учесть обстоятельства, сопутствующие слову, когда отсутствует объект желания. Я не думаю, что этот критицизм обоснован, но считаю, что соображения, которые он предполагает, являются важными.
(2) Слова в отсутствии их объектов. — В данном Уотсоном описании того, как ребёнок учится использовать слово «коробка», внимание почти всецело концентрируется на способе, которым слова приходят в соприкосновение с присутствующей коробкой. Есть единственное краткое упоминание использования слова, когда объект отсутствует, но желается: «Формируется привычка движения к коробке, когда руки полны игрушек. Ребёнок учится складывать их туда. Когда его руки заняты игрушками, а коробка отсутствует, всплывает привычное слово и он взывает „коробка“». Затруднение, — я думаю преодолимое — возникающее в отношении данного описания, состоит в том, что здесь по-видимому отсутствует адекватный стимул для привычного слова в предполагаемых обстоятельствах. Мы предполагаем, что привычка сформировалась при произнесении слова «коробка», когда коробка присутствует; но каким образом такая привычка ведёт к использованию того же самого слова, когда коробка отсутствует? Те, кто убеждён в образах, будут говорить, что в отсутствие коробки у ребёнка будет её образ, и этот образ будет иметь те же самые ассоциации, как и коробка, включая ассоциацию со словом «коробка». Этим способом объясняется использование слова; но в описании Уотсона оно остаётся загадочным. Рассмотрим, к чему сводится последнее возражение. Феномен, называемый мышлением, каким бы образом его не анализировали, имеет определённые характеристики, которые нельзя отрицать. Одна из наиболее очевидных характеристик состоит в том, что он даёт нам возможность действовать со ссылкой на отсутствующие объекты, а не только со ссылкой на те объекты, которые чувственно присутствуют. Тенденция бихевиористской школы заключается в том, чтобы подчинить познание действию и рассматривать действие как физически объяснимое. Итак, я не хочу отрицать, что множество действий, возможно большинство, объяснимы физически, но тем не менее, по-видимому, невозможно объяснить все действия, не учитывая «представлений», т. е. образов отсутствующих объектов. Если отвергнуть этот взгляд, будет необходимо отказаться от объяснения всех желаний. Уотсон не имеет дело с желанием [36]; оно и родственные слова отсутствуют в предметном указателе к его книге. В отсутствие такого феномена, как желание, затруднительно видеть, что происходит, когда ребёнок с полными игрушек руками говорит «коробка». Естественно было бы сказать, что имеет место образ коробки, соединённый с чувством, которое мы называем «желание», и что образ ассоциируется со словом так же, как ассоциировался бы объект, поскольку образ походит на объект. Но Уотсон требует, чтобы руки, полные игрушек, были причиной слова «коробка» без какого-либо посредника. И на первый взгляд неясно, как это должно осуществляться. На это возражение, по-видимому, есть два возможных ответа: первый заключается в том, что обстоятельства, сопутствующие образу, по обычной теории столь же загадочны, как и обстоятельства, сопутствующие слову в теории Уотсона; другой — что переход от полных рук к слову «коробка» является свёрнутым [telescoped] процессом, производным от привычного перехода от полных рук к коробке и отсюда к слову «коробка». Возражение на второй из этих ответов по-видимому заключается в том, что переход к слову «коробка» в отсутствие коробки воспринимается совершенно непохожим на переход к слову через посредство действительной коробки; в последнем случае есть удовлетворённость, в первом удовлетворённость отсутствует. Свёрнутые процессы вызывают сходные ощущения относительно полных процессов; поскольку они различны, постольку они дают большее удовлетворение, как требующие меньше усилий. Слово «коробка» есть не элемент усилий ребёнка, но стадия на пути к их завершению. Поэтому кажется затруднительным свести обстоятельства, сопровождающие слова в желании, к свёрнутому процессу. Возражение на первый ответ, а именно, что обстоятельства, сопровождающие образ, столь же загадочны, как и обстоятельства, сопровождающие слово, состоит в том, что если принять образы, мы можем принять психологические законы причинности, которые отличны от законов причинности физического мира, тогда как с точки зрения Уотсона мы будем должны принять психологические законы, которые отличны от законов физики. В физическом мире, если А часто вызывает В, а В часто вызывает С, не случается так, что в тех случаях, когда А не влечёт В, оно тем не менее влечёт С посредством свёрнутого процесса. Я часто хожу в определённый ресторан (А), обедаю там (В) и нахожу, что моё чувство голода удовлетворено (С). Но тем не менее, если по определённой причине ресторан закрыт, происходит так, что В не удаётся выполнить, и я не могу достичь С. Если бы я мог, хозяйствовать в военное время было бы легче. Итак, процесс, предполагаемый Уотсоном, строго аналогичен данному. В его теории мы имеем чистый переход от наполненных рук (А) к коробке (В) и отсюда к слову «коробка» (С). Затем однажды переход от А к В не удаётся, но тем не менее остаётся переход от А к С. Последнее требует иных законов причинности, чем законы причинности физики — по крайней мере prima facie. Если принять образы, легко видеть, что законы характеризующих их обстоятельств и результатов отличаются от законов физики, и, следовательно, указанное выше затруднение в отношении них отсутствует; но если их отрицают, в рамках материальной области требуются иные законы причинности. Этот аргумент, однако, ни в коем случае не окончателен. Поведение живой материи в некоторых отношениях очевидно отличается от поведения мёртвой материи, но это не доказывает, что различия окончательны. Газы и твёрдые тела ведут себя различно, однако и те и другие в конце концов подчиняются физическим законам. Главные особенности в поведении животных обусловлены привычкой и ассоциацией и, я думаю, могут быть суммированы в следующем законе: «Когда А и В часто сосуществуют в близких временных интервалах, одно из них имеет тенденцию быть причиной другого». Этот закон будет применяться только к происходящему в теле одного животного. Но, я думаю, он подходит и для описания свёрнутых процессов, и для использования слов в отсутствие их объектов. Так, в примере Уотсона ребёнку в опыте часто дана последовательность: полные руки, коробка, слово «коробка». Таким образом, полные руки и слово «коробка» часто сосуществуют в близких временных интервалах, и, стало быть, полные руки могут стать причиной слова «коробка». Они не могут быть причиной самой коробки, поскольку последнее управляется физическими законами, независимыми от тела ребёнка; но они могут быть причиной слова. (Однако сформулированный выше закон можно объяснить в ортодоксальном физическом направлении посредством свойств нервной ткани и не требовать фундаментального различия между физиологией и физикой.) Если, следовательно, образы эмпирически сомнительны, я не рассматриваю их как теоретически необходимые для описания обстоятельств, сопровождающих слова в отсутствие их объектов. Уильям Джеймс в своей работе Исследования по радикальному эмпиризму развивал взгляд, что ментальное и физическое различаются не по составу, из которого они созданы, но только своими законами причинности. Этот взгляд весьма привлекателен, и я приложил много усилий, чтобы убедиться в этом. Я думаю, Джеймс прав, проводя различия между законами причинности по существу. По-видимому, есть психологические и физические законы причинности, отличающиеся друг от друга {1}. Мы можем определить психологию как изучение одной разновидности законов, а физику как изучение другой. Но когда мы начинаем рассматривать строение двух наук, кажется, что существуют некоторые индивиды, подчиняющиеся только физическими законам (а именно, материальные предметы в отсутствие восприятия), некоторые индивиды, подчиняющиеся только психологическим законам (а именно, по крайней мере образы), и некоторые индивиды, которые подчиняются и тем, и другим законам (а именно, ощущения). Таким образом, ощущения будут как физическими, так и ментальными, тогда как образы будут чисто ментальными. Использование слов, актуально произнесённых или написанных, есть часть физического мира, но поскольку слова приобретают своё значение через образы, невозможно адекватно рассматривать слова без введения психологии и без учёта данных, полученных с помощью интроспекции. Если этот вывод обоснован, бихевиористская теория языка неадекватна, несмотря на тот факт, что она предлагает много такого, что является истинным и важным. Впредь я буду предполагать существование образов и продолжу, отталкиваясь от данной предпосылки, определять «значение» слов и образов. При рассмотрении значения слова ли, образа ли мы должны различать: (1) Причины слова или образа. (2) Его следствия. (3) То, что является отношением, конституирующим значение. Достаточно ясно, что «значение» — это отношение, включающее законы причинности, но оно включает и нечто ещё, что менее легко определить. Значение слов как правило отличается от значения образов в зависимости от ассоциации, а не от сходства. «Мыслить» значение слова значит вызывать образ того, что оно обозначает. Естественно, взрослые люди, говорящие на своём родном языке, используют слова, не задумываясь об их значении. Человек «понимает» слово, когда (а) подходящие обстоятельства Я не претендую на знание того, является ли это различие окончательным и нередуцируемым. Я только говорю, что при современном состоянии науки его необходимо принять практически. заставляют его их использовать, (в) их восприятие вызывает в нём подходящее поведение. Мы можем назвать (а) и (в) активным и пассивным пониманием соответственно. Собаки часто обладают пассивным пониманием некоторых слов, но не активным пониманием. Для «понимания» слова вовсе не нужно, чтобы человек «знал, что оно обозначает», в том смысле, чтобы он был способен сказать: «Это слово обозначает то-то и то-то». Слово имеет значение более или менее нечётко; но значение должно обнаруживаться единственно наблюдением за его использованием; первым идёт использование, значение дистиллируется из него. Отношение слова к своему значению фактически заключается в природе закона причинности, и тому, чтобы человек, используя слово правильно, осознавал его значение, причин не более, чем планете, движущейся правильно, осознавать законы Кеплера. Для иллюстрации того, что подразумевается под «пониманием» слов и предложений, предположим, что вы прогуливаетесь по Лондону с рассеянным другом. Вы говорите: «Берегись, приближается машина!» Он оглядывается и отпрыгивает без необходимости в каком-либо ментальном посреднике. Здесь нет нужды в «представлениях», но только в напряжении мускулов, за которым быстро следует действие. Он «понимает» слова, потому что действует правильно. Такое «понимание» может рассматриваться как относящееся к нервам и мозгу, будучи привычками, приобретёнными в процессе изучения языка. Таким образом, понимание в этом смысле может быть редуцировано к простым психологическим законам причинности. Если вы говорите то же самое французу, слабо знающему английский, он пройдёт через некоторую внутреннюю речь, которую можно представить следующим образом: «Qui dit-il? Ah oui, une automobile». После этого остальное происходит, как в случае с англичанином. Уотсон утверждал бы, что внутренняя речь должна быть вначале актуально произнесена; мы же настаиваем, что её можно просто вообразить. Но в данный момент на этом пункте не стоит задерживаться. Если вы то же самое говорите ребёнку, который ещё не знает слово «машина», но знает другие слова, используемые вами, вы вызываете чувство тревоги; вы будете должны указать и сказать: «Здесь, вот машина». После этого ребёнок чётко поймёт слово «машина», хотя он может включить в это понимание трамвай и паровоз. Если ребёнок услышал слово «машина» в первый раз, он может в течение долгого времени продолжать вызывать эту сцену, когда слышит данное слово.
Итак, мы обнаружили четыре способа понимания слов: (1) В подходящих случаях вы используете слово надлежащим об разом. (2) Когда вы его слышите, вы поступаете соответственным образом. (3) Вы ассоциируете слово с другим словом (скажем в другом языке), которое оказывает соответствующее воздействие на поведение. (4) Когда слово изучается впервые, вы ассоциируете его с объектом, который есть то, что оно «обозначает»; таким образом, слово приобретает некоторое такое же причинное воздействие, как и объект. Слово «Машина!» может заставить вас отпрыгнуть так же как и машина, но оно не может сломать ваши кости. Пока всё можно объяснить поведением. Но до сих пор мы рассматривали только то, что можно назвать «демонстративным» [ «demonstrative»] использованием языка, указывающим на особенности присутствующего окружения; мы не рассматривали то, что можно назвать его «нарративным» [ «narrative»] использованием, примером которого может служить рассказ о некотором вспоминаемом событии. Вновь рассмотрим случай, когда ребёнок в первый раз слышит слово «машина». Будем предполагать, что по какому-то более позднему случаю ребёнок вспоминает инцидент и соотносит его с чем-то ещё. В этом случае и активное, и пассивное понимание слов отличается от того, когда слово используется демонстративно. Ребёнок не видит машину, но только вспоминает её; слушающий не оглядывается в ожидании увидеть подъезжающую машину, но «понимает», что машина проехала некоторое время назад. Последнее обстоятельство в целом значительно труднее объяснить в бихевиористском направлении — в самом деле, оно не вызывает какого-либо поведения. Ясно, что поскольку ребёнок вспоминает по-настоящему, он владеет картиной прошедшего происшествия и его слова подобраны таким образом, чтобы описать картину; и поскольку слушающий по-настоящему постигает то, о чём идёт речь, он получает картину более или менее подобную той, что есть у ребёнка. Верно, что этот процесс может быть свёрнут посредством оперирования словесной привычкой. Ребёнок не в состоянии по-настоящему вспомнить инцидент, но только владеет навыком подходящих слов, как в случае с поэмой, которую мы знаем сердцем, хотя и не можем вспомнить то, что учили. И слушающий также может обращать внимание только на слова, а не вызывать какую-то соответствующую картину. Но тем не менее возможность образа памяти у ребёнка и образа воображения у слушателя создает сущность «значения» слова. Поскольку оно отсутствует, слова являются просто аналогами, способными к значению, но в данный момент им не обладающими. Мы можем сказать, что в то время, когда слова используются в демонстративном описании и направлены на то, чтобы вызывать ощущения, те же самые слова используются в нарративном описании и направлены на то, чтобы вызвать образы. Таким образом, у нас имеется два других способа (возможно не фундаментально отличных), которыми слова в состоянии обозначать, а именно, способ памяти и способ воображения. Другими словами: (5) Слова могут использоваться для описания или вызывания об раза памяти; для его описания, когда он уже существует, или для его вызывания там, где к словам есть навык, и известно, что они подходят для описания части прошедшего опыта. (6) Слова могут использоваться для описания и создания образов воображения: для их описания, например, в случае с поэтом или прозаиком, или для их создания в обычном случае передачи информации — хотя в последнем случае при создании имагинативного образа имеется тенденция сопровождать его убеждением, что нечто подобное произошло. В совокупности об этих двух способах использования слов можно сказать как об использовании слов в «мышлении». С этим способом использования слов, поскольку он зависит от образов, нельзя иметь дело совершенно в бихевиористском направлении. И на самом деле, это наиболее существенная функция слов: они, первично через свою связь с образами, приводят нас в соприкосновение с тем, что отстоит от нас во времени или в пространстве. Когда они воздействуют без посредничества образов, последнее, по-видимому, свёрнутый процесс. Таким образом, проблема значения слов редуцируется к проблеме значения образов. «Значение образов» — это самая простая разновидность значения, поскольку образы похожи на то, что они обозначают, тогда как слова, как правило, нет. Об образах говорится как о «копиях» ощущений. Верно, что это допущение подвержено скептическому критицизму, но я буду предполагать, что оно истинно. Для здравого смысла последнее, по-видимому, подтверждается такими опытами, как, например, когда в памяти воскрешают знакомую комнату, а затем входят в комнату и находят её такой, какой она вспоминалась. Если наша память была ошибочной, мы должны предполагать, что комната и наш образ её претерпели аналогичные изменения, а это не выглядит как приемлемая гипотеза. Таким образом, для практических целей мы оправдываемся предположением, что в данном случае наш образ воскресил в памяти то, чем была комната, когда мы видели ее в предыдущий раз. Мы можем тогда сказать, что наш образ «обозначает» комнату. Вопрос о том, что «обозначает» данный образ, частично находится в пределах контроля нашей воли. Образ напечатанного слова может обозначать не слово, но то, что слово обозначает. Образ треугольника может обозначать один отдельный треугольник или треугольники вообще. Мысля собаку вообще, мы можем использовать смутный образ собаки, который подразумевает вид, а не какого-то представителя вида. Аналогично, вызывая в памяти лицо друга, мы обычно вызываем не какой-то один специальный случай, когда мы его видели, но компромиссный образ многих случаев. В то время, как одни образы обозначают индивиды, а другие — универсалии (на ранних стадиях мышления значение является слишком смутным, чтобы определённо быть индивидом или универсалией), все образы являются индивидами, но то, что они обозначают, зависит от природы их causal efficacy [37]. Образ обозначает универсалию, если его воздействие зависит только от его прототипа, являющегося примером данной универсалии. Таким образом, если я вызываю образ собаки с точки зрения на общее высказывание о собаках, я использую только те характеристики своего образа, которые он разделяет со всеми образами собак. Мы можем до некоторой степени использовать или игнорировать отдельные черты образа по нашему выбору. Используя слова, мы всегда игнорируем всё то, что специфично для примера слова, за исключением элокуции и каллиграфии. Два примера слова «собака» схожи более, чем две собаки; это одна из причин, почему слова помогают рассматривать универсалии. Приняв принцип Юма, что простые идеи производны от впечатлений, мы будем придерживаться того, что в любом случае простые чувственные качества, входящие в образ, являются «копиями» чувственных качеств, данных в ощущении. Комплексные образы часто, но не всегда, являются копиями комплексных ощущений; их конституенты, если прав Юм, всегда являются копиями чего-то данного в ощущении. То, копией чего является образ, называется его «прототипом»; и последний, или его части, по принципу Юма, всегда являются необходимой частью причины либо образа, либо его конституент (в случае комплексного образа воображения). Воздействия образа имеют тенденцию быть похожими на воздействия прототипа, продуцируя желание или отвращение к нему. Это одна связь между образом и его значением. Мысль о питье воздействует на жаждущего человека аналогично воздействию взгляда на запотевший стакан. То же самое относится к словам первоначально несомненно через их способность вызывать образы, но затем непосредственно. Способ, которым образ похож на прототип, специфичен. Образы, как класс, имеют (за редкими исключениями) характеристики, отличающиеся от ощущений как класса, но индивидуальные образы, подчинённые этим различиям, похожи на индивидуальные ощущения. Образы, однако, обладают различными степенями смутности, и чем они смутнее, тем более различные объекты могут приниматься за их прототипы. Самый близкий подход, который я могу сделать к определению отношения образа и прототипа, следующий: Если объект О есть определённый прототип (или в случае смутности неопределённый прототип) образа, тогда в присутствии О мы можем опознать его как то, образом «чего» мы обладали. Тогда мы можем сказать, что О является определённым значением (иди в случае смутности неопределённым значением) образа. Но, как мы видели, значение в некоторой степени подчиняется воле; «родовой» образ, например, есть просто образ, предназначенный для того, чтобы быть родовым.
III. Пропозиции и убеждение
Относительно убеждения необходимо рассмотреть три элемента: (1) содержание, в котором убеждены; (2) отношение содержания к своему «объективному корреляту» [ «objective»], т. е. к факту, который делает его истинным или ложным; (3) элемент, который является убеждением, как противоположный рассмотрению одного и того же содержания, или является затрагивающим содержание сомнением, желанием и т. д. Второй из этих вопросов я предлагаю отложить до следующего раздела; и сейчас, следовательно, мы не рассматриваем вопрос о том, что делает убеждение истинным или ложным, хотя важно помнить, что свойство быть истинным или ложным, это то, что особо характеризует убеждения. Другие два вопроса мы будем рассматривать в этом разделе. (1) Содержание убеждения. — Точка зрения, принятая на этот вопрос, до некоторой степени зависит от взгляда на то, что мы принимаем за «идеи» или «представления». Здесь мы имеем огромное множество теорий, на которых настаивают различные авторы. Многие представители аналитической психологии — Мейнонг, например, — различают в представлении три элемента, а именно, акт (или субъект), содержание и объект. Реалисты, типа д-ра Мура [38] и меня, имеют привычку отвергать содержание, хотя сохраняют акт и объект. С другой стороны, американские реалисты отвергают и акт, и содержание и сохраняют только объект; тогда как идеалисты, если и не на словах, то на деле, отвергают объект и сохраняют содержание. Существует ли какой-нибудь способ решения среди этого смешанного множества гипотез? Я должен признаться, что теории, разлагающие представление на акт и объект, более меня не удовлетворяют. Акт, или субъект, схематически удобен, но эмпирически не обнаруживаем. Он, по-видимому, служит той же самой цели, которую обслуживают точки пространства и моменты времени, числа, частицы и остальной аппарат математики. Все эти вещи должны быть сконструированы, а не постулированы; они не входят в состав мира, но представляют собой совокупности, которые удобно обозначить так, как если бы они были единичными предметами. То же самое, по-видимому, будет истинным и для субъекта, и я затрудняюсь обнаружить какой-либо действительный феномен, который можно было бы назвать «актом» и рассматривать как конституенту представления. Логические аналогии, которые привели меня к данному выводу, были усилены аргументами Джеймса и американских реалистов. Поэтому, мне кажется необходимым сконструировать теорию представления и убеждения, которая не использует «субъекта» или «акт» как конституенту представления. То, что такого предмета, как «субъект» нет, определено ничуть не в большей степени, чем то, что нет точек пространства или моментов времени. Такие предметы могут существовать, но у нас отсутствует причина предполагать, что они есть, а стало быть, наши теории должны избегать предположения о том, что они существуют или что они не существуют. Практический результат этого тот же самый, как если бы мы предположили, что они не существуют, но теоретическая установка отличается. Первый результат отбрасывания субъекта приводит к тому, что теория ментальных событий необходимо становится менее относительной. Например, точку зрения Бренгано [39], что ментальные феномены характеризуются «объективной референцией», нельзя принять в её очевидном смысле. В частности, ощущение нельзя более рассматривать как отношение субъекта к чувственно данному; соответственно различие между ощущением и чувственно данным утрачивается; становится невозможным рассматривать ощущение как познавательное в каком-либо смысле. Per contra [40] ощущение становится в равной степени частью предмета физики и психологии: оно одновременно является частью сознания человека, который «обладает» ощущением, и частью тела, которая «воспринимается» посредством ощущения [41]. Эта тема требует расширения, но не здесь, поскольку она не совсем соответствует нашей теперешней теме. Помимо ощущений «представления», как предмет наблюдения, по-видимому, составлены из образов. Образы, согласно только что сказанному, по своей собственной природе не должны рассматриваться как относительные; тем не менее, по крайней мере в случае образов памяти считается, что они указывают за себя, на нечто такое, что они «обозначают». Мы уже имели дело с значением образов, насколько было возможно, без введения убеждения; но ясно, когда мы вспоминаем посредством образов, последние сопровождаются убеждением, которое можно выразить (хотя и с недостаточной подробностью), говоря, что их считают копиями чего-то существующего ранее. И помимо памяти образы едва ли могут Приобретать значение. Таким образом, анализ убеждения даже существен для полного описания значения слов и образов — ибо значение слов, как мы обнаруживаем, зависит от значения образов, зависящих в свою очередь от памяти, которая сама является формой убеждения. Таким образом, до сих пор у нас было два типа ментального «состава», а именно, (а) ощущения, которые к тому же являются физическими, и (в) образы, которые являются чисто ментальными. Ощущения не «обозначают», но образы часто обозначают опосредованно через убеждение. Теория убеждения, которую я прежде защищал, а именно, что оно состоит во множественном отношении субъекта к объектам, конституирующим «объективный коррелят», т. е. факт, который делает убеждение истинным или ложным, становится невозможной в связи с отбрасыванием субъекта. Когда отбрасывается субъект, конституенты убеждения не могут быть одинаковыми с конституентами его «объективного коррелята». Последнее имеет как преимущества, так и недостатки. Недостатки вытекают из различия между содержанием и объективным коррелятом, что, по-видимому, делает последний сомнительным в том смысле, что мы не можем сказать, что нам «известен» объективный коррелят [42]. Преимущества производны от реабилитации содержания, что делает возможным допущение пропозиций в качестве действительно комплексных обстоятельств и избавление от затруднений, связанных с ответом на вопрос: В чём мы убеждены, когда убеждены ложно? Однако теория, которую я намерен отстаивать рекомендуется не этими преимуществами и отвергается не вследствие указанных недостатков; для признания она представляется на основании согласования с тем, что можно наблюдать эмпирически, и потому что она отвергает всё мифологическое или просто схематическое. Удобна она эпистемологически или же нет — это вопрос, не имеющий отношения к её истинности или ложности, и не его я предполагаю рассматривать далее. Являются ли ощущения и образы, в зависимости от ситуации, подходящим материалом, из которого составлены убеждения? Я думаю, да. Но этот вопрос должно задавать дважды: один раз в отношении содержания, т. е. того, в чём убеждены, а затем снова в отношении убеждения. Пока мы рассмотрим содержание. То, в чём убеждены, всегда должно быть разновидностью того, что мы выражаем с помощью пропозиции — эту точку зрения я собираюсь утверждать или отрицать. Может случиться так, что возможно быть убеждённым в одном простом образе. Однако для наших целей важны те убеждения, даже если они и не единственны, которые, если их передать эксплицитно словами, принимают форму пропозиции, т. е., что А есть В, что х находится в отношении R к у, что все люди смертны, что нечто похожее на это существовало ранее или любое другое такое предложение. Но психологическая классификация содержаний убеждений весьма отличается от логической классификации, и в данный момент нас занимают психологические вопросы. Психологически некоторые из имеющихся убеждений, по-видимому, относятся к воспоминаниям и ожиданиям. Вызывая в памяти некоторые недавние события, вы в чём-то убеждены. Приходя в знакомое место, вы можете ожидать, что многое найдёте, как обычно; вы в состоянии обладать образом того, как ваш гость приветствует вас, и можете быть убеждены, что это произойдёт. В таких случаях убеждение, вероятно, не облекается в слова, но если бы это было так, оно приняло бы форму пропозиции. Пока я буду определять «пропозицию» как содержание убеждения, за исключением того, когда, если это возможно, содержание является простым. Но поскольку мы ещё не определили «убеждение», это определение всё ещё нельзя рассматривать как вполне ценное. Содержание убеждения может состоять только из слов, но если это так, то это свёрнутый процесс. Первичный феномен убеждения заключается в вере в образы, для которого память, вероятно наиболее элементарный пример. Но, можно настаивать, убеждения памяти не состоят только из образов памяти вместе с чистым убеждением; ясно, что образы могут быть одинаковыми для памяти и ожидания, которые тем не менее являются различными убеждениями. Я склоняюсь к точке зрения, что различие в данном случае относится не к содержанию убеждения, но к убеждению; «убеждение», по-видимому, является родовым термином, охватывающим различные виды обстоятельств, два из которых память и ожидание. Если это так, различие оттенков [tense] в его психологически самой ранней форме является не частью того, в чём убеждены, но только способом убеждения в последнем; вкладывание оттенков в содержание есть результат позднейшей рефлексии. Соответственно мы можем продолжать рассматривать образы как задающие всё содержание того, в чём убеждены, когда последнее не выражено в словах. Я буду различать пропозицию, выраженную в словах, как «словесную пропозицию» [ «world-proposition»], и пропозицию, состоящую из образов, как «образную пропозицию» [ «image-proposition»]. Как общее правило, словесная пропозиция «обозначает» образную пропозицию; последнее относится к случаю с ложными пропозициями точно так же, как и к случаю с истинными, поскольку образные пропозиции так же способны ко лжи, как и словесные пропозиции [43]. Я не буду говорить о факте, который делает пропозицию истинной или ложной, как о её «значении», поскольку такое употребление привело бы к путанице в случае лжи. Я буду говорить об отношении пропозиции к факту, который делает ее истинной или ложной, как о её «объективном референте», или просто её «референте». Но это не будет занимать нас до следующего раздела. Соответствие словесных пропозиций и образных пропозиций, как правило, ни в коей мере не является точным или простым. Форма слов, если она не искусственно сконструирована, обычно выражает не только содержание пропозиции, но также и то, что может быть названо «пропозициональной установкой» — воспоминание, ожидание, желание и т. д. Эти установки не образуют часть пропозиции, т. е. содержание того, в чём убеждены, когда мы убеждены, или содержание желаемого, когда мы желаем. Проиллюстрируем содержание убеждения на примере. Предположим, я убеждён, но не в словах, что «будет дождь». Что происходит? (1) Образы, скажем, визуального явления дождя, ощущение сырости, стук дождевых капель, взаимосвязаны примерно так, как были бы взаимосвязаны ощущения, если бы был дождь, т. е. имеется комплексный факт, составленный из образов, обладающий структурой, аналогичной структуре объективного факта, который делал бы убеждение истинным. (2) Имеется ожидание, т. е. та форма убеждения, которая отсылает к будущему; вскоре мы это рассмотрим. (3) Имеется отношение между (1) и (2), позволяющее нам сказать, что (1) есть то, «что ожидается». Это отношение также требует исследования. Наиболее важная вещь относительно пропозиции заключается в том, что независимо, состоит ли она из образов или из слов, что бы ни случилось, она представляет собой действительный факт, имеющий определённую аналогию структуры — исследуемую далее — с фактом, делающим её истинной или ложной. Словесная пропозиция, если не вдаваться в тонкости, «обозначает» соответствующую образную пропозицию, и образная пропозиция имеет объективный референт, зависящий от значения составляющих её образов. (2) Убеждение. — Мы переходим теперь к вопросу о том, что же действительно конституирует убеждение, в противоположность вопросу о содержании убеждения. «Каждый, — говорит Уильям Джеймс, — знает разницу между воображением вещи и убеждением в её существовании, между предположением пропозиции и согласием с её истинностью… По своей внутренней природе убеждение, или чувство реальности, является разновидностью чувства наиболее родственного эмоциям, чем что-либо еще». В главном этот взгляд, по-видимому, неизбежен. Когда мы убеждены в пропозиции, мы обладаем определённым чувством, относящимся к содержанию пропозиции таким способом, который описывается как «убеждение в данной пропозиции». Но я думаю, что различные разнообразные чувства объединяются под одним словом «убеждение», и что нет какого-либо одного чувства, которое по преимуществу является убеждением.
Однако до того, как мы начнём анализировать убеждение, необходимо рассмотреть теорию, которая, защищается ли она явно или же нет, по-видимому, неявно содержится в прагматизме и способна, в случае истинности, предоставить сильный аргумент в пользу этой философии. Согласно данной теории — за которую я не могу нести какую-то авторскую ответственность — нет единственного обстоятельства, которое можно описать как «убеждение в пропозиции», но убеждение заключается просто в случайной действенности. Некоторые идеи подвигают нас к действию, другие — нет; о тех, которые подвигают нас к действию, говорится как о идеях, в которых «убеждены». Бихевиорист, отрицающий образы, должен будет идти даже дальше и вообще отрицать образные пропозиции. Для него, я полагаю, убеждение будет подобно силе в физике, воображаемой фиктивной причиной последовательности действий. Животное, желающее А (каков бы ни был бихевиористский смысл «желания»), переходит к попытке осуществить В, мы тогда говорим, что животное «убеждено», что В подразумевается посредством А. Последнее есть просто способ объединения определённого множества актов и не репрезентирует какое-либо единственное обстоятельство в животном. Но этот взгляд, что бы не было сказано в его пользу там, где рассматривается животное, осуждается в отношении человеческих существ при допущении образов. При допущении образов становится невозможным отрицать, что образные пропозиции встречаются у людей, и ясно, что убеждение особо имеет дело с пропозициями, при условии, что пропозиции имеют место. И если это принять, мы не можем провести различие между пропозицией, в которой убеждены, и пропозицией, просто рассматриваемой, состоящей только в присутствии или отсутствии случайной действенности. Если мы соблюдаем максиму «одинаковая причина, одинаковое действие», мы должны придерживаться того, что если пропозиция, в которой убеждены, имеет действие, отличное от действия той же самой пропозиции, просто рассматриваемой, должно быть некоторое внутреннее различие между убеждением и рассмотрением. Факт, что убеждение не действует на нас так, как рассмотрение, удостоверяет в некотором внутреннем различии между двумя феноменами, даже когда рассматриваемая пропозиция является одной и той же в обоих случаях {1}. Последнее Возражение, по-видимому, фатально для установленной выше точки зрения, основанной на случайной действенности, хотя я считаю, что кое-какая истина предполагается данной точкой зрения. Мне кажется, что имеются различные чувства, которые могут придаваться пропозиции, одно из которых конституирует убеждение. Из них я привёл бы в пример воспоминание, ожидание и простое вневременное согласие. Существуют ли другие, я не знаю. Воспоминание для своей истинности требует, чтобы объективный коррелят пропозиции был в прошлом, ожидание — чтобы он был в будущем, тогда как для простого согласия не требуется какого-либо особого временного отношения убеждения к объективному корреляту. Дизъюнкция и импликация, возможно, могут затрагивать другие виды чувства убеждения. Главное значение этих различных чувств с нашей точки зрения покоится на затруднении, которое они создают при переводе феноменов убеждения в слова. По-видимому, оттенок полагает временное отношение в содержание того, в чём убеждены, тогда как, если рассмотренная выше теория верна, оттенок первично включается в природу чувства убеждения. Однако возможно, что можно упростить наше обсуждение, ограничиваясь простым согласием, поскольку несомненно возможно согласие с пропозицией, рассматривающей прошлое или будущее, как противоположное её воспоминанию или ожиданию. Если мы на самом деле правы, когда человек обладает не выраженным в словах убеждением, которое конституируется чувством согласия, происходит следующее: (а) мы имеем пропозицию, состоящую из взаимосвязанных образов и, возможно, частично из ощущений; (в) у нас есть чувство согласия; (с) у нас есть действительно имеющее место отношение между чувством согласия и пропозицией такое, которое выражается, когда говорят, что это пропозиция, с которой согласны. Для других форм убеждения мы должны только подставить вместо согласия другие чувства. В противоположность изложенной выше теории можно утверждать, что убеждение не является положительным феноменом, хотя сомнение и неверие являются таковыми. Можно утверждать, что то, что мы называем убеждением, включает только существование соответствующих образов, которые будут иметь воздействия, являющиеся характеристикой убеждения, если какая-то другая одновременная сила им противодействует. Можно развить бихевиористскую логику, начинающуюся с определения, что две пропозиции логически несовместимы, когда они вызывают в теле физически несовместимые движения. Например, для рыбы в одно и то же время нельзя быть убеждённой в двух пропозициях: «хорошо бы съесть этого червяка» и «этот червяк насажен на крючок». Ибо убеждение (в данном случае) заключалось бы в поведении: одно убеждение съесть червяка; другое — уплыть от него — всегда предполагая при этом (как неизменно делают бихевиористы), что рассматриваемой рыбе не наскучила жизнь. Не заходя так далеко, мы, тем не менее, можем согласиться с пассажем, который Джеймс (loc.cit, стр.288) цитирует из Спинозы: «Чтобы яснее понять это, представим себе мальчика, воображающего лошадь и ничего более. Так как такое воображение заключает в себе существование лошади и так как мальчик не представляет ничего, что уничтожало бы это существование, то он необходимо будет смотреть на лошадь, как находящуюся налицо, и не будет в состоянии сомневаться в её существовании, хотя и не знает о нём достоверно… я отрицаю, чтобы человек, поскольку он воспринимает, обходился без всякого утверждения. В самом деле, что такое значит воспринимать крылатого коня, как не утверждать об этом коне, что он имеет крылья? В самом деле, если бы душа кроме крылатого коня ничего другого не воспринимала, то она смотрела бы на него, как на находящегося налицо, и не имела бы никакой причины сомневаться в его существовании, равно как и никакой возможности признавать его, если только воображение крылатого коня не связано с идеей, уничтожающей существование этого коня». (Ethics, II, 49, Scholium.) [44] С этой доктриной Джеймс полностью согласен, добавляя курсивом: «Любой объект, который остаётся непротиворечивым, ipso facto [45] является объектом убеждения и полагается как абсолютная реальность». Итак, если данная точка зрения корректна, из неё, по-видимому, следует (хотя Джеймс и не делает такого вывода), что нет нужды в каком-либо особом чувстве убеждения и что простое существование образов даёт всё, что требуется. Состояние ума, в котором мы просто рассматриваем пропозицию, без убеждения в ней или неверия в неё, будет тогда проявляться для нас как надуманный продукт, результат некоторой соперничающей силы, добавляющей к образной пропозиции позитивное чувство, которое может быть названо неопределённостью или отсутствием убеждения чувство, которое можно сравнить с чувством человека, ожидающего сигнал перед стартом. Такой человек, хотя и не двигается, находится в совершенно отличных условиях от условий человека, находящегося в полном покое. И поэтому человек, рассматривающий пропозицию в отсутствие убеждения, будет в напряжении, сдерживающем естественное стремление к реакции на пропозицию, которую он проявил бы, если бы ничего не мешало. С этой точки зрения убеждение главным образом состоит просто в существовании соответствующих образов без каких-либо противодействующих сил. То, что более всего рекомендует указанная выше точка зрения, по-моему мнению, есть способ, которым она соответствует ментальному развитию. Сомнение, неопределённость суждения и неверие — все они, по-видимому, более поздние и более комплексные, чем вовсе неотрефлектированное согласие. Убеждение, как позитивный феномен, если оно существует, по-видимому, является результатом сомнения, решением после обсуждения, с признанием не просто этого, но этого-скорее-чем-того. Нетрудно предположить, что собака обладает образами (возможно обонятельными) своего отсутствующего хозяина или кролика, которого она мечтает поймать. Но весьма трудно предположить, что она может просто развлекаться воображаемыми образами, которым не придано согласие. (Когда мы говорим о «согласии», в этот момент мы просто подразумеваем то влияние на действие, которое может естественным образом ожидаться, чтобы сопровождать убеждение.) Влияние галлюцинаторных образов также хорошо подходит этой теории. Такие образы, как кажется, часто становятся постепенно всё более и более живыми, по крайней мере до тех пор, пока они исключают противоречащие образы, которые предохраняли бы их от оказывающего влияние действия. Я думаю, можно допустить, что простой образ без добавления какого-либо положительного чувства, которое можно назвать «убеждением», склонен обладать определённой динамической силой, и в этом смысле спокойный образ имеет силу убеждения. Но хотя последнее и может быть истинным, оно не описывает ничего, кроме простейших феноменов в области убеждения. Например, оно никак не объясняет ни воспоминание, ни ожидание, в которых, хотя они и отличаются во многом по характеру действия, образ является знаком, чем-то указывающим за себя на иное событие. Оно не в состоянии объяснить убеждения, которые не результируются в каком-либо непосредственном действии, такие как убеждения математики. Поэтому я заключаю, что существуют чувства убеждения того же самого порядка, как и чувства сомнения, желания или неверия, хотя феномены, близко аналогичные феноменам убеждения, и могут продуцироваться простыми непротиворечивыми образами. Примеры, подобные примеру мальчика, воображающего крылатого коня, подвержены тому, чтобы продуцировать определённое смешение. Образ крылатого коня конечно же существует, и если мальчик рассматривает его как реальный, он не впадает в ошибку. Но образы, сопровождающиеся убеждением, естественным образом рассматриваются как знаки; убеждение заключается не в образе, но в чём-то таком, на что указывается (или в логическом языке «описывается») посредством образа. Это особенно очевидно в случае воспоминания. Когда мы вспоминаем событие посредством присутствующих образов, мы не убеждены в настоящем существовании образов, но в прошлом существовании чего-то похожего на них. Почти невозможно перевести в слова то, что происходит, без значительных искажений. Отстаиваемая мной точка зрения заключается в том, что в таком случае мы обладаем специфическим чувством, называемым воспоминанием, которое имеет определённое отношение к образу памяти. Образ памяти конституирует образную пропозицию, но перевод нашего убеждения в слова представляет собой «нечто подобное тому, что было», а не «нечто похожее на то, что есть», как это было бы при согласии, и не входило бы в природу воспоминания или ожидания. И даже этот перевод едва ли аккуратен, поскольку слова указывают не только на образы, но за образы, на то, что они обозначают. Поэтому когда мы используем слово, как если бы оно обозначало образ, нам требуется неестественное удвоение слов для того, чтобы достичь то, что обозначает образ. Последнее обнаруживает неожиданное усложнение, ведущее к Значительному недостатку правдоподобия. Но в целом вопрос адаптации языка к психологии после долгих лет, в течение которых ОН адаптировался к плохой логике, является таким трудным, что я едва ли сделаю больше, чем указав на некоторые связанные с ним проблемы.
IV. Истинность и ложность
Мы переходим теперь к вопросу, который оставили в стороне в начале третьего раздела, а именно: Что представляет собой отношение содержания убеждения к его «объективному корреляту», т. е. к факту, который делает его истинным или ложным? В ранней статье для Аристотелевского общества {1}, критикуя м-ра Иоахима [46], я указывал причины, по которым придерживаюсь того, что истина заключается в корреспонденции, а не в когеренции. Я не предполагаю сейчас повторять эти аргументы, но буду предполагать, без каких-либо добавлений, что истинность или ложность убеждения зависят от его отношения к факту, отличному от него самого. Этот факт я называю его «объективным коррелятом». Поступая так, я не следую в точности тому же использованию, как у Мейнонга, который придерживается того, что ложные объективные корреляты существуют так же, как и истинные, и который поэтому не отождествляет свои объективные корреляты с фактами, делающими пропозиции истинными или ложными. Я не могу назвать факт «значением» пропозиции, поскольку это ошибочно, когда пропозиция является ложной. Если в прекрасный день я говорю: «Дождливо», вы не можете сказать, что значением моего высказывания является тот факт, что светит солнце. Не могу я использовать и слово «денотация», поскольку последнее слишком уподобляет пропозиции именам и дескрипциям. Но я буду говорить, что пропозиция «указывает на» [ «refers to»] свой объективный коррелят. Таким образом, когда мы рассматриваем образные про позиции, «указывание на» занимает место «значения». С другой стороны, об образных пропозициях в простых случаях можно говорить как о «значении» словесных пропозиций, которые также «указывают на» объективный коррелят. Согласно теории пропозиций, предполагаемой в предыдущем разделе, было бы ошибочно рассматривать истинность и ложность как отношения «идеального» к «реальному». Пропозиции являются фактами в точности в том же самом смысле, в котором фактами являются их объективные корреляты. Отношение пропозиции к своему объективному корреляту не является отношением чего-то воображаемого к чему-то действительному; оно представляет собой отношение между двумя равным образом прочными и равным образом действительными фактами. Один из них, пропозиция, составлен из образов с возможной примесью ощущений; другой — может быть составлен из чего угодно. Вопрос о том, можно ли в каком-либо смысле образы, являющиеся совсем простыми, назвать истинными или ложными, я не буду обсуждать. То, что я рассматриваю, суть пропозиции и их истинность и ложность; вопрос о том, существуют ли какая-то другая истинность или ложность, можно оставить открытым. В отношении истинности и ложности существует два различных вопроса, один из которых можно назвать формальным, а другой — материальным. Формальный вопрос связан с отношениями между формой пропозиции и формой её объективного коррелята в соответствующих случаях истинности и ложности; материальный вопрос, который специально подчёркивается прагматистами, связан с действием истинного и ложного убеждения соответственно. На столько, насколько люди хотят быть убеждёнными истинно (что, как я говорил, иногда случается), это происходит потому, что истинные убеждения по предположению, как правило, обладают лучшим значением для реализации желаний, чем ложные убеждения. Если не вспоминать материальный вопрос, схематическая трактовка формального вопроса может показаться совершенно бесплодной и схоластической. Тем не менее я предполагаю обратиться к формальному вопросу. Простейшая возможная схема соответствия между пропозицией и объективным коррелятом предоставляется такими случаями, как визуальные образы памяти. Я вызываю образ комнаты, которая мне известна, и у меня образ окна находится слева от камина. Я придаю данному образу ту разновидность убеждения, которую мы называем «воспоминанием». Когда комната была представлена чувственно, окно на самом деле находилось слева от камина. В этом случае я обладаю комплексным образом, который для наших целей мы в состоянии разложить на (а) образ окна, (в) образ камина, (с) отношение, при котором (а) находится слева от (в). Объективный коррелят состоит из окна и камина с тем же самым отношением между ними. В таком случае объективный коррелят пропозиции состоит из значений его конституентных образов, находящихся (или, что тоже может быть, не находящихся) в том же самом отношении, как и то, что имеет место между конституентными образами в пропозиции. Когда объективный коррелят заключает то же самое отношение, пропозиция является истинной; когда объективный коррелят не заключает того же самого отношения, пропозиция является ложной. В соответствии с тем, что говорилось об отрицательных фактах в разделе I, всегда существует тот или другой из этих двух возможных объективных коррелятов, а стало быть, пропозиция всегда является либо истинной, либо ложной. Но такая идиллическая простота корреспонденции бывает редко. Она отсутствует уже в словесных пропозициях, которые обозначают такие простые визуальные образные пропозиции. В фразе «А находится слева от В», даже если мы трактуем «находится-слева-от» как одно слово, у нас есть факт, состоящий из трёх членов с трехместным отношением, а не два члена с двухместным отношением. Лингвистический символ для отношения сам не является отношением, но является таким же прочным членом, как и другие слова предложения. Можно сконструировать язык так, что последнее не всегда будет иметь место; несколько особо важных отношений могут символизироваться отношением между словами. Например, «АВ» может подразумевать «Л находится слева от В». Можно практиковать и то, что произнесение А на высоких нотах, а В — на низких, будет подразумевать, что А начальствует над В. Но практические возможности данного метода символизации отношений, очевидно, весьма ограничены, и в действительном языке отношения символизируются словами (главным образом глаголами и предлогами) или частями слов (флексиями) [47]. Следовательно, лингвистическое высказывание факта более комплексный факт, чем тот, который оно утверждает, и соответствие словесных пропозиций своему объективному корреляту никогда не является столь простым, как простейшее соответствие в случае образных пропозиций. И снова, случай с отрицательными фактами и отрицательными пропозициями полон сложностей. Пропозиции, образные ли, словесные ли, сами всегда являются положительными фактами. В случае словесных пропозиций имеются различные положительные факты (фразы), из которых одна является истинной, когда объективный коррелят положителен, другая — когда он отрицателен; фразы «А любит В» и «А не любит В» сами обе являются положительными фактами. Мы не можем символизировать утверждение, что А не любит В, просто имея слова «Л» и «и» без слова «любит» между ними, поскольку мы не в состоянии практически различить факт, что слово «любит» не встречается между ними, от факта, что, например, слово «ненавидит» не встречается между ними. Слова и фразы, предназначенные для коммуникации, должны быть чувственно воспринимаемы, а чувственное восприятие факта всегда является положительным. Таким образом, не существует тождества между различием положительных и отрицательных фактов и различием положительных и отрицательных словесных пропозиций; последние — и то и другое — сами являются положительными фактами, хотя и различаются отсутствием или наличием слова «не». В случае образных пропозиций вновь утрачивается параллелизм с отрицательными фактами, но иного рода. Образные пропозиции не только всегда являются положительными, но даже не существует двух видов положительных образных пропозиций, как это имеет место со словесными пропозициями. «Не» отсутствует в образных пропозициях; «не» относится к чувству, а не к содержанию пропозиции. Можно быть убеждённым, или нет, в образной пропозиции; это различное чувство в отношении одинакового содержания, а не одинаковое чувство в отношении различных содержаний. Способ визуализации «А-не-находится-слева-от-В» отсутствует. Рассматривая последнюю пропозицию, мы находим себя визуализирующими «А-находится-справа-от-Д» или нечто подобное. Это одна из сильных причин нежелания принять отрицательные факты. Таким образом, в отношении оппозиции положительного и отрицательного мы имеем следующие различные типы двойственности:
(1) Положительные и отрицательные факты. (2) Образные пропозиции, в которых можно быть убеждённым или нет, но которые не допускают какой-либо двойственности содержания, соответствующего положительным и отрицательным фактам. (3) Словесные пропозиции, которые всегда являются положи тельными фактами, но которые распадаются на два вида: один верифицируется положительным объективным коррелятом, другой — негативным объективным коррелятом.
Таким образом, простейшие виды параллелизма между пропозицией и фактом должны рассматриваться только в случае позитивных фактов и пропозиций. Там, где факт является негативным, соответствие необходимо становится более сложным. Отчасти ошибка в осознании утраты параллелизма между отрицательными фактами и отрицательными словесными пропозициями суть то, что сделало корректную теорию отрицательных фактов такой трудной для того, чтобы её открыть или чтобы в неё поверить. Вернёмся теперь к положительным фактам и убеждениям в образных пропозициях. В случае пространственных отношений мы обнаружили, что для отношений конституентных образов возможно быть одинаковыми с отношениями конституент объективного коррелята. В моей визуализации того, что А находится слева от В, мой образ А находится слева от моего образа В. Встречается ли тождество отношения, такое как между образной пропозицией и его объективным коррелятом, где-то кроме случая пространственных отношений? Случай, который естественно рассмотреть следующим, — это случай с временными отношениями. Предположим, я убеждён, что А предшествует В. Может ли это убеждение иметь в качестве своего содержания образ А, предшествующий образу В? На первый взгляд, большинство людей без колебаний отвергнут такую гипотезу. Мы так часто говорили, что идея последовательности не является последовательностью идей, что почти автоматически считаем понимание последовательности чем-то таким, в чём более ранние и более поздние части последовательности должны присутствовать одновременно. По-видимому, стремление изменить эту точку зрения в общем рассматривается как несомненное, и тем не менее я не могу сопротивляться серьёзным сомнениям в его истинности. Конечно, факт в том, что мы часто обладаем последовательностью образов без убеждённости в том, что их прототипы имеют тот же самый временной порядок. Но это ничего не доказывает, поскольку в любом случае убеждение является чем-то таким, что должно быть добавлено к образной пропозиции. Очевидно ли то, что мы не можем обладать образом А, за который следует образ В и переходить к убеждению в этой последовательности? И не может ли это быть убеждением в том, что А предшествует Д? Я не вижу причины, почему бы этому не иметь место. Когда, например, я воображаю человека, высказывающего предложение, или когда в связи с этим я действительно слышу, что он его высказывает, по- видимому, как вопрос эмпирического факта, отсутствует какой-либо момент, в который всё предложение представлено воображению или чувству, и однако, чем бы ни было обычное значение фразы, я могу «понять предложение как целое». Я слышу слова упорядочение, но никогда не слышу всё предложение сразу; однако я понимаю предложение в целом в том смысле, что оно оказывает на меня направленное действие, каким бы оно ни было. Вы подходите ко мне и говорите: «Ваша крыша обвалилась, и дождь протекает прямо в комнату, разрушая всю вашу обстановку». Я понимаю то, что вы говорите, поскольку выражаю ужас, звоню владельцу дома, пишу в страховую компанию, и вереница фургонов вывозит мои вещи. Однако из этого ни в коей мере не следует, что всё предложение было имагинативно представлено мне в какой-то один момент. Моё убеждение в вашем высказывании является каузальным единством и, по предположению, представляет собой единое событие. Но в ментальных делах каузальное единство вполне может быть несколькими событиями в различные моменты времени. Последнее является частью точки зрения Бергсона [48] на повторяемость; оно также предполагается законом привычки. Оно вполне может быть преобразовано в одно из фундаментальных различий между физикой и психологией. Таким образом, нет хорошей причины тому, чтобы, когда мы убеждены в последовательности, существовал бы какой-то один момент, в рамках которого существует всё содержание убеждения. Убеждение в последовательности само вполне может быть последовательностью. Если это так, временные отношения, как и пространственные, допускают простейший тип соответствия, при котором отношение в образной пропозиции совпадает с отношением в объективном корреляте. Но я только хочу предложить эту точку зрения как возможную; я не чувствую себя готовым сказать с какой-либо уверенностью, что фактически это истинно. Соответствие пропозиции и факта неизмеримо усложняется, когда мы переходим к более сложным типам пропозиций: пропозициям о существовании, общим пропозициям, дизъюнктивным и гипотетическим пропозициям и т. д. Эта тема важна и способна, я уверен, пролить много нового света на логику; но я не буду продолжать её здесь. Общую природу формального соответствия, создающего истинность или ложность, можно видеть из простейшего случая: случая двухместного отношения, которое одинаково в факте и в образной пропозиции. У вас есть образ А, находящийся слева от вашего образа В; последнее обстоятельство является образной пропозицией. Если А находится слева от В, пропозиция является истинной; если А не находится слева от В, она является ложной. Фраза «А находится слева от В» обозначает образную пропозицию и является истинной, когда последняя истинна, и ложной, когда последняя ложна; с другой стороны, фраза «Л не находится слева от В» является истинной, когда образная пропозиция является ложной, и ложной, когда последняя истинна. Таким образом, для простейшего случая мы получили формальное определение истинности и ложности как для образных пропозиций, так и для словесных пропозиций. Легко видеть, что тот же самый вид определения может быть распространён на более сложные случаи. Заметим, что истинность и ложность в их формальном смысле первично являются свойствами пропозиций, а не убеждений. Производно мы называем убеждение истинным, когда оно представляет собой убеждение в истинной пропозиции, а неверие называем истинным, когда оно относится к ложной пропозиции; но первично формальные значения «истинности» и «ложности» приложимы к пропозициям. Но когда мы переходим к тому, что придаёт важное значение истинности и ложности в противоположность тому, что конституирует их формальное определение, важны убеждения, а не пропозиции. Убеждения влияют на действия и, я говорю, влияние истинных убеждений приятны более, чем влияния ложных убеждений. Попытка определить истину таким способом кажется мне ошибочной. Но поскольку мы ограничиваемся формальным определением истины, затруднительно видеть, почему этим способом интересуются. Поэтому важно помнить о связи убеждения с действием. Но я не думаю, что приятные влияния убеждения сами по себе являются удовлетворительной его верификацией, или что эта верификация может быть использована для определения истины. Существуют, например, истинные пропозиции о прошлых состояниях дел, которые не могут быть верифицированы. Формальное определение истины посредством соответствия пропозиции и её объективного коррелята, по-видимому, единственно теоретически адекватно. Дальнейшее исследование, независимо от того, если наше определение корректно, есть ли что-нибудь такое, что может стать известным, я не могу теперь предпринимать; но если результат такого исследования будет неблагоприятным, я не рассматривал бы его как предоставляющий какое-либо теоретическое возражение на предложенное определение.
Логический атомизм
(1924)
Философия, которую я защищаю, в общем рассматривается как разновидность реализма и обвиняется в непоследовательности из-за собственных оснований, которые, по-видимому, противоречат данной доктрине. С моей стороны, я не рассматриваю коллизию между реалистами и их оппонентами как фундаментальную; я могу изменить свою точку зрения на эту коллизию, не изменяя своего мнения относительно любой из доктрин, на которую желал бы обратить особое внимание. Я придерживаюсь того, что логика фундаментальна для философии, и что школы характеризуются скорее своей логикой, а не своей метафизикой. Моя собственная логика является атомистичной, и это тот аспект, на котором я хотел бы сделать ударение. Поэтому я предпочитаю описывать свою философию как «логический атомизм», а не как «реализм», независимо от того, предшествует ли данному слову какое-то прилагательное или же нет. В качестве предисловия полезными могут быть несколько слов относительно исторического развития. Я пришёл в философию через математику, или скорее через желание найти некоторую причину убеждённости в истинности математики. С ранней юности я горячо желал убедиться в том, что может существовать такая вещь, как познание, сочетающаяся со значительными затруднениями в допущении много из того, что проходит как познание. По-видимому, ясно, что лучший шанс обнаружить несомненную истину заключался бы в чистой математике, однако некоторые из аксиом Евклида были очевидно сомнительными, и исчисление бесконечно малых, когда я его изучал, содержало массу софизмов, которые я не мог обойти вниманием как что-то другое. Я не видел причины сомневаться в истинности арифметики, но я не знал тогда, что можно сделать так, чтобы арифметика включала всю традиционную чистую математику. В восемнадцатилетнем возрасте я про читал Логику Милля [49], но был глубоко неудовлетворён его соображениями в пользу принятия арифметики и геометрии. Я не читал Юма, но мне казалось, что чистый эмпиризм (который я отказывался принять) должен вести к скептицизму, а не к подтверждению, как у Милля, общепризнанных научных доктрин. В Кем бридже я читал Канта и Гегеля, а также Логику м-ра Брэдли, которая глубоко на меня повлияла. В течение нескольких лет я был учеником м-ра Брэдли, но около 1898 года я изменил свои взгляды, по большей части в результате споров с Дж-Э.Муром. Больше я не мог быть уверенным в том, что знание создаёт какие-то различия в познаваемом. Также я обнаружил, что смещаюсь в сторону плюрализма. Анализ математических пропозиций убедил меня в том, что они не могут быть объяснены даже как отчасти истинные, если не допускать плюрализм и действительность отношений. В это время случай привёл меня к изучению Лейбница, и я пришёл к заключению (в последующем подтверждённому мастерскими исследованиями Кутюра [50]), что значительная часть большинства его характерных мнений обусловлена чисто логической доктриной о том, что каждая пропозиция имеет субъект и предикат. Эту доктрину Лейбниц разделяет со Спинозой, Гегелем и м-ром Брэдли; мне кажется, что если её отвергнуть, всё основание метафизики всех этих философов разрушится. Поэтому я вернулся к проблеме, которая первоначально привела меня в философию, а именно, к основаниям математики и применению к ним новой логики, в основном производной от Пеано [51] и Фреге [52], доказательства которой (по крайней мере, так я думаю) гораздо более продуктивны, чем доказательства традиционной философии. Прежде всего я обнаружил, что многие из запасённых философских аргументов, касающихся математики (в основном производных от Канта), стали между тем недействительными в результате прогресса в математике. Неэвклидова геометрия подорвала аргумент трансцендентальной эстетики. Вейерштрасс [53] показал, что дифференциальное и интегральное исчисление не требуют понятия бесконечно малого, и что, стало быть, всё, сказанное философами на такую тему, как непрерывность пространства, времени и движения, должно рассматриваться как явная ошибка. Кантор освободил понятое бесконечного числа от противоречия, и, таким образом, разрушил антиномии Канта, а также многое у Гегеля. Наконец, Фреге в деталях показал, каким образом арифметика может быть выведена из чистой логики без необходимости в каких-либо свежих идеях или аксиомах; последнее разрушило утверждение Канта о том, что «7 + 5 = 12» является синтетическим выражением — по крайней мере в его очевидной интерпретации. Когда все эти результаты были получены, не с помощью какого-то героического метода, но с помощью терпеливого детального размышления, я стал думать о вероятности того, что философия заблуждается, адаптируя героические средства для интеллектуальных затруднений, и что решения должны быть найдены просто большей заботой и аккуратностью. Этой точки зрения с течением времени я стремился придерживаться всё более и более строго, и она привела меня к сомнениям, является ли философия, как исследование, отличное от науки и предполагающее свои собственные методы, чем-то большим, чем неудачным наследием теологии.
Работа Фреге не была окончательной, прежде всего, потому, что она применялась только к арифметике, и не применялась к другим отраслям математики; во-вторых, потому что его предпосылки не исключали определённых противоречий, которым оказывались подвержены все прежние системы формальной логики. Д-р Уайгхед и я, в соавторстве, попытались исправить эти два дефекта в Principia Mathematica, которая, однако, всё ещё не достигает конца в некоторых фундаментальных пунктах (особенно в аксиоме сводимости). Но несмотря на её недостатки, я думаю, никто из читавших эту книгу не будет оспаривать её главное утверждение, а именно, что из определённых идей и аксиом формальной логики с помощью логики отношений можно вывести всю чистую математику без каких-либо новых неопределённых идей или недоказанных пропозиций. Технические методы математической логики, развитые в этой книге, кажутся мне очень сильными и способными обеспечить новый инструментарий для обсуждения многих проблем, которые до сих пор оставались подчинёнными философской нечёткости. Понятие природы и Принципы Естественного познания д-ра Уайтхеда [54], могут служить иллюстрацией того, что я имею в виду. Когда чистая математика организуется как дедуктивная система — т. е. как множество всех тех пропозиций, которые могут быть выведены из определённого множества предпосылок, — становится очевидным, что если мы убеждены в истинности чистой математики, последнее не может быть только в результате того, что мы убеждены в множестве предпосылок. Некоторые из предпосылок много менее очевидны, чем некоторые из их следствий. Последнее обнаруживается всегда, когда наука упорядочивается как дедуктивная система. Логически простейшие пропозиции системы не являются наиболее очевидными и не обосновывают главной части наших причин уверенности в системе. В случае эмпирических наук это очевидно. Электродинамика, например, может быть сконцентрирована в уравнениях Максвелла, но в этих уравнениях уверены из-за наблюдаемой истинности некоторых из их логических следствий. В точности то же самое происходит в чистой области логики; логически первые принципы логики — по крайней мере некоторые из них — должны приниматься на веру, не сами по себе, но из-за своих следствий. Эпистемологический вопрос: «Почему я убеждён в данном множестве пропозиций?», совершенно отличен от логического вопроса: «Что представляет собой наименьшая и логически наипростейшая группа пропозиций, из которой может быть выведена данная группа пропозиций?». Причины нашей уверенности в логике и чистой математике, отчасти, только индуктивны и вероятны, несмотря на тот факт, что в своём логическом порядке пропозиции логики и чистой математики следуют из предпосылок логики посредством чистой дедукции. Я считаю этот пункт важным, поскольку ошибки склонны вырастать из уподобления логического порядка эпистемодогическому, а также и наоборот, из уподобления эпистемологического порядка логическому. Единственный способ, которым работы по математической логике проливают свет на истинность или ложность математики, заключается в опровержении предполагаемых антиномий. Последнее показывает, что математика может быть истинной. Но демонстрация того, что математика является истинной, требует других методов и других рассмотрении. Одна очень важная эвристическая максима, которую д-р Уайтхед и я на опыте обнаружили применимой в математической логике и с тех пор применяли в других областях, представляет собой форму бритвы Оккама. Когда некоторое множество предполагаемых сущностей обладает чёткими логическими свойствами, оказывается, на большом количестве примеров, что предполагаемые сущности могут быть заменены чисто логическими структурами, составленными из сущностей, не обладающими такими чёткими свойствами. В этом случае, при интерпретации остова пропозиций, в которых прежде уверились как в пропозициях о предполагаемых сущностях, мы можем заменить логические структуры без изменения какой-либо детали остова рассматриваемых пропозиций. Последнее является экономией, поскольку сущности с четкими логическими свойствами всегда выводные, и если пропозиции, в которых они встречаются, могут быть интерпретированы без осуществления этого вывода, теряется основание для вывода, и наш остов пропозиции защищён от необходимости в сомнительном шаге. Принцип может быть установлен в форме: «Везде, где только возможно, заменяй конструкции из известных для вывода сущностей на неизвестные сущности». Использования данного принципа очень различны, но не понятны в деталях тем, кто не знаком с математической логикой. Первый пример, к которому я перейду, — это то, что я назвал «принципом абстракции» или «принципом обходиться без абстракций» {1}. Данный принцип применим в случае любого симметричного и транзитивного отношения, такого как равенство. Мы склоняемся к заключению, что такие отношения вырастают из предположения некоторого общего качества. Последнее может быть истинным или же нет; вероятно, это может быть истинным в одних случаях, но неистинным в других. Но все формальные назначения общего качества могут быть сохранены элементами группы членов, имеющих рассматриваемое отношение к данному члену. Возьмём, например, величину. Предположим, что у нас есть группа стержней, и все они одинаковой длины. Легко предположить, что существует определённое качество, называемое их длиной, которое все они разделяют. Но все пропозиции, в которых встречается это предполагаемое качество, будут сохранять своё истинностное значение неизменным, если вместо «длина стержня х» мы возьмём «элемент группы всех тех стержней, которые обладают длиной такой же, как у х\» В других специальных случаях например, при определении действительных чисел — возможны более простые конструкции. Весьма важным примером данного принципа является фрегеанское определение кардинального числа данного множества членов как класса всех множеств, «подобных» данному множеству, — где два множества являются «подобными», когда существует одно однозначное отношение, чьей областью является одно множество и чьей обратной областью является другое множество. Таким образом, кардинальное число есть класс всех тех классов, которые подобны данному классу. Это определение оставляет неизменным истинностное значение всех пропозиций, в которые входят кардинальные числа, и избегает отсылки к множеству сущностей, называемых «кардинальными числами», которые не требуются нигде, кроме как с целью сделать арифметику понятной, а теперь более нет нужды и в этой цели. Вероятно, даже более важным является тот факт, что с помощью сходных методов можно обойтись без классов. Математика полна пропозиций, которые, по-видимому, требуют, чтобы класс или агрегат был бы в некотором смысле единой сущностью — например, пропозиция «число комбинаций n предметов любое количество раз равно 2n». Поскольку 2n всегда больше, чем n, эта пропозиция приводит к затруднениям, если допускаются классы, поскольку число классов сущностей в универсуме больше, чем число сущностей в универсуме, что было бы странно, если бы классы были некоторыми из сущностей. К счастью, все пропозиции, в которых, как кажется, упоминаются классы, могут быть интерпретированы без допущения, что существуют классы. Это, возможно, наиболее важные приложения нашего принципа. (См. Principia Mathematica, *20.) Другой важный пример связан с тем, что я называю «определёнными дескрипциями», т. е. с такими фразами, как «чётное и простое» [ «the even prime»], «нынешний король Англии» [ «the present King of England»], «нынешний король Франции» [ «the present King of France»]. Затруднения всегда возникали при интерпретации таких пропозиций, как «Нынешний король Франции не существует». Затруднение вырастает из предположения, что «нынешний король Франции» является субъектом данной пропозиции, что приводило к необходимости предположить, что он обладает подобием существования, хотя он и не существует. Но затруднительно приписать даже подобие существования «круглому квадрату» или «чётному и простому, которое больше чем 2». Фактически «круглый квадрат не существует» истинно в той же степени, как и «нынешний король Франции не существует». Таким образом, различие между существованием и подобием существования нам не поможет. Факт в том, что когда слова «определённый такой-то и такой-то» [ «the so-and-so»] входит в пропозицию, отсутствует соответствующая единственная конституенга пропозиции, и когда пропозиция вполне проанализирована, слова «определённый такой-то и такой-то» исчезают. Важное следствие теории дескрипций заключается в том, что бессмысленно сказать: «А существует», если «A» не является (или не обозначает) фразу формы «определённый такой-то и такой-то». Если определённый такой-то и такой-то существует, и х есть такой-то и такой-то, сказать: «х существует» бессмысленно. Существование в том смысле, в котором оно приписывается единичным сущностям, таким образом удаляется из списка категорий. Обнаруживается, что онтологический аргумент и большинство его опровержений зависят от плохой грамматики. (См. Principia Mathematica, *14.) Существует множество других примеров подстановки конструкций вместо выводов в чистой математике, например, ряды, ординальные числа и действительные числа. Но я перейду к примерам из физики. Очевидными примерами являются точки и моменты времени. Д-р Уайгхед показал, как сконструировать их из множества событий, каждое из которых имеет конечную протяжённость и конечную длительность. В теории относительности отсутствуют точки или моменты времени, в которых мы первоначально нуждались, но имеются события-частицы [event-particles], которые в старом языке соответствуют тому, что может быть описано как точка в момент времени или моментальная точка. (Прежде, точка пространства длилась на протяжении всего времени, а момент времени охватывал всё пространство. Сейчас требуемое математической физикой единство не имеет ни пространственного, ни временного протяжения.) События-частицы конструируются посредством того же самого логического процесса, посредством которого конструировались точки и моменты. В таких конструкциях мы, однако, находимся в плоскости, отличной от конструкций в чистой математике. Возможность конструирования события-частицы зависит от существования множества событий с определёнными свойствами; существуют ли требуемые события, может быть известно только эмпирически, если вообще может. Следовательно, a priori отсутствует причина предполагать непрерывность (в математическом смысле) или чувствовать уверенность, что могут быть сконструированы события-частицы. Если квантовая теория, как кажется, требует дискретного пространства-времени, наша логика точно так же готова встретить её требования, как готова встретить требования традиционной физики, которая нуждается в непрерывности. Вопрос является чисто эмпирическим и наша логика (как это и должно быть) равным образом адаптируется к любой альтернативе. Сходные рассмотрения применимы к частицам материи или к кусочкам Материи конечного размера. Материя традиционно обладает двумя из тех «чётких» свойств, которые отмечают логическую конструкцию; во-первых, два кусочка материи не могут находиться в одном и том же месте в одно и то же время; во-вторых, один и тот же кусочек материи не может находиться в двух местах одновременно. Опыт подстановки конструкций вместо выводов делает подозрительность ко всему такой аккуратной и точной. Никто не сможет поспособствовать чувству, что непроницаемость не является эмпирическим фактом, выведенным из наблюдения за бильярдными шарами, но является логически необходимой. Это чувство всецело оправдано, но это не было бы так, если бы материя не была логической конструкцией. Огромное число обстоятельств сосуществуют в любом малом регионе пространства-времени; когда мы говорим о том, что не является логической конструкцией, мы не находим такого свойства, как непроницаемость, но наоборот, обнаруживаем бесконечное перекрывание событий в части пространства-времени, каким бы малым она не была. Причина непроницаемости материи заключается в том, что такой её делают наши определения. Грубо говоря, просто для того, чтобы дать понятие о том, как это происходит, мы можем сказать, что кусочек материи есть всё то, что происходит в определённом месте пространства-времени, и что мы конструируем это место, обозначая кусочки материи таким способом, чтобы они не пересекались. Материя непроницаема потому что, если мы создадим наши конструкции так, чтобы сохранить непроницаемость, установить физические законы легче. Непроницаемость — это логически необходимый результат определения, хотя тот факт, что такое определение удобно, является эмпирическим. Кусочки материи не находятся среди кирпичиков, из которых построен мир. Кирпичики суть события, а кусочки материи — это часть структуры, для которой мы находим удобным уделить отдельное внимание. В философии ментальных событий также есть некоторые возможности применения нашего принципа конструкций versus [55] выводов. Как субъект, так и познавательные отношения к тому, что познаётся, имеют то схематическое качество, которое вызывает наши подозрения. Ясно, что субъект, если он вообще должен быть сохранён, должен быть сохранён как конструкция, а не как выводимая сущность; единственный вопрос заключается в том, достаточно ли полезен субъект для осмысленного конструирования. Познавательное отношение к тому, что познается, снова не может быть непосредственным, единственным и окончательным, как одно время считали. Хотя я и не согласен с прагматизмом, я думаю, Уильям Джеймс был прав, уделяя внимание комплексности «познаних». В кратком очерке, таком, как этот, невозможно выдвинуть причин такой точки зрения. Но тот, кто понял наш принцип, согласится с тем, что prima facie здесь есть повод для его применения. Большая часть моей книги Анализ сознания [56] состоит в применении данного принципа. Но так как психология научно много менее совершенна, чем физика, возможности применения этого принципа не столь хороши. При использовании принцип зависит от существования некоторого достаточно надёжного остова пропозиций, который должен интерпретироваться логиками таким способом, чтобы предохранить их истинность при минимизации элементов вывода до ненаблюдаемых сущностей. Стало быть, принцип предполагает довольно продвинутую науку, в отсутствие которой логик не знает, что он должен конструировать. До недавнего времени казалось необходимым конструировать геометрические точки; сегодня требуются события-частицы. С точки зрения изменения в таком продвинутом предмете, как физика, ясно, что конструкции в психологии должны быть чисто условными. До сих пор я говорил о том, что не необходимо предполагать как часть окончательных конституент мира. Но логические конструкции, подобно всем другим конструкциям, требуют материала, и как раз наступило время обратиться к позитивному вопросу относительно того, чем должен быть этот материал. Этот вопрос, однако, требует предварительного обсуждения логики и языка и их отношения к тому, что они пытаются репрезентировать. Я думаю, влияние языка на философию было глубоким и почти неосознанным. Если мы не хотим, чтобы это влияние ввело нас в заблуждение, необходимо его осознать и обдуманно спросить себя насколько оно законно. Субъектно-предикатная логика с субстанциально-атрибутивной метафизикой как раз предоставляют интересующий нас случай. Сомнительно, чтобы последние были изобретены и людьми, говорящими на неарийском языке; по-видимому, они определённо не возникли в Китае, кроме как в связи с буддизмом, который принёс туда индийскую философию. И вновь, естественно, рассмотреть другой тип примера, предполагая, что собственное имя, которое может осмысленно использоваться, обозначает единичную сущность; мы предполагаем, что существует определённое, более или менее постоянное сущее, называемое «Сократ», поскольку одно и то же имя приложимо к последовательности обстоятельств, которые мы вынуждены рассматривать как явление одного и того же сущего. Когда язык становится более абстрактным, в философию входит новое множество сущностей, а именно, сущности, репрезентируемые абстрактными словами, — универсалии. Я не хочу утверждать, что существуют универсалии, но определённо существует много абстрактных слов, которые обозначают единичную универсалию, — например, треугольность или рациональность. Язык вводит нас в заблуждение как в отношении своего словаря, так и в отношении своего синтаксиса. Если наша логика не должна вести к ложной метафизике, мы должны принимать меры предосторожности в обоих отношениях. Синтаксис и словарь различным образом воздействовали на философию. Словарь больше всего влияет на здравый смысл. И наоборот, можно утверждать, что здравый смысл создаёт наш словарь. Последнее только отчасти истинно. Первоначально слова применяются к вещам, которые более или менее подобны без какой-либо рефлексии относительно того, имеют ли они какое-нибудь основание тождества. Но когда однажды в использовании зафиксированы объекты, к которым применимо слово, на здравый смысл оказывает влияние существование слова и тенденция предполагать, что одно слово должно обозначать один объект, который будет универсалией в случае прилагательного или абстрактного слова. Таким образом, влияние словаря нацеливает на разновидность платоновской множественности вещей и идей. Влияние синтаксиса в случае индоевропейских языков совершенно иное. Практически любая пропозиция может быть представлена в форме, в которой она обладает субъектом и предикатом, объединёнными связкой. Естественно заключить, что каждый факт имеет соответствующую форму и состоит в том, что субстанция обладает качеством. Разумеется, это ведёт к монизму, поскольку факт существования нескольких субстанций (если бы это был факт) не имел бы требуемой формы. Сами философы, как правило, убеждены, что свободны от подобного типа влияния лингвистических форм, но большинство из них, как мне представляется, ошибаются в этом убеждении. При размышлении об абстрактных предметах тот факт, что слова для абстракций не более абстрактны, чем обычные слова, всегда делает легче мысль о словах, чем о том, что они обозначают, и постоянно противиться соблазну мыслить о словах почти невозможно. Те, кто не становится жертвой субъектно-предикатной логики, имеют тенденцию к тому, чтобы сделать на один шаг дальше, и допускают отношения с двумя членами, такие как раньше-и-позже, больше-и-меньше, право-и-лево. Язык пригоден к такому расширению субъектно-предикатной логики, поскольку мы говорим: «А предшествует В», «А превосходит В» и т. п. Легко доказать, что факт, выраженный пропозицией такого сорта, не может состоять в том, что субстанция обладает качеством, или в том, что две или более субстанций обладают двумя или более качествами. (См.: Основания математики, 214.) Стало быть, расширение субъектно-предикатной логики в данном случае оправдано, но, очевидно, дальнейшее расширение может быть доказано с необходимостью с помощью точно таких же аргументов. Сколь далеко необходимо продолжить ряд трёхчленных, четырёхчленных, пятичленных… отношений, я не знаю. Но определённо необходимо идти дальше двучленных отношений. В проективной геометрии, например, порядок точек на линии или плоскостей, пересекающих линию, требует четырёхместного отношения. Самое неудачное воздействие особенностей языка связано с прилагательными и отношениями. Все слова относятся к одинаковому логическому типу; слово является классом рядов шумов или очертаний соответственно тому, слышатся они или читаются. Но значения слов дифференцируются на различные типы; атрибут (выраженный прилагательным) относится к типу, отличному от типа объекта, к которому он может быть (истинно либо ложно) приписан; отношение (выраженное, возможно, предлогом, возможно, переходным глаголом, возможно, некоторым другим способом) относится к типу, отличному от типа членов, между которыми оно имеет или не имеет место. Определение логического типа является следующим: А и В относятся к одному и тому же логическому типу, если и только если задан какой-то факт, конституентой которого является А, существует соответствующий факт, конституентой которого является В, и последний либо является результатом подстановки В вместо А, либо отрицанием того, что таким образом получилось. Рассмотрим иллюстрацию: Сократ и Аристотель относятся к одному и тому же типу, поскольку и «Сократ был философом», и «Аристотель был философом» — факты; Сократ и Калигула относятся к одному и тому же типу, поскольку и «Сократ был философом», и «Калшула не был философом» — факты. Любить и убить относятся к одному и тому же типу, поскольку и «Платон любил Сократа», и «Платон не убивал Сократа» — факты. Из определения формально следует, что когда два слова обладают значениями различных типов, отношение слов к тому, что они обозначают, по типу различны; другими словами, не существует одного отношения обозначения между словами и тем, что они обозначают, но есть столь много отношении обозначения, каждое из которых различного логического типа, сколько существует логических типов среди объектов, для которых имеются слова. Этот факт является очень мощным источником ошибок и смешений в философии. В частности, он делает в высшей степени затруднительным выразить в словах какую-либо теорию отношений, которая логически способна быть истинной, поскольку язык не в состоянии сохранить различие в типе между отношением и его членами. Большинство из аргументов за и против реальности отношений испорчены из-за этого источника смешения. Здесь я предлагаю на некоторое время отвлечься и рассказать, по возможности кратко, что думаю об отношениях. В прошлом моя собственная точка зрения на предмет отношений была менее ясной, чем я считал, но она ни в коей мере не совпадала с тем, что предполагали о ней мои критики. Из-за отсутствия ясности в моих собственных мыслях я был не в состоянии передать то, что подразумевал. Предмет отношений труден, я и теперь далёк от утверждения, что прояснил его. Но, я думаю, определённые вопросы стали мне ясными. Во время написания Оснований математики, я ещё не видел необходимости в логических типах. Учение о типах глубоко затрагивает логику и, я думаю, показывает, что оно является обоснованным элементом в аргументах тех, кто возражает против «внешних» отношений. Но из-за силы их главной позиции, учение о типах, наоборот, ведёт к более полному и радикальному атомизму, чем тот, что я рассматривал в качестве возможного двадцать лет назад. Вопрос об отношениях один из наиболее важных, что возникают в философии, поскольку его включает большинство других вопросов: монизм и плюрализм (вопрос о том, является ли вообще что-либо истинным, кроме истины как целого, или вообще реальным, кроме реальности как целого), идеализм и реализм, в некоторых из присущих им форм; вероятно, от него зависит и само существование философии как предмета, отличного от науки и предполагающего свои собственные методы. Прояснению того, что я подразумеваю, послужит пассаж из книги м-ра Брэдли Исследования об истине и реальности [57], который я беру не в целях спора, но поскольку он поднимает в точности те вопросы, которые должны быть подняты. Но прежде всего я попытаюсь установить свою собственную точку зрения, не вдаваясь в дискуссию [58]. Определённые противоречия — из которых самым простым и самым старым является противоречие критянина Эпименида, сказавшего, что все критяне лжецы, и которое может быть сведено к человеку, говорящему: «Я лгу» убедили меня после пяти лет, по свящённых в основном одному этому вопросу, что решение технически невозможно без доктрины типов. В своей технической форме эта доктрина устанавливает просто то, что слово или символ могут образовывать часть осмысленной пропозиции, и в этом смысле иметь значение, не становясь причиной бессмыслицы, без того чтобы их всегда можно было подставить на место другого слова или символа в ту же самую или другую пропозицию. Установленная таким способом, эта доктрина может показаться трюизмом. Выражение «Брут убил Цезаря» осмысленно, но выражение «Убил убил Цезаря» — бессмыслица, так что мы не можем заменить «Брут» на «убил», хотя оба слова имеют значение. Это явно соответствует здравому смыслу, но, к сожалению, почти вся философия заключается в попытке забыть его. Например, следующие слова по самой своей сути грешат против этого: атрибут, отношение, комплекс, факт, истина, ложь, не, лжец, всезнание. Чтобы придать значение этим словам, мы должны сделать обходной маневр с помощью слов или символов и различных способов, которыми они могут обозначать; и даже тогда мы обычно приходим не к одному значению, но к бесконечному ряду различных значений. Все слова, как мы видели, относятся к одному и тому же логическому типу; следовательно, когда значения двух слов относятся к различным типам, отношения двух слов к тому, что они обозначают, также относятся к различным типам. Слова для атрибутов и слова для отношений относятся к одному и тому же типу, следовательно, мы можем осмысленно сказать: «Слова для атрибутов и слова для отношений имеют различное использование». Но мы не можем осмысленно сказать: «Атрибуты не являются отношениями». Согласно нашему определению типов, поскольку отношения являются отношениями, форма слов «Атрибуты являются отношениями» будет не ложной, но бессмысленной, и форма слов «Атрибуты не являются отношениями» должна быть сходным образом не истинной, но бессмысленной. Однако высказывание «Слова для атрибутов не являются словами для отношений» является осмысленным и истинным. Теперь мы можем заняться вопросом о внутренних и внешних отношениях, помня, что обычная формулировка с обеих сторон не совместима с учением о типах. Я начну с попыток установить доктрину внешних отношений. Бесполезно говорить: «Члены независимы от своих отношений», поскольку «независимы» — это слово, которое ничего не обозначает. О двух событиях можно говорить как о причинно независимых, когда каузальная цепь не ведёт от одного к другому; последнее случается в специальной теории относительности, когда разделение между событиями пространственноподобно. Очевидно, этот смысл «независимости» не подходит. Если, сказав: «Члены независимы от своих отношений», мы подразумеваем: «Два члена, имеющих данное отношение, были бы одинаковыми, если бы они его не имели», это очевидно ложно; поскольку, будучи тем, что они есть, они обладают отношением, и стало быть, всё то, что не обладает этим отношением, является другим. Если мы имеем в виду — как нам предлагают противники внешних отношений — что отношение является третьим членом, который входит между двумя другими членами и каким-то образом застёгивает их, это очевидно абсурдно, ибо в этом случае отношение перестаёт быть отношением, а то, что на самом деле относительно, — это пристёгивание отношения к членам. Понятие отношения как третьего члена, находящегося между двумя другими, грешит против учения о типах и его должно сторониться с предельной заботой. Что же тогда мы можем подразумевать под учением о внешних отношениях? Прежде всего то, что реляционная пропозиция в общем формально не является логически эквивалентной одной или более субъектно-предикатным пропозициям. Установим последнее более точно: Если задана реляционная пропозициональная функция «xRy», то в общем это не тот случай, когда мы в состоянии найти предикаты а, Р, у такие, что для всех значений х и у xRy эквивалентно ха, у/), (ху)у (та(r) (^-У) обозначают целостность, состоящую из х и у) или какому-то одному или двум из них. Это, и только это, я хочу утверждать, когда отстаиваю учение о внешних отношениях; и ясно, это по крайней мере часть того, что отрицает м-р Брэдли, когда отстаивает учение о внутренних отношениях.
Вместо «единства» или «комплексы», я предпочитаю говорить «факты». Должно быть понято, что слово «факт» не может осмысленно входить в какой-либо позиции в предложение, в которое может осмысленно входить слово «простое»; факт не может встречаться там, где может встречаться простое. Мы не должны говорить: «Факты не являются простыми». Мы можем сказать: «Если должна сохраняться осмысленность, символ для факта не должен заменяться символом для простого, или vice versa» [59]. Но должно заметить, что в этом предложении слово «для» имеет различные значения в двух случаях его использования. Если нам необходимо обладать языком, который должен предохранять нас от ошибок, относящихся к типам, символ для факта должен быть пропозицией, а не единственным словом или буквой. Факты могут утверждаться или отрицаться, но не могут быть наименованы. (Когда я говорю: «Факты не могут быть наименованы», это, строго говоря, бессмыслица. То, что можно сказать без того, чтобы выразить бессмыслицу, следующее: «Символ для факта не является именем».) Послед нее иллюстрирует то, каким образом обозначение является различным отношением для различных типов. Способ обозначить факт заключается в том, чтобы утверждать его; способ обозначить простое заключается в том, чтобы именовать его. Очевидно, именование отличается от утверждения, и сходные различия существуют там, где рассматриваются более усовершенствованные типы, хотя язык никак не выражает этих различий. В исследовании м-ром Брэдли моих взглядов есть много других вопросов, которые требуют ответа. Но так как моя теперешняя цель скорее объяснить, чем спорить, я пропускаю их, надеясь, что уже достаточно сказал о вопросе, касающемся отношений и комплексов, чтобы сделать ясной ту теорию, которую я защищаю. В отношении типов я только добавлю, что большинство философов иногда её принимает, а некоторые её отрицают, но все они (насколько я знаю) избегают того, чтобы точно её сформулировать и вывести из неё те следствия, которые не согласуются с их системами. Я перейду теперь к некоторым критическим аргументам м-ра Брэдли (lос. cit., стр.280 и далее). Он говорит: I «В главном позиция м-ра Рассела остаётся для меня непонятной. С одной стороны, я склонен думать, что он защищает строгий плюрализм, для которого неприемлемо ничего, кроме простых членов и внешних отношений. С другой стороны, м-р Рассел подчёркнуто утверждает и везде использует идеи, которые плюрализм несомненно должен отвергнуть. Он везде основывается на сущностях, которые являются комплексными и которые не могут быть разложены на члены и отношения. Эти две позиции, по моему мнению, непримиримы, поскольку вторая, как я её понимаю, фатально противоречит первой». Что касается внешних отношений, моя точка зрения суть та, которую я только что установил, а не та, что вменяется мне теми, кто со мной не согласен. Но в отношении сущностей вопрос более труден. Это тема, с которой язык по самой своей сути особенно не приспособлен иметь дело. Поэтому я должен просить у читателей снисхождения, если то, что я скажу, не будет в точности тем, что я имею в виду, и попытаться увидеть то, что я подразумеваю, несмотря на неизбежные лингвистические препятствия ясному выражению. Начнём с того, что я не думаю, что комплексы или сущности существуют в том же самом смысле, в котором существуют простые. Я не считал так, когда писал Основания математики, но, принимая в расчёт учение о типах, я с тех пор отказался от этого взгляда. Говоря в общих чертах, я рассматриваю простые и комплексы как всегда относящиеся к различным типам. Другими словами, высказывания «Существуют простые» и «Существуют комплексы» используют слово «существуют» в различных смыслах. Но если я использую слово «существуют» в том смысле, который оно имеет в высказывании «Существуют простые», тогда словесная конструкция «Комплексы не существуют» не является ни истинной и ни ложной, но бессмысленной. Последнее демонстрирует, как трудно в обычном языке высказать ясно то, что я хочу сказать о комплексах. В языке математической логики много легче высказать то, что я хочу, но много труднее побудить людей к пониманию того, что имею в виду, говоря это. Должен объяснить, что, говоря о «простых», я говорю о чём-то таком, что как таковое не входит в опыт, но известно только посредством вывода, как граница анализа. Вполне возможно, что при большем логическом мастерстве необходимость в их допущении может отпасть. Язык логики не будет приводить к ошибке, если все его простые символы (т. е. те символы, которые не имеют каких-то частей, являющихся символами, или какой-то значимой структуры) обозначают объекты некоторого одного типа, даже если эти объекты не являются простыми. Единственный недостаток такого языка заключается в том, что он не способен иметь дело с чем-то более простым, чем объекты, которые он репрезентирует посредством простых символов. Но я признаю, и это кажется мне очевидным (как это казалось и Лейбницу), что то, что является комплексным, должно состоять из простых, хотя число конституент и может быть бесконечным. Также очевидно и то, что логическое употребление старого понятия субстанции (т. е. того употребления, которое не влечёт темпоральной длительности) может быть применимо, если вообще может, только к простым; объекты других типов не обладают тем типом бытия, который ассоциируется с субстанцией. Сущность субстанции с символической точки зрения заключается в том, что она может быть только наименована — в языке, построенном на старый манер, она никогда не встречается в пропозиции иначе как субъект или как один из членов отношения. Если то, что мы рассматриваем как простое, на самом деле является комплексом, мы можем получить неприятности, именуя его, когда то, что мы должны делать, заключалось бы в его утверждении. Например, если Платон любит Сократа, отсутствует сущность «любовь Платона к Сократу», но есть только факт, что Платон любит Сократа. И говоря о последнем как о «факте», мы уже делаем его более субстанциальным и более единым, чем имеем на это какое-то право. Атрибуты и отношения, хотя они и могут не допускать анализ, отличаются от субстанций тем, что предполагают структуру, и что не может быть значимого символа, который символизировал бы их в изоляции. Все пропозиции, в которых атрибут и отношение выглядят как субъект, являются осмысленными только в том случае, если они могут быть приведены к форме, в которой приписываются атрибуты или отношения соотносят. Если бы это не имело места, то существовали бы осмысленные пропозиции, в которых атрибут или отношение занимали бы позицию, характеризующую субстанцию, что противоречило бы учению о типах и создавало бы противоречия. Таким образом, собственный символ для «желтого» (предположим, ради иллюстрации, что последнее — атрибут) не является единственным словом «жёлтое», но представляет собой пропозициональную функцию «х — жёлтое», где структура символа показывает позицию, которой должно обладать слово «жёлтое», если оно должно быть осмысленным. Сходным образом, отношение «предшествует» должно репрезентироваться не этим единственным словом, но символом «х предшествует у\» показывая способ, которым символ может встречаться осмысленно. (Здесь предполагается, что значения не приписываются х и у, когда мы говорим о самом атрибуте или отношении.) Символ для самой простой возможной разновидности факта всё ещё будет обладать формой «х — жёлтый» или «х предшествует у\» только эти «х» и у больше не будут неопределёнными переменными, но будут именами. Вдобавок к фактам, в которых нам не были даны в опыте простые как таковые, существуют другие препятствия действительному созданию такого корректного логического языка, который я пытался описать. Это препятствие нечётко. Все наши слова более или менее заражены нечёткостью, в результате чего я и имею в виду, что не всегда ясно, применимы ли они к данному объекту или же нет. Последнее более или менее вообще относится к природе слов, а не приложимо только к отдельным индивидам, но это не делало бы их нечёткими, если бы индивиды, к которым они приложимы, были бы определённым множеством. Но на практике этого никогда не случается. Однако легко вообразить, что данный дефект легко преодолим, тем не менее его трудно преодолеть фактически. Цель предыдущего обсуждения идеального логического языка (который, конечно же, совершенно бесполезен для повседневной жизни) двояка: во-первых, предотвратить выводы от природы языка к природе мира, которые являются ошибочными, поскольку они зависят от логических дефектов языка; во-вторых, через исследование того, что логика требует от языка, который должен избегать противоречий, выдвинуть соображения о том, какую разновидность структуры предположительно и с достаточным основанием может иметь мир. Если я прав, в логике нет ничего такого, что могло бы помочь нам в выборе между монизмом и плюрализмом, или в выборе между тем, что существуют окончательные реляционные факты, и взглядом, что они не существуют. Мой собственный выбор в пользу плюрализма и отношений покоится на эмпирических основаниях после того, как я сам убедился, что априорные аргументы в пользу противного необоснованны. Но я не думаю, что эти аргументы могут быть адекватно опровергнуты без тщательного рассмотрения логических типов, и изложенное выше просто набросок. Однако последнее приводит меня к вопросу о методе, который, я думаю, является очень важным. Что в философии мы должны принять как данное? Что мы будем рассматривать как обладающее самой большой степенью вероятности, чтобы быть истинным, и что собственно отрицается, когда входит в конфликт с другой очевидностью? Мне кажется, что в главном наука обладает гораздо большей вероятностью истинности, чем любая продвинутая философия до сих пор (разумеется, я не исключаю и свою собственную). В науке есть много вопросов, относительно которых люди приходят к согласию; в философии — нет. Следовательно, хотя каждая пропозиция в науке и может быть ложной, и на практике определено, что некоторые из них являются ложными, однако мы будем мудрее, строя нашу философию на науке, поскольку риск ошибки в философии достаточно более определён, чем в науке. Если бы мы могли надеяться на определённость в философии, вопрос был бы иным, но насколько я могу видеть, такая надежда является химеричной. Разумеется, те философы, чьи теории prima facie приходят в противоречие с наукой, всегда претендуют на способность интерпретировать науку так, что она будет истинной на своём собственном уровне, с той минимальной степенью истины, которая должна удовлетворять скромного учёного. Те, кто утверждает позицию такого типа, связаны — так мне кажется — с тем, чтобы в деталях показать, каким образом должна воздействовать интерпретация. Я думаю, что во многих случаях это должно быть совершенно невозможно. Я не думаю, например, что те, кто не верит в реальность отношений (в том смысле, который объяснён выше), в состоянии интерпретировать те многочисленные разделы науки, которые разрабатывают асимметричные отношения. Даже если бы я и не мог видеть способа ответить на возражения против отношений, поставленные (например) м-ром Брэдли, я бы всё ещё думал, что возможность какого-то ответа более правдоподобна, чем его отсутствие, поскольку считал бы, что ошибка в самом утончённом и абстрактном аргументе более вероятна, чем столь фундаментальная ложь в науке. Допуская, что всё, в чём мы убеждены, сомнительно, тем не менее кажется, что всё, в чём мы убеждены в философии, ещё более сомнительно, чем детали науки, хотя вероятно и не более сомнительно, чем большинство поспешных обобщений последней. Вопрос интерпретации важен почти для каждой философии, и я совсем не склонен отрицать, что многие научные результаты требуют интерпретации до того, как они могут пригодиться согласующейся философии. Требование «конструкции versus выводов» само является требованием интерпретации. Но, я думаю, что любой обоснованный вид интерпретации должен оставлять детали неизменными, хотя он и может задать новое значение фундаментальным идеям. На практике это означает, что структура должна быть сохранена. И проверка последнего заключается в том, что все пропозиции науки оставались бы, хотя могут быть найдены новые значения для их терминов. На философском уровне рассматриваемый случай затрагивается в отношении физической теории света к нашему восприятию света. Последнее обеспечивает различным физическим обстоятельствам соответствие с различными видимыми цветами и, таким образом, делает структуру физического спектра одинаковой со структурой того, что мы наблюдаем, когда смотрим на радугу. Если структура не сохраняется, мы не можем обоснованно говорить об интерпретации. А структура и есть как раз то, что уничтожается монистической логикой. Разумеется, я не хочу предполагать, что в любой области науки структура, обнаруживаемая в настоящее время наблюдением, есть в точности то, что существует. Наоборот, в высшей степени вероятно, что действительная структура более хорошо структурирована, чем наблюдаемая структура. Последнее столь же применимо к психологическому, как и к физическому материалу. Это основывается на том факте, что там, где мы воспринимаем различия (например, между двумя оттенками цвета), различие существует, но там, где мы не воспринимаем различие, из этого не следует, что оно отсутствует. Поэтому при любой интерпретации у нас есть право требовать сохранения наблюдаемых различий и обеспечения места для до сих пор не наблюдаемых различий, хотя мы не можем заранее видеть, какими они будут, за исключением того, когда они могут через вывод быть связаны с наблюдаемыми различиями. В науке структура — это главный предмет изучения. Самое значительное в теории относительности приходит с тем фактом, что она заменяет единственным четырёхмерным многообразием (пространство-время) два многообразия (трёхмерное пространство и одномерное время). Последнее относится к изменению структуры и, поэтому, имеет далеко идущие следствия, но любое изменение, не затрагивающее изменение структуры, не создаёт много различий. Математическое определение и изучение структуры (под названием «отношение-числа») образует IV часть Principia Mathematica. Дело философии, как я его понимаю, по существу состоит в логическом анализе с последующим логическим синтезом. Философия больше, чем любая конкретная наука, связана со взаимоотношениями различных наук и возможными конфликтами между ними; в частности, она не может дать молчаливое согласие на конфликт между физикой и психологией или между психологией и логикой. Философия должна быть всесторонней и смелой в выдвижении гипотез относительно универсума, которые наука пока не в состоянии подтвердить или опровергнуть. Но они всегда должны быть представлены как гипотезы, а не (что слишком часто бывает) как неизменные установления, подобные религиозным догмам. Кроме того, хотя всесторонние конструкции являются частью дела философии, я не думаю, что это самая важная часть. По моему мнению, самая важная часть заключается в критике и прояснении понятий, которые имеют тенденцию рассматриваться как фундаментальные и усваиваться некритически. В качестве примера я могу упомянуть разум, материю, сознание, познание, опыт, причинность, волю, время. Я думаю, все эти понятия являются неточными и приблизительными, по существу заражёнными нечёткостью, не способными образовать часть какой-либо точной науки. Из первоначального многообразия событий могут быть построены логические структуры, которые удовлетворительным образом будут обладать свойствами, подобным свойствам вышеперечисленных общих понятий, чтобы объяснить их распространённость, но вряд ли нас удовлетворит значительная ошибка, если допустить их как фундаментальные.
Последующее я предлагаю как очерк возможной структуры мира; это не более чем очерк, и не предлагается более чем как возможный. Мир состоит из некоторого числа, возможно, конечного, возможно, бесконечного, сущностей, которые обладают различными отношениями друг к другу, и, вероятно, также различными качествами. Каждая из этих сущностей может быть названа «событием»; с точки зрения физики, построенной на старый манер, событие занимает короткое конечное время и небольшое конечное количество пространства, но так как мы не стремимся владеть пространством и временем, построенным на старый манер, данное высказывание не может рассматриваться в его поверхностном значении. Каждое событие имеет к определённому числу других событий отношение, которое может быть названо «соприсутствием» [ «compresence»]; с точки зрения физики всё собрание соприсутствующих событий занимает один небольшой регион пространства-времени. Один из примеров множества соприсутствующих событий заключается в том, что может быть названо содержанием разума человека в один момент времени — т. е. все его ощущения, образы, воспоминания, мысли и т. д., которые могут темпорально сосуществовать. Его визуальное поле обладает, в некотором смысле, пространственным протяжением, но последнее не должно смешиваться с протяжённостью физического пространства-времени; каждая часть его визуального поля соприсутствует с каждой другой частью и с остальным «содержанием его ума» в данное время; и собрание соприсутствующих событий занимает минимальный регион в пространстве-времени. Такие собрания существуют не только там, где существует мозг, но и везде. С любой точки в «пустом пространстве» можно сфотографировать некоторое количество звёзд, если ввести камеру; мы считаем, что свет путешествует через регионы, расположенные между его источником и нашими глазами, а стало быть, в этих регионах нечто происходит. Если свет от некоторого количества различных источников достигает определённого минимального региона в пространстве-времени, тогда в этом минимальном регионе существует по крайней мере одно событие, соответствующее каждому из этих источников, и все эти события являются соприсутствующими. Мы будем определять множество соприсутствующих событий как «минимальный регион». Мы находим, что минимальный регион образует четырёхмерное многообразие и что посредством минимальных логических манипуляций мы можем сконструировать из него пространственно-временное многообразие, требуемое физикой. Мы находим также, что из некоторого числа различных минимальных регионов мы зачастую можем выбрать множество событий, одно из каждого, которые близко схожи, если они отобраны из соседних регионов, и различаются от одного региона к другому согласно обнаруживаемым законам. Существуют законы распространения света, звука и т. д. Мы находим также, что определённые регионы в пространстве-времени обладают совершенно специфическими свойствами; эти регионы суть те, о которых говорится, что они заняты «материей». Такие регионы могут быть объединены посредством законов физики в следы или трубы, много более растянутые в одном измерении пространства-времени, чем в трёх других. Такие трубы конституируют «историю» кусочка материи; с точки зрения самого кусочка материи измерение, в котором он наиболее растянут, может быть названо «временем», но последнее только приватное время данного кусочка материи, поскольку оно не согласуется в точности с тем измерением, в котором наиболее растянуты другие кусочки материи. Пространство-время весьма специфично не только в рамках кусочка материи, но также оно достаточно специфично у его окружения, которое становится меньше по мере того, как пространственно-временная дистанция становится больше; закон этой особенности есть закон гравитации. Все виды материи в некоторой степени, а некоторые виды материи особенно (а именно, нервная ткань), склонны к формированию «привычек», т. е. к изменению своей структуры в заданной окружающей среде таким способом, что когда они впоследствии попадают в сходное окружение, они реагируют новым способом, но если сходные окружения часто повторяются, реакция в конце концов становится приблизительно однородной, оставаясь отличной от реакции в первом случае. (Когда я говорю о реакции кусочка материи на свою окружающую среду, я мыслю как строение множества соприсутствующих событий, из которых он состоит, так и природу следа в пространстве-времени, который конституирует то, что мы обычно называем его движением; и то и другое называются «реакциями на окружение», поскольку существуют законы, коррелирующие их с характеристиками окружающей среды.) Из привычки могут быть сконструированы особенности того, что мы называем «разумом»; разум — это след множества соприсутствующих событий в регионе пространства-времени, где существует материя, особенно склонная к формированию привычки. Большая склонность, большая комплексность и организованность формируют разум. Таким образом, разум и мозг не являются действительно различными, но когда мы говорим о разуме, мы главным образом мыслим множество соприсутствующих событий в рассматриваемом регионе и некоторые из их отношений к другим событиям, образующим части других периодов в истории рассматриваемой нами пространственно-временной трубы, тогда как, если мы говорим о мозге, мы ведём речь о множестве соприсутствующих событий как целостности и рассматриваем внешние отношения к другим множествам соприсутствующих событий, также взятым как целостности; в мире мы рассматриваем очертание трубы, а не события, из которых составлено каждое её сечение. Разумеется, гипотеза, кратко изложенная выше, нуждается в расширении и совершенствовании во многих направлениях для того, чтобы полностью соответствовать научным фактам. Она не выдвигается как законченная теория, но просто как предположение того типа, которое может быть истинным. Конечно, легко вообразить другие гипотезы, которые могут быть истинными, например, гипотезу, что нет ничего помимо ряда множеств событий, конституирующих мою историю. Я не думаю, что существует какой-то метод достижения одной единственно возможной гипотезы, а стало быть, уверенность в метафизике кажется мне недостижимой. В этом отношении я должен признать, что многие другие философы имеют преимущество, поскольку несмотря на их различия inter se [60], каждый из них приходит к уверенности в своей собственной исключительной истине.
Логика и онтология
(1957)
Цель моей статьи — во-первых, обсудить работу Дж-Ф.Варнока «Метафизика в логике», опубликованную в Исследованиях по концептуальному анализу под редакцией профессора Энтони Флу, а затем высказать то немногое, что я должен сказать о своём собственном мнении на этот счёт. Начнём с нескольких общих замечаний. М-р Варнок принадлежит к шкоде «Философия без слез», названной так потому, что она делает философию намного более лёгкой, чем та когда-либо до этого была: для того чтобы быть компетентным философом, необходимо только изучить книгу Фаулера Употребление современного английского языка; аспиранты могут обратиться к книге Королевский английский, но этой книгой нужно пользоваться с осторожностью, поскольку, как показывает её название, она несколько устарела. М-р Варнок утверждает, что нам не следовало бы «навязывать лаконичную простоту логики мучительной сложности языка». Его интересует дискуссия по поводу квантора существования, и он считает важным указать на то, что ряд утверждений, которые логики объединяют под единым символом 3, представлены в обычной речи различными фразами. На этом основании он предполагает, что общее понятие, выраженное посредством 3, искусственно и не имеет особой важности. Мне кажется, что это совершенно абсурдный вывод. Возможно, я смогу проиллюстрировать его абсурдность с помощью басни. Некогда давным-давно на берегу реки обитало племя. Говорят, что река называлась «Исис», а те кто жил возле неё, — «исидиане», но возможно это более поздние наслоения на оригинальную легенду. Язык племени включал слова «пескарь», «форель», «окунь», «щука», но не содержал слова «рыба». Часть исидиан, спустившись вниз по реке несколько дальше обычного, поймали то, что мы называем «сёмгой». Немедленно завязался бурный спор: одни утверждали, что это существо — разновидность щуки; другие настаивали, что оно неприятно на вид и опасно, а потому любой, кто упомянет о нём, будет изгнан из племени. Это положение дел застал странник, прибывший с берега другого потока и презираемый за хромоту. «В языке нашего племени, — сказал он, — есть слово „рыба“, которое мы применяем равным образом и к пескарю, и к форели, и к окуню, и к щуке, а также и к этому созданию, вызвавшему столь бурный спор». Исидиане вознегодовали. «Что означает, — говорили они, — использование таких новомодных слов? В нашем языке всё, что мы вылавливаем из реки, имеет название, так как это всегда или пескарь, или форель, или окунь, или щука. Ты можешь выступать против этого взгляда, ссылаясь на прецедент, имевший место в нижних пределах нашего священного потока, но мы думаем, что лингвистически экономичнее было бы принять закон о том, чтобы этот случай не упоминался. Таким образом, мы относимся к вашему слова „рыба“ как к примеру бесполезного педантизма». Эта басня пародирует аргумент м-ра Варнока против квантора существования. «Квантор существования» есть общее понятие, аналогичное понятию «рыба». Применённый к именам, он подобен пескарю, применённый к предикатам — форели, применённый к отношениям — окуню и т. д. Тот факт, что в обычной речи люди используют различные слова по разным поводам тогда, когда логик использует квантор существования, обусловлен тем, что люди, не изучавшие логику, не достигли самой общей идеи, представленной посредством 3, подобно тому, как исидиане из басни не достигли общей идеи «рыба». М-р Варнок говорит, что квантор существования смешивает то, что различает обыденная речь. Это в точности соответствует тому, как если бы исидиане сетовали на то, что человек, который использует слово «рыба», путает пескаря со щукой. М-р Варнок говорит «о неоценимой сложности обычной речи». Я не отрицаю, что в обычном словоупотреблении имеют место различения, которые не используются в логике. В обычную речь закладывается выражение наших собственных эмоций. Если мы говорим, что такой-то является отъявленным негодяем, или что такой-то, к несчастью, не всегда поступает в соответствии с моральными нормами, фактический элемент и в том, и в другом утверждении совпадает, но наша эмоциональная установка в отношении одного и того же факта отличается в обоих случаях. М-р Варнок обдуманно и сознательно игнорирует всё, что сделали логики для прояснения проблем, с которыми он намеревается иметь дело. Обыгрывая высказывание «Валгалла — мифологична», он не упоминает какую-либо ясную теорию, в соответствии с которой высказывания, выглядевшие как высказывания о Валгалле, на самом деле представляют собой высказывания о «Валгалле». Эта теория может быть верной или ошибочной, но я не могу увидеть оправдание для претензии на то, что такой теории не существует. В начале своей статьи он говорит нам, что центральный вопрос, который его интересует, это вопрос «Существуют ли абстрактные сущности?» Затем он возражает против логической интерпретации слова «существует», и на этом основании (я, по крайней мере, не смог найти в его статье другого) оставляет свой центральный вопрос без ответа, и, по-видимому, с его точки зрения, такой ответ не возможен. Он совершенно справедливо замечает, что использование слова «нечто» в обычной речи не влечет существования такой вещи, и приводит в качестве примера суждение «нечто является простым числом», которое, как он говорит, «несколько необычно и озадачивает». Ему не приходит в голову, что язык математической логики превосходит обычный язык как в точности, так и в общности. Если имеется двенадцать предметов и двенадцать имён, легко может случиться так, что обычная речь припишет все двенадцать имён всем двенадцати предметам. Обычная речь обладает двумя противоположными недостатками: в ней часто используется одно слово с множеством значений и много слов с одинаковым значением. Первый недостаток можно проиллюстрировать следующим предложением: «Существование Ромула сомнительно, поскольку существуют причины, ставящие под вопрос доверие к существующим легендам о первом веке существования Рима». Противоположный недостаток, когда несколько выражений имеют одинаковое значение, иллюстрируется в исследовании м-ра Варнока, когда он рассматривает предложения «Имеются простые числа», «Львы всё ещё существуют в Африке», «На Луне есть пятна». Последняя фраза, как ему представляется, не влечёт существования пятен; он отвергает её только на том основании, что большинство людей ею не пользуется. Логик считает, что предпочтителен тот язык, в котором одно имя приписывается одному предмету. И когда я говорю «предпочтителен», я не имею в виду «предпочтителен» для повседневного употребления, но «предпочтителен» при попытке точно высказаться о мире. Теперь я приступаю к частному вопросу о «существовании». Я настаиваю и считаю, что это имеет большое значение в избежании путаницы — что слово «существование» в его обычном употреблении приводит к синтаксической путанице и является источником многих метафизических путаниц. Возьмём, например, следующее рассуждение: «моё данное ощущение существует; это дано в моём ощущении; следовательно, это существует». Я утверждаю, что обе посылки могут быть истинными, а заключение лишено смысла. Последнее невозможно прояснить в обыденном языке. Это аргумент против обыденного языка. Я утверждаю, что единственное законное понятие, которое можно привлечь, это понятие, представленное посредством 3. Это понятие может быть определено следующим образом: возьмём выражение,/х, содержащее переменную х, и становящееся пропозицией, когда переменной приписывается значение; мы говорим, что выражение (3x). fa должно означать, что существует по крайней мере одно значение х, для которого jx является истинным. Сам я предпочёл бы относиться к этому как к определению «существует», но если бы я так поступил, то не достиг бы понимания. Когда мы говорим «существует» или «существуют», из истинности наших суждений не следует, что то, о чём мы говорим как о существующем, является частью содержимого мира, если намеренно использовать туманную фразу. Математическая логика допускает высказывание «существуют числа», а металогика — высказывание «числа являются логическими фикциями или символическими конвенциями». Числа представляют собой классы классов, а классы являются символическими конвенциями. Попытка перевода 3 на обычный язык непременно заканчивается неудачей, поскольку переводимое понятие — одно из тех понятий, которые неизвестны в рамках обычного словоупотребления. Высказывание «существуют числа» должно интерпретироваться с помощью более детально разработанного способа. Прежде всего, нужно начать с некоторой пропозициональной функции, например jx, затем определить «число предметов, имеющих свойство,/», далее определить «число» как то, «что является числом предметов, имеющих то или иное свойство». С помощью этого мы получим определение пропозициональной функции «и есть число» и найдём, что если заменить и на то, что мы определили как «I», получится истинное высказывание. Это и есть как раз то, что мы имеем в виду, когда говорим о существовании по крайней мере одного числа. Но в обыденном языке очень трудно показать, что мы не высказываемся о реальности чисел на платонический манер. Отношение логики к онтологии фактически очень комплексно. Мы можем в некоторой степени отделить лингвистические аспекты проблемы от аспектов, связанных с онтологией. Лингвистические проблемы, по крайней мере в теории, поддаются точному решению, но онтологические проблемы остаются гораздо более туманными. Однако чисто лингвистические проблемы имеют онтологическую подоплёку, хотя и достаточно неясную. Предложения составлены из слов, и если они должны быть пригодными для утверждений о фактах, то по крайней мере некоторые слова должны удовлетворять тому роду отношений к чему-либо ещё, который называется «значение». Если официант в ресторане говорит мне: «У нас есть очень хорошая свежая спаржа», я буду справедливо рассержен, если он объяснит, что его замечание было чисто лингвистическим и не имело отношение к какой-либо действительной спарже. Этот уровень онтологических обязательств затрагивается во всём обычном словоупотреблении. Но отношение слов к отличным от них объектам различается в соответствии с интересующим родом слов, и это приводит к логизированной форме учения о частях речи. Если предложение должно иметь значение, если оно не является предложением чистой логики, некоторые из составляющих его слов должны на нечто указывать, хотя другие слова могут и не иметь значение. Предложение не могло бы осмысленно содержать фразу The Qween of England [королева Англии], если бы в мире не существовало нечто такое, на что указывали бы слова Qween [королева] и England [Англия], но совсем не обязательно, чтобы существовало нечто соответствующее слову the или слову of. Большая часть того, что в математической логике имеет отношение к онтологии, связана с уменьшением числа тех объектов, интеллигибельность которых мы предполагаем и которые необходимы для того, чтобы сделать высказывания осмысленными. Единственный довод в пользу подобной редуктивной процедуры связан с удалением опрометчивых и неоправданных предпосылок. Если наши обыденные эмпирические высказывания должны иметь значение, они обязаны (если они не являются лингвистическими) указывать на нечто во внешнем мире. Таким образом, встаёт чисто техническая проблема: что представляет собой тот минимальный словарь, который достаточен для утверждения того, в чём мы фактически уверены. Предполагая, что этот вопрос решен, мы остаёмся с онтологической проблемой: какие отношения должны осуществляться между словами и предложениями, с одной стороны, и фактами с другой, если наши слова обязаны иметь значение, а предложения — нечто обозначать? Начнём с того, что из нашего словаря можно исключить все слова, которые имеют вербальное определение, так как мы всегда можем заменить их друг на друга. Иногда (если опускать детали) отношение слова к объекту достаточно ясно: мы знаем объект, на который указывает имя «Дуайт Д. Эйзенхауэр»; мы знаем, что обозначают названия цветов и т. д. Но имеются другие слова, в отношении которых мы испытываем значительные затруднения: если мы говорим «Александр предшествовал Цезарю», мы чувствуем (возможно, ошибочно), что Александр и Цезарь имеют твёрдое значение. Но что обозначает слово «предшествовал»? Мы можем в крайнем случае представить универсум, включающий только Александра, или только Цезаря, или только их обоих. Это тот тип предметов, который приводит к вере в субстанцию и к сомнению в универсалиях. В данном случае, потребности языка снова ясны, а метафизические импликации этих потребностей туманны. Мы не в состоянии обойтись без таких слов как «предшествует», но они, по-видимому, не указывают на кирпичики универсума так, как это удаётся именам собственным. Вопрос «Существуют ли универсалии?» поддаётся различным интерпретациям. В первом случае он может быть интерпретирован в смысле квантора существования. Мы можем сказать: «Существуют предложения, содержащие два имени и слово, обозначающее отношение, и без таких предложений многие утверждения о фактах, в которых мы уверены, знать было бы невозможно». Далее можно сказать, что так же, как имена в таких предложениях указывают на объект, так и слова, обозначающие отношения, должны указывать на нечто экстралингвистическое. То, что Александр предшествовал Цезарю, — факт, и этот факт состоит не только из Александра и Цезаря. Ясно, что слово, обозначающее отношение, служит той цели, что даёт нам возможность нечто утверждать о фактах, которые в противном случае были бы неустановимы. Пока, я думаю, мы находимся на твёрдом основании. Но я не думаю, что из этого в каком-либо смысле вытекает существование «предмета», называемого «предшествованием». Слово, обозначающее отношение, только тогда используется корректно, когда соответствует отношениям. В той же степени это применимо и к предикатам. Куайн [61] находит специфические затруднения в случае, когда предикаты или слова, обозначающие отношения, появляются в качестве мнимых переменных. Возьмём, например, высказывание «Наполеон имел все качества великого полководца». Оно должно быть интерпретировано следующим образом: «чем бы ни было /, если из „х был великим полководцем“ следует,/г, что бы не представлял собой х, тогда Д Наполеон)». Из этого, по-видимому, вытекает, что/придаётся субстанциальность, которую при возможности необходимо избегать. Я думаю, это реальное затруднение, и не знаю как из него выйти. Мы определённо не можем обойтись без переменных, которые репрезентируют предикаты или слова, обозначающие отношения, но я предчувствую, что технически возможен механизм, который предохранял бы различия в онтологическом статусе между тем, что обозначается именами, с одной стороны, и предикатами и словами, обозначающими отношения с другой. Использование математической логики не должно обосновывать онтологический статус там, где он может быть сомнительным, более того оно должно сводить к минимуму количество слов, имеющих смысл прямого указания на объект. Как общая точка зрения использовалось представление, что все целые числа являются сущностями, а те, кто не заходил так далеко, были по крайней мере убеждены, что число 1 является сущностью. Мы не можем это опровергнуть, но можем доказать, что математики не в состоянии это обосновать. Наконец, вопрос «Существуют ли универсалии?» является двусмысленным. В некоторых интерпретациях ответ определённо «да»; в других убедительный ответ в настоящее время кажется невозможным. То, что я должен сказать об онтологическом статусе универсалий, содержится в последнем разделе Исследование значения и истины [62].
Комментарии
В данном сборнике представлены работы Б.Рассела, которые характеризуют доктрину, названную им логическим атомизмом. Интересующая нас доктрина, как можно видеть из постоянных ссылок, создавалась под несомненным влиянием взглядов его ученика, а затем соратника Л.Витгенштейна и в значительной мере может быть понята только в перспективе идей последнего. Эта зависимость неоднозначна и степень её существенности меняется от работы к работе. Рассел ни в коей мере не ставит перед собой задачи просто передать идеи Витгенштейна, как можно было бы подумать из преамбулы к публикуемым лекциям «Философия логического атомизма». Он существенно их модифицирует, придавая им теоретико-познавательное содержание, которое отсутствует как в основной работе австрийского философа этого периода («Логико-философский трактат»), так и в подготовительных к ней материалах. Публикуемые работы интересны прежде всего с точки зрения изменения взглядов самого Рассела, который несмотря на критику Витгенштейна сохранил многие из своих идей в первоначальном виде (например, теорию типов), правда, придав им иную интерпретацию. Особенно заметна эволюция взглядов Рассела при переходе от «Философии логического атомизма» к «Логическому атомизму». Если в первой работе чувствуется сильное влияние Витгенштейна (особенно в начальных разделах), то последняя работа уже практически независима и выражает оригинальные взгляды английского мыслителя. Публикуемые работы, особенно «О пропозициях», позволяют оценить и характер заимствований, взятых интересующим нас философом у представителей американского прагматизма, к которым Рассел относился с неизменным пиететом. Основное содержание работы «О пропозициях», написанной всего через год после лекций, не содержит практически ничего специфически витгенштейнианского, а служит типичным примером способа аргументации, характерного для Рассела. Вопрос об отношении взглядов Рассела к идеям Витгенштейна подробнее освещён в послесловии. Помимо работ, непосредственно относящихся к доктрине логического атомизма, в данный сборник включена и небольшая статья «Логика и онтология», написанная значительно позже и в некоторой степени позволяющая судить об изменениях, которые произошли во взглядах английского философа. Курс лекций «Философия логического атомизма» впервые был опубликован в авторской версии непосредственно после прочтения в выпусках журнала The Monist за 1918 (№ 4) и 1919 (№ 1-3) годы. «Логический атомизм» был специально подготовлен Расселом для одного из 2 томов серии «Современная британская философия» (Contemporary British Philosophy — London, New York, 1924), выходившей в середине двадцатых годов под редакцией проф. Дж. Мюрхиада, где публиковались ведущие британские философы того времени, в основном представленные неогегельянцами. Для данного издания переводы курса лекций «Философия логического атомизма», а также статей «О пропозициях» и «Логический атомизм» сделаны с их публикаций в сборнике: Russell В. Logic and Knowledge. Essays 1901–1950.- London: George Alien & Unwin LTD, 1956. Перевод статьи «Логика и онтология» сделан по ее первой публикации в периодическом издании The Journal of Philosophy, 1957, vol UV, ffs9.
Логический атомизм: источники и перспективы одной коллизии
Аналитическая философия как одно из перспективных направлений философской мысли XX века в виде своеобразной теоретической системы, логического атомизма, впервые оформилась во взглядах Б.Рассела и Л.Витгешптейна. Несмотря на то, что вклад каждого из них неоднозначен, можно по крайней мере утверждать о значительном влиянии английского и австрийского философа друг на друга. В самом деле, с одной стороны, преамбула к лекциям по логическому атомизму недвусмысленно указывает на источник содержащихся в них идей; с другой стороны, в предисловии к «Логико-философскому трактату» Витгеншнейн пишет: «Эту книгу поймёт лишь тот, кто уже сам продумывал мысли, выраженные в ней или весьма похожие. Следовательно, эта книга — не учебник. Её цель будет достигнута, если хотя бы одному из тех, кто прочтет её с пониманием, она доставит удовольствие»1. Скорее всего под этим единственным человеком подразумевается Б.Рассел. Однако, как показывает развитие событий, не всё так просто. Осторожный тон преамбулы к лекциям указывает на то, что английский философ не вполне уверен в адекватности передачи точки зрения Витгеншнейна, и сравнение с взглядами, выраженными в «Логико-философском трактате», вполне убеждает в этом. Ещё более интересным выглядит отношение австрийского философа к интерпретации его взглядов Расселом. Познакомившись с рукописью предисловия к «Трактату», написанного Расселом по его просьбе, Витгеншнейн в одном из писем писал: «Большое спасибо за рукопись. Я совершенно не согласен со многим из того, что в ней написано: как с тем, где ты меня критикуешь, так и с тем, где ты просто пытаешься разъяснить мои взгляды» {2}.
Коллизия между взглядами Витгенштейна и Рассела дает достаточно интересный пример взаимодействия философов, работавших в одном направлении и стоящих на сходных методологических позициях. Цель данного послесловия — прояснить контекст указанной коллизии, рассмотрев, во-первых, её источник, связанный с ранними взглядами Рассела и их критикой Витгеншнейном, заставившей первого изменить свою точку зрения, и наметив, во-вторых, то различие исследовательских интенций, которое привело к созданию двух совершенно различных версий логического атомизма.
Если отвлечься от технических тонкостей новой логики, которая ко времени знакомства Б.Рассела и Л.Витгеншнейна была уже достаточно развитой системой, можно утверждать, что основная коллизия между их взглядами касается интерпретации достижений нового формального аппарата. Одна из чисто технических деталей, важных в этом отношении, затрагивает анализ логической структуры отношений, осуществлённый Расселом и использованный им для полемики с неогегельянцами {3}. Используя чисто формальный способ, английский философ показал, что отношения несводимы к свойствам. Отсюда вытекало, что избранный способ формализации затрагивает не только структуру мысли, но и нечто говорит о мире. Оказалось, что монистическая онтология, построенная в соответствии с тем, как традиционная логика представляла структуру суждения, не является отражением некоторой действительности, а представляет собой лишь один из возможных вариантов. Плюралистическая онтология, основанная на внешних отношениях, построенная английским философом в соответствии с функциональной точкой зрения на высказывания, является, по-видимому, одним из самых значительных достижений Рассела, как логических, так и философских. Ему удалось показать, что онтологию можно рассматривать как следствие определённой формально-логической доктрины. Выявление структуры мысли задает структуру мыслимого, и в этом отношении формальная логика приобретает трансцендентальное содержание. Однако в рамках самой логики всё это остается на уровне бессодержательных моделей, которые как таковые имеют дело с любой возможностью. «В логике было бы пустой тратой времени рассматривать выводы относительно частных случаев; мы имеем дело всегда с совершенно общими и чисто формальными импликациями, оставляя другим наукам исследование того, в каких случаях предложения подтверждаются, а в каких нет» {1}. Устанавливая границы логики как науки о возможном, Рассел, тем не менее, пытается скорректировать само понятие возможности. Английского философа на всём протяжении развития характеризует то, что сам он называет «чувством реальности». Здесь показательным выглядит его следующее заявление, может быть, полемически и заострённое, но весьма характерное: «Логика должна допускать единорогов не в большей степени, чем зоология, потому что логика имеет дело с реальным миром в той же степени, что и зоология, хотя с его… наиболее абстрактными и общими чертами… Повинуясь чувству реальности, мы будем настаивать на том, что в анализе суждений нельзя допускать ничего „нереального“» {2}. Стало быть, формальная логика для Рассела, хотя и является наукой о возможном, но всё равно имеет единственную реализацию, и эта реализация есть наш действительный мир. Из такого понимания логики вытекает по крайней мере два важных следствия, придающих специфическую окраску ранним взглядам английского философа на содержание и границы формального анализа:
1. С одной стороны, имея в перспективе действительный мир, Рассел к числу логических принципов относит такие утверждения, которые выглядят несколько сомнительными, поскольку не имеют аналитического характера. Последнее придаёт логике, развиваемой английским философом, «реистическую окраску».
2. С другой стороны, так как Рассел наполняет логику онтологическим содержанием, он стремится представить процесс познания таким образом, чтобы тот соответствовал логическим структурам, выведенным с помощью чисто формального исследования. Эти две разнонаправленные, но связанные между собой тенденции пронизывают всё творчество раннего Рассела, и именно те положения, которые относятся к их реализации, подверглись наиболее острой критике Витгенштейна и потребовали существенного изменения со стороны английского философа. Рассмотрим их несколько подробнее. Начнём с того, каким образом логика у Рассела приобретает реистический характер.
Для позиции Рассела характерно не только то, что он пытается дать новую формализацию логического вывода, но и то, что принято называть логицизмом в основаниях математики. С точки зрения логицизма математические суждения не являются синтетическими в смысле Канта, а выводимы из положений логики, причём математические термины полностью определимы в логических терминах. Таким образом, математическое знание сводимо к логическому и является аналитическим. В этом отношении логицизм солидаризируется с точкой зрения Лейбница на математику. Являясь одним из виднейших представителей логицизма, Рассел наследует точку зрения немецкого логика Г.Фреге, который первым предложил интерпретацию числа сугубо в логических терминах тождества, класса, включения. Фреге отталкивается от понимания числа как класса всех тех классов, которые имеют одинаковое количество предметов. Так, например, число два есть класс всех тех классов, которые содержат ровно два предмета, число три есть класс всех тех классов, которые содержат три предмета, и т. д. Подобное определение числа не содержит круга, как может показаться на первый взгляд, поскольку определение тождественности двух классов не обязательно требует указания на число содержащихся в них предметов. Так, например, ожидая прихода гостей, мы можем сказать, что на накрытом столе в результате будет ровно столько обеденных приборов, сколько придет гостей, хотя можем и не знать заранее, сколько их будет точно. Класс гостей и класс столовых приборов в этом случае находятся во взаимно однозначном соответствии и, согласно терминологии Фреге, являются тождественными. Таким образом, число можно определить как класс всех тех классов, которые эквивалентны данному классу. Например, число два можно рассматривать как класс всех тех классов, которые эквивалентны классу спутников Марса, а число три как класс всех тех классов, которые эквивалентны классу граций, и т. д. Однако такое понимание числа было бы сугубо эмпирическим, а стало быть, бесполезным для целей арифметики. Поэтому при определении каждого числа необходимо найти такой класс, который имел бы не только соответствующий объём, но и вводился бы с помощью только логических терминов. Фреге развивает данную программу с определения нуля. Ноль — это класс всех тех классов предметов, которые не тождественны сами себе. Так как не существует предметов, нетождественных самим себе, постольку есть только один соответствующий класс, это класс, не содержащий элементов, нуль-класс, который и является единственным элементом нуля как класса всех тождественных классов. Отталкиваясь от определения нуля, можно определить все остальные числа. Число один, например, определяется как класс всех тех классов, которые тождественны классу нуль-классов, или как класс всех тех классов, которые тождественны классу, чьим единственным элементом является нуль-класс. Число два определяется как класс всех тех классов, которые тождественны с классом, содержащим ноль и один, число три — как класс, содержащий ноль, один и два, и т. д., до бесконечности. Это определение очень удобно, если бы не одна проблема, которую обнаружил Рассел {2}. Определение числа по Фреге требует рассматривать наряду с классами предметов, классы классов предметов, классы классов классов предметов и т. д. Причём ясно, что одни классы могут рассматриваться как члены самих себя, а другие нет. Например, класс всех чайных ложек сам чайной ложкой не является, а класс тех предметов, которые не являются чайными ложками, сам не является чайной ложкой и, стало быть, является элементом самого себя. Можно попытаться образовать класс всех тех классов, которые не являются элементами самих себя, и задаться вопросом, будет ли этот класс своим собственным элементом. Здесь как раз и возникает знаменитый парадокс Рассела, поскольку данный класс противоречив. Он является своим собственным элементом тогда и только тогда, когда он не является своим собственным элементом. Таким образом, если мы стремимся освободиться от противоречия, сохранив основную посылку логицизма, определение Фреге необходимо существенно модифицировать, к чему и приступает Рассел. С точки зрения последнего на образование классов необходимо накладывать ограничения, а именно, запретив образовывать классы, которые могли бы выступать в качестве своих собственных элементов. Классы должны образовывать строгую иерархию, где первый уровень представляли бы собой классы, содержащие только индивиды, второй уровень — классы, содержащие классы индивидов, и т. д. Разные уровни требуют различных средств выражения; то, что можно сказать об индивидах, нельзя сказать об их классах, а то, что можно сказать о классах индивидов, нельзя сказать о классах классов индивидов и т. д. В общем, это и составляет сущность теории типов. Однако при этом не годится фрегеанское определение числа. Рассел выходит из затруднения следующим образом. Он сохраняет определение нуля, но число один определяет как класс всех классов, подобных классу, элементами которого являются элементы нуль-класса плюс еще один объект, который не содержится в нуль-классе. Число два определяется как класс всех тех классов, которые подобны классу, содержащему элементы, использованные при определении единицы, плюс ещё один новый объект, и т. д. Очевидно, это определение избегает парадокса. Однако оно требует введения дополнительного постулата. Определение каждого нового числа в последовательности натуральных чисел требует нового объекта, но поскольку ряд чисел бесконечен, следовательно, должно быть бесконечным и количество объектов. Так в логической системе Рассела возникает аксиома бесконечности, а именно, предположение о том, что в мире существует бесконечное количество объектов. Сходные соображения заставляют Рассела принять ещё ряд допущений, например аксиому мультипликативности. В Principles Mathematica Рассел рассматривает теорию типов, аксиому бесконечности, аксиому мультипликативности и ряд других положений, как логические предложения. Однако здесь возникает проблема, связанная с логическим статусом данных положений. Очевидно, что характеристика различных уровней бытия, предложенная теорией типов, или аксиома бесконечности, характеризующая совокупность предметов в мире, выходит за рамки аналитического знания. В самом деле, разрабатывая теорию типов, Рассел говорит о недопустимости определенной комбинации символов в языке логики. Однако то, что он имеет в виду, выходит за рамки символической комбинаторики, поскольку сами по себе символы основание для такого запрета не дают. Ограничения возможны только тогда, когда в расчет принимается определённая интенция значения. Стало быть, теория типов основана на онтологической предпосылке о допустимых типах значения и существенно от неё зависит. Последующее расширение границ и методов формального анализа ставится Расселом в зависимость от того, что рассматривать в качестве допустимых типов значения, Говоря о классах, английский философ всё-таки не допускает их реального существования, поскольку это возрождало бы иерархическую структуру бытия в смысле Платона, и даже превосходило бы предложенное последним удвоение реальности, так как предполагало бы умножение её admflnitum соответственно умножению различных типов знаков. Здесь возникает концепция неполных символов (под которыми понимаются символы классов, дескрипций и т. п.), рассматривающая классы, дескрипции и т. д., как логические фикции, и которая по существу редуцирует все возможные типы значений к примитивным. При всей неопределённости понятия примитивного значения, независимо от того, затребовано это понятие сугубо логическими потребностями или же нет, у Рассела оно связано с принимаемыми им теоретико-познавательными установками эмпиризма, и, в частности, с разрабатываемым им разделением знания на два существенно разнородных типа. Во-первых, это знание по знакомству, и, во-вторых, это знание по описанию. Концепция двух типов знания лежит в основании второй из указанных выше детерминации творчества Рассела и также оказывает значительное влияние на интерпретацию логических идей, но характеризует уже не онтологическое содержание развиваемой им логики, а её теоретико-познавательное значение. В основании любого знания, считает Рассел, лежит непосредственное знакомство с объектом. «Мы говорим, что знакомы с чем-либо, если нам это непосредственно известно, — без посредства умозаключений и без какого бы то ни было знания суждений (истины)» {2}. Любое другое знание может рассматриваться только в качестве знания, опосредованного логическими структурами мышления, интегрирующего языковые средства, либо в качестве выводного знания, либо в качестве указания на фиксированные свойства, включённые в структуру дескрипции. В последнем случае «мы знаем описание, и мы знаем, что есть какой-то предмет, точно соответствующий этому описанию, но сам этот предмет нам непосредственно не известен. В этом случае мы говорим, что наше знание предмета есть знание предмета по описанию». Рассел не считает описание какой-то новой познавательной процедурой, отличной от тех, что предлагали традиционные теории познания. Оно не есть новый логический элемент наряду с понятием, суждением и умозаключением. «Знание вещей по описанию всегда предполагает в качестве своего источника некоторое знание истинных суждений», и, таким образом, «всё наше знание, как знание вещей, так и знание суждений (истины) строится на знании-знакомстве, как на своём фундаменте». Рассел отводит логике роль своеобразной редукционной процедуры, связанной с аналитическим смыслом самого философствования, поскольку «основной принцип в анализе положений, содержащих описание, гласит: каждое предложение, которое мы можем понять, должно состоять лишь из составных частей, нам непосредственно знакомых» {2}. Редукционная процедура, по мысли Рассела, должна всегда заканчиваться некоторым не редуцируемым остатком, который и будет представлять собой совокупность примитивных значений. Что представляет собой эта совокупность, каждый раз решается по-разному и зависит от логической структуры анализируемого выражения. Проще всего дело обстоит с выражениями, содержащими лишь такие знаки, которые имеют эмпирическое значение. Здесь знание по знакомству, в общем, согласуется с традиционным английским эмпиризмом. Сложнее решить вопрос со значением выражений чистой логики, которые, даже имея эмпирическую реализацию, всё-таки не сводятся к эмпирическому содержанию. Решению последнего вопроса служит разрабатываемая Расселом теория истины, объясняющая не только априорный характер положений логики, но и возможность перехода от знания знакомства к знанию по описанию. В данном случае теоретико-познавательные предпосылки имеют ещё больший смысл, если учесть, что истина является ведущей темой логики. Для Рассела обоснованная теории логики равнозначна обоснованной теории истины. Когерентная теория истины, практикуемая неогегельянцами, очевидно, не подходит для решения поставленной задачи. Непосредственное усмотрение истины, как свойства абсолюта, предлагаемое, например, Брэдли, предполагает, что в основании суждений (т. е. знания по описанию) также Лежит отношение знакомства, правда, имеющее характер интеллектуального созерцания. В условиях принимаемого Расселом онтологического базиса (плюрализм и внешние отношения) теория такого типа не в состоянии объяснить возможность лжи, поскольку непосредственное отношение к объекту лишено ошибки. Разрабатываемая английским философом корреспондентская теория истины должна удовлетворять следующим принципам:
«I.Наша теория истины должна допускать её противоположность ошибку…
II.Кажется совершенно очевидным, что если бы не было убеждений, то не могло бы быть ни лжи, ни истины — в том смысле, в котором истина коррелятивна лжи… истина и ложь — свойства убеждений и утверждений; и поэтому чисто материальный мир, так как он не содержит ни убеждений, ни утверждений, не может включать в себя ни истины, ни лжи.
III. …Истинность и ложность убеждения зависит всегда оттого, что лежит вне самого убеждения… хотя истинность и ложность — свойство убеждения, но эти свойства зависят от отношения убеждения к другим вещам, а не от какого-то внутреннего качества убеждения» {3}.
По мысли Рассела, отношение убеждения к реальности совершенно иное, нежели отношение непосредственного знакомства, хотя последнее и лежит в основании первого. Это связано, прежде всего, с тем, что убеждение в отношении одних и тех же элементов конституирует два истинностных значения, а именно, «истина» и «ложь», что было бы невозможно, если бы убеждение было бы непосредственным отношением к реальности, как считали неогегельянцы, связывая истину и ложь синтеллектуальным созерцанием. Любое созерцание, как непосредственное отношение познающего разума к познаваемому, при объяснении возможности лжи, придаёт последней объективный характер предмета, данного в созерцании, чего не учитывают представители абсолютного идеализма. Субстанциальность лжи кажется ещё менее вероятной, чем субстанциальность истины. С точки зрения английского философа «отношение, устанавливаемое суждением или убеждением, должно, если мы хотим найти место и для лжи, происходит между большим количеством терминов чем два. Когда Отелло убеждён, что Дездемона любит Кассио, то перед нами не единый предмет, „любовь Дездемоны к Кассио“ или „что Дездемона любит Кассио“, ибо это устанавливало бы возможность объективной лжи, существующей независимо от всякой мысли… И легче принять во внимание возможность лжи, если мы признаем суждение отношением, в котором принимают участие, как сознание, так и ряд предметов; этим я хочу сказать, что и Дездемона, и любовь, и Кассио, всё это должно быть терминами отношения, существующего, когда Отелло убеждён, что Дездемона любит Кассио. И, таким образом, это отношение — отношение четырёх терминов, ибо и Отелло является одним из терминов отношения» {1}. Всё дело в том, что, помимо предметов, данных посредством знакомства, в процедуре суждения участвует ещё и познающий разум, образующий субъективную сторону суждения. Деятельность субъекта сводится к процедуре упорядочивания конституант, расположение которых может соответствовать или же не соответствовать их порядку в объективном факте. Именно возможность упорядочивания образует основание возможности истинности и ложности, «Если убеждение истинно, то существует ещё одно сложное единство, в котором отношение, бывшее одним из объектов убеждения, соотносит остальные объекты. Таким образом, если Отелло истинно убеждён, что Дездемона любит Кассио, то существует сложное единство „Любовь Дездемоны к Кассио“, состоящее исключительно из объектов убеждения, в том же порядке, в котором они были и в убеждении, и отношение, которое было раньше одним из объектов, теперь выступает в роли цемента, связывающего воедино остальные объекты убеждения. С другой стороны — если убеждение ложно, то нет этого сложного единства, состоящего лишь из объектов убеждения. Если Отелло ложно убеждён в том, что Дездемона любит Кассио, то нет тогда сложного единства „Любви Дездемоны к Кассио“. И таким образом, убеждение истинно, если оно соответствует определённому сложному комплексу, и ложно, если оно ему не соответствует. Предположим для простоты, что предметом убеждения являются два термина и одно отношение, и что эти термины расположены в определённом порядке „смыслом“ убеждения, мы получим истинное убеждение в том случае, если два термина в этом порядке объединяются отношением в сложное целое; в противном случае наше убеждение — ложное. Это устанавливает определение истины и лжи, которое мы искали. Суждение или убеждение — сложное единство, в которое входит сознание в качестве одной из составных частей; если остальные составные части, взятые в том порядке, в котором они состоят в убеждении, образуют сложное единство, то тогда убеждение истинно, если же нет, оно — ложное» {2}. Порядок конституент убеждения образует его логическую форму, именно посредством последней познающий разум связан с действительностью, именно за счёт неё осуществляется корреспондентная связь суждения и факта. Однако здесь возникает серьёзная проблема, связанная с характером самой логической формы. Структуру суждения Рассел сводит исключительно к совокупности непосредственно известных конституент и упорядочивающей деятельности познающего разума, но где тогда находит своё место логическая форма? Если бы она была связана только с деятельностью познающего разума, то следовало бы признать, что структура суждения, а значит и структура соответствующего ему факта, зависит исключительно от субъективных условий протекания процессов мышления. Рассел отказывается принять последнее, поскольку в этом случае логика утрачивала бы притязание на нереальность и всеобщность своих положений. Но если признать, что логическая форма имеет объективный характер, тогда её следует рассматривать как одну из конституент убеждения, известную через отношение непосредственного знакомства. Здесь как раз и возникает представление о том, что логическая форма является специфическим предметом, и должна рассматриваться в качестве примитивного значения особого типа. Общие положения теории знания-знакомства конкретизируются Расселом в отношении логики в одной из работ по теории познания, которая, правда, после критики Витгеншнейна, так и осталась неопубликованной, и лишь недавно увидела свет. В ней английский философ, сохраняя фундаментальное различие двух типов знания, даёт классификацию различных видов знакомства. В частности, он пишет: «Первая классификация согласуется с логическим характером объекта, а именно, согласно тому является ли он (а) индивидом, (в) универсалией или (с) формальным объектом, т. е. чисто логическим». Формальный или логический объект, выступающий в качестве конституенты высказывания, как раз и представляет собой логическую форму, знакомство с которой для конструкции суждения, если его истинностное значение должно иметь объективный характер, столь же необходимо, как и знакомство с иными типами примитивных значений. В самом деле, выражение «Дездемона любит Кассио» помимо конституент «Дездемона», «любит» и «Кассио» должно содержать ещё и возможность упорядочивания их особым образом, которая не сводится ни к одной из приведённых конституент и может быть выражена в чистом виде как «о/и» (где R — символ для отношения, а а и Ъ — его члены). Рассмотрение логической формы в качестве особой конституенты позволяет решить проблему понимания описаний, объективный коррелят которых нам не известен, т. е. в отсутствие сведений о факте, который подтверждал бы или опровергал их истинность. Вполне достаточно непосредственного знакомства с конституентами, чтобы решить вопрос о возможности их комбинации определённым способом. «Если мы знакомы с а с подобием и с Ъ, мы можем понять утверждение „а подобно в“, даже если мы не можем непосредственно сравнить их и „увидеть их подобие“. Но это не было бы возможно, если бы мы не знали, как они должны были сопоставлены, т. е., если бы мы не были знакомы с формой двухместного комплекса. Таким образом, всякий „ментальный синтез“, как он может быть назван, затрагивает знакомство с логической формой» {2}. Сама возможность сопоставления объектов познающим разумом мотивирует необходимость принятия такой особой сущности, как логическая форма, даже, несмотря на то, что её анализ сугубо логическими средствами может быть различным и даже неправильным. Рассел пишет по этому поводу: «Совершенно не ясно, что представляет собой правильное логическое рассмотрение „формы“, но чем бы ни было это рассмотрение, ясно, что мы знакомы (возможно, в расширительном смысле слова „знакомство“) с чем-то столь абстрактным, как чистая форма, поскольку иначе мы не могли бы осмысленно использовать такое слово, как „отношение“» {3}. В этом смысле логический анализ зависит от эпистемологического интереса, поскольку определение предметного содержания формальной логики связано с выявлением особого типа логических объектов. Этот же эпистемологический интерес позволяет Расселу обосновать априорный характер логики. Логика не выводима из эмпирических данных, поскольку оперирует объектами иной природы, с которыми познающий разум знаком непосредственно. Руководствуясь потребностями теории познания, Рассел указывает на не сводимость простых высказываний к эмпирическим данным, допуская знакомство с их логической формой. Аналогичная ситуация возникает и относительно сложных высказываний, в которых упорядочиваются уже не эмпирические данные, но логические формы простых высказываний. Возможность сопоставления последних требует принятия еще одного типа логических объектов, также непосредственно знакомых, характеризующих структуру сложных высказываний и определяющих их понимание. «Помимо форм атомарных комплексов существует много других логических объектов, которые вовлечены в образование неатомарных комплексов. Такие слова, как или, не, все, некоторые, явно затрагивают логические понятия; и поскольку мы можем осмысленно использовать такие слова, мы должны быть знакомы с затрагиваемыми логическими объектами» {1}. Введение логических объектов расширяет онтологическую основу формальной логики, которая становится знанием об особом типе предметов. И в этом отношении, несмотря на специфический характер предметной области, логика представляет собой науку, подобную всем другим наукам. Дело философии — вписать её в доктринальные рамки научного знания. Ясно, что для английского философа этот процесс существенно зависит от принимаемой им концепции логицизма, придающей положениям логики субстанциальный характер, и теоретико-познавательных предпосылок, заставляющих рассматривать содержание формальной системы в перспективе действительного мира. В горизонте сказанного выше существенной корректировки требует следующее утверждение Рассела: «Философию, сторонником которой я являюсь, можно назвать логическим атомизмом или абсолютным плюрализмом, поскольку, утверждая, что существует много вещей, она вместе с тем отрицает существование целого, состоящего из этих вещей. Таким образом, философские суждения касаются не совокупности вещей в целом, но каждой вещи в отдельности; и они должны затрагивать не только каждую вещь, но такие свойства всех вещей, которые не зависят от их случайной природы и от счастливой случайности существования, но которые истинны в любом возможном мире, независимо от тех фактов, которые можно обнаружить только при помощи наших органов чувств»2. В условиях, когда моделирующие отношения структур описания, на экспликацию которых претендует формальная логика, ставятся в зависимость от онтологических и теоретико- познавательных предпосылок, буквальное понимание приведённого утверждения было бы неверным; наоборот, специфика взглядов Рассела требует учитывать и совокупность рассматриваемых вещей, и специфическую природу и иерархическую структуру примитивных значений, и зависимость анализа выражения от действительного существования предмета описания. Изложенные выше концепции английского философа послужили предметом критики со стороны его ученика. Основные претензии были высказаны Витгенштейном в «Заметках по логике» (1913 г.), рукописи, подготовленной по просьбе самого Рассела и при его деятельном участии. Один из главных аргументов затрагивал теорию суждения. По мнению австрийского философа, понимание истины и лжи, с точки зрения упорядочивания конституент суждения, не удовлетворяет как раз тому критерию, на основании которого Рассел критикует неогегельянцев. Выдвигая в качестве одного из основных принципов теории истины коррелятивность истины и лжи, Рассел, тем не менее, связывает их с двумя разными актами суждения, в которых познающий разум упорядочивает конституенты различным образом. Витгенштейн же считает, что коррелятивность истины и лжи должна проглядывать уже в одном акте суждения, если эксплицитно установить его форму. Последняя должна учитывать наличие у суждения двух истинностных полюсов (истина и ложь), отношение к которым осуществляется в единственном действии познающего разума. Это возможно только потому, что содержание суждения скоординировано с соответствующим фактом независимо от субъекта. «Когда мы говорим: „А судит что“ и т. д., мы должны сослаться на целое предложение. Этого нельзя выполнить, сославшись на его конституенты и формы, но не в надлежащем порядке. Это показывает, что предложение, с тем, чтобы оно было высказано, само должно встречаться в утверждении; например, каким бы образом не истолковывалось „не-р“, вопрос „Что же отрицается?“ должен иметь значение». По мнению Витгенштейна, основная ошибка Рассела заключается в уподоблении суждения наименованию, хотя и имеющему специфический характер, где по сути дела высказывание суждений и предложений предполагает наличие соответствующего комплекса, состоящего из конституент, непосредственно известных говорящему. Задача судящего разума сводится к установлению координации между конституентами комплексного знака и конституентами соответствующего факта (вспомним, что и логическая форма является конституентой), а это вполне укладывается в понимание предложения как комплексного имени и акта суждения как акта называния. Истинность и ложность в этом случае уподобляются правильному и неправильному наименованию, связанному с различными действиями рассудка. В отличие от Рассела Витгенштейн считает, что представление суждения в виде пространственного комплекса неверно уже хотя бы потому, что оно не учитывает понимания в едином акте суждения, как условий истинности высказываемого предложения, так и условий его ложности, что конституирует смысл предложения, не сводимый к совокупности примитивных значений. «В „а судите“, р нельзя заменить собственным именем. Это очевидно, если мы подставляем „а судит“, что р является истинным, a не-р является ложным. Предложение „а судит/?“ состоит из собственного имени а, предложения р с его двумя полюсами, и соотнесения а с обоими этими полюсами определённым способом. Ясно, что это отношение не является отношением в обычном смысле» {2}. Отказ от пространственного представления суждения и введение в структуру предложения истинностных полюсов (истина и ложь), приводящих предложение в согласование с действительностью, требует кардинального пересмотра структуры знания по знакомству и знания по описанию. Действительно, раз высказывание истины нельзя редуцировать к непосредственному знакомству с конституентами, поскольку само суждение не сводится к их наименованию, требуется принятие новых элементов мира, которые соответствовали бы не простым именам, но предложениям. И эти элементы суть факты. Последние не сводимы к своим конституентам и представляют собой сущности sui generis, и если отношение наименования однозначно соотносит имя и примитивное значение, то одному и тому же факту соответствует как истинное, так и ложное предложение. Более того, биполярность предложений в совокупности с возможностью их отрицания требует принять два типа фактов, положительные и отрицательные, иначе возникали бы непреодолимые трудности с согласованием ложных отрицательных предложений. Витгеншнейн утверждает, и Расселу приходится с ним согласиться, что «существуют положительные и отрицательные факты: если предложение „Эта роза не красная“ — истинно, тогда то, что оно обозначает, является отрицательным. Но наличие частицы „не“ не указывало бы на это, если бы не знали, что значение предложения „Эта роза красная“ (когда оно является истинным) — положительно. Только из обоих, отрицания и отрицаемого предложения, мы можем заключить о характере значения целого предложения» {3}. Введение фактов, как особых элементов мира, приводит к пересмотру расселовской теории суждения и, прежде всего, понятия логической формы Если суждение не сводится к акту познающего разума, упорядочивающего конституенты, то отпадает необходимость в непосредственном знакомстве с такой особой сущностью, как логическая форма. Она не может рассматриваться как конституента предложения наряду с другими конституентами. Это демонстрируют и специфические особенности её функционирования в системе знаков. Приняв расселовскую теорию суждения, «легко предположить, что комплексными являются только те символы, которые содержат имена объектов и что соответственно „(Эх, ф). фх“ или „(3x,y)xRy“ должны быть простыми. Тогда первое выражение естественно назвать именем формы, а второе именем отношения. Но что в таком случае представляет собой (например) значение „~(3x,y). xRy“? Можем ли мы поместить „нет“ перед именем?» Данный пример показывает, что, так как отрицание согласовано с истинностными полюсами предложения, функционирование логической формы от наименования не зависит, а стало быть, не может рассматриваться как примитивное значение, полученное в отношении непосредственного знакомства. Формы отменяются как логические объекты. Это же относится и к логическим союзам. В пользу последней точки зрения Витгенштейн выдвигает ещё целый ряд аргументов, в частности, взаимоопределимость логических союзов (например, конъюнкции и дизъюнкции с помощью отрицания), что было бы невозможно, если бы они являлись примитивными значениями. Более того, логические союзы даже могут исчезать, как в случае с двойным отрицанием. Все эти аргументы приводят Витгенштейна к выводу о том, что логических объектов не существует, что логика не может трактовать об особом множестве предметов. В пользу этого говорит и универсальность логики. По мнению австрийского философа, рассмотрению логических элементов знаковой системы как особых логических объектов способствует несовершенство предложенной Расселом и Фреге символики, которая не удовлетворяет принципу однозначности и требует введения особых элементов, характеризующих логические связи. Это вводит в заблуждение, поскольку собственно логические знаки пытаются интерпретировать по аналогии с нелогическими знаками, что и приводит к неадекватным результатам. Собственно логические выражения могут рассматриваться только как псевдознаки, и их надлежащая запись должна показать это со всей определённостью. В «Заметках по логике» Витгенштейн разрабатывает основы такого символизма, основанного на биполярности предложений (оЬ-запись). Этот символизм получает окончательное выражение в таблицах истинности «Логико-философского трактата». Цель данного символизма определяется одной целью. Если логика не является наукой наряду с другими науками, то она не должна трактовать об особом множестве объектов. Логика вообще не трактует об объектах. Её предложения бессодержательны. В самом деле, если логика не имеет специфической предметной области, то её утверждения не содержат материальной информации, а её законы не связаны с характеристикой объектов (в том смысле, который Рассел придавал, например, теории типов и аксиоме бесконечности). Каждое предложение, содержащее материальную информацию, определяется совокупностью условий истинности, приводящих его в соответствие с действительностью. Однако те предложения, с которыми имеет дело логика, представляют собой два крайних случая, среди всех возможных условий истинности. Противоречие — всегда ложно, а тавтология — всегда истинна, а это показывает, что основание истинности таких предложений не связано с действительностью, а стало быть, они не сообщают никакого содержания. На эту особенность логических предложений Витгенштейн впервые обращает внимание в «Заметках, продиктованных Дж. Э.Муру» (1914 г.), с которыми Рассел был знаком через посредство последнего. «Так называемые логические предложения, — утверждает Витгенштейн, — показывают логические свойства языка и, следовательно, универсума, но не говорят ничего»2. Бессодержательность законов логики не означает их бессмысленности, они в отличие от всех других предложений просто выполняют иную функцию. Подлинное предложение связано с действительностью различными условиями истинности. Но если таковые отсутствуют или, вернее, охватывают любую возможность, то это говорит только об одном: «Логические предложения шляются формами доказательств: они показывают, что одно или более предложений следуют из одного (или более)»3. Таким образом, с точки зрения Витгенштейна утверждения логики являются псевдопредложениями и не выходят за рамки комбинаторных преобразований в пределах знаковой системы, они не могут сообщить ничего конкретного относительно описываемого положения дел. Всё содержание логики исчерпывается разработкой надлежащих способов записи, показывающих, как функционирует язык, но она ничего не сообщает о действительности, о которой говорит этот язык. Именно в этом аналитический смысл логических предложений. Очевидно, что ни теория типов, ни аксиома бесконечности не удовлетворяют такому пониманию, они не являются тавтологиями, а обладают совершенно определёнными условиями истинности, связанными с действительным миром. Логика же имеет дело с любой возможностью, и её положения должны быть безусловны не только для мира с конечным количеством объектов, но даже и в том случае, если бы вообще не существовало ни одного предмета. С точки зрения Витгенштейна принимаемые Расселом допущения не верны, потому что они вместо того, чтобы говорить о знаках, нечто сообщают о действительности, привлекая такие понятия, как вещь, отношение и т. п. Уже отправная точка в экспликации числа (определение нуля как множества несамотождественных вещей) грешит этим недостатком и не может рассматриваться как логическое предложение. То же самое относится к теории типов. Любое утверждение, затрагивающее интенцию значения, выходит за рамки комбинаторики со знаками и не может рассматриваться как аналитическое. С точки зрения чистой логики все проблемы, которые приносит с собой теория типов, должны решаться на уровне надлежащим образом установленного символизма. Но если выполнено последнее условие, то никакая теория типов не нужна, поскольку введение символа предполагает установление правил оперирования с ним, которые сами по себе показывают допустимые типы значения данного знака, а следовательно, отпадает необходимость в особом, явно сформулированном предложении, говорящем о виде знака. Витгенштейн считает, что «то, что М является вещью, не может быть сказано, это бессмысленно: но нечто показывается символом „М“. Точно так же то, что предложение является субъектно-предикатным предложением, не может быть сказано: но это показывается символом. Следовательно, теория типов невозможна. Она пытается сказать нечто о типах, когда можно говорить только о символах». Следуя требованию «бритвы Оккама» от теории типов следовало бы отказаться вообще. Под влиянием критики Витгенштейна, Рассел, как видно из «Лекций по логическому атомизму», отказывается от некоторых своих ранних взглядов или существенно их модифицирует. Он принимает целый ряд положений своего ученика, например, вводит положительные и отрицательные факты. Однако зависимость Рассела от Витгенштейна оказывается не столь значительной, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, английский философ сохраняет общую эпистемологическую мотивацию разрабатываемых им доктрин. Особенно это проявляется в аргументации в пользу введения фактов, как особого рода сущностей. Этому же интересу подчинена и разрабатываемая Расселом новая теория суждения, что характерно для работы «О пропозициях». Онтологические соображения не позволяют ему отказаться и от теории типов. В целом он идёт совершенно особым путём, сохраняя общие эпистемоло-гические и онтологические предпосылки своего понимания формальной логики. Меньше всего Рассел учитывает критику первой из указанных выше детерминации его творчества. Он стремится лишь к новому обоснованию, но никогда не идёт по пути радикальной переинтерпретации. Философия логики всё равно остаётся лишь следствием теории познания и онтологии. В этом отношении весьма примечательным выглядит замечание Ф.Рамсея, более верного продолжателя Витгенштейна, который в письме (1924 г.) к последнему, характеризуя эволюцию взглядов Рассела в конце 10-х — начале 20-х годов, писал: «Несколько недель назад я посетил Рассела… Фундаментальных изменений не произошло, в точности как оно и следовало ожидать. Я почувствовал, что он стал слишком стар: каждое отдельное замечание он. по-видимому, понимает и говорит „да“, но это не впечатляет, так как 3 минуты спустя он продолжает в старом духе. Из всей вашей работы он, по-видимому, принял только одно: бессмысленно помещать прилагательное туда, где должно быть существительное, что способствует его теории типов» {1}. Замечание проницательного Ф.Рамсея кажется ещё более интересным, если учесть, что к этому времени уже давно вышло основное произведение Витгенштейна данного периода «Логико-философский трактат» (1921 г.). Несмотря на то, что Рассел постоянно подчёркивает зависимость своих взглядов от взглядов своего ученика, на самом деле он мало у него заимствовал, да и то, что заимствовал, по свидетельству Витгенштейна, понял не адекватно. Особенно очевидно различия двух позиций проявляются при сравнении «Логико-философского трактата» и «Логического атомизма». Несмотря на общность истоков, они, по существу, выдвигают и обосновывают две разные программы. Для Рассела логика — это метод, но этот метод эпистемологически и онтологически мотивирован. Знаковая структура определяет систему описания, но совокупность примитивных значений задаётся онтологией и гносеологией. Они ставят предел анализа и зависят от общих философских предпочтений. Логика здесь имеет вторичный характер. Данному проекту философии логики английский мыслитель останется верен всегда. Иное дело проект Витгенштейна. Его подход основан на полной переориентации задачи философии, которая более не рассматривается как теория, подобная науке, в том смысле, что она не является совокупностью предложений, высказывающих нечто о мире и являющихся истинными или ложными. Цель философии — указать границы осмысленности, границы выразимости смысла в языке, внутренней логики того, что говорится о мире. Философия — это деятельность по прояснению мыслей. Поскольку методом такой деятельности является логика, она не может быть вписана в доктринальные рамки онтологии и теории познания. Наоборот, понимание последних есть следствие, затребованное спецификой логического анализа. Представление об автономии логики является основным достижением Витгенштейна. Сформулировав в «Дневниках 1914-191 б» основной принцип философии логики: «Логика должна заботиться о себе сама» {2} и последовательно эксплицировав его в «Логико-философском трактате», Витгенштейн заложил совершенно новые принципы исследования своеобразия аналитического знания. Он выводит формальную логику из-под начала онтологии и теории познания, считая, что при прояснении её основных понятий необходимо отталкиваться исключительно от особенностей её символического языка. Логика как исследование универсальных возможностей осмысленных утверждений не может быть фундирована никакой онтологией, как раз наоборот, поскольку именно логика устанавливает критерий осмысленности, любая онтология есть следствие логического прояснения возможных взаимосвязей структур описания. Как универсальный метод прояснения мыслей, логика не может зависеть и ни от какой эпистемологии, поскольку теория познания рассматривается лишь как частная философская дисциплина. Отсюда вытекают все особенности взглядов Витгенштейна: различение сказанного и показанного, производная от логики высказываний онтология, внеличностное представление мира и т. д. Однако, несмотря на все различия, оба подхода в частностях могут служить взаимному прояснению точек зрения двух мыслителей, если не забывать о фундаментальном различии их исследовательских установок.
[1] Приведённое выше обсуждение может быть заменено обсуждением субъектно-предикатных фактов, или фактов, содержащих трехместное, четырёхместное… отношение, но относительно существования субъектно-предикатных и иных фактов, более сложных, чем те, что содержат три конституенты, могут возникнуть сомнения. Следовательно, факты, которые рассматриваем мы, лучше всего подходят в качестве иллюстрации.