Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Третий день у нас ушел на разговоры о Федорове. Оказывается, они Федоровым интересуются еще с дореволюционных времен. В частности, ему, Костюченко, кажется, что воскрешение умерших, построение здесь, на земле, рая и может быть тем, что объединит народ. Тут никому ничего не надо объяснять, ясно, что ради такой цели объединиться стоит. Я с ним согласился, и дальше мы уже обсуждали вещи вполне практические. Например, переселение сыновей на кладбища, организация там школ-библиотек и школ-музеев. Все, где остался след о живших прежде людях, должно быть собрано, чтобы помочь сынам воскресить отцов. И тут мой собеседник подвел меня к вопросу, который явно его смущал. Что будет с теми, кто погиб или умер, не оставив потомства? Можно ли их воскресить; если нет, ведь мир будет неполон, а если можно - как? Похоже, мир представляется ему напрочь несправедливым, и суть не в том, что один богаче, а другой бедней, это ерунда; беда, что в нем выживает лишь зло, неправда, и с каждым поколением их становится больше и больше.

Проще говоря, выживают только палачи, только они оставляют потомство, даже память о жертвах - и та остается только палаческой. Если мы, славяне, когда-то истребили половцев, значит, мало того, что погибли их сыновья, но и память об убитых сохранилась лишь наша. Получается, что в мире, в котором мы живем, убитые осуждаются навечно, у них нет и шанса ни на реабилитацию, ни на воскресение. Я сказал Костюченко: надеюсь, что удастся восстановить и их. По кусочкам, по фрагментам, как сыщик восстанавливает картину преступления, но он заметил, что это будет делаться без любви, без сыновней преданности, механически, и люди, которых так воскресят, наверняка будут чувствовать себя обделенными, жить одиноко и неприкаянно. Ведь, в сущности, они никому не будут нужны. Он, Костюченко, боится и худшего: они вообще не станут настоящими людьми, выйдет нечто вроде манекенов - по внешности обычный человек, а главного - души - в нем нет. Воскрешенные без любви, они и сами любить не смогут.

Он рассуждал разумно и безнадежно, но тут прямо во время разговора меня осенило, как нашей беде помочь. И что надежда именно на ЧК. Во-первых, сказал я, когда вы кого-то арестовываете и начинаете следствие, вы должны допрашивать обвиняемого не только о том, что непосредственно касается сути преступления, нет, вы должны узнать об этом человеке все, вывернуть его наизнанку, вынуть из него всю душу, говорил я Костюченко, всю его подноготную запротоколировать до последней капли, особенно когда уже видите, что так и так его расстреляете.

Убивая человека, вы должны оставить с избытком, чтобы, когда придет время, его без затруднений можно было восстановить. Сразу после смерти обвиняемого его дело поступает в ваш архив или в музей при тюрьме, при лагере - словом, там, где его зарыли. Значит, необходимое для воскрешения уже собрано и готово, причем это не холодные, бесстрастные записи, нет, следствие должно идти предельно жестко, чтобы быть уверенным, что арестованный не скрыл ничего, до дна выложил свои тайны и страхи, привязанности и обиды, вкусы и привычки, словом, все. С первого дня, когда ты себя помнишь, важна каждая мелочь. А дальше настает срок, и человеческий род наконец поворачивает обратно; деторождение прекращается, и сыновья, как и предвидел Федоров, начинают восстанавливать своих отцов, восстанавливают отцов и дети палачей, но тут отступление от Федорова.

Сами палачи прежде отцов восстанавливают тех, кого они убили. Жертвы еще на следствии усыновляют собственных палачей, чтобы, когда придет время, они по праву могли их воскресить. В этом, сказал я, я вижу великий акт прощения и примирения, палачи и так при жизни наследуют своим жертвам, присваивают их имущество, жен, славу, а теперь оказывается, что единственно для того, чтобы убиенные не погибли окончательно, наоборот, могли жить вечно. То есть любовь палача к жертве есть высшая, наиболее чистая и бескорыстная любовь. Если мой проект коллегией ОГПУ будет одобрен, сказал я, "органы" сделаются самым важным государственным институтом. Функции их изменятся диаметрально: из органов смерти они станут органами жизни, причем жизни вечной, может быть, именно в этом и великий смысл революции.

Дедово, 3 мая 1928 года.

Милая моя, дорогая моя, любимая Ната.

Сегодняшний день, да и три предыдущих были у меня легкими, хотя я проходил больше 40 километров по скользкой, разъезжающейся под ногами дороге. Наверное, раз пять, не меньше, падал, плюхался прямо в грязь, не больно, но обидно, однако затем вставал, оттирался ветками и шел дальше. Сначала, упав, по обыкновению чертыхался, ругал себя и российские дороги, но потом понял, что здесь есть своя правда. Пока я проповедую чистенький, интеллигентный, привыкший мыть руки до и после еды, я был и остаюсь для них чужой, я совсем не часть, соответственно на меня и смотрят. Скорее дивятся, чем слушают, и все пытаются понять, догадаться, зачем я пришел. Но отношение доброе, даже участливое, везде стараются накормить, обогреть, зовут переночевать. И вот я стал думать, нет ли в моих падениях намека, не хотят ли мне мягко, по-отечески показать, каким и как я должен идти со своими проповедями. Не высокомерно давить, топтать землю, а упасть, прижаться к ней, вымазаться в размокшей липкой глине так, чтобы стать от нее неотличимым. В общем, умалиться и смириться, подобно русским князьям перед ордынскими ханами есть ее ртом. Я, наверное, километров десять шел и этими словами играл, но больше думал не о сути, а о том, как развивается язык, как он привычные вещи, то же падение на землю, умудряется оторвать от обыденной жизни, обратить в метафору.

Неделю назад ты написала, что ходят слухи, будто отец Феогност собирается оставить кафедру и принять на себя крест юродства. Если известие верное, я хотел бы, чтобы ты написала сестре следующее: я видел, как в деревнях разрушают церкви, верующих, конечно, больше, и все равно очень, очень многие поддерживают власть. В Боге повсеместное разочарование, мы ждали Христа долго, ждали и молили, а Он не приходил, и теперь люди чувствуют себя обманутыми. Это страшно, когда вдруг начинаешь думать, что тебя всю жизнь обманывали. Может быть, юродство - единственный выход. Оно вроде катакомбы, там и самому спастись можно, и веру сохранить. Власть настроена жестко, и я не удивлюсь, если через несколько лет в стране не останется ни храмов, ни монастырей. Или останутся коммунистические капища, этакий сплав коммунизма и христианства, много-много коммунизма и чуть-чуть христианства: Христа объявят вождем коммунистов древности, ему и место в Пантеоне найдется, но от веры мало что уцелеет.

В общем, если он колеблется, ты его поддержи. Сам ему я писать боюсь, знаю, что когда не принял постриг, он счел меня предателем, но я не мог за ним пойти, я тебя любил, да и уйди я из мира, добра от меня было бы немного. Нынешнее же мое "хождение за три моря" получит смысл, только если и я "опрощусь". Я, когда оттирал с себя грязь, об этом думал и еще думал, что, конечно, его и меня равнять глупо, но вдруг наши пути однажды и впрямь сойдутся?

С раннего детства я всегда хотел того же, что Федор, и если получалось, был счастлив. Тогда я знал, что хочу хорошего и правильного, потому что Федор ничего плохого делать не может. Пока мне до юродивого далеко, грязь с себя счищу, и опять все уверены, что я власть. Не ревизор, конечно, но человек, или властью посланный, или идущий с ее одобрения. Так, похоже, и есть. Тут одна забавная история: год назад на станции Шацк среди тех, кто меня слушал, был местный телеграфист, очень милый человек, и вот он по собственной инициативе по всей железной дороге чуть ли не до Владивостока отстучал другим телеграфистам, чтобы везде, куда бы я ни пришел, мне был готов стол и ночлег. А главное, чтобы на мое выступление собиралось побольше народа. Телеграмма, как водится, сразу попала к местному начальству и была принята им за приказ. Телеграфист еще там, в Шацке, сказал, что поможет мне, но я и не предполагал, что у него такие возможности. Теперь понятно, как с помощью одного телеграфного аппарата большевики в 17-м захватили власть от Петербурга до Сахалина.

Кстати, не меньшее спасибо и моему тренеру Сергею Порфирьевичу Вдовину. Листовки, где сказано, что пешее путешествие из Москвы во Владивосток организовано Московским спортивным обществом конькобежцев и велоциклистов и оно просит всех оказывать мне содействие, которые Вдовин лично и написал, и напечатал, конечно, верх идиотизма, но чем непонятнее, тем страшнее: на местные власти эти бумаженции действуют прямо магически.

P.S. Сначала, Ната, признаюсь, мне было приятно, что благодаря телеграфисту - и народу на выступления приходит много, и переночевать есть где, но теперь нравиться перестало. Я понял, что если и дальше буду идти вдоль железной дороги, так и останусь для встреченных то ли государственным посланником, то ли тем же Хлестаковым. Вдоль дороги и впрямь живет другой народ, из прошлой жизни он вышел, но никуда не пришел. Станция - бивуак, временное пристанище, эта печать здесь на всем. И в разговорах я часто слышу, что надо жить, как поезд, хотя, если станция маленькая, они тут и не останавливаются. Каждый мечтает куда-нибудь податься, сделаться кочевником и ехать, ехать. На ходу и любить, и детей рожать. Соблазн, конечно, немалый, в конце концов ведь и нам с Федором тоже не сидится. Понимаешь, Ната, меня одно смущает, я, когда отправлялся во Владивосток, думал, что я, кочевой, пройду среди оседлых, а получается я - кочевой и они кочевые: что я им могу сказать? Надо мне от железной дороги бежать, а с другой стороны, может, в глухих местах и нет никакой розни, все ровно, Бог даст, они и без меня разберутся. Я знаю, что Россия и с немцами вся воевала, и в Гражданскую в стороне немногие остались, но вдруг там давно успокоилось? Те, кто вернулся, снова пашут, сеют и о крови забыли. Это для меня серьезный вопрос, и я то в одну сторону клонюсь, то в другую. А что судьба наши с Федором пути сблизила, я рад: только представлю, что и он тоже идет по Руси, сразу легче. Еще раз, моя милая, дорогая, любимая, целую и прощаюсь. Твой Коля.

Вылково, 4 июня.

Милая моя, дорогая моя Ната, мне очень жаль, что раз за разом письма, что я пишу, невеселые. Но что поделаешь? За день я вижу столько горя, столько совсем безнадежных историй мне рассказывается, что писать по-другому не поднимается рука. Да и неоткуда взяться хорошему и радостному, или, вернее, мне кажется, что только у нас с тобой в этой огромной стране оно и есть, а вокруг лишь беды и несчастья. Сегодня после Сеченова шел в полном одиночестве, обыкновенно меня долго провожают, но тут - никого. Может, потому, что слушали накануне равнодушно. С некоторых пор я говорю суше, холоднее как-то и ничего не могу с собой поделать. У меня уже выработались свои ораторские приемы, я знаю, что вернее затронет людей, знаю, так сказать, ударные куски и повторяю их слово в слово. Всякий раз, когда дневной переход окажется длиннее обычного и я подустану, становлюсь в наезженную колею и качу, будто под горку.

Я понимаю, что поступаю плохо, не за тем я пошел, да и никому не нужно, чтобы я, словно граммофон, крутил одно и то же. Но бывает это нередко. Наверное, было и в Вылково. Вчера в письме я тебе написал, что революция была потопом, но не написал о главном, оно как бы следовало, но прямо сказано не было. При Ное потоп наслал на людей Бог, а наш - человеческий с первой до последней капли. Мы живем во время, когда человек сильно разочаровался в Боге и теперь пытается все сделать сам. Сначала потоп, чтобы смыть старый грех, потом можно строить рай. Здесь и зарыта собака.

В последнюю треть прошлого века в России совпали огромный нравственный скачок и это разочарование в Боге. Почти девять веков Россия ждала второго пришествия Христа, последние два века после раскола, не просто ждала, считала каждую минуту, а Он все не приходил. Разве мало на земле было зла, разве мало горя и страданий, но Ему, наверное, казалось, что чаша до дна еще не испита. Когда сил ждать Его у людей не осталось, они решили, что сами сделают то, что когда-то Он им обещал. Понимаешь, Ната, они сказали себе, что больше не будут на Него надеяться и просить у Него тоже больше ничего не будут, все сами. Они даже объяснили друг другу, что так и надо - именно этого Он от них и ждет. То есть здесь нет бунта, нет отступления от Бога, наоборот, Он их благословляет. И как здорово не ждать, не молить, не выпрашивать, а все с первого камня до завитушки на крыше построить собственными руками.

Сегодня, когда, выйдя из Сеченова, шел лесом, вспомнил одну свою старую мысль, может быть, ты от меня ее слышала. Раньше она мне казалась скорее красивой, чем правильной, а тут я даже испугался точности. Чуть ли не ключ к истории рода человеческого за многие, многие века. Суть в том, что, если взять каждого из нас поодиночке и всех вместе, все народы, все секты и религии, чьи представления о добре и зле коренятся в Библии, окажется, что мы от рождения до смерти только и делаем, что своей жизнью, своей судьбой ее - Библию комментируем. Редко всю, обычно берем какой-нибудь стих или строку.

То ли в воспоминаниях Якубовича, то ли у Короленко в "Истории моего современника" я лет десять назад вычитал про секту покаянников. Эти люди считали, что главное в христианстве покаяние. Помнишь: Сказываю вам, что ... на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии. ...не здоровые имеют нужду во враче, но больные. Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию. А дальше просто и прямо. Покаяние без греха не бывает. Без греха фарисейство. Наоборот, чем больше грех, тем больше и покаяние. Покаянники были сектой убийц, державших под собой весь Сибирский тракт. Они убивали и каялись. Год проводили в молитве и посте, накладывали на себя жесточайшие епитимьи, вериги, а потом, отмолив грех, снова убивали.

Санкцией на жизнь самого христианства, вообще его возможность - в словах Христа: Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму. Так и здесь: основой нового пути России, совсем нового понимания ею своего предназначения были слова Николая Федорова, что настало время, о котором Христос сказал, что тогда мы, смертные, сможем делать то, что делает Он (то есть воскрешать мертвых), и еще больше Его делать. Время, когда слово Христа станет делом. В федоровском комментарии наша сегодняшняя история свернута, будто в коконе, он с учениками стал его разматывать, объяснять нам, за что и в каком порядке приняться, теперь мы идем дальше уже сами. Главное, Ната, это не те комментарии, которые можно найти у философов и богословов, там одно словоблудие, здесь же все приходится подтверждать своей и чужой жизнью. В общем, тут везде кровь и просвета не дождешься.

Федоров, Ната, раньше многих понял, что всю линию жизни надо повернуть вспять. Бесконечное зачатие детей - лишь порождение нового зла, новых страданий, и больше ничего. Сколько столетий прошло после прихода Христа, а разве стали мы лучше, разве стали меньше убивать? Мы только дальше и дальше уходим от Бога. Адам согрешил, Каин убил брата Авеля, и с этого началось бегство человека от Господа. Человек бежит от Бога и путает следы, он хвалится, ликует, что обманул Господа, что Господь его потерял. Он, грешник из грешников, вор из воров, породил невинного младенца, даже первородный грех которого искуплен, взят на себя Спасителем. Человек бежит, путает след своим потомством. Даже когда Господь говорит Каину, что грех его будут наследовать 77 поколений, его потомки умудряются спастись. Они смешиваются с потомством ни в чем не повинного Сифа и вопрошают к Господу, почему мой сын или моя дочь должны страдать? Да, он, она - потомок Каина, но он же, она же и потомок Сифа, а тот ведь, Господи, перед Тобой ни в чем не виновен. Так прямо при зачатии происходит смешение добра со злом и добро прячет зло, укрывает его от Божьего гнева. Вот Федоров и говорит, что, идя как раньше, нам не спастись - на это нет ни единого шанса. Если мы в самом деле хотим искупить свои грехи, мы должны повернуть и идти не от Бога, а к Богу. Пойти строго назад, от сына к отцу, дальше - к деду... Поколение за поколением мы должны идти к тем немногим дням, когда сотворенный Господом человек был еще непорочен и безгрешен.

Узаново, 23 марта.

Ната, милая моя, дорогая Ната!

Сегодня я встал очень рано, но встал легко, с удовольствием. Светит солнце, мороз совсем легкий, думаю, что днем начнет таять. Уже март, скоро придет настоящее тепло, и мне больше не надо будет тащить на себе тулуп. Мало о чем я мечтаю сейчас, как об этом. Не знаю, согласишься ли ты, но я опять целый день шел и думал, что люди собираются в народы, чтобы засвидетельствовать истинность того или иного комментария к библейским стихам, народ тоже есть комментарий. Так мы, русские, собрались, чтобы подтвердить слова Христа, что и из камней Господь может сделать себе сынов Авраама, доказать, что теперь именно мы - хранители истинной веры, Третий Рим, Новый Израиль. В нас, в одного из нас воплотится Христос, когда во второй раз придет на землю. Вера, что мы - Новый Израиль, не просто нас грела, ради нее, во имя нее мы были готовы на любые жертвы. И так век за веком.

Посмотри, сколько жизней положили наши предки, чтобы создать эту огромную, когда едешь, а тем более идешь, в самом деле, понимаешь - бескрайнюю страну. А ведь росла она пешком, как иду я, и на каждой версте приходилось воевать, а потом строить крепости, расчищать и распахивать землю. Конечно, некоторые из нас, подобно тем же англичанам и французам, просто хотели нажиться, но другого и других, мне кажется, было больше. Идя, мы шаг за шагом расширяли территорию истинной веры. И сейчас, нищие, больные, голодные, загубив чуть ли не десятую часть народа, мы снова страстно мечтаем о всемирной революции, о том, чтобы везде на земле установилось царство правды. Ради революции наши вожди готовы сжечь в мировом пожаре всю Россию, и в большинстве, в огромном большинстве мы им сочувствуем. Да, мы готовы сгореть, потому что это угодно Богу, потому что именно этого Господь от нас ждет. И неважно, что сегодня мы легко, даже с восторгом рушим храмы, жжем иконы и священные книги, ведь главное сохранено, главное осталось - как и раньше, мы идем к правде. Только ряды наши без споров о вере стали еще многолюднее и движемся мы еще быстрее.

Ната, я каждый день говорю с десятками разных людей, и все время чувствую этот огромный напор правды. Люди веруют, не верят, а именно веруют, что они принесут миру правду и спасение. Как и говорил Господь, они ликуют от того, что в новом учении в самом деле нет ни эллина, ни иудея - один пролетариат. Мы давно истомились в своем одиночестве. Мы всегда хотели и были открыты миру, а он видел в нас еретиков и схизматиков, заталкивал куда-то в Сибирь, в Азию, хотел отгородиться. Он звал нас варварами, но теперь мы победим.

И ведь это, Ната, никакой не марксизм - о марксизме здесь, с кем бы я ни говорил, никто и понятия не имеет, - а чистейшей воды учение о правде.

Вот что за мысли, сам не знаю почему, бродили у меня в голове. Может, потому, что я целый день никого не видел и не слышал, ни перед кем не выступал. Я пошел лесной дорогой и промахнулся мимо деревни. Сейчас я, конечно, понимаю, где повернул неправильно. Там было болото, которое я решил обогнуть не слева, как мне сказали, а справа, показалось, что оно небольшое и разницы нет. Но я шел и шел, а болото не кончалось, в конце концов уведя меня далеко в сторону. Впрочем, я не жалею. Я шел по удивительно тихой и красивой лесной дороге. Идти было приятно: под ногами толстый слой песка и иголок, а вокруг - старый сосновый лес иногда с совершенно красными, будто сквозь них просвечивает солнце, стволами. Настоящая боровая сосна. На опушках же другая порода сосен. Деревья тоже мощные, могучие, но ветки и стволы, а на земле корни друг друга скрутили, сжали; все напряглось из последних сил и застыло прямо Лаокоон. Даже странно, что вот так, друг друга душа, можно жить и расти.

Лутвино, 22 апреля.

Натуся, милая моя, дорогая, любимая. Вчера был сильный дождь, но дорога чистый песок, он намок и под ногами не рассыпается, идти легко, для моих давно болящих ног - праздник. Я шел, а когда дорога выходила к лесному озеру - их тут много, как в Прибалтике - находил себе камень или корягу и по часу, по два сидел на берегу, смотрел на воду. Хорошо, покойно, никуда идти дальше не хочется, просто бы сидеть и думать о всякой всячине. В общем, я вставал прямо себя насилуя, и то не скоро.

Сегодня, Бог знает уже через сколько дней, решился снова написать тебе о евреях. Эти мысли для того, что я делаю, очень плохи. Правда, за последние три недели я немного успокоился, что-то отставил в сторону, что-то, наверное, просто забыл, а когда начиналось, когда одна мысль цепляла другую, я вытягивал цепь и вытягивал, боялся, что конца ей не будет. В Нижних Полянах я твердо решил день о евреях ничего нового не думать, нарочно себя сбивал, стоило на них вырулить, но больше я так делать не стану, уж больно унизительно, потом чувствуешь себя совсем погано. Может, все от того, что любая честная мысль в нас не случайна, это ведь попытка понять мир, каким он создан, и когда мы ей мешаем, мы поступаем неправильно. Тем не менее перерыв пошел на пользу.

Первым мне пришло в голову, что народы земли никогда не признавали избранничество Израиля. Вот сейчас, сегодня они ни разу не сказали, как сам Господь говорил: Благословен Израиль, избранный Богом. Сначала мы не признавали Бога Израиля, а потом, признав Его, тут же отказали Израилю в избранничестве. Объявили его навсегда утраченным. А евреи меж тем веровали, как раньше, другими особенно не интересовались, никого не пытались обратить, повести за собой. Такое ощущение, что народы, окружающие Израиль, век за веком пытались разбить эту связку: Бог и Его народ.

Раньше (Ветхий Завет) они совращали евреев своими богами, своими женщинами и обычаями, а когда благодаря пророкам народ устоял, объявили, что евреи плохо служили Богу и Он больше не их (Новый Завет). То есть прежде они пытались уговорить евреев оставить Бога, а когда это не удалось, Бога - оставить Его народ.

Евреи - народ, искусственно созданный Богом, - нами как бы изъяты из неискусственной, привычной жизни. Евреи вроде бы есть, есть всегда и везде (вечный народ), но не в истинном своем качестве. Для нас они лишь некий вектор, показывающий направление к Богу. Признай мы за евреями, что говорит о них Ветхий Завет, о самостоятельности пути человека по жизни нечего было бы и думать.

Можно сказать, что мы о евреях многое слышали, но в главной жизни, ради которой человек и создан, за одним-единственным исключением ни разу не встретились. Это исключение - тридцать три года жизни на земле Иисуса Христа. Уникальность, даже искусственность произошедшего тогда подчеркнута и двойной Богочеловеческой природой Христа, и непорочностью Его зачатия. В Рождественскую ночь евреи и мы начали сходиться, окончательно пересеклись на Голгофе, и это породило в мире такое возмущение, что вся последующая двухтысячелетняя история сделана им целиком и полностью. Уверен, поднятая волна уляжется еще не скоро.

Здесь Наточка, прервусь, остальное - завтра. Целую. Коля.

Ната, милая, здравствуй. Сегодня шел и думал о разных вещах. Если говорить о вчерашнем письме к тебе, в основном, конечно, в сторону. Начну с мысли, которая кажется мне важной и радостной. Она из тех немногих, которые я называю подарками. Слушай, я теперь твердо убежден, что Господь никогда не творил зла. Можешь считать, что Ему это и не дано. Все, что принято называть Божьим наказанием, - наше же, собственное наше зло. Бог со дня сотворения человека ежечасно и ежеминутно уводит зло из мира, который Он создал, сводит его на нет своей добротой и благостью. В тех редких случаях, когда Он отчаивается, что нас можно спасти, начинает думать, что в человеке нет ничего хорошего, один грех, Он уходит, отдаляется, и тогда - вспомни потоп - мы гибнем, тонем во зле, которое сами же породили.

Это относится и к знаменитым египетским казням, и ко всем еврейским законам, основанным на талионе: око за око, зуб за зуб... В Египте, как я сейчас понимаю, Господь, защищая Свой народ, просто ставил между ним и фараоном зеркало, и зло, которое фараон хотел причинить евреям, его, фараона, зло, отражаясь от зеркала, обращалось на египтян. То есть фараон сам себя карал. Евреи же, пытаясь понять, что произошло, придумали талион - зло, которое ты причинил ближнему, будто собака, возвращается к хозяину.

Вторая мысль не столь добрая. Понимаешь, Ната, я, как и ты, как все мы, привык жить в христианской стране. Мы были христианами, православными, а те немногие, кто считал себя атеистами, казались просто фрондерами. Ведь сколько они ни настаивали, что Бога нет, в их жизни девять десятых, если не больше, было из того же христианства. Вдобавок половина, пусть и на смертном одре, но возвращались, а если не они, возвращались их дети. Даже когда они по-настоящему восставали на Бога, рвали с церковью, они восставали на вполне конкретного Бога и уходили из вполне конкретной церкви, значит, и их жизнь вне Христа нельзя ни понять, ни представить. Сейчас же в каждом городке или деревушке, где оказываюсь, я вижу попытку вывести, буквально под корень выжечь все, что связано с христианством. Построить иную жизнь, может быть, языческую, может быть, еще какую-то третью, сказать точно я пока не готов, одно ясно, что иную. Признаюсь, это действует и на меня. Не в том смысле, что я вот-вот примкну к разным комсомольцам и начну громить храмы, просто я вдруг понял, что завтра Россия и вправду может сделаться страной, где в Христа никто не верует, больше того, никогда о Нем не слышал. Я, кажется, знаю, и что историки станут тогда писать о времени Христа. Тон будет отчасти схож с высказываниями римлян о христианах. Ранними высказываниями, когда известно о Нем еще было мало и опасность не представлялась слишком большой.

Первым номером, главной фигурой - выбирай, что нравится, - безусловно, будет Павел, которому благодаря римскому гражданству не раз удавалось избегать заключения и казни, так что случай оценить преимущества сего института он имел. К универсализму Рим шел долго и с колебаниями. Прежде других гражданство было дано италикам, затем его, правда, за особые заслуги, стали раздавать уже по всему Средиземноморью. Позже заслуги мельчали, дешевели, в итоге однажды получил его и отец Павла.

Раздача гражданства, строго говоря, и была строительством империи. Сначала был город - Рим, потом появилось множество захваченных территорий - провинций, по мере того как большее и большее число их жителей становились римскими гражданами, провинции превращались в равноправную часть государства. Повторяю, Павел это вполне оценил и задумал совершенно земную и светскую реформу перенести в Вышний, горний мир. Причем перенести мгновенно. Дать все права избранного народа каждому, кто скажет, что готов идти за Христом (помнишь: и из камней Бог может сделать себе сыновей Авраама). Быстрота и радикальность его решения были оправданы революционной необходимостью. Избранный народ и его Бог, прежде много раз побеждавший других богов, языческих идолов, на поле боя здесь уступил римлянам, и даже Его Дом - Иерусалимский храм - вскоре был стерт с лица земли. Была и еще одна причина, с первой тесно связанная, стремительно близился конец света и нужно было спасти, успеть обратить в истинную веру как можно больше грешных и заблудших.

Что следует делать, Павлу объяснили сами римляне. Для справки, Ната: войска Тита почти полностью состояли из рекрутов, набранных в землях, некогда Римом завоеванных, а теперь за Рим и римское гражданство отчаянно сражающихся. Тем же путем пошел и Павел. В результате, пополнившись прозелитами, избранный народ Божий - народ Нового Завета - за три столетия непрерывных побед сокрушил величайшую империю мира. Превзойдя подвиг Макковеев, он там, в Риме, в стане врага, воздвиг новый главный храм Единому Богу - Собор Святого Петра. Позже его первосвященник - Папа - получил над Римом и светскую власть, окончательно завершив покорение Вышним миром мира земного и тленного.

Что же дальше? Принеся в жертву Единому Богу столько прекрасных побед, столько римских штандартов возложив на его алтарь, христиане считали, что вправе быть признанными потомками Авраама. Понятна их обида и недоумение, когда подвиг веры, который они совершили, даже не был замечен. А ведь они ни на что особенное не претендовали. В еврейский народ, в лоно семьи Авраама, Исаака и Иакова прозелиты принимались и раньше. Если же исповедующие Тору боялись, что миллионы новообращенных: греки, римляне, финикийцы - погребут их под собой, то страх был ни на чем не основан. Апостолы и все семьдесят первых учеников Христа были из природных евреев, они, как и остальные иерусалимские христиане, еще долго думали, что Христос не Богочеловек, а человек, посланный Богом Мессия. Позже это стало считаться опасной ересью, когда сделалось ясно, что потомки Авраама никогда не признают христиан частью избранного народа.

Так высокомерие евреев навсегда разделило Заветы Ветхий и Новый и христиане стали сражаться на два фронта: один внешний - с Римом, другой внутренний - с иудеями. В сущности, второй фронт был настоящей антиаристократической революцией, очень похожей на буржуазные - английскую и французскую. Даже те же лозунги: Свобода, Равенство, Братство. Главный, конечно, равенство: все верующие в Единого Бога равны, права и привилегии, связанные с происхождением, аннулируются. Братство: все верующие в Единого Бога - братья, каждый, а не только левиты, кто предан Богу больше других, может стать для своих единоверцев наставником и учителем в вере. Свобода: каждый уверовавший в Единого Бога свободен принять крещение и присоединиться к общине.

Евреи испокон века мечтали о мессии-победителе, о мессии-триумфаторе, грядущем во славе, и Господь им его послал. Когда же они не признали Христа, начался, Ната, фантастический карнавал. Желая в самих себе унизить не признавших их сынов Авраамовых, самим себе доказать, что иудеи никакая не знать, а презренная каста, христиане оставили им чуть ли не единственное средство прокормления - мерзкое ростовщичество, загнали в гетто, принудили носить желтые звезды - знак, что в целом мире нет никого, кто бы меньше их был достоин сочувствия. Конечно, это было очень странное переодевание аристократы, превратившиеся в неприкасаемых, избранные Богом и отвергнутые людьми; только смерть, что бывает, все ставила на свои места. Евреи целыми общинами предпочитали крещению гибель или изгнание.

Унижения были лишь началом, может быть, даже условием того, что затевалось. Суть же вот в чем. Евреи, отвергнув Христа, начисто и окончательно отвернувшись от Него еще на Голгофе, за это денно и нощно караемые, всей своей дальнейшей жизнью, всей своей дальнейшей судьбой свидетельствовали о Нем. Слова, которые Христос говорил ученикам, весь Его путь от зачатия до Голгофы и самое Его распятие - точнейшее предсказание земного пути евреев. Посмотри, Ната, ведь очевидно, что последние две тысячи лет именно евреи были подлинными, истинными христианами.

В 70-м году нашей эры был разрушен Иерусалимский храм, и больше храмов иудеи не строили, синагоги - просто молельные дома. И на алтарь не возлагали других жертв, кроме духовных, кроме жертв сердца, о которых столько раз говорил нам Христос. Но разве мы его слушали? Как народ они с тех пор никогда никого не убивали ни за веру, ни так. В недавнюю мировую войну мы, христиане, правда, евреев к этому принуждали: немцы - воевать и убивать за великую Германию, мы - за Россию, французы - за Францию. Но война была не их. Для евреев она была еще большей трагедией, чем для других народов, потому что мы их заставляли убивать своих. И вот я подумал, не может ли быть, что гражданская война, бесконечное, безжалостное убийство своих своими, от которого только Бог знает, когда мы оправимся, было Божьим наказанием. Здесь, как раньше с египтянами, Господь поставил зеркало, и наше же зло обратилось на нас.

Две тысячи лет назад мы якобы пошли за Христом. Приняли Его проповедь мира, любви и кротости, а дальше век за веком безжалостно убивали всех стоявших у нас на пути. Мы построили тысячи и тысячи великолепных храмов, некоторые из них по величине и богатству, наверное, превосходят Иерусалимский. Мы были жестоки, были горды и надменны, за каждую обиду воздавали сторицей, выделив евреям в долю вслед за Христом подставлять левую щеку, когда били по правой. Получается, что мы, христиане, всеми силами и успешно продолжали линию жизни истинных - по крови - потомков Авраама; странно лишь одно: до сих пор именно мы караем евреев за то, что они не приняли Христа.

P.S. Ната, любимая, хочу добавить ко вчерашнему. Я сегодня не смог заснуть, лежал и думал, почему мы с евреями бесконечно друг друга мучаем. Евреи страшно перед нами виноваты, и такая же огромная вина у нас перед ними. Мы всегда стесняли друг друга, мешали друг другу спокойно веровать в Бога. И у них, и у нас ты молишься, а рядом как бы соглядатай, и ты больше думаешь о нем, чем о Боге. Из-за этого мы никогда не были свободны и безнадежно исказили и свою веру, и чужую. Евреев мы силой собственной ненависти затолкали, загнали в настоящее христианство, это правда, сами же заняли их место, это тоже правда. То есть не Бог Авраама, Исаака и Иакова и не Христос дали нам наши веры, а мы сами сделались друг для друга учителями и пророками. Очень недобрыми учителями.

Ната, моя милая, вчера мне приснилась одна странная история, и, кажется, к тому, что я затеял, она имеет прямое отношение. Свой сон я изложу очень подробно, потому что не убежден, что, толкуя его, обошелся без подтасовки. Главное, что я хочу от тебя услышать, как раз это - обошелся или нет. В моем сне я тебя вижу, слышу твой голос, и тем не менее ты говоришь, как будто наша жизнь - не наша с тобой лично, а вообще время, в которое мы живем, кончилось, и ты уже знаешь все ответы. Знаешь, что было правильно, а что нет, и вот сейчас просто вернулась назад, чтобы мне помочь и подсказать.

Сон о Гамлете. Наверное, ты помнишь, что примерно за полгода до войны мы вчетвером: ты, Катя, Федор и я - смотрели его в театре Одеон. Был очень хороший режиссер, если память не изменяет, его фамилия Редвуд, и английская труппа из знаменитого Шекспировского театра. В общем, сделано было на совесть, хотя, на мой взгляд, чересчур канонично, я даже на сей счет высказался, но поддержки не получил. Вам, наоборот, понравилось, что это во всех смыслах первоисточник. А я тогда ходил в театры чаще, чем вы, привык к разного рода революционным трактовкам, здесь подобного не было и в помине. Про постановку Редвуда я скоро и думать забыл, но вчера ты вдруг приходишь и даешь мне совершенно новое объяснение пьесы.

Во сне мы смотрим ту же постановку: красивые костюмы, красивые декорации. Финал: все, кто готовил смерть старого короля, - и Гертруда, и его брат убиты. Король может торжествовать: зло не осталось безнаказанным, он отмщен, и торжествовать может Фортинбрас, который идет с войском к Копенгагену и через несколько дней займет трон своего дальнего родственника. И тут ты мне говоришь, что пьеса именно об этом: в ней два победителя - Фортинбрас и старый король, который с самого начала желал смерти сына. Воин Фортинбрас, а не Гамлет - истинный наследник трона датских королей, Гамлет же - сын убившей мужа Гертруды, для отца чужой. Он человек другого времени и другой жизни, других традиций и других нравов, в сущности, он куда ближе к дяде. Достанься трон ему, Дания бы уже не была прежней, он бы не сохранил то, что дорого его отцу, составляло его жизнь. Университет, книги, тамошних друзей Гамлет ценит куда больше, чем воинскую доблесть, чем власть. И еще: он никого не готов убивать. Старый король взывает к нему, требует отмщения, а он, сколько можно, уклоняется.

Но и Фортинбрасу надо доказать, что он имеет право на трон, что он настоящий солдат, честный, храбрый, удачливый. За месяц до развязки Фортинбрас проходит Данию, в которой смута, неурядицы, власть подносится ему буквально на блюдечке, однако им дано слово, и этого достаточно. Фортинбрас идет в Польшу, побеждает и там, как раньше победил соперников в родной Норвегии. Пока он выигрывает одно сражение за другим, старый король расчищает ему путь к трону. Никто не должен иметь право сказать, что Фортинбрас посягнул на чужое. Изощренно, искусно король стравливает эту совсем не норманнскую, скорее италийскую культуру интриг и театров, быстрых ядов и долгих разговоров. Будто удачливый ученик знаменитых Медичи, он делает так, что враждебная, ненавистная ему жизнь сама себя изничтожает и пустой трон достается тому, кому и должно, Фортинбрасу.

Здесь снова вмешиваешься ты и объясняешь, что царь Александр II Освободитель был неправильным, незаконным царем и жизнь, которая при нем начала строиться, была изменой, предательством прошлой русской жизни. Испокон века мы жили в стране, исполненной духа, для и ради этого жили, а он поманил, соблазнил своих подданных жить для себя, не думая о Боге, жить, как каждому из них нравится. Народ, считая его помазанником Божьим, поверил, что того же от России хочет сейчас и Господь. Вся жизнь после 1861 года была дьявольским наваждением, была искушением и грехом, и лишь с октября 17-го года, с коммунистов началось очищение. Да, Ната, теперь я больше, чем когда-либо прежде, уверен, что именно Господь перессорил всех сильных во Израиле от царя до деревенского кулака, чтобы власть сама далась в руки большевикам, ее и захватывать было не надо. Большевики есть всамделишные, по праву, наследники старой России, настоящей России, и пока они, не жалея сил, будут звать народ к высоким целям, будут готовы принудить народ к высокому, власть их будет законной.

Ната, я тебе пишу о чужих Редвудах и Шекспирах, естественно, получается темно и невнятно, Англия все же не Россия, а тут вчера в деревне я услышал, как после моего выступления один крестьянин объяснял другому, что в 1861 году фараон (так!) Александр II, убоявшись Господа и вняв словам умных советников, отпустил избранный народ (имеются в виду крестьяне) в пустыню молиться. Однако потом снова стал слушаться злых людей и не дал народу уйти со всем его скарбом и со стадами (наверное, он говорил о выкупных платежах, которые крестьяне еще 25 лет должны были платить за свою землю). Следующие 56 лет он назвал временем блуждания по пустыне, когда народ постепенно переставал быть рабом, нарождались новые поколения, никогда рабства не знавшие. И вот настал 17-й год, пришло время завоевания Палестины, Земли, обетованной народу Богом, которая течет молоком и медом, - время начала коммунизма. Целую. Коля.

Анечка, милая, в последнем письме ты меня спросила про прежнюю келейницу отца Феогноста Катю. Кто она и что, вообще какой была. Сам я видел ее лишь пару раз, и запомнилась она одним. Ее будто не было, ходила она неслышно, чуть не подкрадывалась, так же незаметно делала что отцу Феогносту было нужно. Поначалу мне это ее умение тушеваться и все равно все видеть и везде успевать очень не понравилось, казалось, что я под наблюдением и надо быть настороже. Потом я понял, что не прав. Единственным, кто для нее существовал, был отец Феогност, за ним она, может, и вправду следила, но я, да и другие были ей безразличны. В общем, она, наверное, походила на то, что в старые времена называлось отлично вышколенной прислугой. Но прислугой Катя, конечно, не была, просто она считала, что без нее Феогност не проживет и одного дня, а без Феогноста, в свою очередь, не выживет мир.

Самостоятельно, отдельно Кати не было, она была тем придатком Феогноста, той его оболочкой, что давала ему возможность существовать. Не думаю, что такой расклад установил он. Несомненно, человеком Феогност был сильным, и если бы захотел, сумел Катю придавить, но я уверен, что тут он ни при чем. Да и тетка говорила, что их субординацию от начала до конца выстроила сама Катя. Уже после смерти Феогноста тетка мне однажды сказала, что то, как он прожил жизнь, это все Катя, это она его вела. Сказала зло, явно ревнуя.

Твоя двоюродная бабка и моя тетка вообще была женщиной непростой, и ее, конечно, бесило, что здесь она поставлена в чужую колею, где в сторону нельзя сделать и шага. Она любила отца Феогноста, не меньше Кати была ему предана, но понимала, что ей оставили одно - по мере сил и таланта быть точной копией самой Кати, как бы ее продолжать. Катя так устроила, что ее нет, а отец Феогност будет требовать, чтобы все делалось, будто она по-прежнему жива. Иногда, по-моему, тетка просто с ума сходила от того, что должна Катю играть, а еще больше, что на эту роль она Катей же и назначена. Отец Феогност ей сразу сказал, что Катя еще за полгода до смерти говорила, кто ее заменит, претенденток много, но он может не перебирать, лучше тетки никого не найдешь. В последний год жизни Катя по-настоящему готовила из тетки себе замену. Она уже знала, что жить ей осталось немного, она была врачом, умела говорить с другими врачами, никто ничего от нее не скрывал, в итоге она знала, и когда умрет, и в каком состоянии будет последние три-четыре месяца перед кончиной. Она рассчитала очень точно, успела загодя и с теткой, и место нашла, где будет лежать, в общем, что только могла - уладила, отдала долги, и все равно умирала она тяжело, дни напролет плакала, боялась оставить отца Феогноста одного. Тетке она говорила, что всегда думала, что им надо с отцом Феогностом умереть вместе, вместе жили, вместе и умереть, но так подгадать трудно, если же не получится, то лучше, чтобы отец Феогност умер раньше, потому что ему без нее не справиться.

Готовясь к смерти, обдумывая, решая, кто ее заменит и как будет идти жизнь без нее, Катя сильно изменилась. Раньше она ходила, словно тень, была молчалива, теперь же, когда выбор окончательно пал на тетку, стала довольно подробно и откровенно с ней разговаривать, рассказывать, как они жили с отцом Феогностом.

Тетка понимала, что это нечто вроде посвящения, ее признали за свою и теперь говорят то, что чужим знать не положено. Сначала рассказы были чисто бытовые. Жизнь отца Феогноста и Кати давным-давно была отмерена, отлажена, и правила ее тетка должна была заучить наизусть. Особых трудностей для нее здесь не было, она привыкла и умела ходить за людьми, единственное, что поначалу ее смутило, - церковные праздники и посты, которые нарушали заведенный порядок. Тетка была крещена еще в младенчестве, но в дальнейшей ее жизни церковь роли не играла, теперь она должна была начинать как бы с нуля. Впрочем, и тут все оказалось несложно, во-первых, потому, что отец Феогност признавал, то есть выделял из других дней, лишь Рождество и Пасху, а во-вторых, его праздничный стол отличался от постного только чашкой творога и горстью изюма, который он очень любил. Мясо он вообще никогда не ел. Так что разница была небольшая, кроме того последние полгода, когда Катя уже не вставала, тетке, перенявшей ее обязанности, было с кем посоветоваться.

Ко дню Катиной смерти тетка накопила достаточный опыт, и смена келейницы прошла гладко. Однажды тетка даже сказала мне, что, похоже, отец Феогност и не заметил, что Кати больше нет, еще года два или три он, когда окликал ее, обычно называл Катей, а не теткиным именем - Галя. Пока тетка входила в свои будущие обязанности, Катя, у которой появилось много свободного времени и постоянная собеседница, все чаще рассказывала о себе и Феогносте. Если ее не мучили боли, - у Кати был рак легких, и ничем, кроме опия, унять их не удавалось, - она, начав, как и положено, с самого дальнего и безобидного, с детства, быстро добиралась до вещей вполне рискованных, и у них, словно у двух близких подруг, случались на редкость откровенные разговоры. Вот, Анечка, пожалуй, и все, что я знал про Катю, но примерно три года назад тетка за один вечер вдруг вывалила на меня чуть ли не полную ее жизнь. Тетку тогда будто прорвало, и она не успокоилась, не пересказав до последнего слова слышанное от самой Кати.

Когда-то в детстве у Кати была наперсница, сестра Ната, теперь же, зная, что у нее рак и жить ей осталось месяца три, Катя снова решила исповедаться и на сей раз выбрала тетку. Думаю, причин было несколько. Главным было то, что в Кате росли обида и раздражение на отца Феогноста. Она ясно видела, что не сегодня завтра умрет и никто о ней не вспомнит, и в мире ничего не изменится. Она понимала, что тетка подменит ее легко и сразу, причем так ловко, что отец Феогност вряд ли заметит, что теперь за ним ухаживает кто-то другой. Это как бы девальвировало Катину жизнь и не могло не казаться ей несправедливым. В сущности, она отдала Феогносту все, что имела, а тут ей объяснялось, что кандидаток было и есть навалом и любая с радостью делала бы то же самое.

Анечка, милая, я тот вечер помню до мелких деталей. Причина проста: тетка говорила про Катю и прямо на глазах разгоралась. Тетка ведь отчаянно ревновала отца Феогноста к Кате. Это было совершенно безнадежно, и не только потому, что она Кате всем была обязана, что та вылепила из нее вторую Катю - последнее ерунда, тут дело в другом: окружение отца Феогноста поголовно верило, что он святой и скоро, едва церкви у нас дадут продохнуть, одним из первых будет канонизирован. Немалая часть этой святости ляжет на его спутницу Катю, тетке же вряд ли чего останется. Ясно, что Гале во что бы то ни стало надо было Катю на ее пьедестале подвинуть; конечно, не сделаться больше, но хотя бы от нее отделиться, получить собственную долю. Однако шансов у нее никаких не было, и тут вдруг Кате, которая чуть ли не 70 лет верой и правдой несла свой крест, не хватило сил на последние три-четыре месяца, и она сама стала давать на себя показания. Да еще щедро, не считаясь и не чинясь. Тетка, когда это началось, не верила своим ушам: несколько жалких месяцев - и все, ты святая: тебе молятся, взывают о заступничестве, и ты с правотой, которую заслужила жизнью, идешь ко Христу, просишь Его о помощи, и Он тебе не отказывает: спасает, милует...

Первый раз Катя "прокололась" в мае, но как-то слабо, и тетка даже не знала, можно ли ее слова вообще счесть за прокол. Уже больная, она ни с того ни с сего сказала, что виновата перед одним человеком, почти что мальчиком, который после суда попал в днепропетровскую психушку, где отец Феогност был в заключении, а она, Катя, работала врачом. Тот пытался перейти нашу границу с Финляндией, а когда поймали, симулировал острый психоз, некому было ему объяснить, что тюремная психбольница хуже любого лагеря. Вдобавок по молодости он совсем не умел себя вести, часто нарывался на инсулиновые шоки и на галоперидол, так что если сейчас и жив, наверное, полный инвалид. Тетка - ей: а вы-то что могли сделать? Однажды, сказала Катя, когда главврач была в отпуске, я оказалась председателем медкомиссии, и, если бы не побоялась, он бы уже тогда вышел на свободу. У нас было строгое распоряжение: обвиняемых по политическим статьям раньше, чем отсидят две трети срока, не отпускать, а ему не хватало месяца. Я бы, конечно, попыталась, добавила Катя, уж больно мальчик был хороший, даже фамилия Лапонька, Леша Лапонька, если б не отец Феогност. Думала тогда, что пока я ему нужна, рисковать не могу. О ком идет речь, тетка в тот раз так и не поняла, но месяца через два после смерти Кати к Феогносту стал пробиваться один человек, говорил, что сидел с ним в психушке на Украине и полгода назад уже приезжал в Москву, но Катя, прежняя келейница, его не пустила, сказала, что Феогност болен, и тетка вдруг догадалась, что перед ней Лапонька.

Конечно, ничего из рассказанного Катей тетка никому, и в первую очередь Феогносту, передавать не собиралась, да и меня, Аня, посвятили в это в общем случайно. Несколько лет тетка хранила все в себе, а потом ей сделалось невмоготу, стало необходимо, чтобы кто-то третий как арбитр сказал, права она или нет, когда говорит, что Катя на своей святости поставила крест. Почему, Аня, она выбрала меня, я не знаю, но близких людей у нее было немного, выбирать особенно не из кого.

Судя по тому, что я услышал от тетки, Катя в последние полгода жизни попыталась провести настоящую революцию, суть которой, если быть кратким, в том, что в их паре - отец Феогност и Катя - главной на самом деле была она, Катя, а отнюдь не Феогност. Конечно, это был бунт, неслыханная гордыня, и тут, даже если Катя была отчасти права, разницы нет, - Христос нам говорил: блаженны нищие духом, ибо их Царство Небесное. Сколько лет Катя жила как святая, и вот ей не хватило чуть-чуть, чтобы пройти искус и заслужить место в раю. Тетке было ее жалко, и в то же время она ликовала, ведь Катя, без всякого принуждения зачеркнув свою жизнь, тем ее, тетку, освободила. Теперь ей уже не надо было продолжать Катю, не надо было - в главном, потому что не с Кати, а с нее, с Гали, началось истинное служение отцу Феогносту. Про себя же она знала, что у нее сил хватит, она не проколется. Во всем этом я и должен был быть судьей.

Жизнь Кати, судя по теткиному пересказу, выглядела следующим образом. В Тамбовской губернии, верстах в 50 от города, там, где река Цна снова поворачивает на юг, испокон века соседствовали два средних размера имения. Одно принадлежало Кульбарсовым, другое Колпиным. И те, и те были столбовыми дворянами. Об их родовитости я упоминаю не случайно. Дело в том, что в Бархатной книге царевны Софьи, где записаны родословцы коренного российского дворянства, род Кульбарсовых возводится к албанскому царю Арету и принцессе Милезине, потомок которых в XIV веке переехал на службу в Москву, а Арет, в свою очередь, напрямую происходит от самого Зевса Вседержителя. Сия анекдотическая подробность сыграла немалую роль в судьбе старшего из братьев Кульбарсовых, Федора; был еще погодок Коля. Но о Кульбарсовых, Аня, позже. В семье Ильи Колпина росли две двоюродные сестры, родная Ната и Катя, дочь его рано умершего брата, кстати сказать, наследница половины имения. Про последнее пишу не зря, недавно мне дважды пришлось слышать, что многое, если не все, в поведении Кати объясняется тем, что как бы хорошо ни относились к ней в семье дяди, с детства она была человеком зависимым - бесприданницей; это чушь, наоборот, Катя была вполне завидной невестой, бесприданницей ее сделала революция. В своих имениях почти безвыездно обе семьи прожили, пока детям не пришло время поступать в гимназию, а дальше перебрались в Москву и здесь поселились в двух соседних квартирах доходного дома на Ордынке. Колпины и Кульбарсовы были очень дружны, более того, считалось, что когда дети вырастут, семьи породнятся.

Дети и вправду были не разлей вода, и предсказать, кто кого поведет под венец, уже тогда было нетрудно. Федя был явный лидер, под стать ему Ната, стройная, с большими печальными глазами и косой чуть не до пола. Вторая пара Коля и Катя. Не в пример Нате - настоящей красавице - Катя была довольно полная и, если не считать хорошей улыбки, не слишком выразительная. Уже тогда, в детстве, желая ее похвалить, отметить, взрослые говорили лишь, что она добрая и хорошо играет с маленькими. По общему мнению, и Коля брату уступал. От природы сильный, он был не очень ладно скроен и смотрелся угловато. Это осталось и потом. Учителя считали, что он не дурак и иногда высказывает занятные мысли, правда, нередко они отдают спекуляцией. Если в Феде явно был стержень: интересовавшее его обдумывалось со всех сторон и до конца, то понять, чего, в сущности, надо Коле, не мог никто. Кажется, и он сам тоже. Впрочем, деление на пары можно счесть ерундой, потому что под венец они не собирались. Напротив, все четверо давно решили, что, едва вырастут, примут постриг и уйдут в монастырь. Заводилой здесь, как и в остальном, был Федя. Именно по его примеру они каждый день ходили в церковь (у Кульбарсовых в их селе Ставишнево был большой, возведенный еще при Екатерине храм с колоннами, лепниной и роскошными, в итальянском духе, фресками), причем еще маленькими, несмотря на протесты взрослых, выстаивали службу целиком. И на ночь они тоже молились, подолгу, не по-детски обстоятельно.

Любимой их игрой был "монастырь". Они придумывали подвиги, что совершат во имя Христа, "уходили" в леса, постепенно вокруг них собирались другие монахи, и так шаг за шагом возникал новый монастырь - прибежище всех бедных, убогих и недужных.

Монастырь рос: возводились храмы, строились стены, появлялись новые службы, промыслы, отчасти это напоминало сразу и Робинзона Крузо и Сергия Радонежского, но больше, конечно, последнего. Федя, который верховодил в игре, в своих мечтах был человеком трезвым и практичным, вдобавок хорошо рисовал. Он чертил подробнейшие планы, где были пашни и сенокосы, рыбные ловли и мельницы, пасеки и большие сады. Обязательно рисовался и общий вид монастыря, над стенами которого высились золотые луковицы куполов и башни звонниц. Саму же его историю, кто основал монастырь, какими подвигами прославил и дальше год за годом, писал обычно Коля. Среди детей окрестных помещиков они единственные были столь набожны, ведь кроме ежедневных хождений в церковь, они еще не реже чем раз в год заставляли старших ездить в окрестные монастыри и жить там по две, а то и по три недели. Собственно, из поездок на богомолье и родилась их игра.

В уезде о младших Кульбарсовых и Колпиных немало судачили, но родители относились к их увлечению спокойно, веря, что в конце концов жизнь возьмет свое и никакими монахами они не станут. Но игра продолжалась, и здесь ничего не изменили ни переезд в Москву, ни гимназия. Только церковь, куда они ходили на службу, была теперь другая - храм Воскресения Христова в Кадашах.

Лето они по-прежнему проводили в имениях и там, уже учась в старших классах гимназии, попытались организовать нечто вроде фельдшерского пункта, чтобы кому надо оказывать первую помощь: делать перевязки, уколы, - словом, то, ради чего ездить в Тамбов за 50 верст никто из крестьян бы не стал. Но толку вышло немного, и они, пару дней погоревав, в той же избе открыли школу и принялись учить деревенских ребят читать, писать и считать. Так, пока не кончилось детство, они уверенно тянулись за Федей, а тот шел прямо и не думал никуда сворачивать. Романы же Наты с Федей и Коли с Катей, на которые ставили взрослые, были совершенно платонические, ничего серьезного за ними стоять не могло, потому что все четверо хотели предстать перед Господом чистыми.

Что на нет само собой ничего не сойдет, раньше других начал догадываться священник церкви в Ставишнево отец Никодим, которого когда-то потрясло умение маленького Феди Кульбарсова молиться. Во-первых, он молился вслух, ясно и довольно громко произнося каждое слово, но сам себя не слышал или, во всяком случае, когда молился, не помнил. Время от времени люди, видевшие, как он общается с Богом, с подобными расспросами к нему приставали, но он отвечал, что не знает, и видно было, что говорит правду. Во-вторых, его обращения к Господу были не только молитвой. Да, он каялся в собственных детских грехах, искренне в них раскаивался, но помимо них он рассказывал Господу о своих искушениях, спрашивал и даже требовал у Него ответов на вопросы, которые разрешить в одиночку не мог. И вот взрослые говорили, что и искушения, и вопросы были совсем не детскими, что и они ответов на них не знали и не знают.

Сила веры молодого Кульбарсова была как раз в том, что он верил, ни на йоту не сомневался, что ответы на его вопросы есть и веры они не умаляют. Главное же, Господь обязательно поможет их ему найти. В частности, тот же Никодим, когда впервые услышал его молитву, говорил родителям мальчика, что с замиранием ждал, что вот сейчас Христос подойдет к ребенку и все ему объяснит и он, Никодим, наконец поймет то, что ему давно не дает покоя. Так же, по свидетельству знавших отца Феогноста, он молился и в лагере, и в психушках словом, везде, куда заносила его судьба. Катя свято верила, что эти молитвы одна из немногих нитей, может последняя, что еще связывает Бога с людьми, среди всей бесконечной крови, зла и смертоубийства.

Тут, Аня, я должен уточнить важную вещь: немало из того, что Катя рассказывала про себя и отца Феогноста тетке, она сама иногда, спустя много лет после происшедшего, слышала от людей, что тогда были с ними или с ней рядом, причем говорила, что ничего, кроме изумления, не испытывала - настолько в их рассказах она другая, не похожая на себя обычную.

Однажды она, живя с оставленным на ее попечение грудным ребенком, узнала, что родители его вряд ли когда вернутся - они или погибли в Китае, или сбежали. Если же не дай Бог возвратятся, их ждет Особое Совещание и пуля. В общем, никого, кроме нее, у этого девятимесячного младенца на свете нет, и тут же от верных людей ей сообщили, что дело отца Феогноста, который был арестован полгода назад, тоже передано в Особое Совещание и прогнозы очень плохие, может быть, он уже даже расстрелян. И вот она вдруг поняла, что все - отец Феогност больше не будет молиться Господу, никогда не будет с Ним разговаривать. У Бога на земле больше нет близкого человека, нет десяти, восьми, пяти праведников, которые могли бы Его смягчить, заступиться за человеческий род. А на ней, на Кате, младенец, и она не может допустить, чтобы хоть один волосок упал с его головы. Родители мальчика доверились ей, но еще важнее, что она сама безумно ребенка любит. Она с отрочества мечтала о собственных детях, и когда Бог наконец дал ей ребенка, она не могла согласиться ни на что плохое.

С ними в то время жила дальняя родственница младенца, которая хорошо знала и отца Феогноста. Через много лет она рассказывала, что в один из тех дней, неплотно притворив дверь, Катя ушла в свою комнату, родственница была на кухне, ждала, когда закипит вода. Заварив чай, она вышла в коридор, чтобы позвать Катю, и тут явственно услышала голос отца Феогноста, молившегося Богу. Такой же хриплый, с присвистом - память о Соловках, где уже перед концом срока у него было тяжелейшее воспаление легких. Его были слова, интонация, даже строение фразы. Родственница говорила, что совершенно опешила, подумать на Катю она не могла, магнитофонов тогда еще люди не придумали, а отцу Феогносту взяться было неоткуда, разве что с того света. И вот она стояла и слушала, а кто-то голосом Феогноста молил Бога о милости, о последнем снисхождении и тут же спрашивал Его, в чем провинился этот младенец, почему, за чьи грехи он должен принять смерть. И то же про самого отца Феогноста. За что его пытают, мучают, хотят казнить или уже казнили? Лишь услышав про младенца и Феогноста, родственница впервые заподозрила, что молится Катя. Раньше, едва они узнали, что отец Феогност, по-видимости, расстрелян, Катя впала в какое-то странное состояние: она то и дело вскакивала, куда-то порывалась уйти, начав же молиться, разом успокоилась, стала прежней, всем радующейся и всем готовой помочь Катей. И вправду, Феогност был дома, снова молился Богу, и, значит, жить было можно.

Так продолжалось почти два месяца, а потом им сообщили, что отец Феогност жив, что приговор был неожиданно мягок: ему дали пять лет лагерей и пять ссылки, и отбывать он их будет, по-видимому, где-то в Сибири. В тот же день Катины молитвы прекратились. Позже родственница говорила Кате, что пока шли эти два месяца, она не раз уже рот открывала, хотела спросить про молитвы, в первую очередь, конечно, про голос, но тут же пугалась, в ней был теперь Катин страх, что если они прервутся, тогда - все, конец. Да и из комнаты Катя выходила явно не в себе, будто только проснулась и что к чему, еще не понимает.

Катя говорила тетке, что в том, что они четверо - Федя, Коля, Ната и она в Москве по-прежнему держались друг за друга, удивительного немного. У них было очень счастливое детство, взрослая же жизнь вызывала ужас. Незадолго перед войной развелись и родители Феди с Колей, и Натины. Причем оба развода были тяжелыми. Натина мать пыталась покончить с собой, ее спасли, но до конца своих дней она осталась инвалидом. Умерла она в 1919 году, едва перевалив через сорок лет. В общем, если для Феди давно было ясно, что, что бы ни случилось, он свяжет свою жизнь с церковью, то остальные - и Катя, и Ната, и Коля - считали, что главное - быть вместе. Конечно, можно, как большинство, обвенчавшись в церкви, вступить в брак, а можно, приняв постриг, вместе церкви служить. Это ведь тот же брак, но без грязи, без измен, все четверо чистые, непорочные, они венчаются с Христом, посвящают ему свою жизнь. Что второй путь лучше, после разводов родителей сомнений у них было мало.

Между тем Федя, а следом за ним Коля поступили на историко-филологический факультет Московского университета. Федя был уверен, что без хорошего светского образования пользы от него церкви будет куда меньше. В монастыре послушником он пока жил только летом, обычно в Оптиной пустыни, которую очень любил, но иногда и в Троице-Сергиевой Лавре. Катя и Ната тоже по Фединому совету, прежде чем принимать постриг, решили окончить фельдшерские курсы, а дальше, если получится, медицинский институт где-нибудь в Европе. Федя давно носился с идеей организовать при каждом крупном монастыре настоящие хорошо оборудованные больницы для неимущих. Ясно было, что церкви для новых больниц понадобится много монахинь, хорошо разбирающихся в медицине.

У Федора уже тогда был готов план преобразования чуть ли не всей церковной жизни. Главным он считал три вещи: первая, конечно, - перевод богослужения на современный русский язык, так, чтобы прихожане понимали, что поется на литургии; второе - превратить проповедь из довеска, какая она сейчас в храмах, в полноценную часть службы, соответствующим образом готовить священников. С правом получения прихода выпускать из семинарии только тех, кто умеет и любит толковать, объяснять прихожанам Священное Писание, причем Ветхий Завет - не менее хорошо, чем Новый. Об этом они в своем кругу говорили давно и много. Третий же пункт - открытость, полный поворот церковной жизни к мирянам. Здесь и их участие в назначении священников, в избрании епископата, самого патриарха, еще важнее широчайшая благотворительная деятельность церкви, которая должна взять на себя все, что касается бедных и больных, в общем, каждого, кто по тем или иным причинам сам в нашем мире выжить не в состоянии.

Федю и в те годы жизнь в монастыре привлекала куда больше, чем в миру, если бы не они трое да университет, он, похоже, не знал бы, зачем вообще возвращается в Москву. В монашестве ему ничего не было трудно, его не тяготили ни дисциплина, ни смирение и послушание; он с детства во всех отношениях был сильным, даже властным человеком, но скитский уклад давался ему легко. Они видели, что в монастыре ему лучше, и хотя приезду в Москву, встрече с ними Федя радовался, как ребенок, через неделю жизни в городе он начинал уставать. Из монастыря он приезжал веселый, с кучей впечатлений, там ему все нравилось, все было правильно и имело смысл, вдобавок было немало забавного: например, он рассказывал, что и в Оптине, и в Лавре к нему подходили монахи и говорили, что церковь довольна, что он, прямой потомок Зевса (откуда-то его родословная была им известна, один даже назвал его сыном Зевса), отказался от родной крови и теперь готов служить Спасителю. Федя предсказывал, что если Коля пострижется, то же ждет и его, так что они не удивились, когда в 14-м году в первых числах мая, то есть ровно за три месяца до начала войны, Федя объявил, что уходит из университета и возвращается в Оптину, где надеется через год принять постриг. После этого он, если получит разрешение от наставника, будет поступать в Духовную Академию.

Коля тогда спросил Федю, у кого он будет проходить послушание, и он сказал, что, по-видимому, у старца Питирима, человека в Оптиной очень чтимого, и добавил, что Питирим пока колеблется, считает, что Феде рано уходить из мира. Сам старец в молодости служил в гусарском полку и говорит, что человек должен знать, от чего отказывается, от каких соблазнов и искушений, иначе многим и многим мирянам помочь он не сумеет. Не ведая, как устроена мирская жизнь, он просто их не поймет. Федю он предупреждал об этом не раз, но тот слишком тяготился жизнью вне монастыря. Однако решение Коли сначала окончить университет Федя поддержал. И тут была объявлена мобилизация.

Коля имел студенческую броню, но половина его сокурсников шли на фронт добровольцами, и продолжать учиться, когда товарищи отдают за тебя жизнь, он посчитал нечестным, даже подлым. Убивать он никого не хотел, убить другого человека казалось ему более страшным, чем быть убитым самому. В одном из военных трудов он вычитал, что так же рассуждают чуть ли не две трети солдат, посему стреляют они либо в воздух, либо совсем не целясь. В той же книге говорилось, что после войны народная нравственность потому не рушится окончательно, что лишь единицы из воевавших точно знают, точно видели, что они кого-то убили, большинство же обманывают себя, веря, что на их руках ничьей крови нет. В общем, Коля попал в тиски: идти на фронт и убивать он не хотел и не пойти тоже не мог. Феде он тогда говорил, что жалеет, что не ушел в монастырь раньше, еще вместе с ним.

У Коли было плохое зрение - близорукость, почти минус десять, тем не менее он не сомневался, что окажется годен. Физически Коля был очень крепок. Прошлой зимой на первенстве городского конькобежного союза он занял призовое третье место, летом же с не меньшей страстью гонял на велоциклете. Даже в их имении под Тамбовом - ни много ни мало почти 500 верст - он, пугая крестьян, ездил на своем "шеппарде". И все же зрение помогло. Призван он был, но так как попасть ни в одного немца явно не был способен, его определили в санитарную команду при полевом госпитале и с ней отправили на фронт. В этой команде он, наступая, отступая и снова наступая, провел все три года, спас, вытащил с поля боя несколько десятков человек, сам дважды был ранен, второй раз тяжело, в ногу и в грудь навылет. Только в начале 18-го года, когда армию распустили, он наконец вернулся в Москву. Пришел другим человеком.

Война многих поворачивает к Богу, нигде так ясно не видна чудовищная греховность человека, который, кажется, лишь об одном и думает: убить как можно больше себе подобных, но, возвратившись домой, Коля о монастыре уже не заговаривал. И дело здесь было не в вере, скорее, в том, что он вышел из-под влияния старшего брата. Он столько всего повидал, на столько насмотрелся, что, наверное, это естественно. Кроме того, теперь, после фронта, было понятно, что человек он не монастырский, пока его туда вели, он шел, но тут они с братом потеряли друг друга, и без поводыря Коля свернул в сторону. Надо сказать, что Федя его решение отказаться от пострига принял спокойно. Написал, что давно сомневался, что Коля создан для клобука, и, конечно, идти в монастырь надо по склонности, а не потому, что туда идет старший брат. Пути их разошлись, однако казалось, что ничего из того, что их связывало, не пострадало. Обид не было, они по-прежнему любили друг друга, по-прежнему были близки, но через полгода произошло событие, которое для всех четверых стало страшным ударом. Если верить рассказу Кати, тогда Федю она в первый раз и спасла.

Всерьез об уходе в монастырь Катя никогда не думала. Она хотела иметь нормальную семью, детей - сколько получится, но чем больше, тем лучше, которых она сама выносила, родила и, главное, вырастила. Она была уверена, что ее мужем будет Коля, никого другого отцом своих детей - маленьких Коль и маленьких Кать - она и представить не могла. Она думала, что постепенно, шаг за шагом, сумеет отговорить Колю от ухода в монастырь, верила, что ей это не сразу, но удастся. Если же Коля все-таки пострижется, тогда и она пойдет за ним. Потом была война, два Колиных ранения; когда он лежал в госпиталях, она была рядом с ним, выхаживала его, в другое время они чуть ли не каждый день писали друг другу длинные-предлинные письма. Лишь в последние месяцы из-за наступившего полного хаоса их переписка оборвалась.

Война столько всего поменяла в жизни, столько всего разрушила, что когда она узнала, что Коля демобилизован и живой скоро должен вернуться в Москву, она вдруг призналась себе, что не знает, какой он стал, и боится. Почему-то она думала, что теперь он вслед за Федей точно уйдет в монастырь, и она ругала себя, что во время его отпуска по ранению, когда они были вместе, ему не поддалась. Дело было на Кавказе, в Кисловодске. В ее гостиничном номере был балкон, выходящий прямо на Казбек. Пока не стемнело, молча, они стояли там держась за руки, и смотрели на заснеженную линию гор. Потом он вдруг обнял ее, она ясно видела, что он хочет, чтобы она сегодня, сейчас стала его, хотя сказать не решается. Была ее очередь, она это хорошо понимала и даже не могла себе объяснить, почему тогда не ответила. Венчанию в церкви, первой брачной ночи она никакого значения не придавала, другое дело постриг, обручение с Христом. Может быть, она хотела, чтобы их отношения побыли бы еще чистыми, или просто боялась... Позже она много раз пыталась вспомнить, сказать себе, почему, но так и не сумела. Наверное, хорошо, что не сумела, иначе было бы и вовсе невмоготу.

Когда Коля вернулся с фронта, Катя находилась под Тамбовом вместе с Натиной матерью, которая была очень плоха. Сама Ната сдавала выпускные экзамены на своих фельдшерских курсах, дальше до конца лета была обязательная практика в больнице, и они еще в мае договорились, что она сменит Катю примерно в двадцатых числах августа. Шел 18-й год, Гражданская война; имение у Колпиных давно разграбили и отняли, и они жили, снимая комнату у своего бывшего садовника, честного, порядочного человека. Хотя у них почти ничего не осталось, здесь, в деревне, не то, что в Москве, они не голодали. Катя узнала, что Коля вернулся, из письма Наты, шло оно два месяца и дошло случайно, почта практически не работала. Она даже не стала на него отвечать, все ждала, что Коля или напишет сам, или приедет. Но он не ехал и не писал, она не понимала, почему, но ничего плохого ей в голову не приходило. И вдруг уже в последних числах августа, когда Катя знала, что со дня на день Ната ее сменит и она сможет вернуться в Москву, она получила два письма: одно от подруги с курсов, где среди прочих хороших и плохих новостей прочитала, что Коля и Ната теперь живут вместе, у них гражданский брак, что с недавних пор в моде, и письмо Наты, в котором о ней с Колей не нашла ни слова, это, кстати, поразило ее больше всего, а так - те же новости плюс приписка, что экзамены она, Ната, сдала на отлично, завтра получит в канцелярии диплом и сразу выезжает в Тамбов.

Что подруга написала правду, она не сомневалась; естественно, с Натой ни видеться, ни говорить ей было не о чем, понимала она и что Нате объяснения с ней тоже не нужны. Через два дня, договорившись с женой садовника, что если случится накладка и Ната задержится, она как-нибудь за ее матерью присмотрит, Катя уехала. До Москвы она добиралась с приключениями. Сначала не сумела найти лошадь и почти весь путь до Тамбова шла пешком, в Тамбове же вообще застряла. Неделю поезда не ходили, кто говорил, что нет угля, другие - что разобраны пути, еще чаще Катя слышала про банду "зеленых", которая пускает составы под откос. Что было правдой, не знал никто, но, похоже, и первое, и второе, и третье. Из Тамбова она вырвалась чудом. Через город в Москву на переформирование проезжал эшелон красных, и в одном из комиссаров Катя узнала Фединого товарища по гимназии. Она увидела его совершенно случайно, сидя со своей корзинкой на перроне, закричала, побежала за ним, он ей обрадовался не меньше, обнял, расцеловал. Ей его даже ни о чем не пришлось просить, он сам все понял и сам предложил довезти ее до Москвы. В Москву она ехала на открытой платформе с двумя сломанными пушками, их везли чинить. Это могла быть очень хорошая, веселая дорога: вокруг было еще лето, теплынь, везде спелые густые хлеба, которые со дня на день должны были начать убирать, в общем, нормальная, мирная картина, и что в стране творится черт знает что, можно было догадаться лишь на станциях.

Ей было жалко, что она не способна радоваться ни тому, что возвращается в Москву, ни что едет вот так, на открытой платформе и поезд идет быстро, почти без остановок, как раньше ходили одни скорые. В том, что произошло между ней и Колей, было что-то нечестное и несправедливое. Под стволом пушки у Кати было нечто вроде пещеры, она сидела там и ревела, объясняя себе, что, значит, они, хотя десятки раз и клялись, по-настоящему друг друга не любили; была игра, немного игры, немного любви, всего понемногу, если подобное оказалось возможным. Прошлого ей было особенно жалко, потому что без Коли, отдельно от Коли у нее никакого прошлого не было, не было даже раннего детства. Она не могла его куда-то задвинуть, а другое, наоборот, вывести на первый план и не знала, что делать. У нее словно вообще ничего не осталось. Почему-то тогда о Феде, как он примет, что Ната стала Колиной женой, она ни разу не подумала, может быть, из-за того, что для нее брак с Колей должен был стать началом длинного ряда событий, выстроить ее жизнь - здесь и рождение детей, и остальное, Федя же с Натой хотели и дальше идти параллельно, а это ведь не одно и то же. Вдобавок Федя, наверное, был теперь в Оптиной и еще ни о чем не знал.

Катя говорила тетке, что, конечно, она ничего в жизни не понимала и, когда спустя полгода узнала, какое впечатление брак Коли и Наты произвел на Федора, была поражена. Она услышала это от самого отца Феогноста, по своему обыкновению молившегося во весь голос. Происшедшим он был совершенно раздавлен. Такого горя, такой беды она от Федора не ждала и не могла себе представить. Сейчас, говорила она тетке, сколько бы ни было ей тогда жалко отца Феогноста, она ему за его горе благодарна, он им словно смягчил, сгладил ее беду, особенно после того, как она решила, что останется с ним, поможет ему все это пережить.

В Москве подруга сказала ей, что непонятно откуда, но Феогност о браке Наты давно знает, хотя и ему Коля с Натой не написали и ничего не захотели объяснить, и Катя сразу же подумала, что, слава Богу, Федор в Оптиной под присмотром отца Питирима. И все равно до Кати дошло, что он Питириму тогда сказал, что решил снять клобук и вернуться в мир, и тот, понимая, в каком он состоянии, его не останавливал, боялся худшего. Наверное, нечто похожее старец и имел в виду, когда говорил, что плохо, что Федя уходит из мирской жизни, ничего не испытав, к ее страстям он оказался не готов. Однако Питирим посоветовал не уезжать, разве что будет невмоготу; Феогност послушался и в итоге попал в Москву лишь неделей раньше Кати.

Наты в городе не было, она уже уехала в Тамбов, Коли тоже. Где Коля, никто не знал, одни говорили, что его мобилизовали в Красную Армию и отправили на колчаковский фронт, другие, что нет, из-за зрения его признали негодным и он в Тамбове вместе с Натой. Федор в Оптиной верил и говорил об этом Питириму, что если он объяснится с ними обоими, то успокоится; теперь, никого не найдя, он совсем потерялся, таким Катя его и нашла. Несмотря на Колину измену, принимать постриг Катя по-прежнему не собиралась, тем более что в Москве прямо на Курском вокзале тот самый красный комиссар, с которым она приехала, сделал ей предложение. С детства для нее речь о монастыре могла идти только в одном случае: туда пойдет Коля. Оказалось, что комиссар влюблен в нее еще со времен гимназии, на вокзале "да" она ему не сказала, правда, не сказала и "нет", получилось, что скорее обнадежила: представить себя без детей ей было еще труднее, чем без Коли.

То есть она тогда пыталась объяснить тетке, что она, Катя, в конце концов безусловно выкарабкалась бы, и тут вдруг увидела, что у Федора дела куда хуже. Ведь выходило, что Ната бросила Федора из-за того, что он ушел к Богу, и ему не удавалось это Богу если не простить, то хотя бы Его понять, с Ним объясниться. Лишь сейчас он узнал, как любил Нату. Ради и для Бога он с детства был готов к любым подвигам и любым испытаниям, тут все правда и нет преувеличения, но просто кроме Бога он был готов на них и ради Наты, то и то было в нем прочно соединено, и теперь у него не получалось разделить Бога и Нату. Коля был трус и предатель, он не только оказался слаб для монашества, но даже с ним и с Катей побоялся переговорить, хотя бы поставить их в известность о своей женитьбе на Нате. И вот за предательство, за трусость, за слабость он так щедро вознаграждается.

Федор понимал, что потерял Нату, что ничего уже не вернешь, но смириться с этим, несмотря на помощь Питирима, в Оптиной ему не удалось, и он уехал. Сначала две недели прожил в Москве, никого там не найдя, решил ехать в Тамбов, но к городу уже вплотную подошли белые, поезда не ходили и добраться до Ставишнево не было никакой возможности. Из Москвы он все равно сбежал, поехал в Троице-Сергиеву Лавру, но и здесь не прижился, только и думал что о Нате. Ректор Духовной академии митрополит Алексий, который в Троице был его духовником и, следовательно, знал, что с ним творится, сам предложил ему на год прервать учебу в академии, а дальше определиться, останется он монахом или уйдет в мир. На это Феогност согласился не раздумывая, и тут, когда они обо всем договорились, Алексий сказал ему, что недалеко от Лавры, в селе Михнево, минимум на год освободилось место священника. Отец Серафим, который там служит, тяжело заболел, почти не встает и окормлять паству некому. Может быть, отец Феогност его заменит.

Когда-то Федор мечтал о собственном приходе, причем лучше именно в деревне, он хотел быть для своих прихожан простым деревенским батюшкой, наставником в жизни, в вере. Он и так уже стал уставать от бесконечной схоластики, от того, что и в академии и в монастыре почти не видит вокруг себя новых лиц, в общем, в другой раз он бы с радостью предложение Алексия принял, но сейчас в нем самом было столько смятения, столько неуверенности и слабости, что вряд ли он кому-нибудь мог по-настоящему помочь. Но митрополит с ним не согласился, сказал, что старец Питирим ведь говорил Феогносту, что, не испытав искушений и страданий мирской жизни, рано уходить в монастырь, теперь же он что-то знает и ему понять тех, кто придет в храм, наоборот, будет легче. Слова Алексия звучали разумно, и Феогност дал себя убедить, даже окрылился. Кате он написал, что то, о чем мечтал много лет, кажется, вот-вот исполнится. Но подъем был минутный, отслужив в Михневе меньше месяца, отец Феогност снова "поплыл".

В Оптиной ему еще удавалось разделить ту жизнь и эту. Мирская была за стенами, ты был от нее отгорожен, спрятан, мог себя убедить, что она некий безумный фантом, временный и ненастоящий. Но здесь, в Михневе, где ему приходилось служить все службы, исполнять все требы, каждый день читать прихожанам проповеди и слушать их исповеди, здесь мирского было слишком много, оно было везде - справа и слева, сзади и спереди. От него никуда и никогда нельзя было скрыться. То, о чем он говорил в храме, не было другой жизнью, это была реальная жизнь, о которой его прихожанам рано или поздно предстояло понять, что именно она - главная, настоящая; соответственно, и жить, вести себя надо по ее правилам. Вообще же они были так далеко от Бога, в их жизни Его было так мало, что то, о чем они слышали в проповедях Феогноста, было даже не тропинкой к Нему, скорее, просто утешением, доброй сказкой про правду и справедливость.

Единственный, с кем в Михневе ему было легко, с кем он отдыхал душой, был местный юродивый Сашка. Калека с сухими полиомиелитными ногами, на которых он не мог ходить даже с костылями, он и на службу приползал, если - чаще это было по праздникам - кто-то из местных крестьян не привозил его к церкви на своей лошади или притаскивал на плече: Сашка весил, как семилетний ребенок. От храма он жил недалеко, в крохотной избенке с земляным полом, на краю леса. С ним Феогносту было хорошо, потому что Сашка весь жил в той жизни, где никого, кроме Господа, не было. Глядя на него, Феогност снова верил, что и он тоже может жить с одним Господом, без Наты.

И все же ясно, что Нату Сашка заменить отцу Феогносту не мог. Сашка, наверное, был первый, кто пытался указать ему выход, сказать, что он есть, больше того, первые метры пути, чтобы Феогност не заплутался, разметить вешками. Феогност рассказывал прихожанам, как прийти к Богу, а Сашка о том же проповедовал самому Феогносту. Феогност видел, что такой путь вправду есть, но мостки, по которым перебрался Сашка, казались ему чересчур хлипкими; да, Сашку они легко выдерживали, но он и весил, словно малый ребенок, про себя же Феогност был уверен, что ему по ним не перебраться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад