ЖАК ДЕРРИДА
О ПОЧТОВОЙ ОТКРЫТКЕ ОТ СОКРАТА ДО ФРЕЙДА И НЕ ТОЛЬКО
Ты читаешь немного старомодное любовное письмо, последнее в этой истории. Но ты его еще не получила. Да, по недосмотру или из-за чрезмерного старания оно может попасть в чьи угодно руки: открытка, открытое письмо, в котором секрет угадывается, но не поддается расшифровке. Ты можешь воспринимать его или выдавать, к примеру, за послание Сократа к Фрейду.
О чем тебе стремится поведать эта открытка? При каких условиях она возможна? Ее назначение проникает в тебя, и ты уже больше не знаешь, кто же ты на самом деле. И в тот самый момент, когда своим лукавством она взывает к тебе, только к тебе, и вместо того, чтобы соединиться с тобой, она делит тебя, и даже, может быть, уводит в сторону или игнорирует. И ты, в одно и то же время, и любишь и не любишь, она сделает из тебя все, что ты захочешь, она захватывает тебя, а потом бросает на произвол судьбы.
Переверни открытку и там ты увидишь сделанное тебе предложение, именно там написано Сип, Сократ и плато. Сразу впечатление такое, будто бы Сократ одной рукой пишет, а другой стирает написанное. Но что в это время делает Платон, упершись пальцем в его спину? В то время как ты вертишь ее то так то этак, пытаясь уяснить себе скрытый в ней смысл, это она тебя перелистывает, как прочитанную с ходу страницу, она растет, наполняя собой все вокруг, навязывая тебе и слова и жесты и все те ипостаси, что, на твой взгляд, всплывают у тебя в сознании в поисках разгадки. И сейчас именно ты находишь себя на ее пути.
Плотная основа открытки напоминает некую книгу, объемистую и в то же время легковесную, это как призрак той самой сцены анализа, разыгрываемой между Сократом и Платоном и включенной в программу совсем другими лицами. Подобно предсказательнице будущего, «fortune-telling book» надзирает и размышляет над тем, что должно произойти, над тем, что бы это могло означать:
Быть может, ты определишь место сюжета этой книги где-нибудь между почтами и аналитическим движением, принципом удовольствия и историей телекоммуникаций, почтовой открыткой и украденным письмом, одним словом, возможно, это и будет являться тем самым переносом от Сократа к Фрейду и далее. Подобная пародия на эпистолярную литературу и должна быть полна самых разнообразных вещей, это могут быть адреса, почтовые коды, зашифрованные послания, анонимные письма, — и все это принадлежит столь разнообразным манерам письма и жанрам. Мне хочется еще сказать о своих бесконечных злоупотреблениях датами, подписями, именами и ссылками, и даже самим языком.
ПОСЛАНИЯ
Да, ты была права, отныне, сегодня, сейчас, в каждое мгновение на этой открытке, мы лишь крохотные остатки, «чтобы не закрывать счет»: не забывай — мы то, что сказали, написали, сделали друг из друга. Да, и ты опять-таки права, эта «корреспонденция» тотчас нас захлестнула, именно поэтому необходимо было бы сжечь все, оставив лишь пепел бессознательного — и никто никогда ничего не узнал бы об этом. «Остаток на счету», я бы предпочел говорить исключительно о том, какое же все-таки было предназначение всему сказанному нами друг другу. Я стыжусь за свое стремление быть понятным и убедительным (в конечном счете как будто для других), мне стыдно говорить и писать на общепринятом языке, что-либо значить в отношении тебя, как если бы
Я похож на посланника античности, некоего гонца, несущего то, что мы дали друг другу, которого едва ли можно назвать наследником, ведь в этом качестве он до такой степени искалечен, что не способен даже принимать, соизмериться с тем, что ему доверено хранить, и я бегу, бегу изо всех сил, чтобы принести им весть, которая должна остаться в тайне, но я все время падаю. Хорошо, оставим это. Сегодня на это еще нет времени, итак, только эти открытки. Мне никогда не хватало времени написать тебе о том, о чем я хотел бы написать, да, времени никогда не оставалось, и если я пишу тебе не прерываясь я буду отправлять тебе всего лишь почтовые открытки. Даже если это письма и несмотря на то, что в конверт я всегда их кладу несколько
После заседания обмен мнениями продолжается на лужайке в Бальоле. Ты можешь представить себе, в глубине, чуть слева маленькая квартирка колледжа, в которой я спал, к ней ведет узкая каменная лестница (этот цветок, что это? он оттуда?)
Вокруг слишком много кроватей, которые зовут.
Я тебе сейчас же позвоню.
3
и когда я зову тебя: любовь моя, любовь моя, тебя ли я зову или свою любовь? Ты, моя любовь, тебя ли я так называю, к тебе ли обращаюсь? Я не знаю, насколько хорошо сформулирован вопрос, и он меня пугает. Но я твердо уверен, что ответ, если я его когда-нибудь получу, придет ко мне от тебя. Только ты, моя любовь, только ты должна узнать об этом.
мы действительно требуем от себя невозможного, оба.
любимый.
когда я называю тебя моя любовь, зову ли я именно тебя или я говорю тебе: любовь моя? и когда я говорю тебе любовь моя, признаюсь ли я тебе в своей любви или просто тебе говорю:
а ты, скажи мне
я люблю все те ласковые слова, которыми называю тебя, и все-таки у нас есть как бы только одна губа, чтобы все высказать
с древнееврейского он переводит «язык», если это можно назвать переводом, как губа. Они хотели возвыситься, чтобы их губа стала единственной во Вселенной. Вавель, отец, давший свое имя смешению, беспорядку, размножил губы, вот почему мы разделены, и в это мгновение я умираю от желания поцеловать тебя нашей губой, единственной, которую я не устану слушать.
я не слишком отчетливо помню, но я был не прав. Я ошибался, считая, что мне не воздалось то, чего я, по сути, не воздал себе сам, для тебя, тебе. Тебе? Что это значит? Хорошо, не будем об этом, оставим рассуждения.
Посмотри хорошенько на эту открытку, это репродукция
Я доверяю тебе секрет этого торжественного, напыщенного афоризма: разве не все между нами началось с репродукции? Да, и в то же время нет, в этом вся трагедия. Я помню почти наизусть то, что ты написала мне в первый раз: «Выбрать почтовую открытку это для меня бегство, которое, тем не менее, избавит вас от той обильной литературы, поток которой вы должны были бы выдержать, если бы я осмелилась завести разговор о.>> Мы разыграли почтовую открытку как карту против литературы, недопустимой литературы.
Ты видела эту открытку, картинку на ней? Я наткнулся на нее совершенно случайно, вчера, в Бодлейне (это знаменитая оксфордская библиотека), я расскажу тебе. Я застыл как вкопанный, это было похоже на галлюцинацию (он что, свихнулся? да он просто попутал имена!) и в то же время на какое-то просто апокалиптическое откровение:
пишущий Сократ, пишущий под диктовку Платона, мне кажется, глубоко в душе я всегда это знал, это было похоже на негатив фотографии, проявляющейся в течение 25 веков внутри меня, разумеется. Не проще ли было написать об этом на свету. Итак, проявитель вот он, но мне пока недостает ключа к расшифровке этой картинки, что наиболее вероятно. Сократ тот, кто пишет, — сидящий, склоненный, исправный писец или переписчик, этакий секретарь Платона. Он перед Платоном, нет, Платон
Прежде чем отправить открытку, я наверное, позвоню тебе.
Ну вот, я только что повесил трубку в маленькой красной кабинке, я на улице, во мне звучит твой голос, не знаю откуда, и сам также растворяюсь в нем, как будто я
Я продолжаю ходить туда-сюда. После чего я вышел, чтобы купить почтовых марок, а возвращаясь и поднимаясь по этим каменным ступеням, я спрашивал себя, как мы смогли бы полюбить друг друга в 1930 году, в Берлине, когда нужны были целые горы марок, чтобы купить одну почтовую
Что меня заставляет все время писать тебе? Даже прежде чем я смогу обернуться, чтобы увидеть, с появлением единственного предназначения, единственного, ты слышишь, безымянного и невидимого, у которого твое имя и лицо, и даже прежде чем я смогу обернуться и задать вопрос, приказ уже получен, каждое мгновение писать тебе, неважно что, но писать, и я люблю, и благодаря этому я понимаю, что люблю. Нет, не только благодаря этому, также
Твой голос все еще звучит (маленькая красная кабинка, стоящая на улице, под деревом, какой-то пьяный не сводил с меня глаз и хотел заговорить; он ходил вокруг стеклянной клетки, иногда останавливаясь, немного устрашающий и в то же время торжественный, как будто собираясь вынести приговор), твой голос близкий как никогда. Достижение телефона — никогда не упускать предоставляемую им возможность, он доносит до нас голос вечерами, особенно ночью, еще лучше когда она одна и телефонный аппарат нас отрезает от всего мира, он как бы закрывает нам глаза (я не знаю, говорил ли я тебе когда-нибудь, что очень часто, разговаривая с тобой, я закрываю глаза), когда связь устойчива и тембр голоса приобретает этакую «отфильтрованную» чистоту (примерно в таком духе я воображаю себе возвращение призраков под воздействием или благодаря тонкому и возвышенному просеиванию, а это важно, от помех-паразитов, поскольку этих самых паразитов полным-полно, ты же знаешь, у призраков нет ни малейшего шанса, тем не менее стоит только произнести «приди», как всегда появляются только призраки. Однажды, занимаясь мелкой работой, я заметил, что это слово «паразит» регулярно всплывало передо мной, неисчислимое количество раз, на протяжении многих лет, от «главы» к «главе». Однако паразиты, они тоже способны любить друг друга. Мы
и тогда ты посылаешь мне только тембр своего голоса абсолютно без содержания, а мне это и неважно, и я упиваюсь этими звуками и погружаюсь в их пучину. Причем всякий раз я уподобляюсь ему все больше и больше. Я весь в этом звучании, в этом чередовании звуков, в этом следствии из всех наших разговоров… Однако пока я разговаривал с тобой, с этим не покидающим меня чувством завораживающей близости (но при отчетливом разделении звуков и даже великолепной слышимости), я не сводил глаз с пьяного англичанина, я не отрывал от него взгляда (на нем было некое подобие униформы), мы рассматривали друг друга, извини, с таким вниманием, которому даже не помешало мое бесконечное абстрагирование от слов, произносимых тобой. Я уверен, что он был похож (как мне чудится постоянно, не так ли), но невозможно определить на кого, тем более сейчас. Еще раз извини (придется мне, видимо, просить у тебя прощения до конца дней моих), я не подумал о разнице во времени
Но я пишу тебе завтра, я всегда говорю об этом в настоящем времени.
Я бы хотел писать тебе просто, очень просто, более чем просто. Чтобы ничто никогда не задерживало внимания, кроме как твоего, и еще, стирая все те характерные черты, даже наиболее незаметные, те, что определяют тон или принадлежность к определенному жанру (например, письму или почтовой открытке), мне бы хотелось, чтобы языка не касалась очевидность, как будто бы каждый раз он придумывался заново, и после того как глазами пробегалась бы его треть, он тотчас бы сгорал без следа (кстати, когда ты согласишься на то, чтобы мы сожгли все это, мы сами?). Ведь только желание приуменьшить масштаб уникальной трагедии заставляет меня предпочесть открытки, сотню открыток или репродукций в одном конверте, вместо одного «настоящего» письма. Когда я пишу «настоящее» письмо, я вспоминаю твое первое послание, в котором было именно это:
«я захотела тотчас же на него ответить; но, говоря о «настоящих» письмах, вы запрещали мне их писать» Я снова посылаю тебе Сократа и Платона
мой маленький апокалипсис из библиотеки. Я все еще вспоминаю того англичанина, слоняющегося вокруг телефона: он чиркал новым карандашом по спичечному коробку, и я пытался ему в этом помешать, он рисковал опалить себе бороду. А потом он выкрикнул твое имя с каким-то странным акцентом и
Я еще не отошел от этого катастрофического открытия: Платон позади Сократа. Позади, он был там всегда, как считалось, но не таким образом. Что касается меня, я знал это, и они тоже, я хочу сказать они оба. Какая парочка! Сократ поворачивается
некое подобие личного послания, тайна между нами, тайна этой репродукции. Они, похоже, ничего в этом не поймут. Тем более все то, что мы друг другу предназначаем. И все-таки это почтовая открытка, две или три одинаковых открытки в одном конверте. Главное, если возможно, — это чтобы адрес был единым. Чем мне нравятся почтовые открытки, так это тем, что даже в конверте они как открытые письма, открытые, но их невозможно прочесть
я пишу тебе завтра, но буду, без сомнения, в очередной раз, до прибытия моего письма
В противном случае, если и не приеду раньше, ты всегда знаешь, что
я прошу тебя забыть, хранить в забвении
5
Ты даришь мне слова, ты их выделяешь мне по одному, мои слова, оборачивая их к себе и себе же их адресуя, а я никогда не любил их с такой силой, где самые банальные преображаются в редчайшие, я люблю их до самой их погибели, дабы, уничтожив, спасти от забвения в самый миг получения их тобой. И этот миг предвосхитил бы все: и мое послание, и самого меня. Уничтожив, спасти от забвения, до меня, чтобы они прозвучали лишь один раз. Всего один раз. Чувствуешь, как безумно это звучит по отношению к слову? Либо к какому-нибудь штриху?
Эрос в возрасте технического репродуцирования. Ты, конечно, знаешь эту старую историю репродукции, с мечтой о неком таинственном языке
Желание написать великую историю, энциклопедию о почте, о тайнописи, но написать ее в зашифрованном виде, отправить тебе, приняв все меры, чтобы только ты одна могла ее расшифровать (написать ее и подписать), различить здесь свое имя, единственное имя, которое я тебе дал, которое ты позволила мне тебе дать, весь этот кладезь любви, предполагающей, что моя смерть будет записана здесь, более того, что мое тело будет здесь погребено с твоим именем на коже и что в любом случае моя жизнь или твоя будет ограничена одной твоей жизнью.
И как часто, сама того не замечая, ты подсказываешь мне слова, так что и ты тоже пишешь историю, это ты диктуешь, в то время как я, высунув язык от прилежания, пишу букву за буквой, никогда не оборачиваясь
на что я ни-когда не решусь, так это опубликовать что-нибудь, кроме почтовых открыток, рассказать об этом. Мне кажется, ничто и никогда не оправдает этого. Подростком, когда я занимался любовью у стенки и что я говорил себе о них — ты знаешь, я рассказывал тебе
Что меня привлекает в этой открытке, так это то, что не определишь, что впереди, а что позади, здесь или там, ближе или дальше, Платон или Сократ, на лицевой или обратной стороне. Неизвестно, что все-таки важнее, картинка или текст, а в тексте — само ли послание, легенда ли, или ловкачество. Здесь же, в моем апокалипсисе почтовой открытки, есть имена собственные, С. и п., они над картинкой, и вот включается процесс обмена местами, он набирает сумасшедшие обороты
я говорил тебе раньше, сумасшедшая — это ты, причем буйная. Ты заранее извращаешь все, что я говорю, ты ничего в этом не понимаешь, ничегошеньки, либо, наоборот, все ты понимаешь, но тотчас же отрицаешь, что побуждает меня безостановочно говорить
Он что, все перепутал, этот Матье Парис, или я не понимаю, в чем дело, попутал имена как шапки, поместив имя, принадлежащее Сократу, над головой Платона и наоборот? Точнее, над их странными шапками, плоской и островерхой, похожими на зонтики. Имя собственное задает форму зонта. И в этом мы видим некий комический трюк. Немое кино, они обменялись своими зонтиками, секретарь взял себе тот, что принадлежит патрону, побольше, а ты заметила заглавную букву, с которой пишется имя одного и прописную с точкой над именем другого. Из этого завязывается полнометражная интрига. Я уверен, что в данный момент ничего не понимаю в этой иконографии, но в то же время это не мешает моей уверенности в том, что я всегда знал, что именно говорится на этом языке тайнописи (что-то напоминающее нашу историю, по крайней мере огромный эпизод, из которого наша история может быть выведена методом дедукции) о том, что здесь происходит, что необходимо знать. Однажды я обязательно найду то, что с нами произошло в этой книге судеб XIII века
Ты сказала мне по телефону те слова, что я говорил тебе в знаменитой галерее
что я и есть твое терроризирующее «сверх-Я» (какая глупость, позволь тебе заметить) и именно из-за этого ты всегда будешь говорить мне «уйди» в ответ на мое «приди». О, ты не хотела бы освободиться от своего «сверх-Я» и сохранить себе меня? Нет, я знаю, что это гораздо серьезнее и для меня тоже. Все потому, что ты не захотела сжечь первые письма. «Сверх-Я» обосновалось здесь, оно устроило себе дом в этой маленькой деревянной шкатулке. Я отдал ее тебе очень быстро, этакий зловещий маленький подарок, с неким благодарным успокоением, но с предчувствием худшего. В этот момент мы начали обволакиваться неврозом как коконом, очень нежным, но не очень добрым, замешанным на ревности. Ты сама мне доходчиво растолковала, что ревность возникла с первого письма
Как я тебе сказал еще по телефону, нет смысла писать мне сюда, я пробуду здесь совсем недолго, и в Лондон, до востребования, тоже не стоит. Я высылаю тебе календарь отдельно
Я предусмотрительно оставил дверь телефонной кабины открытой, но он так и не вернулся. По твоему совету я назвал его Эли, ты знаешь секрет. Я прочел в его взгляде, что он просит невозможного
Я тебе не рассказал, все как-то недосуг, о том, как в тот раз произошла эта встреча с Сократом и Платоном. А накануне — семинар (в Бальоле по теме Объездного пути, десятью годами спустя после лекции, которую я проводил здесь же, мне не забыть ту неловкую тишину, ту смущенную вежливость, нужно было видеть лица Райла, Айера и Строусона, ну да ладно, + «философия и литература», тема семинара касалась Алана Монтефьора и Джонатана Кюллера, о которых я тебе говорил, + Limited inc., and on so, я пишу тебе письма коммивояжера, надеясь, что ты услышишь смех и пение единственные (единственные что?), которые невозможно передать письмом, так же, как и слезы. В глубине души меня интересует только то, что невозможно ни отправить, ни послать никаким образом). На английском: больше чем когда-либо я делал вид, что говорю и думаю то, что говорю в тот момент… Позже, на лужайке, где дискуссия покатилась по столь же непредвиденной, сколь и неизбежной колее, какой-то молодой студент (весьма недурен собою) решил спровоцировать меня и, я думаю, даже слегка покрасоваться, задав вопрос, почему я не кончаю жизнь самоубийством. По его мнению, только так и можно было ^перевести мою теоретическую речь в практическое русло» (его слова), только таким путем можно было сохранить последовательность и совершить нечто выдающееся. Вместо того, чтобы вступать в полемику, приводить в качестве доводов то или это, я ответил ему этаким пируэтом, сейчас расскажу, возвращая ему его же вопрос, давая ему понять, что он, по-видимому, собрался поделиться со мной тем интересом, который он настолько явно проявлял в тот момент к данному вопросу, к которому я к тому же проявляю интерес наряду с другими людьми, но б
ты сама, ты сохранишь меня лучше, и я с нежностью думаю о всех невинных, о всех обещаниях невинности.
Я возвращаюсь к Платону и Сократу. Итак, вчера Джонатан и Синтия меня водили по городу. Я их очень люблю, он работает над поэтической апострофой. Мы идем, и она рассказывает мне о своих планах работы (корреспонденция в XVIII веке и вольнодумная литература, де Сад, этакая палитра стилей, что в двух словах и не передашь, и потом Даниель Деронда, Ж. Элиот, история обряда обрезания и двойного чтения), мы кружили в лабиринте улиц между колледжами. Я подозреваю, что у них был план. Они оба знали карту. Нет, не карту города, а ту открытку, что я высылаю тебе, это невероятное изображение Сократа (если это точно он), повернувшегося спиной к Платону, чтобы сочинять. Они ее уже видели и легко могли предугадать впечатление, которое она на меня произведет. Итак, программа составлена и все идет по плану. Неужели все это было предсказано в той таинственной книге судеб? Посмотри хорошенько на Сократа, подписывающего свой смертный приговор, по приказу Платона, своего ревнивого сына, а потом медленно поставь на проигрыватель пластинку «Сельва морале» (сторона 4, помнишь?) и не двигайся, пока я не войду в тебя
Я закончил писать тебе на улице и бросаю Платона и Сократа в ящик, еще до выемки писем, скоро я продолжу писать тебе на одной из кроватей, на обороте все той же открытки, я пишу тебе все время, я не занимаюсь ничем, кроме этого, интересуюсь только этим все то время, когда не могу тебя увидеть или оставить песню, совсем одну они не догадываются об этом, как и о моем «самоубийстве» — направляя меня, ты слышишь, к тебе. И я просеиваюсь или «пропадаю», почерк не позволяет с определенностью остановиться на одном из двух вариантов.
это жестокое исключение, которое мы делаем из всего — из каждого возможного читателя. Целый мир. Худшее из «окончательных решений», без предела, вот что мы с тобой провозглашаем, ты и я, зашифровывая все, вплоть до нашей одежды, даже наши шаги, то, что мы едим, а не только послания, как они говорят, то, что мы говорим, пишем, «значим» и т. д. Однако доказательство от противного не менее правдиво. Все, кто оказался в ряду исключений, никогда не были настолько живыми, даже назойливыми, я к ним обращаюсь, как тот властный нищий, с которым тогда вечером я активно общался через стекло, как раз в тот момент, когда я был обращен к тебе, проводя руками
Ты веришь, что существует пульт прослушивания? Что наши письма вскрывают? Я не могу сказать, что это предположение меня ужасает или что я в нем нуждаюсь
Джонатан и Синтия держались рядом со мной, у витрины, скорее у стола, где плашмя в стеклянном «гробу» были разложены сотни репродукций, и надо же, чтобы именно эта бросилась мне в глаза. Я больше ничего не видел кроме нее, но это не мешало мне чувствовать, как совсем рядом со мной Джонатан и Синтия искоса наблюдали за тем, как я вперился взглядом в эту открытку. Как если бы они караулили момент эффектной сцены финала спектакля, который они же сами и ставили (кажется, они только что поженились)
Я больше не знал, куда себя деть. Что можно разглядеть за всеми этими прямоугольниками, изображенными между ног Сократа, если только это он? Я никогда не замечаю того, что заслуживает внимания. Возникает впечатление (посмотри на обратную сторону, поверни открытку), что Плато, если это он, видит не больше, даже, похоже, не пытается разглядеть, смотря куда-то в сторону и далее, через плечо другого, на то, что С. все еще продолжает писать или царапать на одном из последних маленьких прямоугольников, на том, который в середине всех остальных (сосчитай, их по меньшей мере 23). Этот последний прямоугольник из «самого нутра», он кажется девственным. Это и есть пространство с тем, что написал Сократ, и ты можешь себе представить послание или прямоугольную хартию, почтовую открытку Сократа. Как ты думаешь, кому он пишет? Для меня всегда важнее знать это, чем то, что пишут; а вообще я считаю, что это сводится к одному и тому же, а скорее к другому. Вот плато, такой маленький, карабкающийся позади Сократа, с одной ногой на весу, как будто стремящийся возвыситься или как бы пытающийся впрыгнуть в идущий поезд (ведь именно так он и поступил, разве нет?). Если только он не толкает коляску с ребенком, стариком или инвалидом (Gangelwagen, как сказал бы, к примеру, великий наследник сцены). Переверни быстрее открытку: теперь Плато разгоняется на скейте (если тебе трудно представить эту сцену, то закрой какой-нибудь карточкой Сократа, сделай несколько таких карточек и перемещай их в разных направлениях, изолируя части каждого персонажа, как будто ты прокручиваешь фильм), а теперь Плато — кондуктор трамвая в какой-то бедной стране, он стоит на подножке и подталкивает молодых людей внутрь вагона в момент, когда трамвай трогается с места. Он подталкивает их в спину. Или Плато — водитель трамвая, его нога на педали или на предупредительном сигнале (хотя и сам он достаточно похож на предупредительный знак со своим перстом указующим, ты не находишь?), и он ведет, ведет, не допуская схода с рельсов. А может, вверху, на лестнице, на последней ступеньке, он вызывает лифт
ты постоянно упрекаешь меня в том» что я обрежу», и ты прекрасно знаешь, что это означает, увы, на нашем языке
никогда я так не бредил
я срываю голос, зовя тебя, поговори со мной, скажи мне правду.
я даже ревную к этому Матье Парису, которого не знаю. У меня есть желание разбудить его, чтобы поговорить с ним обо всех наших бессонных ночах. Моя открытка вдруг показалась мне, как бы это сказать, непристойной. Непристойной, ты понимаешь, в каждом своем штрихе. Штрих сам по себе нескромен; что бы он ни рисовал и ни представлял, он неприличен (любовь моя, избавь меня от штриха). И из-за этих непристойных штрихов у меня тотчас появляется желание воздвигнуть монумент или некий карточный замок из открыток, роскошный и хрупкий, настолько же недолговечный и легкий, как то, что зачастую я адресовал тебе, чтобы развеселить тебя (лучшие воспоминания о нас, о моей жизни может быть, о тех восхитительных моментах между нами, то, чем я довольно глупо больше всего горжусь как единственной милостью, которую я заслужил). То, что я созерцаю на открытке, слишком ошеломляет и пока еще недоступно моему пониманию. Я не могу ни смотреть, ни не смотреть, лишь строить предположения и, как ты говоришь, бредить. Когда-нибудь другие попытаются отведать настоящего научного чтения. Оно уже должно существовать, дремлющее в архиве, сохраненное для тех редких, оставшихся в живых, последних хранителей нашей памяти. А на данный момент говорю тебе, я вижу, как Плато «покрывает» Сократа со спины, как безумно приподнимается край его одежды под воздействием нескончаемой эрекции, непропорционально огромной, позволяющей пройти в едином порыве как через голову Париса, так и сквозь кресло писца, прежде чем проскользнуть, нисколько не потеряв своего жара, под правую ногу Сократа в унисон с этакой гармонией или симфонией движения, в которую вовлечены и окружающие предметы: перья, персты, ногти, скребки и даже письменный прибор, образующие некую совокупность фаллосов, направленных по единой директории. Директория, ди-Эректория этой парочки старых безумцев, проказников на лошади, — это в общем-то мы с тобой (они наезжают на нас). Мы лежим бок о бок в чреве кобылицы, как в огромной библиотеке, и нас раскачивает в такт ее галопу. Время от времени я поворачиваюсь к тебе, ложусь сверху и, угадывая, воссоздавая эту картину посредством всякого рода прикидок и рискованных предположений, я восстанавливаю в тебе карту их перемещений, которые они будто бы вывели легчайшим движением пера, едва прикасаясь к удилам. Затем, даже не освобождаясь, я выпрямляюсь
Что происходит под ногой Сократа, ты узнаешь этот предмет? Он погружается в волны ткани вокруг пухлых ягодиц, ты видишь эту двойную округлость, достаточно неправдоподобную, он погружается прямо и твердо, как нос какой-то торпеды, чтобы поразить старика током и подвергнуть его анализу под наркозом. Знаешь, это очень бы их устроило, их обоих, такое вот парализующее животное. Но заставишь ли его писать, парализовав? Все это, чего я не знаю или пока не хочу разглядеть, возвращается из темных глубин моей памяти, как будто я нарисовал или выгравировал эту сцену, без всякого сомнения, с того первого дня в лицее Алжира, когда я впервые услышал об этих двоих. Люди (я не имею в виду «философов» или тех, кто читает Платона), отдают ли они себе отчет в том, насколько глубоко эта пожилая парочка вторглась в самую сердцевину нашей личной жизни, вмешиваясь во все, принимая во всем участие и испокон веков заставляя нас присутствовать при их колоссальном, неутомимом анапарализе? Один в другом, один перед другим, один после другого, один позади другого?
Меня никогда не покидало ощущение, что мы пропали и что это первоначальное бедствие служит отправной точкой пути, которому нет конца