От последовательности изложения все-таки не отказываюсь. После квартиры Мальковых привожу Лизу Семенову к себе, в свою однокомнатную, пообещав подарить книжку. Да, я квартиросъемщик. Это результат либеральности Клавдии. Она не выгнала меня, как собаку, на улицу под снег и дождь, чего я, в общем-то, заслужил, — нет, мы чинно-благородно разменялись. А свой угол, если даже нет в нем животного домашнего тепла, все-таки ценен и необходим. Здесь может стоять кухонный стол, пригодный как для еды, так и для одиноких посиделок над листом бумаги; есть вода, свет; есть вполне приличная тахта; имеется исправный репродуктор, обеспечивающий живую связь с Москвой, — а больше, я полагаю, ничего не надо Теодорову, ну, разве еще тарелки, ложки, кастрюля, сковорода.
Бытовое обеспечение, таким образом, превосходное. Теодоров законно горд. И он не понимает, почему его гостья Лиза, осматривая квартиру (а хозяин норовит показать ей даже туалет), хмурится и не удерживается от вздоха.
— Что, Лиза? Что-нибудь не так? — тревожно спрашиваю я.
— Живете вы по-спартански.
Мы все еще на «вы», но скоро должны, видимо, перейти на более дружеское обращение…
— Чаю, Лиза? — широко предлагаю я на кухне.
— А у вас есть заварка?
— Ах, черт! Нет. И сахару тоже.
— Тогда, пожалуй, не надо, — отвергает она несладкий кипяток. Капризная какая! — думаю я. И предлагаю новый соблазн:
— А вот моя рукопись. Хотите взглянуть? — Шевелю исписанными листками на кухонном столе.
Она бросает быстрый взгляд и зримо пугается:
— У вас такой почерк?
— Какой?
— Шизичный.
Гм… М-да… Довольно-таки сложная натура, думаю я. Но хозяйской уверенности не теряю. Есть еще в запасе книжки Теодорова на разных языках, театральные афиши с его именем — это сильнодействующее крайнее средство. Пойдемте, Лиза, в комнату. Садитесь на тахту, стул ненадежен. Неважно, что застелена, неважно. Курите, Лиза, вот пепельница. А вот типографские свидетельства многолетнего упрямства Теодорова, вбившего себе однажды по дурости в голову, что он сможет выразить себя через перо и бумагу.
Попадаю в точку: глаза моей гостьи разгораются.
— Вы столько написали? — искренне удивляется она, раскладывая книжки и журналы на коленях и тахте.
— Так получилось, — не отрицаю я своей плодовитости.
Издал я десять так, примерно, повестей да еще четыре пьесы. Это немало, если учесть, что писал их исключительно в часы просветленного сознания, отрешась от дружеских застолий. Все остальное время (тысячи дней) у писателей типа Теодорова уходит на процесс самоистребления, никак не связанный с ручкой или машинкой. Но Лизе это не обязательно знать. Она видит готовую продукцию, правильно? В достаточном количестве, правильно? И, следовательно, думает, что этот Теодоров при его шизичном почерке и порочных наклонностях способен все-таки к умственным полетам. Она сама пробует писать рассказы (пока только для себя), так почему бы не получить консультацию у профессионала?
Начинается все просто, охотно объясняет Теодоров. Однажды у младенца возникает желание высказаться. Дитя чувствует, что немота тяготит его. Хватит «уа, уа!». Пора сказать «мама, папа» и другие интересные слова. С Теодоровым это случилось лет в четырнадцать. Действие первого рассказа происходило в Париже. Герой носил аристократическую фамилию. И пошло-поехало. Остановиться стало невозможно. Много лет он пользовался в дневное время журналистским лексиконом, а по вечерам переходил на иную словесность, запрещающую такие обороты, как «трудовой подъем», «высокая производительность труда», «выполнение социалистических обязательств» и так далее. Кое-что стало получаться, но до тиражирования было еще далеко.
Ошибка, говорит Теодоров нравоучительно, превращать писание в серьезную, мучительную работу. Если обливаться потом, кряхтеть и надрываться, то можно родить только рекорд по поднятию тяжестей.
Ни в коем случае! — учит Теодоров, а Лиза серьезно слушает. Ежеминутное удовольствие, радость и любопытство должен испытывать автор, даже если он хоронит кого-то на своих страницах. Можно и всплакнуть, не возбраняется. Можно захохотать вдруг над какой-нибудь строкой.
Словом, назидает Теодоров, а Лиза серьезно слушает, происходит увлекательная игра по правилам самого сочинителя.
Желательно, подчеркивает Теодоров, кладя ладонь на руку Лизы, знать предмет, о котором пишешь. Если, к примеру, еще ни разу не любил, то влюбиться на бумаге чрезвычайно трудно. Важен личный опыт поцелуев, объятий, — особо подчеркивает Теодоров. Или другой пример. Не передашь качественно ощущение от ледяного спирта, льющегося в глотку, если сам пьешь исключительно теплый компот, да-а. Или безденежье. Надо испытать самому, что это такое, прежде чем лишать беднягу-героя средств к существованию.
Все это элементарно. Но есть странности, отклонения. «Вот у меня, — говорю я, нервно закуривая, — герои почему-то всегда моложе реального автора. Наверно, я не поспеваю за своим возрастом, как считаете, Лиза?» — И начинаю дрожать. И сглатываю комок в горле.
— Что с вами? — пробуждается гостья от задумчивости.
— А разволновался что-то. Это вы виноваты, Лиза. Слушайте, Лиза. А не прилечь ли нам? Лежа удобней беседовать. — Обнимаю ее за плечи.
Она отстраняется.
— По-моему, вы вчера належались. У вас были возможности. Разве не так?
— Я вчерашним днем не живу, Лиза. Вфсамом деле, отчего бы нам не прилечь?
— Зачем вам это нужно? — спрашивает она, немигающе глядя. Неплохой вопрос. Хороший вопрос.
— Как объяснить, Лиза? Предположим, мы созданы друг для друга, но сами об этом не знаем. Может такое быть? — И снова обнимаю за плечи.
Она бегло усмехается:
— Если даже так, то что?..
— Ну-у, проверив это, мы могли бы пожениться, — предполагает Теодоров.
— Слушайте, не дурите.
— А почему нет? Годы мои еще не старые. Средние годы. С большим сексом я, правда, расстался, но не трудно наверстать. Пью, правда. Но я отучусь, если меня бить каждое утро скалкой.
— О, Господи! Неужели вам сорок? Похожи на мальчишку…
— Одна проблема, Лиза: замужем ли ты? Ничего, что я на «ты»?
— Ничего. Я не замужем. И что из того?
— А была замужем? — развиваю я интересную тему.
— Нет, не была.
— Вот видишь! А замужем быть интересно. Так говорили мои бывшие жены.
— Почему же вы расстались? — смеется она. (Красивая все-таки! Диво дивное, как говорит мой дружище, поэт Илюша.)
— Все из-за безнадеги, — вздыхаю я.
— Как понять?
— Высший смысл утерян, — смутно поясняю я и чувствую выразительное шевеление в паху. — Жизнь, Лиза, очень занудливая штука.
— Я бы не сказала.
— Ну, ты юное создание! Кстати, ты коренная москвичка? — придвигаюсь я вплотную. Тотчас же слабое шевеление преобразуется в энергичное движение. Я закидываю ногу на ногу, удивляясь собственной прыти.
— Да, коренная.
— Родители там?
— Да. И две сестры.
«Многовато», — думаю я и спрашиваю:
— Такие же неотразимые, как ты?
В ответ ослепительная улыбка. Удачный комплимент отпустил Теодоров. Молодец!
— Сколько из-за тебя было смертоубийств, Лиза?
— Ни одного, представьте.
— Ну а как насчет светлой, чистой любви? Знаешь, что это такое?
— Вы что, интервью берете?
— Я же инженер человеческих душ. Я, Лиза…
Тут Теодоров, недоговорив, накидывается, мерзавец, на свою гостью.
Давно уже, ох, давно не прибегал он к насилию… верней, давно не выступал активным инициатором, да еще к тому же в трезвом состоянии.
Под действием агдама все происходит само собой, элементарно просто, как у двух, скажем, инфузорий, а вот в такие мгновенья (внезапные) надо проявить изобретательную страсть, вспомнить, как осуществляются, например, поцелуи… атавистические поцелуи… словом, оправдать свою несдержанность уникальностью обуревающих тебя чувств…
Странно, что все у меня, мерзавца, получается. (А вот с Суни бы сейчас ни в жизнь!) Опрокинул Лизу на тахту. Затяжной поцелуй. Головокружение. Дрожу очень естественно. Расстегиваю неверными пальцами ее курточку.
— Слушай… слушай… — бьется она. — Не надо, а? Зачем?
Что за бред! Что за прагматизм такой! Почему не надо? Что нам мешает? Какие такие физические несоответствия? Какие социальные бури?
— Надо, — бормочу. — Еще как. Будь умницей, Лиза.
— Ах, черт возьми! — вдруг восклицает она, отталкивая меня. — Всегда одно и то же. Вот что бесит!
Ошибается, конечно. Никогда нельзя сказать заранее и наверняка, во что выльется новая близость, чем обернется — рутиной или чудом дивным. Никакой опыт не помогает — ни писательский, ни житейский. Всегда есть вероятность всемирного открытия, потрясающего «ну и ну!». Так я сбивчиво думаю. Так я ей говорю.
— Выйдите… к чертям… я сама! — просит, сдаваясь, Лиза.
Просьба эта нелепа, наивна. Но послушание в таких случаях необходимо, товарищи. Я выскакиваю в ванную комнату и здесь очень быстро сбрасываю с себя одежду. Думаю: а ведь мог бы сейчас висеть у этой стены высококачественный труп, с запашком, без мыслей и желаний. Думаю: надо что-нибудь подарить соседям за спасение, что-нибудь ценное — пучок редиски, например. Дрожу, как новичок, в нетерпении, но при этом быстрым, опытным взглядом оцениваю степень своего возбуждения.
И вот, набрав воздуху в грудь, вхожу в комнату. Вот он я, Лиза. Вот ты. Давай знакомиться, Лиза. И юркаю к ней под одеяло, крепко обнимая.
— Слушай… подожди… — задыхается она. — А у тебя это есть? Сейчас опасно… такой период…
Какая хозяйственная Лиза! К сожалению, нет у меня этого изделия. Но я буду осторожен. Обещаю. Очень-очень осторожен. В критический момент, Лиза… ну, как бы это объяснить цивилизованными словами?.. исчезну, выскользну. Сброс на сторону, Лиза… как ядерные отходы, понимаешь? — бормочу ей на ухо.
Коленями пытаюсь раздвинуть ее упрямые, молодые, крепкие ноги. Сопротивляется, не дается.
— Нет, подожди… А ты чистый?
— Стерильный я. Из парной.
— Я не о том… Я вообще…
— Не бойся. Все хорошо. Ничего страшного, — убеждаю ее, прикрывая рот губами.
Сверху, как главнокомандующий с холма, я вижу, как нежно искажается ее лицо. Глаза закрываются: прощай, жизнь! Порывисто дышит. Направляет меня туда — не знаю куда… то есть туда — знаю куда: в заветное свое местечко, в свой потайной скрадок. Я пугаюсь: что такое? в чем дело? Неужели я так бессовестно велик сегодня? Или она так узка и труднодоступна? Мелькает дикая мысль: не навредить бы, не покалечить… ей еще жить да жить! Приговариваю, как лекарь:
— Так вам не больно? А так?
— Ты черт! — слышу. — Громила… насильник… О, зверюга!
— Что ты, милая? Какой же я зверюга? Я… я гуманист, — тоже начинаю нести околесицу. — Вот так. Ничего страшного. Конец пути. Тупик, Лиза.
— Побудь там… не шевелись.
— Могу… но сложно.
Послушно затихаю. Дыхание рот в рот. Язык у Лизы горячий и сладкий, как… как не знаю что. На многое способен такой язычок, думаю. Целую грудь. Захватываю губами ее сосок. (Молочка, видите ли, захотелось Теодорову!) Лиза стонет и вдруг изгибается дугой, приподнимая меня… такая сильная!
— Давай… убивай дальше! — слышу ее злой шепот. (Бредит!)
То есть ограничение снято. Так надо понимать. Да и невозможно пребывать в неподвижности. Я стискиваю зубы… накатывает знакомая волна нежности… ну, держись, Лиза!
— Говори! Не молчи! — требует она. Глаза открытые, но незрячие. — Говори, что чувствуешь.
— Я… Лиза… чувствую… высокую ответственность за тебя…
— А хорошо тебе? Хорошо?
— О да! А тебе, Лиза? Не боишься уже?
— Нет! Скажи что-нибудь хорошее! Пожалуйста!
То есть любит беседовать. И я тоже люблю такой вот осмысленный разговор.
— Ты… Лиза… лучше всех… — придумываю я комплимент, вздымаясь вверх.
— О, Господи!
— Ты… это самое… неземная.
— Ужас!
— У тебя, Лиза, даже попочка интеллектуальная… честно говорю! Не то, что у других!
— Хватит! Лучше молчи!