Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гладь озера в пасмурной мгле (сборник) - Дина Рубина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вдруг что-то скользкое и тугое крепко обвило ее ногу и тут же отпустило. «Змея! Водяная змея!!» – поняла Верка. Дернулась всем телом, заорала и с головой ушла под воду.

Она барахталась, воя, хрипя, булькая и пытаясь дотянуться до слабой поросли травки на берегу. Странно, что теперь почти невозможно было нащупать ногами дно. Может быть, этому мешали ужас и омерзение. При этом, молотя по воде кулаками, Верка не выпускала заветного рубля.

Вдруг ее схватили за волосы, дернули, потянули, перехватили под мышками, какая-то сила потащила ее вверх, вытянула на берег и больно проволокла животом по мелким камушкам и колючкам...

...Она сидела на траве и хныкала, из носу текло по лицу, по содранному животу, с волос бежала вода. Над ней стоял большой мальчик из ремесленного училища и носком ботинка подталкивал ее как дохлую мышь:

– Дура! Встань, шо расселась! Шо в арык полезла, щас утопла бы, к ляду!

Да пусть бы он и вовсе пинал ее своими ремесленными ботинками и ругался хуже, чем мать, даже и тогда Верка испытывала бы к нему величайшее доверие и благодарность.

Он опять легонько поддал ей в бок носком ботинка:

– Шо ты там забыла, придурошная? Купалась, что ль? Она замотала головой, улыбнулась и, глядя на него снизу вверх, разжала кулак с мокрым комочком рубля.

– Ого! – воскликнул он, схватил рубль и разгладил его на ладони.

– Молодец, выловила... – помахал бумажкой в воздухе, подул на нее. – Щас высохнет... – помолчал и искоса взглянул на Верку. Девочка все еще сидела на траве – худая, в мокрых, облепивших тело сатиновых трусах. Она тихо икала и, блаженно улыбаясь, смотрела вверх, на могущественного человека.

– Ну ладно, топай домой, – хмуро велел он, – а то, вон, совсем синяя...

Верка поднялась и доверчиво протянула руку за своим так тяжко добытым трофеем.

– Ты шо? – ухмыльнулся парень. – Да это мой рубль, поняла, головастик? Я его здесь утром посеял. Давай, проваливай! Надоела...

Ничего еще не поняв, Верка в молчаливом недоумении глядела на него. Она ждала, когда могущественный благородный спаситель отдаст ей ее сокровище.

– Ну, шо зенки вылупила? – крикнул он нетерпеливо. – Это мой рубль, ясно? – сунул бумажку в карман форменных брюк, повернулся и пошел в сторону ворот.

– Отдай, – тихо попросила Верка, все еще не веря, что ее так страшно обидели. Побежала следом, повторяя: – Отдай, отдай... – В мокрых трусах было холодно, струйки воды сбегали по зябнущим ногам.

– А ну, пошла отсюда, придурок! – негромко и зло бросил он. – А то щас врежу!

– Отдай! – упрямо повторила девочка, глядя умоляющими глазами.

Он быстрым бреющим движением смазал ее по затылку.

– Еще?! – спросил, – или отстанешь?

Но Верка была привычна к побоям. Она уцепилась обеими руками за форменную куртку, бормоча исступленно: – Отдай, отдай, это мой рубль, я нашла!

Он стукнул ее еще несколько раз – не очень сильно, но когда понял, что эта липучка не отцепится, ребром ладони что есть силы рубанул по худым рукам, не отпускавшим полу его куртки. Она взвыла, затрясла руками. А он, рассвирепев по-настоящему, бил ее уже от всего сердца, кулаком, по плечам, по голове. Наконец пнул по ногам, и она повалилась на землю, лицом в пыль.

Он повернулся и пошел.

– Сволочь!! – крикнула она с земли, задыхаясь от ненависти. – Гад, сволочь!!

– Шо-о-о? – изумился он. – Ах ты ж!... – Подбежал, но не стал бить, а уселся верхом ей на спину. – Ну? Повтори, сучонок, шо-та я не расслышал?...

Верка лежала лицом в пыли. Пыль набивалась в рот, в ноздри к тому же она ударилась о камень и перед глазами из носа в пыль натекала бурая лужица крови. Грудная клетка была сдавлена под тяжестью сидевшего на ней верхом парня. Ненависть остро и больно перекатывалась в животе, булькала в горле.

– Ну?! – он подпрыгнул и больно придавил задом ее спину. – Ну, повтори!!

Надо было молчать, молчать, лежать как мертвая. Тогда он встанет когда-нибудь, поднимет когда-нибудь с ее спины проклятый свинцовый зад.

– Сволочь!! Гад!! Ворюга! – плача и кашляя, повторила она ртом, полным пыли и крови. – Сволочь проклятая! Чтоб ты сдох! Чтоб тебя разорвало!!

– Ладно, – сказал он удовлетворенно. – На! – И снова ребром ладони рубанул ее несколько раз по шее, по спине, – как отбивают кусок мяса для биточков.

Но видно, ему надоела глупая возня с этой злобной глистой. Он поднялся, поставил ногу в ботинке на ее тощую как у кильки спину. Придавил легонько.

– Лежи! – приказал он, – а то весь встану, враз подохнешь!

Она лежала, молчала. Пыль набилась в рот, в горло, в сердце. Серая пыль была в сердце, и хотелось умереть.

Тогда напоследок он наклонился, оттянул резинку ее сатиновых трусов, и, когда обнажилась белая озябшая попка, смачно харкнул на нее, захохотал и пошел прочь...

...Верка долго лежала на земле в темнеющем дворе, слыша, как где-то за кустами мальвы и сирени раздаются голоса детей, играющих в «казаки-разбойники». Земля остыла от дневного жара и глубинным холодом проникала в щеку, в грудь и в живот...

***

Наконец она села, потрогала щеку, распухшую губу и пьяный зуб. Покачала его немного грязным пальцем, попробовала потянуть, но решила оставить это огромной важности дело на завтра.

Над высокими кустами мальвы желтым тусклым оком глядел на девочку фонарь из-под жестяного колпака. Из окон дома учительницы музыки изливался полонез Огинского. Со всех концов двора, из окон, с крылечек матери созывали детей зычными, пронзительными, грозно спохватившимися голосами. Тут девочка различила голос и своей – надсадный, словно измученный.

– Веерка-а-а! – звала мать и голосом обещала расправу. – Ве-е-ерка-а!!!

Вера знала, что после каждого такого зазыва мать добавляла негромко:

– Ну, явись только, сволочь!

Она поднялась с земли и поковыляла к дому...

Часть вторая

Город становится миром, когда ты любишь одного из живущих в нем

Лоренс Даррелл.Жюсти

18

...Вот тут бы мне и отпустить ее на все четыре стороны. Расстаться, отлепиться от нее наконец, тем более что никаких особых симпатий я к ней никогда не испытывала. Странно, что я все еще прижимаю ее к себе, как заложника, которого тащат к самолету (катеру, машине...), чтоб под прикрытием его тела скрыться... куда? Ведь давно уже ясно, что скрыться мне не суждено... Тогда зачем я волоку ее по этим страницам и даже, кажется, пускаюсь с ней в какие-то выяснения отношений?...

Да это я, я ходила к той пожилой учительнице музыки в Верки-ном дворе, это я чинно шла по кирпичной дорожке, прижимая к животу нотную папку с вечно оторванной веревочной ручкой! Это я, вы слышите, я играла «Полонез» Огинского!

Непреклонно мое лицо на фотографиях тех лет... Беззащитный и одновременно вызывающий взгляд, угловатые скулы, слишком густые, мальчуковые брови: изнуряющий и неостановимый бег взапуски остервенелых хромосом, – жалкое существо, угнетенное служением прекрасному искусству, будь оно проклято...

Мое созревание, – то есть настаивание цыплячьего мозга на спирту и специях жизни колониальной столицы, – сопровождалось видениями. Самая обыденная вещь – сценка, случайная тающая фраза в уличной толпе, обиходная деталь быта вдруг высекали во мне сверкающую искру, и я впадала в прострацию. Нежный подводный гул в ушах, давление глубинной толщи, парное дребезжание воздуха, какое в жару поднимается над раскаленным песком, сопровождали эти непрошенные медитации. Так, однажды на уроке физики я вылетела из окна и совершила два плавных круга над школьной спортплощадкой – где-то я уже писала об этом.

В другой раз дивный пейзаж на щелястой стене деревянного нужника в углу полузаброшенной стройки ослепил меня по дороге из музыкальной школы. Пейзаж, пейзаж. Я имею в виду буквально: картину. Почему-то я не остановилась внимательно осмотреть находку, а, прижимая к тощему животу нотную папку, прошла мимо, только выворачивая назад голову, пытаясь удержать чудное видение (гул в ушах, вибрация воздуха...). На следующий день никакого пейзажа не оказалось.

Мною овладело обморочное отчаяние, тоска по зефирно-фарфоровым красотам загробной жизни. Сейчас я думаю, что это была мазня одного из рабочих – почему бы и нет? Вероятно, он вывесил картину сушиться, после чего снял. Словом, сегодня меня ни на йоту не заинтриговали бы подобные приключения моего воображения. А в то время я жила глубоко и опасно. На грани умопомешательства, как многие подростки.

Кроме того, я была скверной ученицей, и многие учителя натягивали мне лицемерную тройку только из корпоративного сострадания к маме, авторитет которой в педагогическом мире города Ташкента был очень высок.

Я храню свою характеристику за 8-й класс, написанную классной руководительницей Анжелой Николаевной. Вот она, слово в слово:

«Ученица 8-го „а“ класса (такая-то) – девочка средних способностей. Однако, вместо того, чтобы приналечь на учебу, внимательно слушать материал, обращаться за разъяснениями к учителю или более способным и успевающим ученикам, она на уроках витает в облаках, не ударяя палец о палец... Если такое продлится и дальше – трудно сказать, что выйдет из этой ученицы. Она может пойти по плохой дорожке, которая приведет ее к непредсказуемым событиям в жизни».

Этот листок бумаги хранится у меня в папке с разными дипломами, газетными и журнальными интервью, уведомлениями о присуждении мне литературных премий, письмами от зарубежных издателей... и прочим бряцанием славы... По-моему, есть в этом соседстве нечто назидательное: пусть мои безалаберные потомки видят, из каких низин, не ударяя палец о палец, может подняться человек...

Недавно я повстречалась с Анжелой Николаевной на своем выступлении – где бы можно представить?! – о, в Амстердаме: сын завез, работает там в какой-то фирме... Милая старушка, вполне сохранная: «Слежу за тобой, горжусь, – со слезами на глазах повторяла она, – всем хвастаюсь, что...»

Конечно, я надписала ей книжку. В конце концов, ведь она оказалась совершенно права – разве подобную встречу можно было в 68-м году считать предсказуемым событием в жизни?

Вот он, передо мной, мой Урта маълумот тугрисида аттестат, не скрывающий маминой печали:

Алгебра ва элементар функциялардан – 3 (урта)

Геометриядан – 3 (урта)

Физикадан – 3 (урта)

Химиядан – 3 (урта)

Биологиядан – 5 (аъло) – это описка. Конечно же, и биологичка, измученная моим вечным непротивлением неприсутствия на уроках, но хорошо знакомая с мамой, скрепя сердце, пошла на служебное преступление, нарисовав мне тройку. А рядовая чиновница гороно, выписывая аттестат, вероятно, отвлеклась на чай с парвардой, в виду чего повесившая нос горбатая сирая тройка приободрилась и нагло заломила чуб назад.

Что интригует меня не на шутку – так это оценка по астрономии: пятерка. Трудно поверить, что я раскрывала когда-либо какой-то учебник, пусть даже и звездно-планетный. Значит ли это, что пожилой преподаватель ас-трономиидан разделял точку зрения классной руководительницы на то, что я витаю в облаках? И настолько одобрил это сомнительное времяпрепровождение?

Все мое отрочество – постоянное выпадение в транс. Провалы в какие-то колодцы подземной блаженной темноты, сладостное оцепенение и разглядывание себя изнутри: атласное дно закрытых глаз с бегущими вбок снопами изумрудно-оранжевых искр. Своего рода защитный экран от вечно раскрытых перед носом, засиженных черными головастиками нотных листов.

И сегодня, спустя сорок лет после начала музыкальной эпопеи, я все еще не собралась с духом для решающего поединка с моим Проклятым Рабовладельцем. Возможно, потому, что исход этого поединка мне известен заранее.

Что может быть страшнее и нереальнее экзамена по фортепиано? Дребезжание рук, ускользание клавиатуры, дактилоскопические следы от вспотевших пальцев на узких спинках черных клавиш, оскорбительное забывание нот. Что вообще может сравниться по издевательству и униженности с твоим, непослушным тебе, телом?

Поджелудочная тоска, тошнота в суставах, обморочный заплыв глаз – так, как я боялась сцены, ее не боялся никто. Я выплеснула из себя в детстве и юности прибой этого горчичного ужаса, выдавила этот предсмертный липкий холод из застывших пор. Мне уже ничего не страшно. Я видела все. Я возвратилась из ада.

***

Поэтому никогда не волнуюсь на своих литературных вечерах.

Нет, все-таки о музыке надо подробнее.

Она началась с несчастного американского наследства: где-то в нереальном капиталистическом Нью-Йорке, городе желтого дьявола, умерла папина тетка, покинувшая Россию тогда, когда ее непременно стоило покинуть – в сумбурном начале века. (Тут даю подножку своей бегущей памяти – дед сказал бы на этом месте: «Ее стоило покинуть – всегда». Но бегущая память, споткнувшись, несется дальше.) А дальше следы Розочки Ашкенази заросли травой забвения, как это и положено было в то время. Но не полного забвения. Неизвестно, откуда, кто и как доносил до семьи смутные сведения – она начинала с изготовления и продажи искусственных цветов в бедных кварталах Бруклина, получала небольшие заказы на ремонт одежды в маленьком ателье, со временем стала ведущей мастерицей, затем вошла компаньоном в дело – когда хозяйка открыла большое ателье мод... Словом, старуха процвела! Да что это я – «старуха»? А, вот в чем дело: будучи-таки уже бездетной старухой и владелицей нескольких крупных ателье, она сошлась с каким-то жиголо, молодчиком, который обобрал ее еще при ее жизни... Во всяком случае, сумма, оставшаяся после любвеобильной старухи, вышла не миллионной, нет. Но достаточной, чтобы начать в Америке трезвую здоровую жизнь. Однако в Советском Союзе – а это была эпоха Хрущева – назревала денежная реформа, и рачительная Инюрколлегия подсуетилась с вручением наследства моим лопоухим родичам как раз тогда, когда сто сорок тысяч долларов превратились в четырнадцать тысяч рублей.

Согласно новому курсу партии и советского рубля. Эту сумму сорока-воровка разделила между тремя братьями – отцом и двумя моими дядьями.

На причитающуюся нашей семье долю был внесен первый взнос в кооператив за трехкомнатную квартиру в Шестом квартале жилмассива Чиланзар, а на оставшиеся деньги торжественно куплено пианино «Беларусь». С воцарением в доме черного полированного ящика, в откинутой крышке которого многие годы затем неустанно отражалась моя оцепенелая тоска, началась новая, музыкальная эра в семье.

Сначала целый год двумя трамваями с пересадкой я ездила на другой конец города к учительнице музыки. Стояла необычно холодная для Ташкента зима – на мое детство их выпало две, кажется... От трамвая до дома учительницы еще бежала минут двадцать по морозу. Зачем? Не могу вообразить, чтобы я отправила свою дочь ехать трамваями в такую даль, зачем бы то ни было. (Правда, по мнению всех родственников, моя дочь невероятно разбалована, да и нет трамваев в наших иерусалимских краях...)

Зато перед уходом учительница заставляла меня выпить стакан горячего чаю. «Из дому надо выходить с запасом тепла», – говорила она, и одной этой фразой вот уже сорок лет прочно обитает в моей памяти.

Итак, к учительнице минут двадцать надо было бежать петлястыми переулками и заброшенными пустырями. Бог знает – какие опасности ждали там восьмилетнюю девочку. Раза два я чудом ускользала от обидчиков. Господи, во имя чего все это было, – во имя «Полонеза» Огинского?

Помню, как однажды заметелило и долго, долго не было сначала одного трамвая, потом минут сорок я стояла на пересадке на Госпитальном рынке, ждала другой, потом, подвывая, бежала в бушующей снежной пене домой...

Когда позвонила в дверь, мама открыла и сказала бодро:

– Замерзла? Иди пирожки с картошкой кушать!

Я сидела за столом с тугой картофельной щекой, каменные коленки сладко отмерзали, пальцы ног болели, за окном крутила, юлила, валила мучная, свитая в косицы и веревки, сволочь, и я поверить не могла, что еще несколько минут назад погибала (в этом я была уверена!) там, одна, на дороге.

Детское одиночество – я говорю о чувстве – может сравниться только со старческим. Самый любимый ребенок в семье, как и обласканный всеми детьми и внуками дед, независимо от обстоятельств, может чуять этот космический холод еще – уже близкой бездны. Одни еще недалеко ушли, другие подбираются все ближе.

Кажется, мама была очень довольна, что я не пропустила урока. Наверное, она была права в чем-то существенно важном. Например в том, что ребенку следует прививать чувство ответственности.

Пропади оно все пропадом... Я прожила большую часть жизни, послушайте. Ни за что и никогда не заставляйте детей преодолевать препоны этого проклятого мира. В метельный вечер пусть они сидят дома. И тогда, милосердный Господь, есть надежда, что все они останутся живы.

Кроме того, я была обуяна жаждой прославиться. Почему-то ни на миг не сомневалась, что стану знаменитой. Странно. Кто вбил подобные бредни в мою кудлатую башку? Боюсь, что отец. Он всегда был одержим честолюбивыми родительскими мечтами. Он и сейчас упорно пророчит мне славу и богатство. Богатство, хм... Интересно, в каком возрасте человек наконец способен взглянуть в глаза самому себе?

Думаю, тут виновато еще одно странное качество моей натуры: с детства я рассматриваю жизнь как вереницу неких сцен. И поскольку в сценах приходится принимать участие, я одновременно становлюсь и зрителем, то есть наблюдаю развитие действия таким, каким мне его предлагают автор пьесы и актеры.

Однажды на день рождения – мне исполнилось лет пять – родители подарили мне красивую, «взрослую», сумочку на длинном ремне и блестящую синюю капроновую ленту с бархатными мушками.

После поздравлений (нет, ты сначала умойся и почисть зубы, как хорошая девочка, а па-а-то-о-ом... па-а-то-о-м... ты закроешь гла-за-а-а-а... и сосчитаешь до десяти-и-и...)

Я сильно зажмурила глаза, считая проступающие в темноте оранжевые пятна, мама завязала бант на моей кудрявой макушке и торжественно повесила через плечо сумочку...

– Ат-кры-вай!

Восторг, визг, счастье ощупывания, оглаживания и обживания новых вещей... Сладкое привыкание к владению.

В этот же день Маша, соседка по коммунальной квартире, взяла меня с собой в гости – как она часто делала, когда родители просили ее со мной посидеть.

«Пойдем к Саркисяну, – сказала она, – там у него Лилька, дочь, будет тебе с кем поиграть...»

Я так и пошла, с сумочкой и бантом, уже порядком утомившимся на моей башке от постоянных прыжков, но неувядаемо прекрасным...

Лилька оказалась и вправду хорошей веселой девочкой. Когда взрослые уселись за стол, мы выбежали в их огромный, как город, жактовский двор, и, расчертив куском рыжего кирпича «классики» на асфальтовой площадке перед гаражами, с увлечением принялись катить гладкую гальку, прыгать, поджимая ногу, перескакивая, переворачиваясь в прыжке... Сумка, болтающаяся на шее, мне порядком мешала, но я не сняла бы ее ни за какие коврижки.

В это время неподалеку остановился велосипед. Верзила с конопатой, от разной спелости на ней прыщей, физиономией наклонил руль, и с багажника соскочила девочка, повыше меня, очень худая, со странным, по-взрослому оценивающим, взглядом из-под припухших век.

– А у нас гости! – сказала Лилька и пропрыгала на одной ноге до шестого, там повернулась, подпрыгнула и, расставив ноги по обоим классам, остановилась. – Ее Динкой зовут, как нашу собаку.

– У тебя сейчас бант упадет, – вдруг сказала девочка, легко стягивая с моей главной кудри вялый бант... – О-о, какая лента-а-а... У меня такой нет, правда, Серый?...

– А у тебя ваще ничего нет, – отозвался Серый безразлично. – Ну, поехали на Воскресенский, Мышастый, или ты остаешься?

– Поехали... – проговорила девочка со странным именем «Мышастый», не отдавая мне ленты, плавно пропуская ее между пальцами левой руки...

Я завороженно следила за ленивой игрой ее пальцев с моей лентой и вдруг сказала:

– Возьми ее себе! – чувствуя катастрофическую жалость к уходящему сокровищу... Я не знала – кто или что там внутри заставили меня произнести эту фразу. Было страшно жаль мою ленту... – У меня сегодня деньрожденя, мне мампапа ее подарили, и вот, сумку тоже...

Она склонилась над сумкой, деловито расстегнула кнопочки, заглянула внутрь...

– Во, класс! – сказала она. – А у меня и сумки нет, правда, Серый?

– Да у тебя ваще ничего нет!

У нее вообще ничего не было, у этой худой длинноногой девочки в трусах и красной застиранной футболке. Может, у нее и дома не было...

– Тогда и сумку бери, – сказала я, снимая с шеи мой первый взрослый подарок... Меня качало на волнах вдохновенной жертвенности, я взлетала под небеса на качелях упоительной жалости... И очень внимательно следила за представлением.

Она спокойно забрала сумку и бант, не сказав даже «спасибо», вскочила боком на багажник, навесила на себя сумку, а бант дважды обвязала вокруг загорелой тощей ляжки. Прыщавый Серый провел велосипед до асфальтовой дорожки, занес высоко ногу (девочка привычно пригнулась), вскочил в седло и завихлял в сторону ворот...

На протяжении всей сцены Лилька так и стояла неподвижно, расставив ноги в новеньких сандалиях по разным классам. В ее взгляде смешались несопоставимые оттенки чувств – осуждение, презрение, удивление, – что может смешиваться в человеческой душе только в раннем возрасте.

– Ты чокнутая? – спросила она меня с жалостливым любопытством. Кажется, у нее пропало желание играть со мной, и вообще иметь со мной дело...

Я молчала, не в состоянии ей ответить и, главное, объяснить что-либо себе самой. Прилив вдохновенной любви и сострадания ко всему миру закончился, начался отлив, – как обычно, бестрепетно обнажающий берег с его старыми консервными банками, черными корягами и полуобглоданной вороньей тушкой, панически задравшей к небесам скрюченные лапы...



Поделиться книгой:

На главную
Назад