Шуберт написал уже много. И такого, что оказала бы честь любому знаменитому композитору. Друзья отлично знали это. Но этого не знала широкая «публика, что, разумеется, удручало друзей.
И они задались целью – пробить брешь в безвестности, окружавшей их друга плотной стеной. Это было тем более необходимо, что сам он о славе и не помышлял. Шуберт дарил миру все, что скопилось и созрело в его душе, а отдарит мир его в ответ громкой славой или нет, Шуберта нисколько не интересовало. Певчая птица поет не потому, что старается восхитить людей, а потому, что создана для пения.
Друзья предприняли ряд попыток сделать имя Шуберта известным. Действовали они энергично, настойчиво, и, конечно, не вина, а беда их в том, что усилия оказались бесплодными, а предпринятые шаги – ложными. Они стремились сделать лучше, а получилось хуже.
Собрав квартеты Шуберта, они для пущей важности уговорили друга украсить титульный лист надписью: «Франц Шуберт, ученик Антонио Сальери».
Рукопись тут же пришла обратно. С кратким, оскорбительным и безапелляционным приговором издателя Артария: «Ученических работ не принимаю».
Тогда у Шпауна возник отчаянный по своей смелости, а потому кажущийся вполне осуществимым план – обратиться за помощью к Гете. Великий олимпиец далек, но именно поэтому его легче привлечь в союзники. Карлики, кишащие вокруг, охвачены мелкой игрой интересов. Они рабы корысти и наживы. Великан же свободен. Кому, как не ему, с вершин Олимпа разглядеть то, что скрыто от глаз пигмеев? Что стоит Гете написать несколько одобрительных слов, а они уж, без сомнения, распахнут перед юным композитором двери всех издательств.
Из Вены в Веймар был отправлен пакет с шестнадцатью песнями на слова Гете. А следом за ним пошло письмо. Судя по стилю и характеру изложения, автор потрудился над ним не многим меньше, чем композитор над песнями.
«Нижеподписавшийся осмеливается отнять у вашего сиятельства несколько минут драгоценного времени, и лишь надежда на то, что прилагаемое собрание песен будет не совсем неприятным даром для вашего сиятельства, может оправдать подобную смелость.
Стихотворения, содержащиеся в данном сборнике, положены на музыку девятнадцатилетним композитором по имени Франц Шуберт, которого природа с раннего детства наделила большим музыкальным даром. Нестор наших композиторов Сальери в своей бескорыстной любви к искусству всячески способствовал расцвету и созреванию этого дара. Всеобщий восторг, с которым уже встречали эти песни и остальные многочисленные произведения самые строгие судьи, как слуги искусства, так и профаны, как мужчины, так и женщины, а также единодушное желание всех его друзей побудили, наконец, скромного юношу начать свою музыкальную карьеру изданием части своих сочинений. Несомненно, что это в самое короткое время поставит его среди немецких композиторов на ту ступень, занимать которую ему дает право его выдающийся талант. Началом должно послужить собрание избранных немецких песен, за которым последуют более крупные инструментальные произведения. Собрание будет состоять из восьми тетрадей. В первых двух (из которых первая прилагается в качестве образца) содержатся стихотворения вашего сиятельства, в третьей – стихи Шиллера, в четвертой и пятой – Клопштока, в шестой – Маттисона, Хельти, Салиса и т. д., а в седьмой и восьмой – песни Оссиана, занимающие особое место среди всех остальных.
В своем преклонении перед вашим сиятельством композитор осмеливается посвятить вам этот сборник, вам, чьи прекрасные творения не только послужили толчком для его сочинительства, но коим он обязан и тем, что стал автором немецкой песни. Но сам он настолько скромен, что не считает себя достойным того, чтобы на заголовке его песен значилось ваше имя, которое превозносят всюду, где только, слышится немецкая речь, и не решается сам просить ваше сиятельство о такой великой милости, и я, один из его друзей, увлеченный его мелодиями, взял на себя смелость просить об этом ваше сиятельство от его имени. Мы позаботимся о том, чтобы издание этих песен было оформлено достойным вас образом. Я воздерживаюсь от дальнейшего восхваления этого сборника, он будет говорить сам за себя, но я должен отметить, что последующие сборники ни в коей мере не будут уступать настоящему в том, что касается мелодий, а, быть может, и превзойдут его.
Я осмеливаюсь высказать пожелание, чтобы игра пианиста, коему вы, ваше сиятельство, поручите исполнение этих песен, была достаточно искусной и выразительной.
Если молодому композитору посчастливится заслужить одобрение того, чье мнение он почитал бы больше, нежели кого-либо другого во всем мире, то я беру на себя смелость просить вас милостиво сообщить мне о просимом разрешении хотя бы в двух словах.
С безграничным уважением остаюсь покорный слуга вашего сиятельства Иосиф фон Шпаун.
Вена, 17 апреля 1816 года».
Тщетно друзья ожидали ответа. Тщетно подсчитывали дни, за которые могла бы обернуться почта. Ответ так и не пришел. Вместо него обратно в Вену прибыли ноты. И ни единой строки, ни единого слова Гете.
Видел ли он песни Шуберта? Слышал ли их? Все это так и осталось загадкой для друзей, равно как и для нас. Одно лишь ясно: если бы Гете и услыхал песни Шуберта, они бы вряд ли понравились ему. Слишком различны были вкусы этих двух людей. Музыкальные симпатии Гете замыкались границами XVIII века. И ни на пядь не переступали их. Шуберт же, вторгшись своим, творчеством в сферу музыкального романтизма, перешагнул классические рубежи, утвердившиеся в музыке до него.
Вспомним, что и музыка Бетховена не пришлась Гете по нраву. Она показалась ему чем-то чудовищным, устрашающим. Воспитанный на классически ясной и гармоничной музыке XVIII века, Гете отверг бунтарскую музыку Бетховена. Когда молодой Феликс Мендельсон, трепеща от восторга, сыграл ему на рояле отрывок из Пятой симфонии Бетховена, Гете подумал и равнодушно произнес:
– Да ведь это ничуть не трогает, это лишь поражает, это грандиозно! – И затем некоторое время спустя прибавил: – Это грандиозно, это совершенно невообразимо! Боишься, что обрушится дом. А что будет, если все люди сыграют это сообща?!
Песни Шуберта не могли понравиться Гете и потому, что поэт совершенно по-иному понимал роль композитора, перекладывающего стихи на музыку. В союзе поэзии и музыки, по мнению Гете, вторая должна быть покорной служанкой первой. «Задача состоит в том, – писал Гете своему приятелю и любимому композитору Цельтеру, – чтобы вызвать у слушателя такое настроение, которое создает стихотворение. Тогда воображение само, бессознательно создает образы, вызванные к жизни текстом… Изображать звуками то, что само звучит, греметь подобно грому, барабанить, разливаться в плеске звуков – отвратительно».
А Шуберт как раз бесстрашно вторгался в поэзию, соединял ее с музыкой в нерасторжимый сплав, заставлял стихотворение преображаться и появляться на свет в новом, неповторимо оригинальном обличье Как ни тяжел был удар, пусть и не по злой воле нанесенный его сиятельством тайным советником фон Гете, он не обескуражил друзей. Потерпев неудачу у венских издателей, они решили попытать счастья на стороне и послали «Лесного царя» в Лейпциг, знаменитому издательству «Брейткопф и Хертель».
Издатель, отклонив рукопись, отправил ее своему знакомому – композитору Францу Шуберту из Дрездена, автору церковной музыки, решив, что какой-то весельчак, чтобы подшутить над почтенным музыкантом, подписался его именем.
Ответ последовал гневный. Дрезденский Франц Шуберт, придворный концертмейстер курфюрста саксонского, писал:
«Должен сообщить вам, что примерно десять дней назад получил ваше уважаемое письмо. К нему была приложена рукопись «Лесного царя» Гете, автором которой якобы являюсь я. Чрезвычайно удивлен сим и должен сообщить, что никогда сей кантаты не писал. Я сохранил ее у себя для того, чтобы выяснить, кто имел нахальство прислать вам подобную белиберду, и разоблачить бессовестного наглеца, злоупотребившего моим именем».
Надо сказать, что дрезденский Шуберт не одинок. Близорукость современников – болезнь довольно распространенная. Когда Моцарт создал «Похищение из сераля», в лейпцигской газете появилось письмо автора пьесы, по которой написано либретто. Сей литератор с возмущением взывал к почтеннейшей публике:
«Некий человек из Вены, по фамилии Моцарт, осмелился злоупотребить моей драмой «Бельмонт и Констанца», переделав ее в оперу. Сим я решительна протестую против подобного посягательства на мои права.
Кристоф Фридрих Бретцнер».
Люди, подобные Бретцнеру (из Лейпцига) и Шуберту (из Дрездена), способны остаться в истории, только попав в смешную историю.
Повседневность, густая, липкая, омерзительно студенистая, все плотнее обволакивала Шуберта. Подобно осьминогу, она высасывала силы. Что ни день, одно, и то же – школа, букварь, таблица умножения, ребятишки с их шалостями и упрямым желанием развлекаться, а не учиться. Безденежье, гнусное и унизительное, беспрестанный, иссушающий душу и разум счет грошам.
Казалось, всему этому не будет конца. Равно как и бесконечным нотациям отца, его многоречивым поучениям, хмурым взглядам.
Вырваться! Вырваться отсюда! Любою ценой!
Неожиданно представился случай, и Шуберт жадно схватился за него. В городе Лайбахе (ныне Любляна), в только что созданной нормальной немецкой школе открылось место учителя музыки.
Это было несоизмеримо лучше того, чем он обладал. И предмет преподавания любимый, и учащиеся взрослее и серьезнее, и времени свободного больше, и жалованье намного выше – 450 флоринов плюс 80 флоринов наградных.
Правда, заняв это место, он лишился бы Вены, друзей. Лайбах в Словении, это не близко. Но что поделаешь: выигрывая одно, теряешь другое. Такова жизнь, чем-то волей-неволей приходится поступаться.
Лайбах сулил выход из того в общем безвыходного положения, в котором он находился. И Шуберт, смирив свой нрав и поборов отвращение, принялся хлопотать, просить, вымаливать. В конце концов ему удалось заручиться рекомендациями венского магистрата и маэстро императорско-королевской капеллы Сальери.
Но старик неожиданно оказался чрезвычайно скупым на добрые слова. Хотя в данном случае они были бы, как никогда, кстати. Несмотря на то, что Шуберт в длинном и учтивом прошении ссылается на своего учителя, «по чьему доброжелательному совету он и обращается с просьбой о, предоставлении этой должности», Сальери написал: «Я, нижеподписавшийся, подтверждаю все изложенное в прошении Франца Шуберта относительно музыкальной должности в Лайбахе». И больше не прибавил ни слова.
Этим отзывом он не помог, а навредил своему ученику. Только Шуберт с его неискушенностью в житейских делах мог подать эту сухую, формальную отписку как рекомендацию. Впрочем, что ему оставалось делать? На какие другие музыкальные авторитеты мог он еще опереться?
Однако неблаговидная роль Сальери только этим не ограничилась. Хитроумный итальянец, как никто другой постигший «мудрость кривых путей», примерно такие же отзывы выдал еще трем своим ученикам, претендовавшим на то же самое место.
Просьба Шуберта была отклонена. Ему ничего другого не оставалось, как продолжать тянуть унылую служебную лямку в приходской школе своего отца.
Все же к Шуберту пришла слава. Пусть не звонкая и не широкая, пусть стиснутая пределами одного предместья, но все-таки пришла.
Лихтентальской церкви исполнялось сто лет. В честь юбилея Шуберту было поручено написать торжественную мессу. В том, что выбор пал именно на него, немалую роль сыграл Франц Теодор. То, что Франц выступит автором мессы, чье исполнение явится центральным событием торжеств, безмерно льстило Францу Теодору. Это имело и чисто практический смысл: авторство сына еще больше увеличит уважение прихожан к отцу, что, без сомнения, благотворно отразится на делах приходской школы, а значит, и на доходах ее учителя.
Впервые в жизни Шуберт ощутил не враждебное противодействие, а поддержку отца в том, что касалось музыки.
Месса была написана к сроку. И удалась. В ней была и торжественная величавость, и возвышенность, и благоговейная набожность. Недаром Шуберт был учеником Сальери.
Но было в ней и другое – простодушная сердечность, мягкая, наивная человеческая теплота, задушевная мелодичность. Недаром Шуберт был Шубертом.
Вековой юбилей выдается раз в сто лет. Поэтому даже самые бережливые прихожане не поскупились на пожертвования. И празднества прошли с размахом, оказавшим бы честь не только скромной приходской церкви предместья, но и столичному собору.
Под высокими сводами лихтентальского храма мощно гремели хор и оркестр.
Дирижировал сам автор.
Партию органа исполнял его брат Фердинанд.
Успех был большой. После окончания службы молодого композитора окружили. Ему жали руки, его обнимали, его похлопывали по спине и плечам. А он растерянно улыбался, краснел, неловко переминаясь с ноги на ногу, протирал платком стекла очков. И, близоруко щурясь, с грустью поглядывал по сторонам – как бы улизнуть от стесняющих проявлений восторга?
Зато Франц Теодор принимал почести, обрушившиеся на сына, стойко. Он степенно кивал головой.
Важно раскланивался. Всем своим поведением давал понять, что, конечно, благодарит уважаемых друзей и знакомых, но вместе с тем считает их благодарность заслуженной данью таланту сына.
Франц Теодор был доволен. Особенно ему понравились слова одного из самых почтенных и уважаемых прихожан. Тот, указывая на юного музыканта, сказал:
– Прослужи он тридцать лет придворным капельмейстером, все равно лучше бы не сыграл.
А когда месса через несколько дней была повторена, ее исполнение почтил своим присутствием сам Сальери. На сей раз он не поскупился на похвалы. Прослушав мессу, старик заявил:
– Франц, ты мой ученик, и ты еще не раз прославишь меня.
На радостях Франц Теодор настолько расщедрился, что тряхнул кошельком и подарил сыну пятиоктавное фортепьяно.
Торжества приходят и уходят, а жизнь идет своим чередом. Схлынет яркая радость праздника, и вновь повиснет бесцветная муть повседневности. Как ни гордился Франц Теодор сравнением сына с придворным капельмейстером, как ни ценил мнение Сальери, он твердо был уверен, что ни то, ни другое не гарантирует прочного и обеспеченного существования. Да, талант, разумеется, неоспорим. Но что такое талант? Дар божий. А живешь с людьми. Люди же с охотой пользуются дарами, не одаривая взамен. Значит, надо жить, как жили прежде. Делать свое дело изо дня в день, из года в год. А талант… пусть украшает праздники.
Есть натуры бойкие, цепкие к удаче. Они умеют из минимально благоприятного извлечь максимальную пользу. Шуберт к таким натурам не принадлежал. Даже большой успех он не мог обратить хотя бы в малую выгоду. Поэтому жизнь его и дальше потекла так же, как текла до того.
И вместе с тем месса не прошла для него бесследно. Ей он обязан встречей, наполнившей жизнь отголосками счастья и нежной печалью.
Человек окружен множеством лиц. Они мелькают, появляются, исчезают, возникают вновь, чтобы снова исчезнуть. Как вдруг происходит нечто удивительное. Из пестрой, стремительно сменяющейся вереницы лиц выдвигается одно. Оно неожиданно становится желанным, необходимым. Без него жизнь кажется никчемной и пустой. Во встречах с ним теперь смысл и цель существования. И странно, лица людей, родных по крови и духу, отныне заслонены этим новым, недавно совсем еще чужим и малознакомым лицом.
Все это означает, что в жизнь человека вторглась любовь.
Так случилось и с Шубертом.
Тереза Гроб пела в церковном хоре. С первых же репетиций мессы Шуберт приметил ее, хотя была она невидна и неприметна. Светловолосая, с белесыми, словно выцветшими на солнце, бровями и крупитчатым, как у большинства неярких блондинок, лицом, она совсем не блистала красотой. Скорее напротив – С беглого взгляда казалась дурнушкой. На круглом лице ее явственно проступали следы оспы. Но даже не это было главным. Главное заключалось в том, что весь внешний облик ее был зауряден. Каждая из черт, сама по себе, вероятно, правильная, была лишена резкости и определенности. Оттого все вместе они создавали впечатление стертости и какой-то расплывчатости. Шестнадцатилетняя девушка с юным, свежим и вместе с тем блеклым лицом. Будто увядшим в самую пору расцвета.
Но стоило прозвучать музыке, как бесцветное лицо вспыхивало красками. Только что оно было потухшим и потому неживым. Теперь, озаренное внутренним светом, оно жило и лучилось. И к этому лучистому свету, не резкому, не слепящему глаз, а ровному и спокойному, нельзя было не приковать взгляда.
Смотря на эту девушку, столь чудодейственно и внезапно преображенную, статную, раскрасневшуюся, сверкающую белозубой улыбкой и упоенно в такт звукам покачивающую головой, Шуберт как бы смотрел на самого себя. Со стороны и с расстояния многих лет. Он, взрослый и, несмотря на молодость, уже помятый жизнью человек, видел мальчика, такого же восторженного и озаренного, на тех же хорах, в той же самой церкви, столь же чудодейственно преображенного и так же, как эта вот девушка, излучающего счастье и радость.
Встреча с Терезой была для него встречей с собственным детством. А что может быть милее этого?
В ней самой тоже было что-то детское – наивное, бесхитростное, простое. Она не жеманилась, подобно большинству девиц из предместья. Не складывала губок бантиком. Многозначительно вскидывая глаза, не похохатывала неестественно гортанным, с повизгиваньем хохотком, каким обычно смеются девицы, когда хотят понравиться. Не старалась тянуть жидкую нить пустого и никчемного разговора. Мучительно напрягая память, не ворошила залежалых историй, смешных или страшных, потешавших либо ужасавших еще дедов и прадедов.
Тереза молчала, когда не о чем было говорить, слушала, когда было что слушать, говорила, когда было что сказать.
С ней было легко и разговаривать и молчать. Она не произносила глубокомысленных или банальных фраз, что в общем одно и то же, а говорила только о том, что волновало и интересовало ее. Оттого она не докучала и не утомляла. Тереза не хитрила, не лукавила, не старалась показаться лучше, чем есть, и именно потому была прелестью и совершенством. Сам простая душа, он полюбил в ней простую и чистую душу.
В тот год в Вене стояла небывало тихая и ясная осень. Тихой и ясной была и их любовь. В воскресные дни они уходили подальше в горы, в глубь рдевшего багряным пламенем Венского леса. Птиц уже не было, и в лесу стояла нежная, строгая тишина. Казалось, все живое забыло о них. И они забывали обо всем живом. Им не было дела до города, лежавшего где-то далеко внизу, и до людей, наполнявших этот большой и равнодушный город шумом и суетой. Они были вдвоем. Наедине друг с другом. И им не надо было никого другого.
Наслушавшись тишины, насладившись одиночеством, они допускали к себе третьего – музыку. Тереза пела. Голос ее, чистый, сильный, большой, казалось, заполнял чащу. И Шуберт не знал, что лучше – багряная листва, высокое бело-голубое небо или эта девушка с шелковистыми прохладными губами и нежными, строгими, как лесная тишь, руками.
То, что он сочинял, не вызывало в ней бурных восторгов. Она не закатывала глаз, не рассыпалась в шумных похвалах, а лишь на миг просияв, тихо и счастливо улыбаясь, говорила:
– Как это прекрасно… Сыграйте еще…
И по тому, как менялось ее лицо, как проступали на нем каждый звук и каждая музыкальная фраза, он ощущал, что его музыка – это и ее музыка.
И это ощущение наполняло его радостью.
Тереза восхитительно пела его песни. Слушая их, он был счастлив вдвойне – и за себя и за нее.
Терезе Гроб Шуберт отдал «Маргариту за прялкой». С большим чувством, трогательно и проникновенно Тереза пела о разделенной, но несчастливой любви и разлуке. И не подозревала, что своей песней предрекает автору горькое будущее.
Как ни привык Шуберт к черствости судьбы, но и он не предполагал, что судьба обойдется с ним так жестоко. Ему выпало редчайшее, почти невероятное счастье – встретить среди множества чужих и чуждых людей близкого человека. Того, кто смотрит его глазами, чувствует его сердцем, мыслит его мыслями. Обрадованный, он всерьез начал мечтать о женитьбе. «Счастлив тот, кто находит истинного друга. Еще счастливее тот, кто найдет его в своей жене», – записал он в своем дневнике.
Однако мечты пошли прахом. Вмешалась жизнь, злая и неумолимая. На сей раз в лице матери Терезы.
Она не была ни злодейкой, ни сварливой и привередливой тещей, отвергавшей одного претендента за другим в твердой надежде заполучить в женихи дочери заморского принца или на худой конец магараджу. Она была добродушной и заботливой женщиной, изрядно запуганной жизнью и неустанно пекущейся о благополучии чада своего. Именно потому, что мать Терезы в мыслях своих пеклась о благе дочери, поступками своими она причиняла дочери вред.
Тереза была сиротой. Отец ее владел маленькой шелкопрядильной фабрикой. Умерев, он оставил семье небольшое состояние, и вдова все заботы обратила на то, чтобы и без того мизерные капиталы не уменьшились. Естественно, что с замужеством дочери она связывала надежды на лучшее будущее. И еще более естественно, что Шуберт не устроил ее. Кроме грошового жалованья помощника школьного учителя, у него была музыка, а она, как известно, не капитал. Музыкой можно жить, но ею не проживешь.
Мать воспротивилась их союзу. И он распался, так и не сложившись. У Терезы не хватило ни сил, ни воли противостоять матери. Покорная девушка из предместья, воспитанная в подчинении старшим, даже в мыслях не допускала ослушания. Единственное, что она себе позволила, – слезы. Тихо проплакав до самой свадьбы, Тереза с опухшими глазами пошла под венец.
Она стала женою кондитера и прожила долгую, однообразно-благополучную, серую жизнь, умерев на семьдесят восьмом году. К тому времени, когда ее свезли на кладбище, прах Шуберта уже давно истлел в могиле.
Так грустно окончилась первая любовь. Позже, вспоминая о ней, Шуберт говорил:
– Я искренне любил, и она меня тоже. Она была немного моложе меня и чудесно, с глубоким чувством пела сопрановое соло в мессе, которую я написал… Душа у нее была чудесная. Три года она надеялась, что я на ней женюсь, но я никак не мог найти служ бу, которая обеспечила бы нас обоих. Тогда она, следуя желанию родителей, вышла замуж за другого, что причинило мне большую боль. Я и теперь люблю ее, и никто мне с тех пор не нравился так, как она. Но, верно, нам не суждено было быть вместе.
То, что было пережито, уходило в прошлое. Но боль оставалась. И не только бередила душу. Она проступала и в творчестве. Многие произведения тех лет овеяны горечью и печалью.
Смятением и скорбным порывом пронизано начало Четвертой симфонии, названной автором «Трагической». Образы ее трагичны и патетичны. Ее поэтика несколько напоминает поэтику Глюка и Бетховена, но музыка в целом сильна и самобытна. В ней чувствуется Шуберт, с правдивой яркостью выражающий чувства, обуревающие его.
Грусть и одиночество властвуют и в песне «Скиталец» – одной из самых печальных песен Шуберта.
Покинутость, неприкаянность, неустроенность в жестоком и неприютном мире – вот что терзает бездомного странника. Он всем и везде чужой. Лишенный крова, близких, обделенный радостью и участием, он обречен скитаться средь мглы и холода.
с тоской восклицает Скиталец.
с отчаянием спрашивает он.
И слышит в ответ безнадежно-ироническое:
Впоследствии одна из тем этой горестной песни легла в основу фортепьянной фантазии «Скиталец» – произведения грандиозного по замыслу и новаторского по форме.
Мрачное раздумье, горе и печаль звучат и в песне «Смерть и девушка» – Мелодия ее холодна и неподвижна, грозна и торжественна, как сама смерть. в этих мертвенно-стылых звуках пробивается лишь всплесками скорби, острой и жгучей, ранящей сердца тех, кого смерть на сей раз обошла стороной. Но удивительная вещь: скорбь и печаль, изливаясь из души в звуках, наполняли душу творца песен покоем. И не только покоем, но и радостью. Искусство, пусть даже самое скорбное, доставляет радость и тому, кто создает, и тем, кто воспринимает созданное. Именно потому, что оно искусство. Античная трагедия или кровавая трагедия Шекспира не только потрясают и ужасают, они и радуют и просветляют. Радость и просветление приходят от встречи с высоким искусством, от наслаждения им.
Творчество помогало Шуберту преодолевать горести и невзгоды. Оттого в самые печальные дни он не расставался с радостью. Она сопутствовала ему в его же собственных творениях, как бы споря и внутренне борясь с печалью, заключенной в них.
Рядом с Четвертой – «Трагической» – стоит Пятая симфония, воздушная, ясная, словно сотканная из солнечных лучей, напоенная игривой прелестью жизни и прославляющая жизнь.
Следом за «Смертью и девушкой» идет «Форель» – песня, поразительная по своей милой обаятельности и завораживающей, простодушно-неизбывной красоте мелодики.
Он черпал радость не только в своем искусстве, но ив искусстве других. Бетховен и Моцарт были теми факелами, которые разрывали окружающую тьму и озаряли серую безрадостность сполохами счастья. Стоило послушать в опере «Фиделио» и на миг повидать его создателя, выходящего после спектакля из театра на улицу, и он был счастлив. Стоило услышать струнный квинтет Моцарта, и он снова обретал душевный подъем.
14 июня 1816 года Шуберт, вспоминая минувший день, записал в своем дневнике:
«Прекрасный, светлый солнечный день – он останется таким у меня в памяти на всю жизнь. Волшебные звуки музыки Моцарта все еще звучат как бы издалека. С какой невыразимой силой и в то же время нежностью они проникли глубоко-глубоко в сердце… В душе остается прекрасный отпечаток, который не смогут стереть ни время, ни обстоятельства и который окажет благотворное влияние на все наше существование. Среди мрака этой жизни он указывает нам прекрасные светлые дали, кои исполняют нас надеждою. О Моцарт, бессмертный Моцарт! Как много, как бесконечно много благотворных образов жизни, гораздо более светлой и прекрасной, ты запечатлел в наших душах!»
Музыка все больше владела Шубертом. А школьное болото все глубже засасывало его. Он нетерпеливо стремился вперед широким и быстрым шагом. Недаром он как-то выписал цитату из речи Цицерона: «Exiguum nobis vitae curriculum natura circumscripsit, immensum gloriae».(«Впереди много славы, но мало времени».) Однако служебная трясина, цепко вцепившись в ноги, тянула книзу. То, что он писал, прославило бы композитора-профессионала. А он влачил лямку любителя-дилетанта, по прихоти сердца занимающегося искусством, но лишенного средств эту прихоть осуществлять.
Как ни был он невзыскателен, житейские заботы одолевали и его. Освободить от них могли лишь деньги. Но их не было, и ждать их было неоткуда. Издатели не печатали его сочинений, дельцы-концертанты не исполняли их. Все попытки вырваться из проклятого загона ни к чему не вели. Оставались лишь друзья, единственная опора в жизни, исключая творчество. Оно в счет не шло: творчество было самой жизнью.
Шуберт, как все хорошие люди – добрые, бескорыстные, открытые, – обладал завидным даром сохранять, а не терять с годами друзей. Не утрачивая старых, он приобретал новых, не менее верных и стойких. Круг друзей все время ширился, дружба же становилась все тесней и прочней.
Теперь в этот круг вошел новый человек – Франц Шобер.