Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Газета День Литературы # 008 (1998 2) - Газета День Литературы на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Дорогие гости, воины нашей армии! — чернокудрый Исмаил поднялся, держа в руках налитый вином стакан. Он был мужественен, красив со своими смоляными кудрями, белой рубахой, золотой цепочкой на крепкой округлой шее. Напоминал киноактера. Его речь, торжественно-дружелюбная, и одновременно властная, выделала его среди остальных. Он был главный, хозяин дома, ему мгновенно подчинялись. По его взгляду и жесту молодые люди кидались и приносили ему то чистое полотенце, то миску с кусками мяса, то еще одну расшитую цветной шерстью подушку, — Дорогие братья! Приветствую вас за этим новогодним столом в простом чеченском доме! Вы далеко от ваших семей, от ваших матерей и сестер. Мы — ваши братья, ваши самые близкие родственники. С Новым Годом!

Он поднял к губам стакан, пил темное, уменьшающееся в стакане вино, двигая сильным смуглым кадыком, и цепочка у него на шее дрожала. Кудрявцев выпил свое вино, — испытав наслаждение от терпкой душистой сладости. Мягкая теплая струя пролилась в него, и он через мгновение почувствовал, как легчайший сладкий дурман коснулся его глаз.

— Пожалуйста, угощайтесь, — сосед Кудрявцева, любезный пожилой чеченец с седеющей щеткой усов достал руками из миски кусок мяса. Отряхнул с него капли жира и сока и, держа за косточку, бережно положил на тарелку Кудрявцева, — Барашка попробуйте, очень вкусно! — Он смущенно улыбался, словно просил у Кудрявцева прощение за эту бесхитростную, бытовавшую среди близких людей манеру брать мясо руками. Кудрявцев улыбался в ответ, принимал его ухаживания. Ел горячее, вкусное, пьянящее мясо, запивал его терпким вином.

Солдаты, которых он привел с собой вместе с лейтенантом, жадно набросились на еду. После походной, набившей оскомину каши с тушенкой уплетали мясо, овощи, пили вино. Смеялись, распускали свои напряженные мускулы, крутили головами, о чем-то спрашивали, охотно отвечали. Один был тот самый худой контрактник, кто несколько часов назад изображал Снегурку, танцевал на корме “бээмпэ” голый по пояс, пел разухабистые куплеты. Сейчас контрактник набивал рот мясом, не успевая прожевывать, по-собачьи глотал непрожеванные куски, давился, но не мог оторваться от еды. Снова набивал щеки, словно боялся, что чудо кончится, и его, не успевшего утолить свой голод, уведут из-за стола.

Другой солдат был деревенский круглолицый мордвин, серьезный и сдержанный. Ел неторопливо, степенно. Отрезал от мяса ломти, тщательно жевал, запивал маленькими глотками вина. Вежливо улыбался, кивал головой говорившему с ним соседу.

Кудрявцев мимолетно подумал, не слишком ли увлекло его гостеприимное застолье. Не лучше ли встать, отблагодарить радушных хозяев, отправиться на рекогносцировку по окрестным улочкам. Наметить места для размещения боевых машин. Выставить “блоки”, пушками и пулеметами в полутемные, с редкими огнями проулки, обороняя площадь, вокзал, железнодорожную колею, по которой через некоторое время подойдут морпехи. Он несколько раз порывался встать и вернуться на площадь, где скопилась и сгрудилась боевая колонна. Но такой вкусной была еда, такими приветливыми были хозяева, что он каждый раз оставался. Хватал пучки душистой травы, отпивал из стакана вино.

— Я сам — преподаватель пединститута, — наклонился к Кудрявцеву пожилой благовидный сосед, — Я тщательно изучал отношения Чечни и России. Имам Шамиль в конце концов подписал мирный договор с царем, признал вхождение Кавказа в Россию. Это было во благо Чечне. Все, кто пытается внести раздор между нами, являются врагами чеченцев. Их нужно судить, как врагов народа! — он твердо положил руку на клеенку, на его пальце блеснуло обручальное кольцо, и Кудрявцев старался понять, из кого состоит эта многолюдная семья. Кто здесь деды, отцы, дети, кто дядья и племянники, а кто просто соседи, приглашенные на званный ужин.

— А что, действительно Дудаев творил здесь бесчинства? — спросил Кудрявцев, чтобы этим вопросом поддержать разговор. Ибо мысли его были о другом. Ему было хорошо и спокойно. Безлистные виноградные лозы с черными узлами и почками коряво, с резкими изгибами, накрывали сквозной шатер. Снег медленно таял, благоухал, словно разрезанный свежий арбуз. Сквозь изгородь виднелся малый, озаренный участок площади, белый, сияющий, с музыкой, голосами, сверканием елки. Казался краешком зажженной хрустальной люстры, под которым продолжался несмолкаемый праздник.

— Люди пропадали бесследно! — сосед сокрушенно качал головой. Его седые, щеткой, усы горестно шевельнулись, — На прошлой неделе русскую девушку на улице убили и бросили. Боялись вслух громкое слово сказать. Меня самого сутки под арестом держали. Спасибо вам, что пришли. Дудаев, говорят, удрал в горы, а то и в Турцию. Наступит покой и порядок.

КУДРЯВЦЕВУ НРАВИЛОСЬ чувствовать себя избавителем этих добрых мирных людей. Вино, которое он пил, баранина, которая таяла у него на губах, были им заработаны. Были благодарностью за долгие дни лишений, за простуды, обстрелы, нескончаемые труды и заботы, выпавшие на долю солдатам и офицерам бригады. Мятежный генерал с кошачьими усиками и его дикие, в пулеметных лентах и бараньих шапках сторонники пробирались теперь в темноте прочь из города. Сторонились больших дорог и выставленных военных постов. Крались проселками, тропами, как затравленные пугливые звери.

Он опьянел, но не тяжко, а сладко и мягко, так что огни вдалеке окутались легчайшим туманом. Ему не хотелось говорить о политике. Хотелось, чтобы его пригласили в дом, в растворенную яркую дверь, где пестреет нарядная занавеска и то и дело появляется смешливое девичье лицо. Ему хотелось осмотреть убранство дома, незнакомый быт и уклад. Ковры на стене, какой-нибудь серебряный в ножнах кинжал, какие-нибудь шитые шелками накидки. Он бы сравнил убранство кавказского дома со своим жилищем, опрятным и строгим.

Мать на праздники приглашала родню, — двух своих братьев с женами, оба путейцы с железной дороги, сестру, незамужнюю и бездетную, худую, насмешливую, продавщицу в магазине. Отец Кудрявцева умер рано от быстротечной спалившей его простуды. Но тетки и дядья со стороны отца не забывали племянника. На праздник за столом было людно и весело. И так славно было сидеть и следить, как взрослые подпаивают, подкармливают друг друга. Подкладывают квашеную с кусочками льда капусту, пупырчатые пряные, с прилипшим листком смородины огурцы, жирный дрожащий на ноже холодец. Разливают в лафитники водку. И старший из дядьев, могучий, краснолицый, с толстыми губами, чем-то похожий на добрую корову, поднимает рюмку огромной, чуть дрожащей рукой.

Это видение налетело, сладко тронуло душу. Кудрявцеву стало горячо и нежно. Эти два застолья сложились, сдвинулись, перемешались русским и чеченскими лицами. Он испытал благодарность к этим, недавно еще незнакомым людям, которые приняли его в чужом городе, обогрели и обласкали в чужом краю.

— Товарищ капитан, разрешите тост! — взводный блаженно улыбался. Его переполняли восторженные мысли и чувства. Он должен был немедленно ими поделиться. Молодой чеченец, ровесник лейтенанта, бритый наголо, с красивыми вразлет черными бровями резал ножом кусок баранины. Когда лейтенант поднялся, чеченец прекратил орудовать ножом, положил жирное тусклое лезвие на кусок мяса и, улыбаясь, приготовился слушать лейтенанта.

— Друзья! — взводный обращал попеременно ко всем свои миловидное, нежно-розовое, как у херувима, лицо, и все, к кому он его обращал, поощряли его, улыбались, — Мне так приятно оказаться в вашем доме! Так неожиданно все получилось! И, честное слово, такое чувство, что мы давным давно знакомы! Я хотел бы от всего сердца…

Кудрявцев слушал с улыбкой, снисходительно прощал сентиментального, слегка опьяневшего лейтенанта. Но по мере того, как умолкнувший лейтенант собирался с мыслями, намереваясь произнести что-то витиеватое, необычное, Кудрявцев вдруг ощутил, как вокруг что-то стремительно и неуловимо меняется. Словно перед грозным, готовым случиться событием налетала бесшумная волна тревоги.

Все так же колыхалась занавеска в раскрытых дверях дома и мелькало девичье лицо. В дальнем углу сада, в темноте, сыпались красные искры, кто — то махал опахалом, раздувая угли, и опять мелькнула рука с часами. Старик в папахе что-то вяло жевал, подслеповато разглядывая наложенные на тарелку яства. Исмаил отбросил за плечи мешавшие ему кудри, терпеливо ждал, когда продолжит говорить лейтенант. И в этой краткой наступившей заминке вдруг стало особенно тихо. Умолкла несущаяся с площади праздничная музыка. В тишине долетали отдельные нестройные крики, рокот моторов. Хрустальная зажженная люстра без этой праздничной, доносившейся из репродукторов музыки словно поблекла и потускнела. И все, кто был за столом, встрепенулись, прислушивались к этой внезапной образовавшейся тишине.

И в эту пустоту, как в прорубь, в разлом, в промоину, оторвавшую кусок горы, хлынул рев: “Аллах акбар!” “Аллах акбар! — взревела невидимая толпа. “Аллах акбар!” — откликнулось черное низкое небо, уставленная домами земля, заснеженные сплетения деревьев. Будто на площадь, окружая ее кольцом, рвануло темное плотное толпище. Грозно выдыхало: “Аллах акбар”! Этот рев напоминал паденье огромных листов железа. Клокотанье стадиона, наполненного страстью и ненавистью. Клик ударил в застолье, опрокинул укрепленный на тонкой оси неустойчивый мир, перевернул его вверх дном.

Лейтенант, произносивший тост, все так же картинно, приподняв по-офицерски локоть, держал стакан с вином, сентиментально улыбаясь. Но эта улыбка переходила в гримасу боли и ужаса. Его прозрачные голубые глаза выкатывались и выпучивались, ибо в горле его, погруженный по рукоять, торчал нож. Костяная ручка ножа была сжата сильной, перепачканной бараньим жиром рукой молодого чеченца, еще недавно застенчиво улыбавшегося, готового услужить и помочь. Нож торчал в горле лейтенанта, из-под лезвия выступила и тут же снова впиталась кровь. Лейтенант замер, надетый подбородком на нож, медленно оседал, и глаза его чернели от непонимания и боли. Как в замедленной съемке выпал из рук стакан и брызнувшее вино, словно в невесомости, парило крупными красными каплями.

Чеченец выпустил нож, лейтенант разом рухнул, провалился под стол. Голова с торчащей костяной рукоятью запрокинулась рядом с Кудрявцевым на расшитой подушке.

“Аллах-акбар!” — ревело сквозь деревья, словно раздирали огромный сырой мешок, он трескался, лопался, вываливал наружу черную требуху.

Мордвин, жующий мясо, застыл с набитыми щеками, с раздутым, наполненным пищей ртом. Наклонил вперед голову, чем-то похожий на дворовую поперхнувшуюся собаку, и в его выставленный белый лоб, протянув руку с пистолетом, выстрелил Исмаил. Кудрявцев, остолбенелый, видел, как дернулась вверх рука с пистолетом, откинулась назад тяжелая красивая шевелюра чеченца, и пуля, отделившись от ствола, вырвалась из пернатого пламени, погрузилась в широкий лоб сержанта, пробуравила в нем дыру и ушла в мозг, перемешивая сосуды и губчатое вещество. Ударилась изнутри в затылок, расплющилась и стекла расплавленной каплей. Из дыры ударила черно-красная жижа, мордвин упал головой в тарелку, мешая баранью плоть со своим сырым, горячим, смешанным с кровью мозгом.

Брызги разлетелись по столу, и Кудрявцев, превращенный в каменный столб, не в силах пошевелиться, почувствовал, как мазнуло его по щеке.

“Аллах акбар!” — валила сверху черная оползень, захватывая в своем падении деревья, дома, выворачивая с корнем город, оставляя на его месте черную парную ямину.

Контрактник заверещал пронзительно, тонко, как подстреленный заяц. Вскочил, хватая прислоненный к лавке автомат, пытался выдраться из-за тесного застолья. Продолжая верещать, бросился вдоль стола, на ходу поворачиваясь через плечо, чтобы в развороте хлестнуть по столу очередью, сметая тарелки, вазы, круша поднявшихся в рост чеченцев. Но старик в папахе выставил стеганный, в блестящей калоше, сапожок, контрактник запнулся и кубарем, растопырив руки, стал падать. И в эту падающую, с растопыренными руками мишень из темноты, из кустов, где мутно краснела жаровня, ударила тугая короткая очередь. Пробила контрактника колючим пунктиром, и он, продырявленный, с пробитыми внутренностями, рухнул. Умолк, шевелился среди раскисшей опавшей листвы, мокрого снега и черной, похожей на нефть воды.

Все это произошло не последовательно, а одновременно, с отставанием в доли секунды. Кудрявцев видел три мгновенные смерти, случившиеся в перевернутом, упавшем с оси, опрокинутом мире. Пережил оцепенение, когда глаза, остекленелые, выпавшие из орбит, обрели панорамное зрение, увидели одновременно три смерти. Он остался один, и хрусталик глаза вдруг почувствовал, как зарябил, задрожал, теряя прозрачность, воздух. Это смерть стала надвигаться на него, проникая сквозь хрусталик. Он вдруг ослеп, и вся его жизнь, в которую нацелилась смерть, превратилась в слепое стремление прочь от смерти, заставила его действовать страстно и безрассудно.

Его сосед, седоусый профессор, копался рядом, извлекая из-за ремня, неуклюжий, неудобный пистолет. Понимал, что мешкает, сердился, поднимал на Кудрявцева глаза. И в эти глаза, в усы, сокрушающим ударом кулака толчков заостренного таранно бьющего плеча, ударил Кудрявцев. Выбил соседа из-за стола, кинулся в свободное пространство. Сначала к дому, к кирпичной стене, к открытым, казавшимся спасительным дверям, к разноцветными полупрозрачным материям. Вслед ему, проскальзывая под локтем, над плечом, у щеки ударили пистолетные выстрелы. Расплющились на стене, задымились кирпичной пылью.

Уклоняясь от выстрелов, он отпрянул от дома. Метнулся к воротам, ударил в них головой. Услышал гонг, успев разглядеть закрытый засов. По воротам, по засову, ослепляя бенгальскими искрами, лязгнули пули. В крохотную пробитую дырочку сверкнула снаружи снежная освещенная улица.

Кудрявцев бросился вдоль высокой изгороди, ломая кусты, опрокидывая деревянные помосты, путаясь и разрывая тряпье и ветошь. И вслед за ним, над его головой, окружая его, дырявя стену, била длинная неточная очередь, настигая его звоном, искрами, колючими вспышками.

Впереди, замыкая стену, был сарай, тупик, черный угол, куда его загоняли, где ждала его неминуемая, настигающая смерть. И слабея, почти смиряясь с ее неизбежностью, он на последней секунде, перед тем, как погибнуть, собрал в огненную точку всю свою жизнь, весь хруст костей, стон рвущихся мышц и, толкнувшись о какой-то упор, вознесся, как на шесте. Полетел над изгородью лицом в небо, видя, как мечутся вокруг него прерывистые белые иглы.

Перевернулся в воздухе, упал по-кошачьи на четыре конечности. Пробежал на четвереньках, как зверь, рыхля снег лицом, руками, коленями. Вскочил, побежал прочь от дома, на площадь, где была бригада, где ревели в динамиках хрипы толпы, и уже грохотало, стреляло, взрывалось, взмывало ртутными вихрями. Сзади по улице за ним гнались и стреляли. Провожали воем и криком, словно преследовала вдоль забора стая черных низкорослых собак. А спереди, там где приближалась площадь, вставало навстречу рыкающее косматое чудище. Дышало красным дымом, и в раскрытой пасти хрипело и хлюпало стоголосое “Аллах акбар!”

ОН ВЫБЕЖАЛ на площадь, и на него пахнуло жаром, как из открытой печки. Дунул белый слепящий сквозняк, вдувал обратно в улицу. Одолевая давление ветра и света, Кудрявцев выскочил на открытое пространство и сразу пропал для преследователей. Смешался с клекотом, вихрями, перемещением огромных масс железа, свистом и лязгом. Замер, припечатанный к стене дома, окруженный взрывами и ударами пуль.

Площадь дрожала и лязгала, вздымалась клубами сажи, перекатывалась ослепительными шарами огня. Сыпала вверх искристые фонтаны, кидала струи пламени. Ломалась, лопалась, раскалывалась, прошитая пунктирами очередей, колючими перекрестьями. Из этого движения и лязга врассыпную бежали люди. Натыкались на встречные, под разными углами, трассы и падали, разворачивались и бежали обратно в огонь, в гарь, в кружение стали.

Кудрявцев увидел, как из огня, из месива гусениц и башен выполз танк. Горел на ходу, охваченный длинным рваным пламенем вдоль гусениц и кормы. Слепо накатывался на близлежащий дом. Из его пушки вырвалась плазма огня, снаряд тупо пробил стену, взорвался внутри, и в открывшуюся дыру, в кирпичную пыль и гарь воткнулось танковое орудие. Танк взорвался, разбрасывая крутящиеся колеса, катки, обрывки траков. Ветхая стена дома оползла и осыпалась на горящий, застрявший в строении танк.

Кудрявцев прижимался к стене, искал глазами свою роту, выстроенные в ряд с интервалами боевые машины пехоты, которые он безрассудно оставил, поддавшись на уговоры чеченцев. Туда, к машинам, к оставленным солдатам хотел он пробиться, выглядывая бортовые номера. Но не было роты, не было интервалов, не было построенных в колонну машин. Крутилась, лязгая, сшибаясь, огненная карусель, брызгала во все стороны разноцветной жижей, ядовитым дымом, выталкивала из себя горящих людей и тут же всасывала их обратно. В эту карусель со всех сторон летели трассы, длинные кудрявые побеги реактивных гранат. Долбили, взрывали, выковыривали из горящих машин огненный мусор, колючие букеты, составленные из раскаленной проволоки и угольно-красных цветков.

Кудрявцев видел, как из окрестных домов группами по-два, по-три, выбегали гранатометчики. Стоя или падая на колено, направляли трубы с заостренными, похожими на корнеплоды гранаты в центр площади. Стреляли, вгоняя в скопление техники жалящие дымные клинья. Гранаты протыкали броню, взрывались внутри тяжелыми ухающими ударами, отрывая и отбрасывая люки, вышвыривая столбы света, истерзанную плоть, липкие летящие по воздуху языки.

Гранатометчики, отстрелявшись, отступали обратно, а на их место выбегали другие. Падали на колено, наводили трубы на площадь, вгоняли в нее заостренные клинья, и со всех окрестных крыш, из распахнутых окон летели, навешивались кудрявые дымные дуги, впивались в борта, в кабины, в башни, разрывая в клочья тупую застывшую технику.

Из динамиков сквозь взрывы и пулеметные трески, сливаясь с ними, звучало: “Аллах акбар!” С каждым выдохом и выкриком стоголовой толпы становилось светлей и светлей. Взрывы выталкивали в небо слои света, и площадь разгоралась, подымала огромные шевелящиеся своды. Посреди хоровода, гибнущих людей, сгорающих наличников и танков мерцала новогодняя елка, сквозь дым виднелись хлопушки, раскрашенные барабаны и дудки.

Кудрявцев понимал, что случилось огромное несчастье, непоправимая беда. В этой беде гибнет его рота, его бригада, истребляются его солдаты и командиры, и он, безоружный, выброшенный на окраину площади, не в силах им помочь. Стоит с расширенными, полными слез глазами, в которых выгорает бытие, превращаясь в огонь, в свет, в ничто.

Из дыма, расталкивая бортами горящую технику, царапая и сбивая грузовики, вынеслась боевая машина пехоты. Помчалась вдоль площади по дуге, скользя на виражах, крутя пулеметом, рассылая вокруг наугад долбящие очереди. Стала прорываться в соседнюю улицу. И ей навстречу, освещенный, в рост, не страшась пулемета выступил гранатометчик, подбил ее точным ударом. Из распахнутых взрывом дверей, как из шкафа, посыпались солдаты десанта. Катались, оглушенные, по земле, вскакивали, бежали, а их расстреливали в упор автоматчики, держа у животов дрожащие стволы.

Его ужас и безумие были столь велики, что гнали его не прочь с площади, подальше от ада, а наоборот в самый ад, в центр, в раскаленный фокус, где расплавлялось само бытие и куда летели, раскаляя этот фокус, колючие звезды гранат. Его засасывало в пустоту, в расплавленную дыру, и отрываясь от стены, с помраченным сознанием, он метнулся на площадь. Но кто-то невидимый остановил его, вдавил обратно ударом жаркого воздуха, бессловесно приказал: “Смотри!” И он остался, прижатый к стене, с расширенными зрачками. Смотрел, как проносится у его лица горящая ветошь.

Взрывы и вспышки валом уходили с площади в горловину центральной улицы. Погружались в окрестные проулки, куда набилась техника, стояли впритык машины. Там вздымались багровые клубы, озарялись фасады и крыши, лопались взрывы, словно город стиснул в своих объятиях бригаду, сдавил ее фасадами, и пойманная бригада рвалась, тыкалась в стены, лопалась, не выдерживая давление сжимавших ее объятий. В этой мартене, среди пузырей и стальной слюны, слышались вой и стоны. Гибли экипажи, десант, растерянные командиры, водители грузовиков. Оттуда, где они гибли, взлетела, как сорванная ветром шляпа, башня “бээмпэ”. Медленно, перевертываясь пушкой падала в белый протуберанец огня.

“Смотри!” — продолжало бессловесно звучать, и этот властный приказ удерживал Кудрявцева у стены.

Из огня, отделяясь от подбитых машин, выскочили двое. Обнявшись, охваченные пламенем, бежали. Заплетаясь ногами, меняя направление бега, поддерживали друг друга. Их пылающие комбинезоны и брюки казались разбухшими, под тканью пузырилась и вскипала плоть. Сгорая набегу, не могли расцепиться. Упали, лежали в огне, продолжали шевелиться, и было неясно, остаются ли они живыми, или это натягиваются, вспучиваются их мертвые горящие сухожилия.

Мимо Кудрявцева пробегал чеченец, в кожаной куртке, камуфлированных брюках, с худым бородатым лицом. В руках чеченца был автомат. Пробегая, он встретился с Кудрявцевым взглядом, повел автоматом, направляя его к стене, но не довел. Что-то хрипло, ненавидяще выкрикнул, продолжая бежать туда, где выскакивали из люков танкисты и где требовались его пули, его автоматные очереди, его черные злые глаза.

Елка дымилась, охваченная снизу пламенем. Лампочки продолжали мигать. Спасаясь от смерти, лез по стволу человек. Рядом взорвался наливник, вверх подлетел огромный, как цветная капуста, клуб огня, пролился на елку, на карабкающегося человека липким дождем, превращая дерево в белую свечу.

Все спекалось, сплавлялось, превращалось в сплошной красный уголь. В этом шлаке, в ядовитом пепле смолкали крики и вопли. Реже звучали очереди и выстрелы пушек. Над площадью в клубах дыма, раздувая кострище, носилось уродливое многокрылое существо, Плевало сверху красной слюной, харкало белой слизью, пялило во все стороны выпученные глазища. Над гибнущей бригадой, превращая ее гибель в чью-то победу и ликование, неслось неумолчное: “Аллах акбар!”

Кудрявцев очнулся. Посмотрел на свои пустые лишенные оружия руки. Оглядел площадь, где все ревело и пропадало в огне. Отдаленный край площади был темен, там не летали трассы, не мчались раскаленные головешки гранат, а стелился тяжелый слоистый дым. Туда, к этому дыму, прочь от побоища, побежал Кудрявцев, чувствуя истребляющий страх, толкавший его в спину, пинавший в крестец, извергая из его легких непрерывный бессловесный крик.

photo 8

Олег Головин

ЕГО ТОТЕМНЫЙ ЗВЕРЬ

Когда я пришел впервые в рабочий кабинет Александра Проханова у него дома, я обомлел, потому что все стены от потолка до пола были покрыты стеклянными сверкающими коробками, в которых что-то, как волшебная электрическая сварка, мерцало и блистало. Это были бабочки. Их были тысячи. Таких кабинетов в Москве больше, по-видимому, нет. Проханов сидел рядом среди этих бабочек, как какой-то волшебник, колдун, демиург. Я спросил его, что это за коллекция? он объяснил, что эта коллекция собрана им самим. Она не куплена в магазинах, Она собрана во время его странствий по континентам. Он, оказывается, посещая поля сражений, одновременно не только раскрывал там свой блокнот, но и раскрывал свой марлевый сачок. С этим марлевым сачком он промчался через все континенты. Когда он писал свои романы о войне, о сражениях, о геополитической экспансии, о советской империи, одновременно это были романы о бабочках. В каждом из романов была своя бабочка.

Я спросил его: в чем природа этого увлечения? Откуда такая страсть? Он рассказал мне, что в юности был охотником, он любил поохотиться со своей тульской одностволкой, пострелять… Он охотился в основном на зайцев и рябчиков. Охотничьи страсти привели как-то на Енисей.

И когда он летел на резиновой лодке по стремительным протокам, готовясь стрелять уток, вместо уток взлетел журавль. И он не разобравшись, подстрелил журавля. Это Проханова страшно потрясло, он отложил в сторону ружье и больше никогда за него не брался. Больше он никогда не проливал живую теплую кровь Так сильно на него подействовало убийство журавля… Но, очевидно, страсть к самому процессу охоты, к гонкам, приключениям — осталась. И он стал охотиться за бабочками…

Проханов как-то шутя или серьезно сказал, что такая страстная и мучительная любовь к бабочкам у него потому, что бабочка является его тотемным зверем. У одного тотемный зверь — медведь. У другого — крокодил. У третьего — черепаха. У четвертого — волк. А у него, видимо, бабочка. Когда развивалась спираль природы, он, может быть, произошел от бабочки. Его род — под покровительством бабочки. Отсюда привязанность. Молитва на бабочку как на маленькую крохотную икону. По-моему, Розанов писал, что жизнь бабочки является огромной метафорой жизни человека. Вылупившаяся из яичек гусеница, этакий червячок, отвратительный и слепой, жирный и кольчатый, он свою червячью жизнь проводит в пожирании — все время ест и ест. Человек в пору молодости тоже живет плотью, живет земными страстями. Он тоже потребляет материю. Потом гусеница как бы засыпает. Вьет себе кокон и остается там, внутри. Она создает сама себе саркофаг, гробницу, и во гробе живет целую вторую жизнь. Так и человек, очень часто, насытившись всем, тоже погружается в свои греховные сны. Живет в смерти — в разгулах, в своих пороках… Потом вдруг этот кокон, в какой-то момент, с первыми лучами весеннего солнца раскрывается — и оттуда выходит не мерзкий червяк, а дивное, божественное существо. Оказывается, за время спячки произошло Преображение. Претворение греховного, мерзкого. плотского существа в чудное восхитительное создание. Так и человек приходит к духовной мудрости, отбрасывая плотские страсти и обращаясь к Богу. Тогда уже сама бабочка почти не питается, лишь немного своим хоботком пьет нектар цветов и так поддерживает свое существование. Как и отшельник, монах, мудрец, лишь чуть питаясь нектарами, продолжает свою жизнь.

Эта метафора служила Проханову как бы оправданием его грешной земной жизни. Проханов считает, что если на бабочек смотреть внимательно — на орнамент крыльев, на сложные узоры, на их сложнейшую цветовую палитру, сочетание красного, белого, желтого, голубого, то увидишь, что эти древнейшие существа таят на своих реликтовых крыльях раннюю топографию земли, карты древнейших миров, исчезнувших континентов. Каким-то образом молодая земля отпечаталась на крыльях бабочек…

Александр Проханов рассказал мне, что каждая из бабочек его коллекции является крохотным листом из его путевого дневника. На них записана вся его жизнь. Прохановские встречи, разговоры, увлечения. Бражничество, стрельба, потеря друзей, трагедии и драмы стран, где он оказывался. Все, что висит на стенах — это дневник его жизни. Я попросил вспомнить какие-то конкретные эпизоды.

Первой он мне показал бабочку палевого туманного цвета, на крыльях которой были серебряные скважины, капли горячего расплавленного свинца… Большая, красивая, нежная бабочка. Он сказал, что поймал ее руками на юге Анголы в лагерях СВАПО. Сразу после мощного бомбового налета. Бомбили лагерь южноафриканские самолеты. На воронки, оставленные от взрывов, еще дымящиеся, заволакивающие все пространство всей адовой химией взрыва, с окружающих лесов слетались бабочки. Поразительно, что эти чистейшие создания любят ядовитые запахи от взрывов. Они стали садиться на горячую землю прямо у края воронки, дурели, пьянели от запахов бомбы. И Проханов спокойно руками брал опьяневшие создания и закладывал в страницы боевого блокнота.

После этой бабочки Проханов показал другую, пойманную в Пакистане, бледно-желтую, с тонкими орнаментами, похожими на поблекшие фрески. Этот парусник был пойман в окрестностях Исламабада, когда Проханов вместе с группой “Надежда” ездил туда вызволять попавших в плен русских воинов и среди них Александра Руцкого. Он дожидался в пакистанской гостинице встречи с Хекматияром, одним из лидеров афганских моджахедов, было много времени, он выходил утром в испепеляющую жару и в долине, где чахли деревья, ловил сачком этих утонченных, высушенных на солнце парусников.

Еще показал ничем не примечательную крохотную, как ноготок, голубянку. Ее вообще трудно было разглядеть в коллекции. Проханов сказал, что это единственная бабочка, которую он поймал в Афганистане за все время своих шестнадцати поездок. Обычно там, где он оказывался, были горы, скалы, выжженные пустыни, не было растений. И эту бабочку он поймал на южном склоне Саланга, недалеко от места, где несколько дней назад сожгли колонну наших грузовиков. Скалы были черными от копоти взрывов и пожаров. И сама крохотная бабочка, если посмотреть пристально, тоже была покрыта налетом гари…

Я всмотрелся в красивого огромного черно-зелено-золотого махаона: а это чудо откуда? Оказалось — из Никарагуа. Там был дом, на берегу Атлантики и рядом — цветущий куст. На него садились сотни бабочек. Они это куст как бы обнимали, целовали. Одну из них он зачерпнул своим сачком. Черно-золотой с зелеными шпорами махаон напоминает ему сандинистов, бои в сельве…

Коричневая, шоколадная красавица с белыми глазами была им поймана в Эфиопии, когда он летал туда на засуху с грузом продовольствия. Эфиопия вымирала, были страшные лагеря с беженцами из Эритреи. Там шел мор, люди были, как скелеты библейские. Когда он оказался в этом обезумевшем от голода лагере, на его сытое белое тело стали прыгать голодные насекомые. Целая туча насекомых, соскучившихся по крови. Наши летчики грузили вымирающих беженцев и перевозили в южные районы, где была вода и был хлеб. Летчики высадили Проханова на три часа в эфиопских джунглях, и он ловил удивительнейшие экземпляры обитательниц этих диких мест.

Так каждая коробка с бабочками переносит Проханова в его войны, в его путешествия, в его рискованные приключения. Читая его геополитические романы, мы познаем не только историю красного империализма, красного взаимодействия со всем миром, но и энтомологическую картину мира. Бабочки возникают в его новом романе, посвященном событиям 1993 года. Герой перед смертью отправляется в подмосковные леса и там их ловит. Бабочка появляется и в его последнем, пока неопубликованном романе “Чеченский блюз”. Бабочка — на фоне погибшей в боях на вокзале в Грозном моздокской бригады…

Вот таков он, тотемный зверь Александра Проханова.

Александр Андреевич Проханов

Я ОТКРЫЛ СВОЮ СТАРУЮ ПАПКУ…

Я ее не открывал двадцать с лишним лет. Открыл я ее в момент, когда вернулся из промозглой черной Москвы, после митинга, после резиновых дубинок, когда на улице скрежетали милицейские машины, падал старик с разбитым лицом, когда грохотали стальными щитами милицейские заслоны и происходила страшная, отвратительная стычка, драка власти и народа.

Я вернулся с этой катавасии усталый, с болью под ребром, куда меня ударила резиновая дубина, и, спасаясь от этого ужаса, этой кромешности, открыл эту папку, и на меня глянули многоцветные, таинственные витражи, которые когда-то, в другой эре, в другом тысячелетии писал другой, неведомый, почти забытый мною человек: я сам, уже исчезнувший, многократно исчезавший. Смотрел на эти челноки, плывущие по голубой воде, на этих женихов, на их разноцветных коней, я смотрел на эти пирующие застолья, где сидели казаки среди золотых самоваров, глядя на золотых карасей, и удивлялся: неужели это я рисовал? Неужели в моей душе был этот рай, этот мир, эта красота? Оказывается, да. Эти рисунки появились в моей жизни загадочно, я не могу объяснить их появление в моей судьбе. Я никогда не был художником, я не учился рисовать, не держал в руках кисти. Я был сначала инженером, потом лесником, потом писателем. И все-таки я решился. Лист бумаги покрывал своими письменами, своими иероглифами. И вдруг… начал рисовать. Произошло это, повторяю, как наваждение, как чудо, как будто кто-то сзади подошел и прикоснулся своим перстом, пальцем к моей голове и сказал: “Рисуй!” И вдунул в мое тело энергию. Я стал рисовать. Я бросил свои книги, я бросил свои бумаги, я бросил свои летописи. Я рисовал днями и ночами, я засыпал на три часа, под веками у меня плыли многоцветные витражи и лубки, я просыпался с одним желанием опять кинуться к столу, к акварелям, и писать эти картины. В этих картинах, так мне казалось тогда, так я думаю и теперь, отразилось уникальное, краткое состояние души, души, которая перед тем, как кинуться в испытания мирские, перед тем, как окунуться в кипящий, клокочущий, ртутный, серный котел реального мира, она как бы пошла очищаться, скажем, в райские кущи, набираться там света духовного.

В ту пору я был религиозный человек, сейчас я не могу о себе этого сказать, я более чем светский человек. Тогда я был религиозный человек, я искренне верил в Божественное провидение, в силу творящего добро и любовь божества, я исповедовал, с одной стороны, и такую языческую веру моих пращуров, и христианскую православную веру близких ко мне предков. К тому времени я был любящим мужем, молодым отцом, у меня родилась дочь, я ощущал мистическую красоту, силу, связанную с продолжением рода своего в бесконечности, с тем, что одна часть рода моего, исчезнувшая, на самом деле она никуда не исчезла, а смотрела на меня, следила за мной, живущим, со своих таинственных небес-высот, другая часть рода, которая должна будет уйти от меня в грядущее, будущее, она рождалась на моих глазах. Это был, повторяю, мир мистики, красоты, любви к России, к Родине, к русской деревне, к фольклору, к моим предкам. И я это странным образом овеществлял в своих рисунках. Я рисовал год, наверное, и этими рисунками хотел проиллюстрировать свою первую фольклорную книгу.

Потом это кончилось, это кончилось в одночасье. Я начал свой очередной рисунок, вечером его не закончил, лег спать. Утром я встал совсем другим человеком: я больше не притронулся к рисункам, краски мои до сих пор где-то трескаются, сохнут в глубине моих ящиков, в моем хламе, где-то там лежит, наверное, засохшая, с остатками того мазка — красного или золотого мазка — кисть, я больше не тронул их и больше никогда в жизни не рисовал.

После этого судьба кинула меня на войны, на локальные конфликты, в индустрию, на атомные станции, я взял фотоаппарат свой, свою оптику, пронесся по окровавленному миру, континентам, Африке, Азии, я снимал трупы, я снимал горящие кишлаки, деревни, я снимал атакующие вертолеты, я снимал лица, искаженные ненавистью, болью, страданием, непониманием, я стал сам другим человеком абсолютно.

И вот я продолжаю этот опыт, я продолжаю это движение в самых таких угрюмых, сорных, черновых и непознанных ситуациях мировых и изумляюсь: для чего судьба двигает меня по этим ландшафтам, по этим плацдармам, какой опыт я добываю на этих грязных, окровавленных улицах среди батальонов, шагающих через всю катастрофику мира, почему мне больше не дано окунуться вот в эту красоту, вот в эту мистику, вот в этот ангельский мир полета? Я думаю, что, наверное, в душе человека, любого человека, наверное, присутствуют и рай, и ад. И в сокровенных уголках нашего сознания присутствует этот рай, в каждом человеке, но не каждому, видимо, дано этот рай посетить, какие-то угрюмые, сатанинские силы уводят нас за пределы этого рая и помещают нас среди этих огнищ, пожаров — страшных, мировых. Я думаю, что, может быть, если Бог даст и мне доведется дожить до глубокой старости, до немощности, до бессилия, и меня оставят похоти мира, страсти мира, жажда неутолимая, жажда познания, в котором тоже много больного, много такого неистового, и я каким-то немощным, бессильным стариком буду сидеть в какой-то тусклый, дождливый московский вечер и опять развяжу узелки этой папки, выну своими немощными руками, своими бессильными перстами эти рисунки, разложу их на столе, быть может, тогда я пойму по-настоящему, что есть жизнь, что есть добро и зло, что человек есть некая загадочная сущность, помещенная в этот загадочный и все же божественный мир..

Игорь Ростиславович Шафаревич

ЛИДЕР

Настали мрачные дни, когда кажется, что исчезли воля и мужество, когда унижение и гнет встречают два ответа: самоубийство и голодовку.

В эти дни закрадывается сомнение: сохранился ли в нас дух Аввакума, суворовских солдат и красноармейцев, бросавшихся под немецкие танки?

Но остается — надежда, пока есть люди, подобные Александру Андреевичу Проханову.

В эпоху общей капитуляции они продолжают свою индивидуальную войну. Еще 50 лет назад таких были миллионы, сейчас — их, может быть, всего несколько человек.

Но то, что эти единицы все же есть, дает надежду — их снова будут миллионы.

Пусть не сейчас, пусть в другом поколении, но до потомков будет донесен дух несдавшейся России — такими ее солдатами, как Александр Андреевич Проханов.

Елена Григорьевна Сойни

ПРОХАНОВУ

Мы втянуты в нелепую игру — У игроков — ни родины, ни хлеба… Поэзия пришлась не ко двору, Но что ей двор, когда еще есть небо? И есть земля без имени, в слезах, Измученная играми без правил, Что ни вещун, то ей пророчит крах. За грех какой Ее Господь оставил? Но колдунам ответит окоем, Откликнутся весенние рассветы. Пророков нет в Отечестве своем, Но есть у нас — герои и поэты!

Майкл Спектор

БУНТАРЬ

Он говорит с невозмутимостью французского интеллектуала. У него свободно спадающие, седоватые волосы. Одежда сидит на нем элегантно. Когда он задумчиво рассуждает о силе и красоте русского духа, легко забыть, что Проханов часто рассматривается одним из наиболее опасных людей в России, чья оппозиционная газета “Завтра” практически призвала к насильственному свержению президента Бориса Ельцина.

Тем не менее, причина, почему он так опасен, не в этом. Его боятся, потому что он очень силен. Возможно, более, чем любой человек в России, Проханов предвидел и затем помог созданию мощного альянса коммунистов и националистических групп, что вывело Геннадия Зюганова, лидера Коммунистической партии, в основные претенденты на президентство лишь через пять лет после того, как партия была исторгнута из российской жизни.

Существует особое влияние Проханова на правящую элиту и соответствующие связи, что позволило, к примеру, опубликовать в его газете стенограмму телефонного разговора Ельцина с Бушем, адекватность которой не отрицалась ни российской, ни американской стороной…

"Нью-Йорк Таймс"

ВЕЧЕР РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

4 марта 18.30

Большой зал

Центрального Дома литераторов



Поделиться книгой:

На главную
Назад