Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Сергеевич Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Головы сидевших за столом сотрудников поднялись, и все посмотрели на него. В это время человек в фартуке вышел. Кисляков подошел поздороваться с Марьей Павловной и поцеловал ее ручку. Она поцеловала его в голову.

Происходя сам из бедной разночинной семьи и будучи в свое время очень радикально и демократически настроен, Ипполит Кисляков теперь чувствовал большое удовольствие, когда он, как человек хорошего общества, подходил к ручке почтенной дамы. И она, как бы вполне признавая в нем человека своего общества, целовала его в голову. Также он чувствовал большое удовольствие от французского языка Марьи Павловны, к которому она часто прибегала.

Он сам не знал, почему так случилось, что во время бури его отнесло не в сторону кепок и косовороток, которым в юности он отдавал всё свое сочувствие, а в сторону хорошего общества.

Марья Павловна, задержав его руку в своей и посмотрев ему в глаза (она сидела, он стоял), сказала:

— Вы ничего не знаете?

— Нет, а что? — спросил Кисляков.

Марья Павловна на французском языке объяснила ему, в чем дело, выговорив

по-русски слово орабочивание. И указала на вывешенное объявление.

Кисляков выслушал новость молча и внешне спокойно, но сердце, которое у доктора билось едва слышно, вдруг так заколотилось, что он побледнел уже не от известия, а от испуга за сердце. Он подумал, что неужели вся его внутренняя трагедия — это еще малая цена за спокойствие, на которое он рассчитывал?

И, как всегда при всяком ощущении гибели, он вдруг почувствовал себя свободным от исполнения всяких обязанностей — служебных, семейных. Какие тут могут быть теперь служебные обязанности. Об этом даже смешно говорить! У него не было даже страха, а скорее сладострастная радость гибели оттого, что сразу уже все выяснилось.

Кисляков подошел к своему столу и, посмотрев на него вкось, мимо стекол пенснэ, увидел письмо с косым адресом. Он сразу узнал почерк самого близкого своего друга Аркадия Незнамова, с которым не виделся уже несколько лет, так как Аркадий работал в провинции, в одном из биологических институтов.

Кисляков оглянулся по столу, ища разрезной нож, но не нашел его. Тогда он вынул старенький кавказский кинжал, который всегда носил на брючном ремне под пиджаком, и распечатал им конверт. Он невольно улыбнулся на знакомую ему черту Аркадия — итти во всем против всего установившегося, общепринятого, даже в такой мелочи, как адрес на конверте.

Аркадий писал:

«Здравствуй, старина! Случайно узнал, что ты устроился в Москве. Устроился, изменив себе или изменив себя? Вот вопрос, который хочется тебе задать. Ведь мы, интеллигенты, не можем делать просто дело, а делаем только дело, в которое веруем. Так как честность мысли и чувства — это одна из великих наших традиций. Так вот — кто ты и что ты теперь? Попрежнему свой или уже чужой?

Но об этом надеюсь услышать от самого тебя устно, так как я в качестве профессора или, как теперь называется, научного работника перебираюсь в Москву и даже имею квартирку из двух комнат на Садовой, которую мне обладил один из моих приятелей, тоже перебравшийся в Москву, милейший и приятнейший человек, «дядя Мишук», как мы его зовем.

Внешне я устроен хорошо; кроме того, мне предоставлены широкие возможности заниматься своей любимой наукой. Но… тут-то вот и мешает честность мысли и чувства. Чувствуешь, что не имеешь права спокойно работать, когда всё, чем мы жили… Одним словом — об этом при встрече. Буду рад, что 1-го октября свой день рождения (уже сорок) проведу вместе с тобой.

В заключение скажу, что у меня (какая неожиданность для тебя!) красивая, молодая жена. Ну, ты сам увидишь. Может быть, это и неблагоразумно в 40 лет сходиться с молоденькой девушкой такому медведю, как я. Но ты увидишь, какая это девушка, поймешь меня и простишь мне мое неблагоразумие».

Кисляков в этом месте письма почему-то вспомнил свою, уже немолодую, ревнивую и излишне полную жену Елену Викторовну. Ему вдруг стало завидно, что Аркадий, хотя и прекрасной души человек, но мешковатый, застенчивый, всё-таки оказался в этом отношении удачливее него.

Он почувствовал жгучее нетерпение поскорее увидеть друга и его молодую жену. У него уже заочно, на правах близкого Аркадию человека, появилось к ней какое-то нежное, полуродственное чувство. Мелькнула мысль о том, что его жизнь в осенние вечера будет уже не так беспросветна, а согрета дружбой и романтической полуродственной нежностью к красивой молодой женщине.

Он дочитал письмо. К нему в это время подошел Андрей Игнатьевич и, потрепав его по плечу, сказал:

— Ну, как же, батюшка, вы думаете о настоящем положении?

— Я о нем уже давно думаю, — ответил Кисляков.

— Да, но это, так сказать, отвлеченно, а теперь мы, очевидно, будем поставлены перед реальнейшими фактами.

— Э, теперь всё равно, — сказал Кисляков, с каким-то странным выражением махнув рукой.

Эта нелепая тревога была тем более досадна, что сегодня были именины жены; она просила его пригласить товарищей, а через два дня уезжала на месяц к родным на Волгу. Он рассчитывал без нее побыть спокойно в одиночестве и как-то собрать себя и проверить свою внутреннюю наличность.

Теперь же вместо этого опять беспокойство и нервное ожидание, что стало в последнее время основной чертой его жизни.

После службы он пошел получить жалованье. Ему причиталось 200 рублей и предстояло получить дополнительно 50 рублей за давнишнюю командировку. Эти пятьдесят рублей он хотел оставить для себя и не отдавать жене, чтобы хоть немного более свободно пожить без копеечных расчетов и обращений к жене за каждыми тремя рублями. Она была очень аккуратна в денежных вопросах и вела счет каждому рублю.

И тут же пожалел, что напрасно как-то рассказал ей (желая сделать ей приятное), что ему предстоит получить эти 50 рублей. Но он решил, что она не вспомнит о них, так как он говорил об этом довольно давно.

Когда он стоял в очереди у кассы, у него появилось знакомое ему противное ощущение, которое в последнее время особенно часто бывало у него. Ему стало стыдно перед кем-то, что он стоит в очереди. Он, личность особая, ни на кого не похожая индивидуальность — в очереди…

Что тут было стыдного — он не знал, но это чувство было настолько же сильно и невыносимо, как и то, когда он чувствовал заштопанную дыру на своей спине.

Может быть, это был результат того, что в последние годы, со времени оставления им своего настоящего дела и поступления в этот музей, он чувствовал себя каким-то дезертиром, у которого ушло из жизни всё большое и значительное. И каждый толчок болезненно напоминал ему об этом и о внутреннем ничтожестве его настоящей жизни.

На именины он пригласил Андрея Игнатьевича, Галахова и Гусева.

— Что, с горя? — сказал Гусев, засмеявшись. — Во всяком случае — спасибо, — это как нельзя более кстати. С женой приходить?

— Конечно, конечно! — сказал поспешно Кисляков и пошел домой.

IV

Огромный дом, в котором жил Ипполит Кисляков, поражал своим величественным фасадом. На всех его пяти этажах, начиная с бельэтажа, лепились красивые балкончики с фигурными — в виде листьев — оградками, похожие на цветочные корзины. Весь он блистал снаружи чистотой нежно-розовой свежей краски. По тротуару были расставлены урны для окурков. А по вечерам он весь горел огнями своих пяти этажей.

В огромном парадном с зеркальными стеклами всякого входящего поражали наставленные в большом количестве детские колясочки, висела, как полагается, черная разграфленная доска с фамилиями жильцов, а около нее был привешен лист бумаги, засиженный мухами, на котором было написано:

«Граждане, берегите силы, пользуйтесь лифтом».

На самом же лифте висела такая же давняя бумажка с таким же количеством мушиных следов; на ней было лаконически написано:

«Лифт не работает».

Его как пустили после ремонта, так на другой день и сломали, потому что каким-то жильцам, возвращавшимся в веселом настроении целой гурьбой, вздумалось посмотреть, не может ли он поднять тяжести больше, чем это обозначено у него на табличке. Благодаря этому все жильцы теперь путешествовали наверх пешком, а по вечерам, если лампочки, освещающие лестницу, оказывались сворованными, двигались ощупью, сталкиваясь в темноте и пугаясь друг друга.

Эти лампочки, — несмотря на то, что их запрятывали в проволочную сетку и пристраивали на невероятной высоте, — всё равно крали. Домоуправление уж давно махнуло на них рукой, а самим жильцам покупать не хотелось.

На каждой двери висела очень изящная картонная табличка, на каторой был длинный список жильцов и против фамилии жильца стояла цифра, указывающая, сколько раз к кому звонить.

Обыкновенно звонки переживали четыре стадии. Вначале у двери красовалась новенькая деревянная лакированная розетка с белой кнопкой в середине. Потом розетка с кнопкой исчезали, оставались только две медных пластинки на деревянном кружочке. Затем исчезал и кружочек, мотались лишь концы проволок. Звонили, уже соединяя эти концы. А когда исчезали и концы, то вместо звонка все приходящие колотили напропалую кулаками в дверь. Тут количество ударов уже совсем путалось, и из-за этого была постоянная ругань.

Кисляков подошел с улицы к парадному, чтобы быстро вбежать по лестнице на третий этаж (доктор, между прочим, предписал медленный подъем) и, наскоро пообедав, отдохнуть после службы.

Но, подойдя к двери вплотную, он с озлоблением плюнул: парадное было заперто, и на стекле двери с внутренней стороны была прилеплена бумажка, на которой корявыми буквами значилось:

«Парадный закрыт по случаю мытья лестницы. Ход с черного».

Хотя лестницу мыли только раз в неделю — у Кислякова было впечатление, что ее моют каждый божий день.

Он пошел через двор на черный ход.

Двор этого дома был с четырех сторон окружен пятиэтажными домами, и, чтобы со двора увидеть небо, нужно было всякий раз задирать голову, как на колокольню.

Во дворе первое, что бросалось в глаза, это — протянутые по всем направлениям веревки с сушившимся бельем и невероятное количество детей и собак. При чем почти все дети были пролетарского происхождения (такого же происхождения были и колясочки на парадном), а собаки исключительно буржуазного вида: легкомысленные фоксы, выписывающие круги по всему двору, важные бульдоги, немецкие овчарки, беспокойно бегающие по двору, как волки, — потом шли какие-то коричневые длинношерстные, белые нарядные шпицы, похожие на комки пуха, непременно с голубыми бантами, и уж на худой конец — вульгарные мопсы.

Дом был населен наполовину интеллигенцией всяких сортов, наполовину — пролетариатом. У пролетариата были в изобилии дети, у интеллигенции — собаки.

И в те часы, когда собак выводили на прогулку, двор превращался в какой-то вертеп. Собаки, вырвавшись на свободу, начинали носиться по двору, как оголтелые. Неосторожный посетитель, сунувший нос в калитку, с испугом захлопывал ее опять, когда перед ним в тот же момент вырастала собачья стая душ в пять-шесть, а хозяева в несколько голосов кричали на них и предлагали войти, так как «собаки не кусаются».

Если посетитель нерешительно вступал во двор, на него со всех сторон бросалось еще столько же псов всех пород и мастей. Одни виляли хвостами, другие нюхали полы, третьи, закинув вверх головы, лаяли. А хозяева продолжали убеждать, что собаки не тронут и лают в виде приветствия, а не со зла, в доказательство чего просили погладить.

На черной лестнице посетителя сразу, как пар на банной полке, покрывали с головой кухонный дым и сковородный чад. А в углу на каждой площадке, против раскрытой в кухню двери, стояли ящики и ведра, переполненные всякой кухонной благодатью — огуречными очистками, яичной скорлупой и арбузными корками. Некоторые не могли вместить всего изобилия, и очистки всех видов накапливались уже кругом них на полу и даже распространялись по всей лестнице, когда ребятишки, затеяв игру, начинали поддавать ногами попавшуюся арбузную корку, перебивая ее друг у друга.

Тут же всегда шныряли грязные, отрепанные кошки.

Квартира, в которой жил Ипполит Кисляков, вмещала в себя десять семейств, что составляло двадцать семь человек.

Огромный коридор с дверями по обеим сторонам был сплошь заставлен сундуками, корзинами, шкафами.

Благодаря обилию вещей, в коридоре было темно, и проходившие из уборной или кухни к себе в комнаты жильцы то и дело сажали шишки на лоб или синяки на коленку, поминая при этом подходящими словами тех, кто наставил тут этой благодати, хотя и их собственные вещи занимали здесь немалую долю, и еще было неизвестно, о чужое он ушибся или о свое. Квартира в противовес фасаду дома производила впечатление мебельного или ломбардного сарая, где после аукциона валят всё в кучу.

Около парадной двери висел телефон, и вся стена около него была исписана номерами телефонов и изрисована женскими головками. Вешалка стояла пустая, так как на нее боялись вешать платья из опасения, что украдут.

В маленьком коридорчике перед кухней помещалась уборная, которая была вечно кем-то занята. Утром занята, днем занята и ночью занята.

— Какой чорт только там сидит! — говорил кто-нибудь в отчаянии и злобе, избегавшись взад и вперед — из комнаты до уборной и обратно. Объяснялось это отчасти тем, что вместе с уборной была и ванная.

Обитатели квартиры были такого разнообразного состава, таких различных занятий и положений, как будто они во время случившегося потопа бросились сюда и наспех захватили, кому что пришлось. Но в общем здесь было две трети интеллигенции, одна треть пролетариата.

Из пролетариата здесь жили два слесаря с семьями и партия штукатуров, от которых постоянно была белая дорога из их следов по коридору по направлению к уборной.

Около самой парадной двери, рядом с телефоном, была комната мещанки по фамилии Печонкина. В раскрытую почти всегда дверь виднелась железная кровать с одеялом из разноцветных треугольников, со множеством пуховых подушек горкой, комод с гипсовой кошкой и увеличенная супружеская фотография, засиженная мухами. Мещанка на каждый звонок высовывала из дверей голову и всегда знала, кто у кого бывает.

Рядом с ней — Кисляковы, рядом с Кисляковыми — молодая пара по фамилии Звенигородские, очень интеллигентные люди, слывшие в квартире примерными супругами. Оба высокие, стройные. Он — по профессии архитектор — всегда ходил в шляпе, перекинув через руку пальто, она — в маленькой, надвинутой низко на глаза шляпе и строгом синем костюме. Их звали неразлучниками, они всегда ходили вместе и отличались необыкновенной корректностью и вежливостью.

Следующая за ними была комната Дьяконовых, бывших хозяев этой квартиры. Муж, высокий молчаливый и покорный мужчина, ходил в лавочку, кипятил кофе в кухне у плиты. Жена, высокая полная дама, вставала поздно, и день у нее начинался криком. Кричала она на всех: на тех, что долго сидят в уборной, на тех, что ошибаются в количестве звонков. Она была раздражена на всех за то, что они жили в её квартире. Без конца боролась и судилась с мещанкой из-за темного чуланчика, который та заняла и не хотела уступать. У них был сын лет пятнадцати (единственный отпрыск интеллигенции во всей квартире), с ним не знали, что делать, так как его никуда не принимали; он был явно преступный тип, убеждениям не поддавался, наказаний не боялся и даже грозил родителям, что зарежет их.

Дальше жил пожилой профессор с женой. Он был низенький, лысый, всегда ходил в низко сползших штанах. Был неприятен тем, что по утрам вытрясал свои штаны в дверь, бывшую как раз против комнаты Кисляковых. Это больше всего выводило из себя Елену Викторовну. А у профессорши были две маленьких тупорылых, безносых японских собачки с длинными висячими ушами. Они были очень безобидны, пугливы и только тихо гадили по всем углам.

На другой стороне коридора обитал статистик, — высокий мужчина, выходивший по утрам из ванной с такими всклокоченными волосами, что на него лаяли все большие собаки, а маленькие японцы опрометью бросались в свою комнату.

Последние две комнаты, за № 9 и 10, по коридору занимали какая-то красивая дама, всегда проходившая в ванную по утрам под лиловым шарфом, и еще другая дама, пенсионерка. Она всё боялась, что у нее могут отнять пенсию. Отнять могли, по ее соображениям, в двух случаях: если при переосвидетельствовании найдут ее трудоспособной и если увидят, что в комнате у нее хорошая обстановка. Поэтому она целые дни курила, не выпуская папиросы изо рта, чтобы было хуже сердце, и держала свою комнату в невозможном виде, отдав все лучшие вещи из обстановки жене профессора. Пол в ее комнате весь зарос, потому что она боялась его натирать.

А сама ходила всегда нечесаная, в туфлях на босу ногу и в рваном капоте с завернутыми рукавами. Для получения пенсии у нее существовал особый костюм: какая-то десятилетняя кофточка и чёрная косынка. В обыкновенных же случаях она надевала, — правда, не новое, но на шелковой подкладке, — пальто и шляпу.

И совсем уже отдельно, с ходом через маленький коридорчик, помещался, очевидно — крупный, советский работник Натансон. За ним каждое утро приезжал автомобиль и долго гудел под окнами. К нему относились почтительно и осторожно.

День начинали собаки. Едва только по чёрной лестнице раздавались шаги молочниц, как натансоновские собаки поднимали лай и скребли в дверь передними лапами.

Им вторили японцы, — сначала из-за запертой двери, потом, когда их выпускали, они на своих коротеньких лапках выбегали в коридор и, оглядываясь на обе стороны, лаяли, закинув вверх головы.

В ответ на это с остервенением хлопала чья-нибудь плохо прикрытая дверь, сквозь которую лай достигал ушей обладателя комнаты и будил его. Большей частью это был статистик. Он кричал при этом:

— Развели псарню! Ни днем ни ночью покоя нет.

Проходила в кухню мещанка в старом ситцевом платье, без пояса, в туфлях на босу ногу и с жидкими волосами, сошпиленными пучком на затылке.

Почему-то всегда в точном соответствии с ее проследованием открывалась дверь профессорской комнаты, высовывались руки профессора, и он начинал вытрясать свои штаны в коридор. Обыкновенно у него всегда бывали схватки с тем из жильцов, кто в это время проходил по коридору и на кого он вытрясал, так как сам профессор, стоя в одном нижнем, скрывался в комнате и наружу выставлял только руки с вытряхиваемыми штанами и потому не мог видеть проходящих.

Потом начинали одна за другой отворяться двери комнат и показываться все жильцы.

Проходил высокий, унылый Дьяконов, муж бывшей хозяйки квартиры, с кофейником в кухню. Из двери пенсионерки выметалась через порог гора накопившихся за ночь окурков.

С утра все обитатели квартиры бывали особенно чувствительны ко всяким неудобствам, ко всяким замечаниям соседей, как будто они, витая во время сна в эмпиреях, проснувшись, видели себя опять в опостылевшем обществе самых разнообразных сожителей.

На статистика почти каждое утро лаяли собаки, едва только видели его показывающуюся из ванной вклокоченную голову с накинутым на шею полотенцем. А он, весь покраснев, кричал на мадам Натансон:

— Если ваши собаки будут на меня лаять, я подам на вас в суд.

— Да ведь они вас не кусают.

— Еще бы они кусали. Чорт знает что, развели псарню. Нанимайте отдельный коттедж, там и обнимайтесь со своими собаками.

Потом кто-нибудь, идя по коридору, вдруг поскальзывался и, оглянувшись позади себя на пол, начинал тревожно осматривать свой башмак и кричать кому-то в пространство:

— Вы эту свою гадость, этих японцев, убирайте лучше, а то я их собственными руками придушу.

Японцы, если они были тут же, в коридоре, и принимали посильное участие в начавшейся жизни, сразу соображали, к кому относится это восклицание, и, прижав уши, бросались к своей двери. Там их уже принимала, как обиженных детей, профессорша, открывшая дверь на крик, раздавшийся в коридоре.

В кухне начиналась жизнь полным ходом. Разливали по кастрюлькам принесенное молочницей молоко. Зажигали примусы. А если приносили счет за электричество, то атмосфера в кухне сразу сгущалась, и слышался визгливый, невероятно звонкий голос мещанки.

В этой тесноте, попадаясь всем под ноги, толкались собаки и ребятишки.

Иногда раздавался звонок. Если он был долгий и властный, то некоторые из жильцов почему-то бледнели, в особенности пенсионерка и Софья Павловна. Иногда звонок был короткий, нерешительный, потом за ним еще два поспешных, испуганных. Это какой-то ранний посетитель, блуждая в темноте на лестнице, звонил, не разобравшись как следует в нужном количестве звонков.

Сейчас же ему в ответ внутри квартиры начиналось препирательство, кому итти открывать: один был звонок или два? Или целых три?

В конце концов кто-нибудь шел и, если оказывалось, что это не к нему, кричал:

— Что вы, ослепли, что ли? Не видите: к Дьяконовым три звонка.

— Я и звонил три звонка.

— Чорт вас разберет, сколько вы звоните. — И захлопывал перед носом дверь. — Все пятки прошмыгаешь, бегавши открывать!

Были только две вещи, которые соединяли жильцов. Первая — это книга для чтения. Так как, невидимому, было не по средствам покупать, то брали у соседей, которые получали в свою очередь у знакомых. Эти книги, преимущественно иностранных авторов (своим не верили), скоро превращались в рыхлые замасленные лепешки.

Второю вещью, соединявшей всех, была посуда, которую занимали друг у друга в случае прихода гостей.

Вся же остальная область жизни была постоянным источником раздоров.

В смысле отношений между жильцами это была не квартира, а пороховой погреб. Не проходило ни одного дня, чтобы в том или другом месте порох не взрывался, так как все его держали сухим.



Поделиться книгой:

На главную
Назад