Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Сергеевич Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ТОВАРИЩ КИСЛЯКОВ

(ТРИ ПАРЫ ШЁЛКОВЫХ ЧУЛОК)

Следствие по делу о загадочной драме на Садовой улице 1-го октября в квартире научного работника Аркадия Незнамова не могло установить, было это убийство или самоубийство.

За убийство говорило то обстоятельство, что старенький кавказский кинжал, который нашли в комнате под большим ореховым креслом, оказался принадлежащим сотруднику Центрального Музея, часто бывавшему в этой квартире.

Катастрофа произошла как раз в то время, когда он был в комнате. И крик послышался из той комнаты послетого, как он вошел туда.

Но вся совокупность условий всё-таки говорила против его причастности к убийству.

Некоторые завязку драмы относили к средним числам августа, т. е. за полтора месяца до катастрофы, но нельзя же в самом деле встречу действующих лиц считать завязкой. А если допустить невиновность подозреваемого лица, тогда, может быть, станет более понятной роль остальных лиц этой драмы: ведь в обнаруженных следствием письмах с достаточной ясностью вскрылась роль других лиц — Доронина и Фомина, — именовавшихся в семье Аркадия Незнамова дядей Мишуком и Левочкой. Кроме того, причастность к этой трагедии некоего иностранца Миллера также дает возможность делать совершенно определенные выводы.

Если принять во внимание всё это, тогда станет ясно, что завязка, может быть, началась не в августе в Москве, а гораздо раньше, еще в Смоленске…

Может быть, в этом отношении ближе к правде была пресса, которая прежде всего отмечала, что исчерпывающих объяснений этого случая нужно искать не в уголовном плане, а в каком-то другом.

Она указывала на то, что «основное настроение (выявившееся в найденных трех письмах) обнаруживает глубоко-скрытую страшную болезнь, которая разъедает «душу» интеллигенции, даже работающей с нами, и является для нее грозным предостережением».

«Условия эпохи, — говорилось дальше в газете, — требуют, чтобы интеллигенция окончательно, раз и навсегда, пересмотрела свои политические позиции. В исторический момент социалистического наступления и обострения классовой борьбы нужно стать или активным бойцом, или совсем сойти со сцены в самом буквальном смысле».

Однако, несмотря на все усилия следственной власти, уголовная сторона этого трагического случая осталась неразгаданной.

I

В тот год в августе стояла жаркая, совсем летняя погода. Москва на утреннем солнце сквозь дымку синеватого тумана блестела и сверкала золотыми главами церквей, крышами и окнами бесчисленных домов.

Политые с утра, подметенные мостовые в тени дышали августовским холодком, а на солнечной стороне сверкали мокрым глянцем камней и быстро высыхали от начинавшего печь солнца.

Из вокзала периодически, с каждым приходящим дачным или дальним поездом, высыпали, как игрушки из игрушечного ящика, пассажиры на площадь с дорожными корзинами, сундучками и чемоданами. Поражало почти полное отсутствие интеллигентных лиц, буржуазных шляпок, зонтиков и котелков: преобладали красные платки, кепки, которые облепляли проходившие трамваи, торговались с наехавшими извозчиками и медленно растекались по всем направлениям среди уличного шума и грохота столицы.

Каждого приехавшего после нескольких лет отсутствия из Москвы непривычно поражал этот шум: по улицам с непрерывными гудками проносились толстобокие автобусы, без умолку звенели на запруженных народом перекрестках трамваи. Сотрясая мостовую, с звенящим грохотом везлись на дрогах куда-то железные рельсы, откуда-то слышался лязгающий звон железных балок, по которым били тяжелым молотом, — и эти удары глухо отдавались в ближнем переулке.

А среди этого шума, звона и грохота по обеим сторонам улицы двигался непрерывный поток людей.

Иногда какой-нибудь приезжий, в картузе, с мешками, останавливался в узком месте тротуара, чтобы пропустить встречных, но не мог дождаться, так как навстречу ему без конца выливался и выливался поток людей.

— Да что же это, мои матушки, — прорвало, что ли, их! — говорил он, в отчаянии оглядываясь по сторонам.

Очевидно, было какое-то торжество, потому что часто попадались шедшие со знаменами процессии молодежи. Передние шли со строгими, серьезными лицами, в средине и сзади переговаривались и перебегали из ряда в ряд.

Над улицей часто попадались протянутые красные полотнища, привязанные веревками за фонари. И все пешеходы, проходя под ними, поднимали головы и читали:

«Железной волей рабочего класса построим социализм», или: «Вычистим из нашего аппарата враждебные и чуждые элементы».

— Проходите, не зевайте, дома прочтете! — кричали задние. Но сейчас же сами останавливались, так как посередине улицы стояла какая-то странная машина с заграничными клеймами, и около нее возились два выпачканных в нефть человека в брезентовых куртках. Машина ломала старый асфальт на ремонтируемой улице, собирая вокруг себя зрителей.

В одном из переулков, среди сваленных лесных материалов и железных балок, возвышался строящийся гигантский дом, весь, как коробка, обшитый фанерой. Отсюда слышались дробный стук топоров, крик и брань возчиков, запрудивших проход и проезд по переулку подводами с тесом.

— Подвинь вперед! — кричал один. — Что растопырился на дороге!

— Куда же я подвину, по воздуху, что ли, полечу! — отвечал другой. Третий тоже что-то кричал, но его голос заглушался грохотом падающих сверху бревен и скрежещущим визгом отдираемых досок, прибитых длинными гвоздями к подмосткам.

— Вот чортов Содом-то! — говорил первый возчик, плюнув и отходя от своей лошади к тротуару.

Проходивший отряд пионеров в синих майках, с барабанщиком впереди, в нерешительности остановился перед повозками.

— Куда вы прете! — закричал возчик. — Не видите, что прохода нет. Всходились! Только делают, что ходят!

Почти в каждом переулке высились дощатые и бревенчатые ребра подмостей и лесов, а на площадях, где прежде стояли вонючие лавчонки, взламывался асфальт и разбивались цветники с фонтанами посередине. Ломались старые тротуары и расширялась улица, ведущая к вокзалу, сплошь заливаемая асфальтом, вместо бывшей здесь пыльной мостовой.

То там, то здесь возвышались уже отстроенные многоэтажные дома, большей частью из темно-серого камня, с длинными узкими балконами и — по-новому — с плоскими крышами.

Всё жило напряженной лихорадочной жизнью, которая своим шумом заглушала и делала каким-то ненужным звон колоколов церкви, стоящей в глухом переулке.

II

Только один дом, находившийся в самом центре стройки, поражал полным несоответствием с этой напряженностью жизни.

Высокие стрельчатые окна с решётками, угрюмый, молчаливый вид делали его похожим на церковь, а бесконечное количество башенок, шпилей на крыше еще более увеличивало это сходство.

Тяжелые дубовые двери с витыми ручками открывались с большим усилием и, раз открывшись, тянули своей тяжестью входившего внутрь так, что ему приходилось упираться.

До десяти часов утра двери этого странного учреждения, как бы в противовес жизни и шуму улицы, оставались закрытыми и немыми.

И только в десять одна тяжелая половина их открылась благообразным старичком, швейцаром в белом кителе и вычищенных штиблетах. Он положил под дверь обломок кирпича, чтобы она не закрывалась, — передвинув очки с переносицы на лоб, выпрямил спину и оглянулся на синевшее над деревьями и крышами небо.

— Какова погодка-то стоит, — сказал он, обратившись к вышедшему на улицу дворнику с метлой и железным совком на руке для уличного сора.

— Погодка — на что лучше, — ответил тот, тоже осмотревшись кругом.

— Да, благодать, — сказал швейцар и пошел внутрь здания по твердым пенёчным коврикам читать свежую газету к своему столику, стоявшему у колонны.

Огромное антрэ с высокими колоннами и сводчатыми расписными потолками, бесконечно уходящая вверх широкая лестница с белыми статуями по сторонам подавляли посетителя своим, мрачным, молчаливым величием.

Скудные лучи света проходили откуда-то сверху, — очевидно, через разноцветные стекла, — и освещали колонны и белые ступени отлогой лестницы.

Каждый звук голоса или кашля глухо отдавался под сводами, как в церкви, и человек, произведший этот шум, сам пугался его.

Прохлада каменных сводов после уличной духоты и какой-то церковный запах, исходивший, вероятно, от масляной краски на стенах и потолках, неподвижность каменных массивов колонн как бы говорили о вечной неподвижности, враждебной буйному движению улицы.

Это было здание Центрального Музея.

В начале одиннадцатого стали собираться сотрудники. Они в подавляющем большинстве имели нечто общее с самим учреждением. Если на улице преобладали шумные кепки, красные платки, сапоги, то здесь были сплошь интеллигентные лица: мужчины в шляпах, в пальто, дамы в скромных закрытых платьях и с седыми прическами, которые они оправляли перед зеркалом прежде, чем подняться наверх.

Швейцар Сергей Иванович, поспешно сняв очки со своей почтенной лысой головы, с особенным удовольствием бросался раздевать входивших и непременно обращался к кому-нибудь с почтительной фразой:

— Погодку-то какую Бог посылает.

Мужчины все были одеты в пиджаках с летними сорочками в полосочку, непременно с галстуком и запонками. Из интеллигентов не было ни одного, который решился бы нарушить общий тон и притти в рубашке с открытым воротом и с засученными за локоть рукавами.

Только несколько человек совсем иного вида, не заходя в раздевальню, прошли прямо наверх, так как были без пальто и без шапок. Это были комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.

Им молча посмотрели вслед.

Обыкновенно все приходили в хорошем настроении, приветливо, как хорошие господа в своей вотчине, задавали несколько вопросов Сергею Ивановичу; например, кто-нибудь говорил:

— Что нового в газетах, Сергей Иванович?

— Всё строятся, — отвечал тот несколько иронически, в тон задаваемому вопросу.

Мужчины, вежливо здороваясь, целовали у дам ручки, у пожилых и старых с особенной вежливостью и почтительностью. Видно было, что здесь не молодежь, а старые дамы поддерживали раз установленный порядок и давали всему тон. И тон был самый вежливый. Всегда говорилось: «Вы изволили сказать», «Будьте добры передать», и т. д.

Сергей Иванович любил свое учреждение и гордился им. Гордился его чистотой, благообразием и тем, что служащие все вежливые, обходительные, настоящие интеллигентные господа, понимающие порядок: никто в грязную погоду не приходит без калош, не бросает окурков, не плюет, и каждый дает на чай в конце месяца.

Но сегодня не было обычного спокойствия на лицах сотрудников, они не спешили подняться наверх, а собирались группами под колоннами и о чем-то тревожно говорили негромкими голосами.

Среди всех выделялась полная, величественная женщина с седыми завитыми волосами, с лорнеткой, мотавшейся ниже пояса на длинном шнурке. Она больше всех волновалась, разводила недоумевающе руками и пожимала плечами, причем брови у нее поднимались вверх с выражением неразрешимого тревожного вопроса. Это была Марья Павловна Бахмутова, работавшая в иностранном отделе библиотеки.

Около нее стоял высокий, барского вида, старик с седой раздвоенной на конце бородкой, в шляпе и в старинной накидке, которых еще не успел снять, — Андрей Игнатьевич Андриевский, заведывавший отделением картин и фарфора.

К нему, как к авторитетному лицу, обращались за объяснениями.

— Я не понимаю, что же это может быть? — говорила Марья Павловна.

— Продолжение и углубление того, что уже давно началось, — отвечал Андрей Игнатьич.

— Где же Ипполит Григорьевич Кисляков? Может быть, он что-нибудь знает более подробно. Сергей Иванович, Кисляков еще не приходил?

— Никак нет.

Но вдруг все замолчали. В подъезд вошел странный человек в сапогах, двубортном пиджаке, надетом поверх синей косоворотки, лет тридцати пяти, с худым, бритым лицом. На виске у него был шрам, очевидно — от пули, разбившей кость виска и выбившей глаз, так что один глаз у него был стеклянный. Благодаря этому у него было особенно жесткое выражение лица, так как к обыкновенному взгляду живого глаза присоединялся немигающий, острый взгляд стеклянного.

Странная тишина наступила в подъезде, когда этот человек не спеша вытирал пыльные сапоги о коврик у дверей. Потом он отдал свою серую кепку Сергею Ивановичу, сказав:

— Здравствуейте, товарищ Морошкин.

Сергей Иванович принял кепку и, поклонившись, ответил:

— Доброго здоровья, Андрей Захарович.

Он поднес кепку к вешалке и при этом переглянулся с сотрудниками.

Пришедший с некоторым удивлением оглядел стоявшие группы сотрудников, как-то неловко, резким кивком головы, молча поклонился и стал подниматься по лестнице наверх.

Марья Павловна посмотрела через лорнет ему в спину и на сапоги.

— Между прочим, объявленьице повешено в библиотечном зале, — сказал Сергей Иванович, выждав, когда человек с стеклянным глазом скрылся за поворотом.

— Ну и что же? — спросила тревожно Марья Павловна, направив лорнет на Сергея Ивановича.

— Назначено на завтра.

— Началось, — сказала она, бросив лорнетку и бессильно опустив руки. — Ну, что же, господа, пойдемте. Кисляков, очевидно, не придет.

Все стали подниматься наверх; дамы впереди, мужчины, вежливо пропуская их, шли позади.

При входе наверх открывался длинный ряд больших зал с каменным полом и сводчатыми потолками, расписанными золотым орнаментом. Эти залы были наполнены огромными желтыми шкафами; в них за стеклами стояли человеческие фигуры с восковыми лицами во всевозможных одеждах. В других местах виднелись древние колесницы, предметы царского обихода и старинного крестьянского хозяйства. У стен стояли стеклянные витрины с табакерками, осыпанными алмазами, в углах — высокие мраморные и яшмовые вазы. Были залы, сплошь уставленные мебелью эпохи Павла и Александра Первого. В других местах стояли каменные бабы, какие-то предметы всевозможных видов и форм, частью разобранные и размещенные вдоль стен, частью еще неразобранные и просто сваленные в углах. При чем было особенно много деревянных резных солонок и ковшей, какие можно видеть на сцене в картинах боярских пиров.

Угoльная зала была полна картин старинного русского письма, потемневших от времени, похожих на иконы, другая — наполнена самими иконами в старинных, шитых жемчугом ризах, а третья — в два света — была уставлена бесконечными полками древних книг с тем их особенным, старинным запахом, который бывает у столетних книг с их мягкой, негремящей, всегда точно сыроватой толстой бумагой.

В этой-то зале и висело объявление, о котором говорил Сергей Иванович. В нем ничего не заключалось на первый взгляд особенного. Просто было сказано, что в пятницу всем сотрудникам предлагается притти на собрание. И подпись: «Директор музея Андрей Полухин».

Сотрудники смотрели на это объявление с таким растерянным выражением, с каким новобранцы смотрят на неожиданно расклеенные объявления о мобилизации, и все молчали, так как за столиком пропусков сидел в синем фартуке новый, недавно назначенный, чужой. И только в глазах дам отражалось, насколько сильно они переживали. Большинство же мужчин стояло с каким-то покорным, бездейственным выражением, какое бывает у иноков. А высокий, черный, в мешковатом пиджаке, висевшем, как на вешалке, Галахов действительно был похож на монаха со своей узкой, реденькой бородкой и всегда опущенными глазами.

Дело было в том, что неприкосновенному до сего-времени островку интеллигенции, которым являлось это учреждение, грозило быть затопленным волнами современности. Месяц тому назад был назначен новый директор — товарищ Полухин, а вместе с ним стала проникать сюда «улица», как говорила Марья Павловна, т. е. появились комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.

На днях же был пущен кем-то слух, что готовится орабочивание персонала, что директор в ближайшие дни созовет собрание и открыто поставит вопрос об этом.

Слух этот теперь подтверждался появлением на стене загадочной бумажки за подписью директора.

— Ипполиту Григорьевичу письмецо, — сказал вошедший с письмом в руках Сергей Иванович. Ему никто ничего не ответил, и он, осмотревшись кругом, положил письмо на один из столов, с усмешкой покачав головой на адрес, который был написан не просто, а наискось из угла в угол.

— Ну, что же, господа, надо приниматься за работу, — сказал кто-то. — Будем ждать событий.

III

Ипполит Кисляков, о котором спрашивала Марья Павловна, бывший инженер, а в настоящем — сотрудник Центрального Музея, запоздал в этот день на службу по двум причинам: из-за жилищных неурядиц и потому, что заходил к доктору, который нашел у него расшатанную нервную систему и ранний склероз. Он поспешно шел, чтобы притти хотя бы к 11 часам. На нем было прорезиненное пальто, порыжевшее от солнца, фуражка и на ногах вместо сапог краги бутылочной формы с ремешками, надевавшиеся как голенища к башмакам.

Иногда он останавливался при переходе через улицу, когда ему пересекали дорогу извозчики и автомобили, ехавшие часто непрерывной вереницей. Тогда он снимал фуражку, торопливо проводил платком по взмокшему от быстрой ходьбы бобрику и сквозь пенснэ нетерпеливо и раздраженно смотрел на перерезавшие ему дорогу экипажи.

У него были маленькие, плотно прижатые уши и остренькая бородка. Бледное, нервное лицо с манерой быстро, точно испуганно, оглядываться, говорило о какой-то неуравновешенности, зыбкости и легкости перехода от одного состояния к совершенно противоположному. Если он кого-нибудь нечаянно толкал, он с испуганной поспешностью извинялся. А когда его один раз толкнул ломовой извозчик ящиком, который нес с телеги в магазин, у Кислякова вдруг появилась на лице судорога страдания и бессильного раздражения.

Впереди себя он заметил высокую старуху-нищую, бывшую аристократку, которая стояла с палочкой, не поднимая глаз и не прося.

Он вынул двугривенный и подал ей. Старуха подняла голову и растроганным голосом сказала:

— Благодарю вас.

Кисляков почувствовал щекотанье в горле, и сейчас же ему стало досадно, что он мало ей дал. Он пошел дальше и стал думать о том, как бы она была поражена и счастлива, если бы он дал ей целый рубль или даже пять рублей. Непременно надо это сделать. Он оглянулся. Старуха смотрела ему вслед. Ему стало почему-то очень приятно от сознания своей доброты. Но на перекрестке он увидел другую нищую старушку такого же вида. Ей он всегда подавал, и она уже ждала его приближения. У него оставалась только рублевка и никакой мелочи. Если ничего не дать — неловко, а рублевку — жалко. И он сделал вид, что ищет какой-то магазин, перешел на другую сторону, не дойдя до нищей. По мере приближения к музею у него начало зарождаться неопределенно тревожное состояние, — быть может — от того, что он опоздал и помнил, что около столика пропусков сидит человек в синем фартуке, который всегда оглядывает всех проходящих мимо него, быть может — от чего-нибудь другого. Но уж каждая мелочь выводила его из равновесия, — например, то, что впереди него шли два человека, занимая тротуар, и он никак не мог их обойти, потому что всё мешали встречные, — и это раздражало до последней степени. Даже то, что его пальто было на спине разорвано и заштопано рукой жены, заставляло его съеживаться, так как ему казалось, что все идущие сзади него смотрят на это заштопанное место и думают: «Вон общипанный интеллигент идет».

В одном месте ему пришлось вернуться из переулка назад и обойти кругом, так как там с разбираемой церкви снимали колокола, и милиционер не пропускал никого. В другом колонна комсомольцев, отправлявшихся куда-то с дорожными мешками за плечами, загородила ему дорогу, и ему пришлось дожидаться, когда они пройдут. Он нетерпеливо смотрел на их веселые загорелые лица, а сам думал о том, что человек в синем фартуке, наверно, уже поглядывает на его пустой стол…

Наконец, он выбрался на свободное место; его лицо приняло более спокойное выражение.

Войдя в подъезд, он, не доходя до Сергея Ивановича, сам на ходу снял с себя пальто и вывернул его подкладкой наверх, чтобы тот не заметил заштопанного места. На нем был синий, очевидно — давнишний, от хорошего портного, пиджак с мягким воротником и серые, в мелкую клеточку штаны с пуговичками у колен. Сергей Иванович при его появлении снял очки, торопливо положил их на газету и принял пальто и шляпу. Когда входили сотрудники попроще, дававшие в конце месяца серебряную мелочь, Сергей Иванович только передвигал очки с переносицы на лоб. Если же входили более важные, дававшие по рублю и по два, — перед теми он всегда совсем снимал очки. И степенью его поспешности при раздевании определялось его уважение к данному лицу

Кисляков нервно пригладил перед зеркалом свой остриженный бобрик, посмотрев на себя сквозь пенснэ, потом вбежал по лестнице и сначала прошел мимо дверей библиотечного зала, чтобы посмотреть, где человек в синем фартуке.

Тот сидел на своем месте. Кисляков прошел в зал, но сделал такой вид, как будто он уже давно пришел и только выходил куда-то по делу, а теперь возвращается к оставленной работе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад