Наш соотечественник А.Беляев, один из талантливых последователей Ж.Верна, высоко ценил эту роль научной фантастики. Писатель, говорил он, должен «ставить своей задачей не максимальную нагрузку произведения научными данными, — это можно проще и лучше сделать посредством книги типа „занимательных наук”.
Мы считаем в романах Жюля Верна наиболее ценным именно эти большие новаторские технические идеи, крепко связанные с сюжетом. Научные же знания, которые он сообщает попутно, когда они слишком обильны (например, «перечень» подводных животных в романе «20 тысяч лье под водой»), подвергают испытанию читательское терпение.[35]
Привлечь внимание именно к большой новаторской идее важно не только с точки зрения содержания, но и с точки зрения эстетики научной фантастики. Мелкий идеал сужает взгляд на мир, ослабляет мировоззренческий заряд. Недостаточная новизна эстетически разочаровывает. Ведь эстетическое восприятие любой вещи колеблется меж двух полюсов: узнавание известного — открытие нового. Крупная идея интересна, увлекательна, но она и красива.
Поль Дирак полагает, что основные физические аксиомы обязательно выделяются изяществом и красотой. И когда творческое осмысление внутренних законов природы перестаёт быть достоянием лишь посвященных и внедряется в широкие массы, эмоционально-художественное волнение начинает доставлять не только эстетическое в искусстве, но и эстетическое в науке. В научной фантастике эти категории невозможно разделить.
Научно-фантастическая литература приобщает к эстетике познания или, если взглянуть с другой стороны, помогает ощутить область познания как эстетическую сферу так же, как и обыденную жизнь. Фантастика, быть может, оттого и пользуется такой популярностью, что, несмотря на своё несовершенство по канонам реалистического искусства, расширяет нашу эстетическую сферу.
Для эстетической привлекательности имеет немалое значение не только новизна, но и современность выдвижения того или иного научно-фантастического материала. К тому времени, когда А.Беляев написал роман «Прыжок в ничто» (1933), мысль о космической ракете была не новой, но её разве что терпели в фантастических романах.[36] Книга А. Беляева, рисуя возможным то, что многим представлялось сказкой, выполнила задачу родовспоможения великому делу.
Другой роман А.Беляева, «Голова профессора Доуэля», лишь на несколько лет опередил блестящие эксперименты С.Брюханенко, И.Петрова и других по пересадке органов и оживлению организма.[37] Фантастичность этого романа была не столько в незначительном упреждении науки, сколько куда более грандиозной мысли о возможности… Мозг, продолжающий жить, когда тело уже мертво, эта ситуация, развёрнутая в фабуле, — своего рода метафорический подступ к идее продления творческой жизни человека, быть может, бессмертия.
Многие романы А.Беляева — развернутая метафорическая формулировка больших заданий науке. Пересадка жабр Ихтиандру («Человек-амфибия») заставляет думать не только о возможности создать человека-рыбу, но и вообще о принципиальной перестройке биологической природы человека. Если первое окажется лишь поэтической гипотезой (а это, видимо, так), то второе — как раз та реальная цель, к которой идет наука.
Метафоричность главной гипотезы научно-фантастического произведения очень мало привлекала внимание критиков, пишущих о научной фантастике. А ведь это — один из характернейших и действеннейших элементов научно-фантастической литературы. Идея-метафора сохраняет ценность конкретного задания и в то же время оставляет определенную свободу в трактовке идеи «достаточно сумасшедшей» (Бор в шутку как-то сказал про одну теорию Гейзенберга, что она «недостаточно сумасшедшая, чтобы быть верной»).
Чаще всего ценность «сумасшедших» идей признают лишь в том отношении, что они дают отличный повод для фантастических ситуаций, но сами по себе мало значат. Критики Г.Уэллса пролили немало чернил, чтобы доказать, что кейворит — фантастическое вещество, экранирующее силы тяготения, принципиально невозможен. Зато, мол, этот антинаучный кейворит послужил превосходным поводом для путешествия в страну социальной сатиры. Последнее безусловно верно, но с абсолютной ненаучностью экранирования тяготения критика поспешила. В конце концов, если бы Г.Уэллс преследовал только сатирическую цель, он мог избрать любой более правдоподобный способ космического путешествия, скажем, ту же электропушку, что появилась позднее в его киносценарии «Облик грядущего», или, наконец, ракету.
Но и в своем условно научном допущении Г. Уэллс шел в ногу со временем. До него К.Лассвитц изобрел для своих космических кораблей антитяготение. После Г.Уэллса русский фантаст А.Богданов тоже использовал антитягогение для межпланетного корабля. Мысль об овладении гравитацией носилась в воздухе. Она вытекала из эйнштейновской релятивистской механики. А сегодня она буквально замучила фантастов. Редкий роман о космосе обходится без нее. Потому что наука настойчиво ищет разгадку этой величайшей, ключевой тайны природы.
Важно было привлечь к ней внимание. Фантастика первая сделала это и продолжает делать, несмотря на нападки критики и скептицизм некоторых ученых. Сознательно или стихийно Г.Уэллс в качестве условного приема взял, в самом деле, перспективную идею. И он был даже более скромным, чем его собратья-фантасты. Дело в том, что если возможность тяготения с обратным знаком (любимая мысль современных фантастов) еще не получила экспериментальной проверки, то экранирование тяготения проводилось в 1919-1920гг. итальянским ученым Майораном,
Кому не известны заклинания литературной критики принимать всерьез лишь социальную аллегорию «Машины времени» (что тоже, исторически сказать не верно) никак не физический смысл путешествия во времени! Но теория относительности, получив проверку по ряду пунктов, обрела право утверждать, что по крайней мере в одном направлении — в будущее — путешествие во времени возможно. Для космонавта, летящего с субсветовой скоростью, время текло бы медленнее, чем для оставшихся на земле родных и знакомых, и он мог бы вернуться молодым на постаревшую Землю.
Разумеется, для фантастов здесь неисчерпаемый кладезь различных коллизий. Но через эти коллизии люди ощутили и то, как физически подались границы невозможного. В сознание миллионов читателей вошла еретическая мысль овладеть когда-нибудь самой неподатливой из стихий. В одном из рассказов А. и Б.Стругацких речь идет о двигателе, в котором работает… время. Выдумка? Мало кто знает, что рассказ написан на основе гипотезы советского астрофизика Н.Козырева об участии времени в энергетизме звезд. В звездах сгорает время. Пока это гипотеза. Оспариваемая. Экспериментальное исследование, возможно, сильно видоизменит её первоначальное зерно, а может быть, и вовсе отвергнет. Но оплодотворяющую силу такого посева трудно переоценить. Фантастика заставляет человека посмотреть на мир обычных вещей, где уже «нет тайн», иными глазами. Фантастика революционизирует воображение, и роль ее здесь огромна. В свое время К.Циолковский писал Я.Перельману: «Очень трудно издавать чисто научные работы, которые кажутся чересчур фантастическими.. .
Если ученого можно сравнить с селекционером-новатором, который выводит небывалый вид, то писатели-фантасты уподобляются армии опытников, производящих массовый эксперимент. Этот эксперимент особенный: во-первых, мысленный, во-вторых, необычайно масштабный. Без испытания «сумасшедших» идей в миллионах умов сознание человечества шло как бы вперед много медленней. Количество переходит в качество. Тем более, что одних читателей — научных работников сегодня больше, чем было в начале века всех читателей вообще.
Фантастика Ж.Верна была в основном просветительской. Характерная особенность современной научной фантастики в том, что она активно участвует в выработке принципиально новых представлений об окружающем мире. Она является знамением научно-технической революции, которая дала нам атомную энергию, космический корабль, физику элементарных частиц, кибернетику, молекулярную биологию. Эта революция стала возможна лишь с привлечением к научному творчеству огромных масс людей. Постоянное обновление массового научного мышления — решающий фактор прогресса науки. Знамя новой научной фантастики — знамя дискуссии. Сегодня фантастика меньше всего ориентируется на устоявшиеся идеи и решения. Она выдвигает на всенародное обсуждение самые спорные. Если раньше критерием научности для неё была грамотная ориентированность, то сегодня этого уже мало. От фантастики ждут и требуют того остроумия, той парадоксальности, которые столь характерны для науки середины XX века.
XIX век жил в познанном ньютоновском времени. Его обыденный опыт в основном совпадал с объективной картиной этого мира. XX век вступил в мир эйнштейновский, парадоксально не совпадающий с обыденным опытом. Ядерные частицы, существующие относительность законов физики в разных системах (время в звездолёте, несущемся со скоростью света, сжимается, тогда как на Земле движется нормально), текучесть структур живого и само появление живого из неживого на определенном уровне органических соединений — всё это не только новые факты, но и новая система сознания. Между глазом, сигнализирующим разуму о кванте, и самим квантом — беспримерная по сложности цепь приборов и диалектика понятий.
Возникает необходимость в новой абстракции — не только более сложной, но и существенно иной, чем в ньютоновских научных представлениях. Всё больше обнаруживается явлений, которые нельзя объяснить однозначно, понятием дискретным, т.е. прерывным, с резко очерченными границами. Погружаясь в этот странный мир, физика вынуждена дополнять точные дискретные определения образными, неточными, но зато обобщенно схватывающими изменчивое явление в отношениях с другими.
Принцип релятивизма распространяется на сам процесс познания и мышление ищет соответственные формы. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» шла речь о том, что эстетические критерии изящества и красоты научного исследования, сравнительно давно употреблявшиеся основателями новой физики, приобретают более глубокий смысл своего рода принципа дополнительности к дискретным определениям. Многозначные формы художественной гармонии оказываются родственны релятивистскому идеалу современной науки. Намечается нужда в каком-то сближении, быть может, синтезе мышления научного с художественным.
Современная фантастика не только полна релятивистского научного материала, который был неизвестен Ж.Верну, но и психологически готовит свою огромную аудиторию воспринять новый стиль научного мышления, вырабатывающийся в необычайно усложняющейся диалектике конечного и бесконечного, постоянного и текучего. По своей промежуточной природе — между искусством и наукой — научная фантастика и отражает этот процесс, и выступает (как подчеркивали участники симпозиума) одной из форм сближения дискретной логики естественных наук с непрерывно-образной логикой искусства. Осознание неизбежности «странного мира» вокруг нас — важнейшая ее психологическая функция, быть может, самая реальная в ее фантастической специфике.
Осознание, впрочем, — не совсем то слово. Знать в конце концов дело науки. Но фантастика, несомненно, остро дает почувствовать неизбежность необычайного в обыденном. А.Флеминг, человек, открывший пенициллин, говорил: «Никогда не пренебрегайте ни тем, что кажется внешне странным, ни каким-то необычным явлением; зачастую это ложная тревога, но… это может послужить ключом к важной истине».[40] Фантастика дает эмоциональную характеристику этому феномену. Она настраивает интуицию на предчувствие в глубинах ньютоновского мира новых «странных» истин, которые ожидают своих эйнштейнов.
Иногда современная фантастика сужает свою задачу до того, чтобы только привлечь внимание к области неведомого или посеять сомнение в непреложности рутинного. Взятая в целом, в потоке (здесь вновь выступает закон массовости ее воздействия), такая фантастика вырастает порой в какую-то огромную антитезу так называемому здравому смыслу. Она как бы напоминает, что обыденный опыт здрав лишь в ограниченных пределах. Она обновляет вечный девиз творчества (тускнеющий в периоды консервативного рационализма): подвергай все сомнению.
Мы опускаем перед такой фантастикой определение «научная» не потому, что она идет мимо науки, а лишь потому, что не укладывается в традиционные рамки научно-фантастического жанра. Она любит перевертывать вещи и понятия, и то, что сперва могло показаться поставленным с ног на голову, в действительности нередко оказывается истинным. В пафосе отрицания она замахивается на коренные понятия и избегает научного обоснования своих новаций. И все-таки она не перестает быть литературой, в чем-то очень важном близкой познанию.
В сущности фантастика переходит здесь от экстраполяции конкретных истин и проблем к своеобразной экстраполяции желаний. «Почему бы нет?» — вопрошает она. Так озаглавил свою статью о фантастических произведениях Г.Гора А.Стиль. Французский писатель мыслит творчество Г.Гора на середине «развернутого веера» научной фантастики. Левее — то направление, которое зовет желать еще более странного, еще более невозможного с точки зрения сегодняшних (и даже завтрашних) понятий.
Раздражение, обвинение почти в кощунстве вызывала у сторонников фантазии на грани возможного фантастика антимиров и антипространств, антивещества и антивремени.[41] Но, видимо, корни этих «анти» следует искать не в злонамеренности фантастов, а в парадоксах самой науки. Если, например, уже обнаружены античастицы, антиатомы, то насилием над логикой было бы отбросить предположение об антивеществе. И не обязанность ли фантаста, не страшась неизвестности, следовать дальше по этому пути в антимиры, анти- и нуль-пространства? Ведь это задача науки — находить и утверждать истину…
Фантастика вышла к какому-то новому повороту. Открывающиеся дали приглашают туда, куда не достигает локатор достоверного предвиденья. И вместе с тем проблема компаса, проблема критерия не может быть снята: это означало бы выход за пределы современной литературы.
Повесть М.Емцева и Е.Парнова «Последняя дверь!» не столько предлагает на рассмотрение парадокс антимира, сколько загадывает загадку: а не похож ли мир за «последней дверью» на тот самый, существование которого допускают верующие старушки? Обнаруженная на Марсе цивилизация куда-то исчезла. Там валяются странные зеркала. Через них, предполагают, марсиане скрылись «туда», в айю. Читатель тщетно будет искать ответа, куда и зачем, и что за айя. Сперва с интересом, а потом с возрастающим недоумением следит он за полудетективной фабулой. Кто-то кого-то убивает и затем тоже исчезает в «зеркале». Последняя дверь в айю захлопывается.
Писатель имеет право на самую фантастическую мотивировку, если она к чему-то ведет в мире техники или в мире человека. Г.Уэллс дублировал надежность своей фантастической системы: если не сработает гипотеза об экранировании тяготения, то уж обязательно сработает фантастическая сатира повести. Его свифтовский гротеск «Первых людей на Луне» имеет свою собственную ценность. «Последняя дверь!» лишена и вразумительной научной идеи, и сколько-нибудь существенного социального или психологического содержания. С одной стороны, повесть ведет в темную айю, с другой — высыхает в пустой детективной интриге. Таинственность приключений только сгущает мрак в зеркальных дверях в заманчивый антимир. «Последняя дверь!» никуда не ведет.
Предшествовавшая ей повесть тех же авторов «Уравнение с Бледного Нептуна», тоже подернутая вуалью ненужной таинственности, была все же построена иначе. Можно оспаривать представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет некое окно — выход в большую Вселенную, и что все мироздание замыкается, таким образом, в бесконечное кольцо. Пусть наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть прямо из лаборатории на какую-нибудь далекую планетную систему. Пусть у авторов нет оснований придавать своему допущению вид философского обобщения. При всем том М.Емцев и Е.Парнов интересно противопоставляют бесконечности линейной более сложную бесконечность — кольцевую. Но если даже полностью забраковать всю физику и натурфилософию «Уравнения с Бледного Нептуна», в повести все же останутся отлично написанные антифашистские страницы. «Физическое кольцо» можно рассматривать как фантастическую оправу социальной темы.
Такая конструкция довольно распространена в современной фантастике. «Научная» посылка не мотивируется, а лишь дается как отправная точка для психологических или социальных коллизий, моральных или философских размышлений. В принципе такая фантастика может быть очень плодотворной. Можно вспомнить сатирические философские произведения Л.Лагина или более характерные для последних лет повести братьев Стругацких («Попытка к бегству», «Трудно быть богом», «Хищные вещи века»). Они ценны серьезным социальным содержанием.
Этого нельзя сказать о повести А.Громовой «В круге света». Здесь мучительные переживания героев нанизаны на невероятно усложненный телепатический психологизм. Протест против угрозы ядерного уничтожения опутан сетью очень субъективных личных конфликтов. Группа близких людей теряет различие между добром и злом, между симпатиями и антипатиями. Выписывание потока сознания усиливает мрачный фон. И все это оказывается результатом жесткого опыта с телепатической связью. Главный же просчет — в том, что сближаются как равнозначные ценности вещи явно далекие: необходимость единства людей перед угрозой ядерной войны и благодетельность в этой связи телепатического контакта между ними.
Вера писательницы в фантастический феномен подменила и незаметно принизила силу реальной связи между людьми. Ведь обвиняющие людей любовь и гуманизм и даже борьба с фашизмом, вещи прочные и бесспорные, поставлены А.Громовой в исключительную зависимость от весьма зыбкого (даже в ее повести) и спорного явления. Неприемлема не переоценка телепатии, а недооценка обычных человеческих чувств и связей. Дело, видимо, просто-напросто в несовместимости
Никакая наука не может установить точных пределов фантазии. Одобренный В.И.Лениным писаревский принцип реалистической мечты — не слишком отрываться от материнской почвы — нисколько не тождествен пресловутой грани возможного. Ведь критерий возможного нынче летит вперед семимильными шагами, и возможное утром уже к вечеру грозит оказаться анахронизмом. Центром фантастического воображения был и остался человек. Его благо, его человечная сущность остаются для фантастики главным ориентиром и тогда, когда физика не может сказать «да» об антимирах или биопсихология — «нет» о внечувственном общении. И.Ефремов, например, тоже предполагает развитие внечувственной связи между людьми, но не для того, чтобы на этой слабой нити повисла жизнь борцов Сопротивления (как в повести А. Громовой), а как дополнительную форму сознания. Его фантастическая третья сигнальная система — не предпосылка общности людей (как у А.Громовой), но скорее ее следствие, результат индивидуального физического совершенствования человека в объединенном мире. Действие происходит в далеком будущем. Дистанция во времени тоже как-то восполняет недостаточность аргументов. Ведь телепатические способности, если они не миф, слишком уникальны, и наделить ими
Таковы некоторые аспекты современной «чистой» фантастики. Ее еще называют «фантастика как прием», т.е. фантастическое допущение применяется как условная, научно не мотивируемая исходная посылка Для социального или психологического сюжета, для решения философских или моральных проблем.
Общелитературное содержание фантастики как приема вовсе не безразлично фантастическому. Сам термин поэтому не точен. Он содежит оттенок ремесленнической контаминации разнородных стихий. Нечто от экспериментаторства, пренебрегающего внутренним единством искусства. Никакое реалистическое содержание не оправдывает фантастического приема, если он случаен, не обусловлен содержанием. И наоборот, самая фантастическая затравка годится, если она внутренне спаяна с реалистической темой, если в ней присутствует гуманистический критерий последней. И тогда произведение несёт внутри себя не только фантазию, но и чувство меры, пределы фантазии, о которых думал ещё В.Брюсов[42]
Превосходным образцом такой фантастики было творчество А.Грина. «Сказочник странный» поражает не только мощью таланта, но и чистотой света, излучаемого его воображением. Ж.Бержье, знаток русской фантастики, очень верно заметил, что Грин не пытается дать своим чудесам наукообразную подкладку, но и не прибегает ни к ложным реакционным наукам, ни к мистике.[43] Это определение проводит границу между его творчеством и традиционной научной фантастикой. Но вот что сближает гриновское творчество с идеалом нашей фантастики: направленность воображения исключительно на светлые стороны человеческого духа. Это качество, кстати сказать, кладет определенную грань между А.Грином и его предтечей и учителем знаменитым Эдгаром По.
А.Грин сторонился научного обоснования своих чудес, потому что чувствовал, что знанием грубым и ограниченным можно только разорвать тонкую материю человеческого духа, принизить ее парение. Он замечал вокруг себя знание, низведенное до «здравого смысла», а в последнем верно угадывал самодовольство обывателя, убежденного в непогрешимости своих кухонных истин. Он едко иронизировал над «серым флажком» здравого смысла, запрещающее выставленным «над величавой громадой мира, полной неразрешенных тайн» («Корабли в Лиссе»).[44]
А.Грин не знал науки, как знали ее Ж.Верн, Г.Уэллс, А.Беляев. Но изумительной интуицией он очень верно схватил, например, самую суть конфликта, разыгравшегося вокруг кризиса ньютоновской физики. Устами очень умного обывателя, министра, заключившего в тюрьму летающего человека Друда, А.Грин так выразил суть этого конфликта: «…никакое правительство не потерпит явлений, вышедших за пределы досягаемости… Наука, совершив круг, по черте которого частью разрешены, частью грубо рассечены, ради свободного движения умов, труднейшие вопросы нашего времени… вновь подошла к силам, недоступным исследованию, ибо они в корне, в своей сущности — ничто, давшее Все. Предоставим простецам называть их „энергией” или любым другим словом, играющим роль резинового мяча, которым они пытаются пробить гранитную скалу… Глубоко важно то, что религия и наука сошлись на том месте, с какого первоначально удалились в разные стороны; вернее, религия поджидала здесь науку, и они смотрят теперь друг другу в лицо».[45]
Религия до сих пор не теряет надежды повернуть в пользу веры не объясненные еще парадоксы «странного мира». Тот, кто читал книгу Т. де Шардена «Феномен человека» («Прогресс», М.: 1965), мог видеть, как преодоление новой физикой кризиса науки XIX века оказывает благотворное действие и на тех теологов (к ним относится де Шарден), кто пытается посредничать в «неизбежном» союзе между верой и знанием.
«Представим же, — продолжает министр, — что произойдет, если в напряженно ожидающую (разрешения поединка между верой и знанием, — А.Б.) пустоту современной души грянет этот образ, это потрясающее диво: человек, летящий над городами вопреки всем законам природы, уличая их (религию и науку „здравого смысла”, — А.Б.) в каком-то чудовищном, тысячелетнем вранье. Легко сказать, что ученый мир кинется в атаку и все объяснит. Никакое объяснение не уничтожит сверхъестественной картинности зрелища».[46]
Летающий человек нарушал покой обывателя, обывательского государства, обывательской веры и знания. Он звал в Блистающий Мир летящей мечты. Роман «Блистающий мир» родился из раннего, дореволюционных времен наброска «Состязание в Лиссе». Там чудесная способность человека летать без крыльев, как мы летаем во сне, силой одного лишь вдохновения, противопоставлена была примитивной технике самолетов-этажерок. Возможно, А.Грин понял наивность своей огрубленной антитезы. Во всяком случае в романе «Блистающий мир» он пришел к решению более глубокому. Уже не было наивной попытки, как в первоначальном наброске, придать, например, видимость правдоподобия феномену летающего человека. В конце концов не все ли равно, как случается невозможное? Важно — зачем, для чего. Когда Ю.Олеша выразил А.Грину восхищение превосходной темой для фантастического романа, писатель почти оскорбился. «Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!».[47]
Главной целью А.Грина было не фантастическое явление само по себе, а заключенная в нем нравственная метафора. (В этом смысле и А.Беляев шагнул дальше Ж.Верна). Чудесная способность Друда летать — фантастический эквивалент морально-этического подтекста. Фантастика А.Грина — символическое покрывало его страстной, фанатической убежденности в том, что романтика чистых пламенных душ совершает невозможное. В одном из его рассказов человек, потрясенный несчастьем близких, не заметил, как пешком пересек, торопясь застать их в живых, гладь залива. В его широко известном романе девушку, бегущую по волнам, несет не мистическая сила, но чистейшая жажда добра терпящим бедствие морякам. Смысл этих образов в том, что ставят на место надчеловеческой «высшей силы» высшее величие самого человека, а мы знаем, что дух человеческий, в самом деле творит чудеса, пусть и в ином роде. Чудесное у А.Грина вдохновлено верой в человека, обыкновенного, но — человека в высоком значении слова.
Эта вера родственна пафосу гуманиста Ж.Верна. Вспомним: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь». Здесь — общий корень романтики таких разных писателей. Ж.Верн
Мы говорим «гриновская линия» не в смысле литературной школы. А.Грину недоставало слишком многого, чтобы стать во главе современной русской фантастики. Но А.Грин оказал на нее очень большое косвенное влияние, возможно, даже через читателя (рубрика «Алый парус» в «Комсомольской правде» в 60-е годы о многом говорит).
Гриновский дух, если так можно сказать о его романтической фантастике и фантастической романтике, укрепил в «широком веере» фантастической литературы человеческое начало. А.Грин воспринимается сегодня как связующее звено между человековедением «большой» реалистической литературы и «машиноведением» Золушки — фантастики. Литература техницизма, отсвечивающая металлом звездолетов и счетно-решающих машин, в значительной мере ему обязана тем, что в 50 — 60-е годы она потеплела тонами человеческих страстей и переживаний.
«Сказочник странный» оказался близок ей еще и тем, что в его творчестве она имела перед собой классический образец дальней мечты, воображения подлинно крылатого и в то же время по-хорошему земного. Гриновское творчество в какой-то мере подготовило нравственно-эстетическую почву сравнительно недавно сложившегося внутри советской научной фантастики социально-психологического направления. А. и Б. Стругацкие, Л.Обухова, С.Снегов, О.Ларионова, В.Невинский и прежде всего романтик И.Ефремов, сами того, быть может, не сознавая, идут с А.Грином. В их произведениях другая тематика и терминология, иные фабульные мотивы и социальные проблемы. Идеал человека стал глубже и значительней, оптимизм — сложней и историчней. Но в центре — светили человеческий дух. Существенно иной — и все-таки тот же.
Друд, одиноко парящий в поднебесье, не знает, зачем ему этот дар: осчастливить немногих друзей или дразнить кишащую внизу серую толпу. Герой повести А. и Б.Стругацких «Трудно быть богом» Антон-Румата спускается с неба на залитый кровью фантастический Арканар, чтобы очеловечить людей чужой планеты. Он мудр и могуществен, этот посланец коммунистической Земли. Он знает, чего хочет. Но как невероятно трудно помочь чужому миру. Как трагически трудно самому остаться человеком среди жестокости и грязи. Он не может дать им свою силу, чтобы они не истребили друг друга. И он не может развратить их благотворительностью. Он должен поднять их до себя, шаг за шагом, постепенно, ибо неспешна поступь истории. Нелегко быть «богом», обязанным сотворить чудо в целом мире…
Сложность проблем и художественное многообразие современной фантастики может привести исследователя в отчаяние. Фантастика почкуется и расслаивается сходно с тем, как идет подобный процесс в науке. Древо знания так разветвляется, что специалисты в разных областях стали плохо понимать друг друга. Но это — только на нижнем уровне. Чем выше к кроне, чем гуще ветвление, тем ближе соприкасаются отростки самых далеких ветвей знания. Стыкование происходит на линии наиболее общих законов природы.
На нижнем уровне научно-фантастической литературы (тематика, фабульные мотивы, жанровые разновидности) картина представляется настолько пестрой, фантасты так далеко отходят друг от друга, что, скажем, поклонники А.Беляева воспринимают «Туманность Андромеды» чуть ли не за пределами научно-фантастической литературы, где-то между ней и философской утопией. Юмористическая повесть Н.Разговорова «Четыре четырки» имеет мало общего не только с психологическими романами Л.Обуховой, О.Ларионовой, В.Невинского, но даже с остроумными сатирическими рассказами И.Варшавского. А роман С.Снегова «Люди как боги» совмещает черты и серьезной утопии, и приключенческой фантастики, и сатиры.
Но когда в этом калейдоскопе поднимаешься вверх, к тому что рассказывает многоликая фантастика, оказывается, что ее многоголосый хор развивает взаимосвязанные мотивы, переплетающиеся темы.
Человек и машина — что между ними общего? Живой творческий дух и косная материя. Человек мыслит — машина нет Кибернетика усомнилась в непреложности этого противопоставления. Фантастика продолжила ее сомнение. В своем воображении она создала не только логический автомат, но и эмоциональный чувствующий грусть и любовь, вмещающий самоотверженность и гуманизм. Даже не все еретики-кибернетики отваживаются утверждать, что машину можно будет научить любить и ненавидеть.
А что если можно? И что, если машина вдруг использует заложенную в ней способность самосовершенствоваться против человека? Если в самом деле реальны опасения ученых на этот счет, следует вспомнить, что фантасты высказали их задолго до того, как Н.Винер сформулировал принципы кибернетики. Широко известны пьеса К.Чапека «RUR» и ее вариант «Бунт машин» А.Толстого. Под их влиянием украинский писатель В.Владко написал повесть «Роботы идут». Но почти неизвестно, что неопубликованный рассказ В.Брюсова «Восстание машин» был набросан гораздо раньше, чем «RUR». Метафорически все они говорят о социальном неравенстве людей. Но они содержат и буквальное предупреждение насчет машин. Фантасты сумели подчеркнуть сложность антитезы машина — человек. Создав множество экспериментальных ситуаций, фантастика нарисовала картину возможных последствий этой коллизии и главное предвосхитила существенность социального коэффициента в уравнениях кибернетики.
Специалисты склонны рассматривать намерения думающей машины как результат имманентной эволюции ее собственного «сознания», формирующегося в результате абстрактного анализа ею окружающей среды. А между тем крайне важно, что и среда социальна, и моральная «наследственность», передаваемая человеком искусственному разуму вместе со своими человеческими принципами мышления, тоже должна иметь определенную идеологическую и социальную окраску. На философском рубеже кибернетики завязывается подлинно идеологический конфликт. Он только замаскирован специальными проблемами. Гуманистические рассказы А.Азимова, собранные в книге «Я, робот», противостоят намерениям реакционных западных фантастов утвердить в произведениях о людях и роботах закон джунглей как извечный принцип бытия.
Определеннее всего обнажает идеологическую природу концепции «неминуемого» конфликта машины с человеком советская фантастика Рассказ А.Днепрова «Крабы идут по острову» зло ироничен в самой постановке темы. Если самосовершенствующемуся автомату может быть свойственно «человеческое» стремление выжить во что бы то ни стало, ценой гибели себе подобных, то почему бы не включиться в «здоровую конкуренцию» прежде всего тем, кто так усердно культивирует борьбу за существование как универсальную доктрину? Размножающийся вид кибернетических устройств, исчерпав в заданной ему междоусобной борьбе свои ресурсы, в конце концов набрасывается на самого изобретателя. Экспериментом это, конечно, не было предусмотрено…
Парадоксальный сюжет А.Днепрова очень характерен и как ответ на людоедскую интерпретацию некоторых тезисов кибернетики, и как пример все более глубокого вторжения фантастики в не явное, но крайне важное переплетение узкоспециальных проблем науки с общечеловеческими проблемами нашего времени.
И вот другой, уже позитивный сюжет-метафора на ту же тему. Совершенного робота, наделенного системой самосохранения, блоками «боли», пускают ликвидировать грозную аварию. Механизмы машины плавятся от высокой температуры. Система самосохранения сигнализирует опасность для «жизни». Но лишь машина может выдержать адскую температуру. И она отключает свою «боль», выполняет задание — и гибнет. Машина ведет себя как человек в высоком значении слова, потому что принципы поведения заложены были в нее людьми.
Было бы только половиной истины сказать, что здесь тема мыслящей машины повернута к тому самому человеку, для которого коммунисты готовят будущее. Не менее важно и то, что социальная педагогика сплавлена здесь с нравственным содержанием технического материала. Человек, которому суждено вступить в будущее рука об руку с электронным или другим искусственным мыслящим помощником, должен не только субъективно выдвигать гуманистические пожелания насчет конструирования роботов (такова одна из идей А.Азимова в упомянутой книге), необходимо в самих объективных законах кибернетики и роботехники найти такие, которые исключили бы отклонение от человечности самостоятельно эволюционирующего автомата.
Вопрос о возможном и невозможном, желательном и нежелательном в разумной автоматике в существе своем — вопрос о гуманизации индустриальной культуры в целом. Это — одна из важнейших социальных проблем науки и техники. И это одна из важнейших линий, по которым меняется отношение человека к новому в мире. Величайшие достижения человеческого гения представляются порой злым джином, неосторожно выпущенным из бутылки. Химеры техно�огической эры изображаются зарубежной фантастикой фатальным следствием извечной злой природы человека. Советская научная фантастика показывает, что добрая или злая направленность науки и техники определяется не
Далеко не все произведения советской фантастики, где действуют разумные роботы, поднимают читателя к большому размышлению о судьбах человека и человечества. Здесь, как и в теме космоса, да и в других тематических направлениях, немало поточных однодневок, пережевывающих банальные отходы науки, бесчисленные мелкие противоречия неизбежные в становлении новых отраслей знания. Немало замечательных «видений технологической эры» фантастика умудрилась распылить на умозрительные казусы и абстрактно-психологические экзерсисы.
Любопытно, что предостережение от бесплодных парадоксов пришло не от критики (критика все еще неохотно и робко углубляется в научное содержание фантастической литературы), а от самой фантастики. Наша современная фантастика дополнила свой спор с примитивным «здравым смыслом» не менее острой критикой отказа от здравого смысла вообще. Эта самокритика зародилась где-то рядом с необычайно расцветшими в последние годы фантастическими сатирой, памфлетом, юмористикой. Пародия часто бывает признаком успеха. Острие современной фантастической пародии направлено не столько на «оригинальные» огрехи формы, сколько на существо содержания. Фантасты, изощрившись в заострении парадоксов науки, обрушились на перехлесты собратьев, а также и на бесплодие своих «двоюродных отцов» от науки. Диапазон критически-пародийного направления, этого анти-я фантастики, весьма широк — от насмешливой космической повести И.Разговорова («Четыре четырки») до злого памфлета А. и Б. Стругацких на псевдонауку, замаскированного под добродушную сказку-шутку («Понедельник начинается в субботу»).
В остроумных новеллах И.Варшавского, типичного и, пожалуй, самого талантливого «антифантаста», парадоксы собратьев-писателей выдерживаются в собственном соку (по удачному выражению автора). И Варшавский развертывает чью-нибудь гипотезу по ее собственной логиике, возводит изначальный просчет в степень и обнажает внутреннюю противоречивость или однобокость. Фантастика в собственном соку умна и язвительна, порой даже излишне обидна. Не всегда насмешка бьет прямо в цель. Скажем, человек, уверяющий, что познал антимир в своих видениях, черпал, оказывается, вдохновение в… груде бутылок из-под спиртного («Человек, который увидел антимир»).
Чаще пародийная перелицовка вскрывает истинную слабость ходячей гипотезы. И.Варшавский цепко подмечает, например, отсутствие антитезиса в логической цепи фантастического допущения. Робот, заподозренный в психозе, оказалось, громил радиомагазины в поисках деталей всего-навсего захотелось собрать подобного себе роботёнка… Если допустить для машины «человеческий» инстинкт разрушительного бунта, то почему бы не допустить и инстинкт продолжения рода? В своем ли мы уме, братья-фантасты? Или же наш рассудок пасует перед логикой странного мира?
«Не хмурься ты, о лучший и серьезнейший читатель научной фантастики! — лукаво извиняется И.Варшавский за свои антипарадоксы. — Меньше всего я собираюсь въехать на эту пышную ниву в громыхающей реснице Пародии, топча полезные злаки и сорняки копытами Сарказма, Насмешки и Сатиры. Я всего лишь робкий пилигрим, которому нужна пядь свободной земли, чтобы посеять туда ничтожное зернышко
До последнего времени главным судьей научно-фантастической гипотезы был ученый. Выработался даже характерный жанр научного комментария, отличный от обычных предисловий и послесловий. Специалисту, как заметил И.Ефремов, нет ничего легче подвергнуть разносу домысел фантаста: ведь он всегда спорен. Специалист часто не учитывает именно фантастичности научного материала, видя задачу этой литературы в популяризации возможных, хотя и не осуществленных еще замыслов. Но зато его возражения по-своему обоснованны, чего нельзя сказать о литературных критиках, опирающихся на иные поспешные приговоры ученых, взятые из вторых рук. Ценность даже негативного научного комментария в том, что он приучал сопоставлять здравый смысл науки с «сумасшедшей» фантазией, подвергать их сомнению и самостоятельно ориентироваться в этом дискуссионном взаимодействии.
Так было в 30-40-е годы. В 60-е появился ряд работ, в которых доброкачественность специального комментария к научному материалу соединилась с эстетической его оценкой (книги Е.Брандиса о Ж.Верне и Ю.Кагарлицкого о Г.Уэллсе, Е.Брандиса и В.Дмитревского об И.Ефремове, статьи и брошюры И.Ефремова, С.Ларина, В.Смилги и других). Категорических приговоров фантастике со стороны ученых поубавилось (см., например, комментарии в сборниках издательства «Знание»). В фантастику пришел большой отряд специалистов. И.Ефремов, Б.Стругацкий, Г.Альтов, В.Журавлева, А.Днепров, Ю.Сафронов, И.Забелин, И.Лукодьянов, И.Варшавский, В.Невинский, О.Ларионова, Н.Амосов — ученые, врачи, инженеры. Некоторые из них кандидаты и доктора наук, специалисты с международным именем. Но главная причина сдержанности ученой критики, пожалуй, в том, что наука сама несколько смущена нынче своей фантастичностью.
Все больше открывается областей, где еретик-ученый находит в фантасте союзника. И часто он сам берется за перо, чтобы высказаться о том большом и важном, что не укладывается в жанр научной публикации. В фантастику отходят те дискуссионные темы, о которых ученые журналы стесняются писать: чересчур фантастично. Фантастика выступает застрельщиком в великом споре, подспудно бурлящем на самом переднем крае знания. Она не только переводит его на язык образов и сюжетов, но и углубляется в сущность. Она неизбежно при этом упрощает, но, может быть, тем самым нередко и проясняет суть дела.
Как могут выглядеть обитатели иных миров? Каким может быть первый контакт с ними? Каковы вообще перспективы межпланетных связей Разума? Г.Альтов и В.Журавлева в повести «Баллада о звездах» Г.Альтов в рассказе-трактате (характерно для стиля полемической фантастики!) «Порт Каменных Бурь» оспаривают предположения автора «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» о вероятном человекоподобии чужих и о предпосылках объединения инопланетных цивилизаций. Позиция И.Ефремова представляется более обоснованной, а возражения его оппонентов — не затрагивающими выдвинутых положений. Но несомненно, что сама дискуссия гораздо определеннее, чем научные работы, поставила перед широким читателем один из самых важных в наш космический век философских вопросов, равно относящихся и к гносеологии, и к биохимии космоса, и к морали, и многому другому. Это вопрос о возникновении и развитии жизни в разных концах Вселенной, о сходстве и различии ее форм, об эволюции порождаемого ею разума, о единстве — в решающем — его логики и возможности в силу этого межпланетного объединения разумных существ.
Разумеется, это не один, а множество вопросов. Но в конце концов они упираются в один главный — о переходе от геоцентрического мышления к всегалактическому. Или, может быть, об изживании остатков геоцентризма в наших научно-философских и моральных концепциях. Ведь не только судьба будущего контакта, но и наша собственная судьба в будущем зависит от того, насколько человек сможет посмотреть на себя со стороны в масштабах Космоса. Ибо наше Практическое самосознание все еще укладывается в локализующие формулы: человек — мера всех вещей, человек — царь (венец) природы. Одно дело умозрительно сознавать ограниченность этих формул и другое — преодолеть ограниченность практически. Научная фантастика, возможно, больше, чем любая другая область культуры, потрудилась, чтобы донести до людей сознание того что не только Земля, но весь Космос — родной дом человечества и той разум рано или поздно соприкоснется с нами.
Какими же будут братья по разуму? И будут ли они нам братьями? Разве не могут они «рассуждать, как звери, только овладевшие логикой»?[49] Нет: «На высшей ступени развития (на которой только и возможна встреча инопланетных цивилизаций, — А.Б.) никакого непонимания между мыслящими существами быть не может», разве что случайно. Потому что «мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду».[50]
Г.Альтов и В.Журавлева писали «Балладу о звездах» с целью доказать, что в рамках этого единства различия могут все же возобладать. И тем не менее они пришли к тому же самому итогу: чужие и земляне в их повести договорились и даже условились о помощи. Этот камуфлет случился, по-видимому, потому, что полемисты исходили из той же самой общей идеи, что и И.Ефремов, и в конце концов не смогли не подпасть под ее влияние: «Не может быть никаких „иных”, совсем не похожих мышлений, так как не может быть человека (т. е. вообще мыслящего существа, — А.Б.) вне общества и природы…»[51]
На высшей ступени эволюции целесообразность вправляет природу и общество в жесткие рамки. Разум развивается в узких коридорах жизни. Отсюда неизбежность сходства логик в разных концах Вселенной. И отсюда же вероятно предположить человекоподобие чужой разумной жизни, если она развивалась в сходных условиях. «Только низшие формы жизни очень разнообразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга».[52]
Интересно, что эту точку зрения И.Ефремова разделяет американский фантаст Ч.Оливер.[53]
И.Ефремов не отрицает, но и не рассматривает форм жизни, ни в чем не похожих на нашу земную. Мы на Земле не располагаем пока сведениями для того, чтобы делать достоверные прогнозы на этот счет. Оппоненты словно не замечают, что И. Ефремов сознательно идет на ограничение «внизу», чтобы обосновать «вверху» свою гипотезу о социально-психологической близости разума на высших ступенях его развития.
Это вовсе не наивный геоцентризм и антропоцентризм, которые приписывают И.Ефремову. В человеке и человечестве есть случайное для Космоса, сугубо земное. Но не это берет фантаст, а главное и решающее. Не Вселенную он рассматривает через призму уникального феномена человека, но в человеке отмечает универсально вселенский феномен разума. Преодоление геоцентризма есть не отказ от рассмотрения Земли и человека, а включение нашей планеты и нас самих во всеобщую логику мироздания.
Таково первое основание ефремовской идеи Великого Кольца. Второе — детерминированность общего в социальном сознании инопланетных разумных существ едиными законами социальной эволюции (ибо разум — явление непременно общественное, а общество, как показывает эволюция независимо развивавшихся земных цивилизаций, везде проходит одни и те же фазы). Мы приведем здесь только один, самый важный генеральный довод И.Ефремова. Все его творчество, от исторической фантастики «Великой дуги» до научно-приключенческого «Лезвия бритвы», пронизывает мысль, что Разум не может подняться к высшему расцвету в разъединенном обществе. История человечества — история борьбы за объединение людей («Великая дуга»). Не благие пожелания, не отвлеченные моральные ценности, но железная историческая необходимость вынудила человечество проделать мучительный путь от антагонистического общества к социалистическому строю. В силу многих причин цивилизация на своей планете через какое-то время достигает потолка. Выход в Космос, встреча в Космосе с иным разумом и желание такой встречи — как бы продолжение внутрипланетного объединения человечества. И на этом пути не будет конца ни на Земле, ни в Космосе, если человечество не хочет (а оно страстно не желает этого!) истребить себя или зачахнуть, запершись у себя дома.
Важно, что прогноз Великого Кольца сделан И.Ефремовым на основе внутренней
В характерном для англо-американской фантастики ограниченном видении мира (оно свойственно и такому острому критику американского общества, как Р.Брэдбери) Ч.Оливер демонстрирует Америку как типичное для Земли современное общество. Естественно, Америка разочаровывает инопланетян. Но они не находят ничего более достойного, чем вновь заснуть в своем тайном убежище, чтобы дождаться, когда земная техника сможет им дать звездолет (их собственный разрушен) и они вернутся домой. Видимо, мораль их собственного мира (а точнее, представление Ч.Оливера о всяком ином мире) недалеко ушла от морали «среднего американца»: каждый сам за себя, один Бог за всех.
Сила Ч.Оливера в резком неприятии американского образа жизни. Случайно подвернувшийся пришельцам землянин предпочел уснуть вместе с ними, чем наслаждаться этой жизнью. Слабость — в отсутствии активного идеала, который давал бы возможность развернуть гипотезу о подобии чужих и землян в прогноз социально-психологических взаимоотношений. Когда англо-американская фантастика пытается это делать, земляне или чужие, либо и те и другие, оказываются сущими негодяями, в лучшем случае способными лишь подозревать друг друга в кознях.
Идея Великого Кольца — не элементарное перенесение коммунистической морали на иные миры. Сила космической фантастики И.Ефремова в том, что она обосновывает взаимопонимание как неизбежное следствие заинтересованности инопланетных цивилизаций в обмене знаниями и взаимной поддержке. Гуманизм и активный коллективизм инопланетян у И.Ефремова — объективное проявление высшей разумности цивилизации.
Г.Альтов придерживается иной точки зрения. Развивая (вопреки собственному постулату) мысль о преобладании несходства инопланетных, логик, Г.Альтов в рассказе «Порт Каменных Бурь» старается убедить читателя в иллюзорности надежды, что жители иных миров ищут нас, как мы ищем их. Ефремовское Великое Кольцо галактической радиосвязи Г.Альтов отождествил, видимо, с американским проектом Озма. По этому проекту в течение нескольких лет велось радиопрослушивание Космоса на волне 21 см. (длина излучения водорода, самого распространенного во Вселенной элемента; полагали, что она может послужить стандартом для тех, кто желал бы быть услышанным). Ожидаемых сигналов разумных существ не поступило. К Озме охладели. Стало быть, решил Г.Альтов, переговариваться вообще бессмысленно.
В самом деле, тысячи лет сигнал может идти от них, тысячи лет — от нас… Стало быть, Великое Кольцо — не более чем красивый блеф. (Словно главная мысль И.Ефремова — в технической реальности переговоров! Альтовским инопланетянам в «Балладе о звездах» легче оказалось понять людей, чем их автору — собрата-фантаста). Надо не на разговоры нацеливать человечество, а использовать тысячелетия для того, чтобы двинуть наше Солнце навстречу ближайшей звезде с населенными планетами. По мысли Г.Альтова, подобные звездные города уже существуют. Предполагают, что так называемые шаровые скопления звезд в отдельных районах Галактики — результат деятельности космических архитекторов.
Гипотеза прекрасная. Но вот что из нее, по Альтову, следует. Сверхцивилизации шаровых скоплений настолько, мол, заняты своими грандиозными делами, а наше Солнце в такой захолустной провинции Галактики, что столичным гигантам мысли просто нет до нас дела. Наивно ждать от них слова вещего, так как они в нас просто не нуждаются…
Но как быть тогда с моралью высочайших цивилизаций? Ведь с такой моралью, исключающей активный коллективизм, не то что звезду передвинуть, на собственной планете порядка не навести. В своем новаторском «геоцентризме наоборот» Г.Альтов приписывает сверхцивилизациям поистине обывательскую провинциальность «времен Очаковских и покоренья Крыма». Гносеологическая беспомощность «Порта Каменных Бурь» обескровливает романтику Космоса. Этот рассказ суше и схоластичней «Баллады о звездах», где объективная истина пробилась через ложный спор с И.Ефремовым и влила в естественнонаучную полемическую фантазию тепло человечности.
Мы привели доводы И.Ефремова вовсе не для убеждения, что именно таким и будет будущее человечества. Автор «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» подчеркивал, что он не пророчествует, но лишь дает свое представление о возможных путях коммунистической Земли в космическую эру. Великое Кольцо, как всякая гипотеза, требует проверки мысленной и фактической. Можно предположить, что не вся новая информация из Космоса подтвердит концепцию И.Ефремова. Но если учитывать имевшиеся у фантаста сведения, нельзя не отдать должного внутренней цельности его концепции. Она заставляет думать даже несогласных. В этом ее ценность в отличие от пророчеств, переносящих в будущее отживающие нравы капитализма или замшелую логику обывателя.
В Великом Кольце нет разрыва между «верхом» и «низом» — между социальной идеологией и естественнонаучным материалом. Вывод о гуманоидности морали и этики иного разума следует не из благого пожелания, но из научного обоснования подобия инопланетных логик. Впервые в мировой фантастике оптимизм контакта с иным миром обоснован не только выводами исторического материализма, почерпнутыми из опыта человечества, но и законами естествознания, всеобщими для Вселенной. Грубо ошибочно объяснять законами природы конкретные социальные явления. Но И.Ефремов указывает стык, диалектический переход между
Фантастика И.Ефремова продемонстрировала глубокую внутреннюю сродственность идеала человека идеалу современной науки. Это неизбежно. Знание человечно в своем существе, ибо человек существен гуманизмом своего знания. Но это далеко не очевидно. В наше время релятивистские принципы естествознания случайно или умышленно, стихийно или сознательно используют для того, чтобы пошатнуть неизменный общечеловеческий идеал гуманизма и оптимизма. Комментируя между народный обмен мнениями между философами, организованный в 1961г журналом «Проблемы мира и социализма» и французским Центром марксистских исследований, «Летр франсез» писала: «Речь шла не о том, чтобы противопоставить оптимизм пессимизму, но о том, чтобы повсюду высвободить оптимизм… чтобы у человечества было бы будущее и чтобы это будущее, наконец, принесло счастье всем»[54].
Люди остро нуждаются в оптимизме. Но они должны быть уверены в том, чего желают. Человечество пережило эпоху красивых сказок. Теперь оно хочет верить в то, что знает. Его не устраивает оптимизм волюнтаристский. Фантастика И. Ефремова освобождает надежду на будущее как знание. Нас окружают миры, неизбежно идущие к внутреннему согласию и взаимному братству. Нет оснований считать, что и наша планета пойдет иным путем. И, с другой стороны, утверждение гуманного разума здесь, на нашей Земле, окрыляет надеждой, что предстоящая встреча с иной цивилизацией будет началом нового, галактического братства.
Не преувеличиваем ли мы, однако, актуальной, сегодняшней идеологической действенности такой отвлеченной проблематики, как в «Сердце Змеи»? Чтобы не ходить далеко, откроем предисловие к изданному несколько лет назад в США сборнику советской научной фантастики. Автор предисловия, известный американский писатель-фантаст и ученый А.Азимов, называя повесть И.Ефремова лидирующей, так излагает ее идею: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то все хорошее и благородное в человеке будет развиваться и люди будут жить в любви и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчеркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».[55]
Как видим, поворот от биокосмической проблематики далекого будущего к насущным сегодняшним социальным вопросам для А.Азимова очевиден. «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то…» — один из типичных гамбитов, как называет А.Азимов гипотетические ходы научной фантастики. Что же, например, ожидает человечество, «если капитализм будет продолжаться…»? Английский писатель К.Эмис, делая обзор в своей книге «Новая география ада» англо-американской фантастики, останавливается на тематике космического колониализма. Сам он согласен, что население других планет будет право, если окажет землянам-захватчикам сопротивление вплоть до уничтожения (характерная, однако, исходная точка встречи двух миров!). Но он отмечает, что в научно-фантастической литературе, точно так же как и в других областях деятельности (в политике, праве и т.д.), считается само собой разумеющимся право американских или британских «исследователей» устанавливать свои фактории везде, где бы они ни пожелали.[56]
А.Азимов, несомненно, хорошо представлял себе эндшпиль фантастической шахматной партии: «если капитализм будет продолжаться…», разыгрываемой по всем правилам. Равенство? Заглянем в документальный памфлет М.Ньюберри, живописующий правую опасность в США: «Либеральная демократия… представляет дьявола… равенства нет — ни в природе, ни в обществе, ни в загробном мире».[57] (Заметим: речь идет всего лишь о буржуазной демократии!). Право? «Наши традиции гораздо проще. Суть их составляет наш обычай выносить провинившегося из города, предварительно вымазав его дегтем и вываляв в перьях» (с. 202). И это не разглагольствование заурядного линчевателя, но кредо лидера респектабельного консерватизма, адъюнкт-профессора Йельского университета У.Кендалла.
Что касается любви и согласия, то Т.Мольнар — «невидимка», составлявший речи для Б.Голдуотера, писал: «Как это ни звучит иронически, но в наше время породить добродетель может только сила, причем сила лицемерная, елейная, приторно-сладкая. И добродетель эта будет не настоящей, а показной» (с. 183).
А.Азимов не может не сознавать, насколько влиятелен, насколько официозен в Америке крестовый поход против общечеловеческих идеалов. Куда приведет этот поход? Будущее вырастает из настоящего. И вот перед американцем, оглушенным выстрелами во Вьетнаме и криками о помощи под сводами Капитолия («Остановите генералов!»),[58] предстает будущее, каким оно явилось взору советского фантаста…
Повесть «Сердце Змеи», отмечает А.Азимов, «противопоставлена хорошо известному американскому научно-фантастическому рассказу Лейнстера „Первый контакт”, 1945 год. Ефремов повторяет содержание рассказа в некоторых деталях (герои И.Ефремова читают фантазию древнего американского автора и диву даются, с каким упорством предки распространяли нравы своих «джунглей» на любую иную цивилизацию, —
Заоблачная, казалось бы, тема космической повести вторгается в самую суть очень земного сопоставления коммунизма с капитализмом, сопоставления, которое нынче идет по всему широкому фронту жизни и оставляет, несомненно, глубокий след в общественности капиталистических стран.
Было бы наивно ожидать мгновенного прозрения. Уверенность «этих русских» в конечном торжестве благородных идеалов вызывает у А.Азимова даже некое подозрение. «Я думаю, — пишет он, — что если стать на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что эти рассказы (кроме „Сердца Змеи”, А.Азимов останавливается на „Шести спичках” А. и Б.Стругацких и „Суэме” А.Днепрова, — A.Б.) были написаны специально для американских читателей и написаны с целью смутить нас и ослабить нашу волю (не в борьбе ли за Билль о правах, объявленный берчистами коммунистическим? —
Если стать по примеру А.Азимова на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что домыслы, в которых заранее сомневаются, высказывают не без оснований. Не один ведь американский писатель предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности за весьма умеренный либерализм… Что же касается «специально отобранных» рассказов, то критики Е.Брандис и В.Дмитревский отвечали в этой связи: «Мы можем заверить господина Азимова, что тот гуманизм, который он нашел в нескольких рассказах, „отобранных для американских читателей”, является неотъемлемым и типичным признаком советской научной фантастики, как и всей советской художественной литературы в целом».[61]
Существенно не только то, в чем мы расходимся с А.Азимовым, но и различное понимание важных вещей, в которых мы солидарны. В конце предисловия А Азимов выражает надежду:
«И все-таки в общем я хочу верить, что советские граждане в самом деле желали бы видеть пришествие царства любви, „когда народы перестанут поднимать меч друг на друга и забудут о войнах”.