Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Блуд труда - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да потому, что Михалков уважает условности и ни разу не переступает через границы, которые сам для себя очертил. Он снимает в первом случае блокбастер, во втором – оперу (если не оперетту), не гонится за жизнеподобием (при всем внешнем правдоподобии) и все время подчеркивает, что рассказывает сказки. Он тоже работает с лейтмотивами, и временами чересчур педалирует их (молния, грузовик, аэростат в «Утомленных» – бублик, музыкальная машина, бритые полголовы в «Цирюльнике»). Рифмы торчат, натяжки видны. Все подчеркнуто, педалировано, условность правит бал. И невзирая на неизбежные несоответствия, на эпизоды, в которых слезу из зрителя прямо-таки выколачивают сапогами,- кино работает. Выходишь из зала (может, опять-таки я один такой урод) с влажными глазами, блаженной улыбкой и сознанием того, что жизнь возможна. То есть обработана. То есть побеждена художником – или, точнее, организована им.

Мы очень устали в свое время от натужного оптимизма, от маразматического стародевического целомудрия, от идеологической и эстетической цензуры. Того не скажи, этого не покажи. Но впоследствии (и виноват тут вовсе не только идеологический откат) выяснилось, что правда (во всяком случае, художественная) и правдоподобие – по-прежнему понятия чуть ли не антагонистические. Профессиональные ваятели знают: чтобы скульптура выглядела пропорциональной, пропорции ее должны быть нарушены. Слегка, но в том-то и искусство. И вот в конце XX века благодаря двум большим художникам (которым спасибо за одно это) выясняется, что сладкая ложь и дешевая, грубая уловка в искусстве продуктивнее достоверности. Да, когда мы говорим по телефону, а одновременно краем уха слышим, как бубнит телевизор и жена в соседней комнате выговаривает дочери, и еще за окном с сосулек капает,- возникает сложная звуковая каша, в которой мы с трудом нащупываем сюжетообразующую, фабульную нить. Но перенос всего этого на экран не приближает зрителя к реальности, ибо единственная реальность этой минуты – то главное, о чем мы думаем вопреки телефону, телевизору и капели. И боюсь (предвижу негодование товарищей по цеху), что поиски Германа в «Хрусталеве» – это движение не к новому языку, а к распаду прежнего языка. Но что поделать: нового языка я в этом фильме не вижу. Возможно, это опять-таки дефект моего зрения. «Война и мир» – новый метод, но автор еще соблюдает множество артистических условностей: держит интригу, помнит о каноне семейного романа, многого (самого грязного) недоговаривает. «Фальшивый купон» – при всей мощи толстовского гения – уже распад метода, доведение его до абсурда: апофеоз недоверия к человеку и сухой, скучный догматизм вместо прежней высоты взгляда. А поиски нового языка шли в то время на совсем других путях- в экзерсисах Белого, например, или в сухой, чувственной, безысходной прозе Бунина. Оба проигрывали Толстому в силе, но что поделать,- оба шли дальше. А Толстой отрицал себя. Это самоотрицание чувствует сам Герман,- вот почему «Хрусталев» кажется мне только обещанием, только прощанием с прежней манерой перед тем, как перейти к чистой параболе и условности, к средневековой притче по мотивам Стругацких.

Место Михалкова в этой параллели, думаю, не вызывает сомнений,- он тоже Толстой, только Алексей Николаевич. Он не претендует на то, чтобы делать большое искусство, и поиски его идут совсем в другом направлении. Он пишет беллетристику, иногда прямо лубочную. И при всей убийственной точности деталей в поздней прозе Льва (а глаз у старика был ястребиный) – читатель в девяноста случаях из ста предпочтет живую, яркую, сочную прозу Алексея. Несравнимо более примитивную, но увлекательную и жизнеутверждающую. При всем том Алексей Николаевич отнюдь не графоман (от бездари всегда остается унылое чувство раздражения и неловкости). Он обычный рассказчик историй, общий любимец и тайный монархист. Никакого нового языка он отнюдь не создает – адаптирует к темпам и образовательному уровню нового века находки великих русских реалистов века прошлого. Пытается на чудовищном материале двадцатого столетия написать трехчастный любовный роман с идеями. Виртуозно владеет ремеслом и оказывается довольно поверхностным психологом. И вот ведь парадокс: честнейший гуманист Лев Николаевич вызывает куда больше раздражения и усталости (вы давно перечитывали «Воскресение»?- вылитый Герман!), чем бонвиван и конформист Алексей Николаевич. У Алексея Николаевича прочитаешь кусок из «Хождения» или из «Гадюки», тоже сделанной на весьма жутком материале,- и все-таки жить хочется, вкус жизни чувствуется, страстью и азартом веет. А сделано на пальцах, общих мест масса, изысков никаких. Но вот работает. И с тайной досадой ловишь себя на том, что о фильме Михалкова вспоминаешь с радостью и благодарностью, а о фильме Германа – с неискоренимой неприязнью. И вовсе не только потому, что материал германовского стиля нас пугал и мучил. А еще и потому, что он всячески напоминает нам о бессилии и ничтожестве человека – перед жизнью и режиссера – перед материалом. Не скажу, что Михалков навеивает сон золотой: Россия в его фильме тоже порядком смахивает на стихийное бедствие. Но Михалков конвенций не нарушает, ниже пояса не бьет и не стучит по крышке рояля, когда ему не хватает стандартной клавиатуры.

6

На вопрос же о том, кто сегодня ищет новый киноязык,- у меня пока нет ответа. Я знаю только, что это не клипмейкеры (ибо крошение колбасы в фарш не превращает еще колбасу в осетрину). Предполагаю, что это не постмодернистски ориентированные Тодоровский или Евстигнеев, пытающиеся применить классические рецепты советского кино к постсоветским реалиям (не знаю, кого винить в том, что моцартианская легкость «Любви», ее остроумный монтаж и изящество диалогов ушли из следующих работ ее создателя). Похоже, что и Балабанов, с безусловной точностью отражающий новое самоощущение зрителя, эту смесь отвращения и сострадания ко всему,- не столько изобретает новый язык, сколько стилизует (временами, как в «Трофиме», довольно плоско, временами, как в «Уродах», очень тонко). Думаю, что некоторые перспективы есть у ассоциативного, вольного способа строить повествование,- так, методом случайного нанизывания эпизодов, строятся и «День полнолуния» Шахназарова, и новая немецкая комедия «Беги, Лола, беги», и шведский «Тик-так», и множество студенческих работ. Но подозреваю, что все это скорее капитуляция перед реальностью, нежели новый способ ее организации. Честно говоря, я боюсь думать, что киноязык будущего открывает Сокуров,- ибо это означает, что смотреть фильмы будущего будет ну о-о-очень трудно. Есть надежда, что в роли Андрея Платонова выступит Петр Луцик,- но и «Окраина» пока говорит языком советского большого стиля, и весь секрет ее шарма – в пресловутом столкновении стиля и материала. У Тарковского продолжателей нет, хотя подражателей и эпигонов больше чем надо. Жаль, что нет возможности осуществить давно задуманные проекты у Цымбала, Ковалова и Овчарова. Мне представляется, что тот самый нынешний Бунин, который мог бы развить и перевести в новое качество русский реализм (в данном случае кинематографический),- сегодня тоже вынужденно бездействует. Это Андрей Смирнов, играющий роль Бунина в новом, до сих пор не законченном фильме Алексея Учителя по сценарию своей дочери. Чувственность, сдержанность, пессимизм его сухих и точных картин открывали замечательные перспективы, но свое «Житие одной бабы» он не может поставить вот уже который год.

Вследствие чего мы и вынуждены топтаться на развилке между распадом одного дискурса и достаточно примитивной адаптацией другого к новым временам. Остается лишь отметить, что метод Германа, переходя в свою противоположность, способен со временем развиться в метафизический, религиозный кинематограф истинно бергмановской силы, а метод Михалкова, будучи доведен до абсурда, дает замечательное, смешное и грустное кино, говорящее о России куда больше, чем самый дотошный реализм. И то, и другое от нашей сегодняшней жизни предельно далеко. Будем надеяться, что без летописца не останется и она.

2000 год

Дмитрий Быков

Иваново отрочество, или Ребята с нашего двора

Посмотревши фильм Алексея Балабанова «Война», рецензия на который была мне заказана, я испытал сильное желание поехать в гильдию кинокритиков и взять там белый билет. Ну, в крайнем случае, справку о временной нетрудоспособности. Как бы, в самом деле, откосить от этого сугубо военного мероприятия? От армии в свое время не удалось, но за службу в армии, по крайней мере, не грозило порицание либеральной интеллигенции. А тут… Напишешь одно – побьют одни, напишешь другое – покроют презрением другие. Утешает единственно пример самого Балабанова: он сказал, что снимать надо без оглядки на политкорректность. Волнует тема – снимай и не думай, кто что скажет.

Вот и будем судить художника по законам, им самим над собой признанным. Волнует тема? Волнует. Впрочем, не в фильме тут дело (в нем я как раз особого повода для размышлений не нахожу). Дело в реакции коллег, выходивших с просмотра в Госкино с какими-то странными лицами.

– Нравится вам?- спрашиваешь иного/иную.

– В общем, да!- отвечает коллега с каким-то вызовом, как бы спрашивая в ответ: а что, нельзя? С таким же выражением лица я, бывало, отвечал матери на вопрос, приду ли сегодня ночевать. «Нет, а что?!» Типа мы большие. Нас окрыляет немного стыдная, но в целом приятная гордость, сопряженная с потерей невинности. Балабанов только что сделал с нами ЭТО. А чего боялись? Довольно приятно. Крепенько так.

– Это еще что!- сказал один телекинокритик.- Я весь фильм чувствую, как он сдерживается… Могло бы быть знаешь что?!

В армии есть такое выражение: «Слава Богу, не убили». Впрочем, его в России хорошо знают и те, кто не служил.

Все, что можно сказать о фильме Балабанова при самом беспристрастном разборе, при отказе от политических спекуляций и разговоров о современных контекстах, укладывается в один абзац. Эстетическая критика тут вообще малоуместна, почему все разговоры и почти все статьи о картине топчутся вокруг войны, проката, солдатских матерей и прочих внекинематографических материй. В рекламном буклете к картине отдельная колонка посвящена оружию… Сейчас я скажу самое крамольное, и об этом мы больше не будем: фильм Балабанова как нельзя лучше соответствует нашим донельзя упрощенным временам. Это объяснимо. В стране, где разрушены все идеологемы и сняты любые оппозиции, поневоле начинаешь жить с чистого листа. То, что всем нам сегодня кажется кинематографом и литературой,- с точки зрения семидесятых и восьмидесятых было бы примитивнейшей поделкой, не стоящей обсуждения. Но в мире новых реалий наше кино делает первые шаги, литература еле выговаривает первые слова, и не в формальной изощренности тут дело,- хотя людям, воспитывавшимся в годы барочной усложненности, развесистого увядания, «Война» не может не показаться грубой и плоской агиткой. Это действительно фильм, предназначенный для показа на призывных пунктах. Хотел того автор или нет – так получилось. Более того: фильм Балабанова действительно способен внушить патриотизм, поскольку патриотизм, внушаемый им,- не казенный. Он от государства отделен довольно резко: объектом иронии становится в картине и Путин на портрете, и его насквозь фальшивые продажные генералы. Вся надежда и опора у нас теперь на простого мальчика Ивана, который начнет в Чечне свою войну.

В плане содержательном, эстетическом, идейном, нравственном и проч. фильм Балабанова представляет собою клон говорухинского «Ворошиловского стрелка» – тем более что и там, и здесь тема любования оружием навела бы фрейдиста на забавные выводы. Особенно много души и там, и тут вложено в сцену расстрела иномарки. Но я не фрейдист, ну его на фиг. Родина нас предала, чего уж там. Но есть простые хорошие люди, и опорной точкой в их системе координат является Двор. Говорухинского стрелка выручали добрые, надежные соседи по двору. Балабанов признался, что сам в детстве был уличным худиганом и мальчика на роль (Алексей Чадов) отбирал такого же. Чтоб хулиган был. Во дворе чтоб рос. Чадов рос в Солнцеве.

И Балабанов, и Говорухин – крепкие профессионалы. Оба умеют снять так, что временами герою горячо сопереживаешь, временами радуешься точно угаданной детали, а иногда (правда, редко) заражаешься авторской ненавистью. Ненависть вообще заразительна. Особенно ненависть к хачикам, от которых все мы так или иначе потерпели – в армии или на рынке,- которым мы всё дали и от которых вынуждены еще терпеть насмешки: вот, мы плохие солдаты, мы плохие торговцы, мы собственных женщин содержать не умеем…

Можно было бы проследить сходство «Стрелка» и «Войны» покадрово, подиалогово – репризность реплик, рассчитанных на цитирование, удручающе одинакова, даром что сценарий «Стрелка» писал профессиональный литератор Поляков, а «Войну» сочинил сам Балабанов. Иное дело, что от постановщика «Счастливых дней» или «Уродов и людей» (да и «Брата-1», в конце концов) мы вправе были бы ожидать чего-то большего, нежели от Говорухина,- то есть не только крепкого профессионализма, но и какой-никакой метафизической глубины, подлинности чувств, формальных находок, убедительных визуальных метафор вроде «братского» пустого трамвая… Здесь ничего этого нет: агитка как агитка. Крепенькая. Без открытий. То ли Господь лишает таланта тех, кто избирает определенный путь,- то ли художник сознательно ограничивал себя, стремясь к максимальному демократизму. Он достремился: фирменным знаком его почерка стали проходы и проезды под монотонную музычку, которые и заменили движение сюжета. Все это мы помним еще по «Брату-2».

Разумеется, можно было бы поймать Балабанова на нестыковках и противоречиях: чего ради его герой, отпущенный террористом Асланом, возвращается в Чечню отбивать заложницу-датчанку по имени Маргарет (совершенно никакая Ингеборга Дапкунайте)? Иван – не романтик, и к Джону, чью невесту оставили в заложницах, он не питает ни малейшей симпатии. Поразительно вообще отсутствие у этого мальчика каких-либо эмоций: не верится как-то, что его так выморозила война. В его тобольском отрочестве тоже вряд ли поощрялась сентиментальность: не всякий так уж легко выжигается, вымораживается и привыкает убивать. Незаметно также, чтобы перед нами был «пес войны», прирожденный убийца, находящий упоение в бою и бездны мрачной на краю: убивает он со скучным лицом профессионала. Допустить, что он жалеет Маргарет, опять же трудно: она ему никто, и звать никак. Балабанов, конечно, подбрасывает мотивировку: ага, это он идет капитана вызволять, который ему встретился в плену и очень понравился. Но простите меня, допустить в этом вымороженном мальчике такую страсть к офицеру, особенно если этот мальчик сам сержант и офицеров в своей жизни навидался, я как-то не очень могу. Бодров-младший сексапилен даже и в бороде, но не до такой же степени! Силен, как видим, оказался шок от первой встречи с истинным патриотом…

Однако на любые вопросы о психологических мотивировках, сюжетных нестыковках и технических несообразностях этот мальчик и его создатели ответят мне все той же непроницаемой улыбочкой, за которой я с ужасом угадываю зеро на месте всех критериев, условностей, издержек интеллигентского воспитания и прочих рудиментов прошлого теперь уже века. Передо мной дитя идеологического вакуума, Абсолютная Пустота – и именно в этом секрет ее неотразимой притягательности и для зрителя определенного пошиба, и для девушек определенного типа. Поди пойми, за что героя так самозабвенно любит девушка, дожидавшаяся его на Родине: не красавец, не силач, не богач, к ней демонстративно равнодушен, сама красотка не из последних – а она вокруг него и так, и этак… «Он извилистой рукою раздвигает юбок стружки, пустотою плутовскою развлекая плоть пастушки» – вот что гениально угадала Юнна Мориц: бесконечную привлекательность пустоты. Эта же пустота в глазах Сергея Бодрова-мл. сделала его когда-то любимцем телевидения и кандидатом на роль национального героя. Какие там в задницу требования сюжета или жанра? Вот он, герой, смотрит на тебя – и что ты ему возразишь, если тебя для него нет?

В одной своей констатации Балабанов безусловно прав: идет война, и нечего прятаться от нее за разные там слова вроде «контртеррористическая операция» или «нарушение прав человека». Как правильно замечает герой, думать надо было до войны. Сейчас надо не думать, а стрелять. Вывод, против которого я ничего возразить не могу. Более того: мне очень неприятны правозащитные издания вроде «Новой газеты» и правозащитные истерики отдельных журналистов, я не одобряю их деятельности, не разделяю их пафоса и не склонен думать, что нашу несчастную, обобранную и до предела униженную армию надо пинать дополнительно. Я не верю, что чеченский народ состоит из стариков, детей и добрых земледельцев, дающих кров нашим пленным. Этот миф для меня ничуть не убедительнее, чем альтернативный миф о нации бандитов и убийц, для которых нет ничего святого. Балабанов развенчивает оба мифа: его чеченец Аслан, старательно позиционирующий себя в качестве борца за национальные ценности, оказывается трусливой и подлой скотиной, и предполагаемые правозащитные истерики по этому поводу лишь укрепят Балабанова в его самоуверенности, и так более чем достаточной. Да чего там говорить: одна критикесса мне так и сказала: «Ты же у нас патриот!» Что да, то да. Но патриотизм мой – скорее от противного, я свою Родину люблю только черненькой и «всеми плюнутой» (Розанов), мой патриотизм – вещь очень тонкая и хрупкая. Он не выдерживает, когда в нем копаются толстыми волосатыми пальцами или, того паче, давят на него коленом…

Очень может быть, что Балабанов действительно патриот. Но какое-то смутное неблагополучие я за всем этим все-таки чую – даром что постановщик «Войны» вполне убедителен, когда рассказывает о чеченских зверствах, о десятках кассет, на которых сами чеченцы запечатлевают свои издевательства над русскими пленными… Там и мучительные казни, и отрезанные головы, и отрубание пальцев у заложников. Верю: все так и есть. Только почему-то мне кажется, что если уж ты задался целью убедить своих сограждан в жестокости и кровавости чеченской войны, в необходимости довести ее до конца адекватными средствами,- как-то честнее было бы смонтировать документальный фильм из самих этих кассет, разве нет? Да, жестокое было бы зрелище, страшное, нечеловеческое. Но цель была бы достигнута вернее – все бы сразу поняли, что идет война. И что хватит пинать тех федералов, которые на этой войне нарушают права человека. На войне – прав человека не бывает.

Но тут-то я и понимаю, что цель у Балабанова – совершенно другая. Не в войне для него дело и не в русском патриотизме, хотя он и называет себя патриотом – со сдержанной гордостью. Оттого так невыносимо ходульны и фальшивы в его фильмах разговоры о Родине, о том, что нельзя жить без любви (В.Гостюхин, чудовищно сыгравший отца героя), о том, что война делает парня мужиком, а «мужиком быть правильно»… Это все слова, и слова плоские. Так блатные говорят о любви к Родине (а потом перебегают к противнику – см. «Восхождение», где тот же В.Гостюхин сыграл куда убедительнее). Вот там, где стрельба или пытки,- там у Балабанова все достоверно: откуда выразительность берется?! Что любишь, то и снимаешь как следует. Камера лжи не переносит, от нее не спрячешься. Балабанову нет дела до русских, евреев, чернозадых, чеченцев, армии, политики – его интересует Тип. Ради торжества этого Типа он отправляет его то в Америку, то на чеченскую войну. Страшно сказать, но победоносное участие в чеченской войне нужно этому герою только для окончательной легитимизации – чтобы его поняли и полюбили. То есть война нужна ему, примерно как Путину,- в той же степени и с той же целью. Нечего поэтому иронизировать над Путиным, чей портрет мимолетно является в кадре, как бы осеняя собою проворовавшегося генерала. Патриотизм Балабанова и его героя ничуть не менее фальшив. Война нужна им, чтобы победить в масштабе страны.

И вот тогда эта триумфальная пустота начнет тут править, уже ничем не стесняясь, не слушая никаких разговоров о добре и зле: возобладает Тотальный Моральный Релятивизм, типичная блатная этика в ее кондовейшем варианте. Умри ты сегодня, а я завтра. Ты играй по правилам, а я буду без. Мне можно все, а тебе ничего. У кого сила, тот и прав (ergo сила в правде, и наоборот). Этот нехитрый блатной кодекс во дворе усваивает каждый. Носителем этого кодекса и является Алексей Балабанов, равно как и все его герои. И нечего сюда приплетать патриотизм, войну и прочую политику. Данила убивает, потому что ему нравится убивать, а ничто другое не нравится. Ему в кайф чужой испуг и собственная сила. И девки чтобы любили, хотя грош им, шалавам, цена. Он может все это прикрывать разговорами о правильных мужиках и патриотичных капитанах,- но мы-то все это чувствуем: мы, книжные мальчики, которых били в этих дворах. Мы, для кого есть и какие-никакие принципы, и какая-никакая правда, а зрелище пыток не представляет никакого интереса, не говоря уж об удовольствии. Наши внутренние пытки все равно страшней того, что вы можете сделать с нами извне.

…Вот ведь какой парадокс: Великая Отечественная война тоже была выиграна не самым демократичным и уж точно не самым приятным для жизни государством. Сталинская Россия была ничем не лучше путинской. Однако почему-то та война была народной, а эта никак не становится. Более того: та война сделала людей человечнее. И фильмы о той войне – часто по-настоящему страшные – человечней довоенной кинопродукции: «Два бойца», «Однажды ночью» и даже «Радуга» – человечней «Встречного» или «Поколения победителей». Живее. Даже «Иваново детство» Тарковского – о дружбе другого Ивана с другими капитанами – не ставило под сомнение губительность войны для человеческой души. И Иван – страшный выжженный мальчик-разведчик – все равно был человеком, трагическим, любящим, пусть только в снах своих (ввел же Тарковский эти сны в свою жестокую военную картину!). Фильм Тарковского – о том, как война разрушила Ивана; фильм Балабанова, страшно сказать,- о том, как Иван… ну да, разрушил войну. Превратив ее из конфликта двух менталитетов (или, если угодно, двух государств) в поединок двух бескрайних цинизмов, в котором нет ни правого, ни виноватого.

Кино Балабанова – абсолютно бесчеловечно, в самом нейтральном, безоценочном смысле слова: человека в нем нет. Балабанов не сумел заставить меня полюбить героя и элементарно сопереживать ему – просто потому, что нет и героя в привычном смысле. Есть все та же загадочная пустота – «и тем она верней своим искусством губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней».

У этого героя до такой степени нет убеждений, что с чеченцем Русланом он запросто и мирно делится деньгами в финале (отлично зная, на что эти деньги пойдут). В Чечне ведь все бандиты, но для героя не драма – так вот мирно посидеть, покурить с бандитом. Сам-то он кто, в конечном итоге? Не Родину ведь он там защищает, в конце концов, и не американке помогает… Он там делает то единственное, что умеет. Чему во дворе научили. Реализует себя по нехитрым законам, главный из которых – отсутствие всякого закона.

Я думаю иногда (и, кстати, все чаще), что никакие идеологии людей на самом деле не разводят по разные стороны баррикад, что все это фикция, что договариваются между собой даже злейшие враги – вот по этому общему признаку дворовости, по паролю: «Мы одной крови – ты и я». Так договорились коммунисты с попами, Сталин с Гитлером, декаденты с большевиками. Все они одинаково презирали тех, для кого существует слово «нельзя», кто читал много книжек и любит своих родителей.

Именно такой Дворовый Тип был любимым героем советской детской литературы, всегда подозрительной к отличнику и очкарику – как выяснялось впоследствии, воображале и индивидуалисту. Как я узнаю такого дворового хулигана из тысячи, так и он мгновенно выцепляет меня взглядом из любой толпы. Где у меня бэкграунд – книжки, любовь к семье, пара-тройка незаемных убеждений и непродажных принципов,- там у него свято пусто место, дикарская свобода, вседозволенность варвара. Пока-а еще он вырастет и что-нибудь поймет… А пока ему двадцать лет, он молодость мира. Чем меньше правил – тем больше шансов. Этот моральный релятивизм очень сближает наших неофашистов с либералами: и те, и другие давно уже по ту сторону добра и зла. Утонченнейшие эстеты издают и похваливают роман Проханова «Господин гексоген». Для так называемых стильных журналистов позорных девяностых годов – Максима Андреева или Дениса Горелова – Балабанов свой, родной. Оченно они силу уважают. Не зря же когда-то Андреев пел панегирики дворовому футболу. Не зря же либеральнейшие из наших либералов (в том числе и в упомянутой «Новой газете») так обожают травить несогласного, улюлюкать, затаптывать… Не удивлюсь, если именно «Новая» похвалит «Войну»,- как уже восторженно похвалила недоснятую «Реку». Дворовые поймут дворовых: приемы-то одни, а об убеждениях – то есть паролях – всегда можно договориться.

С нами, книжными, дворовые всегда могли делать что угодно: дразнить, травить, не давать проходу. Потерпел от них и я – и в школе, и в журналистике.

Мы же им можем ответить только одним: мы всегда их узнаем, какую бы маску они ни напялили. Наденут камуфляж – а уши торчат. Оденутся с иголочки, парфюмом зальются, начнут снимать эстетское что-нибудь про садомазохизм, тонированное а ля сепия,- а мы все равно чуем: это они, ребята с нашего двора. Чутье на палача – оборотная сторона виктимности, единственное преимущество жертвы.

И пока жив в России хоть один книжный мальчик, не будет Алексею Балабанову ни покоя, ни счастья, ни статуса большого русского режиссера.

2002 год

Дмитрий Быков

Баллада об Асадове

В 1943 году, после взятия Перекопа, на Ишуньских позициях в Крыму командующий артиллерией второй гвардейской армии Стрельбицкий инспектировал свои батареи. На одной из них он приметил молодого лейтенанта, судя по внешности – южанина, который постоянно шутил с солдатами, командовал легко и весело и под непрерывным вражеским обстрелом чувствовал себя, как на прогулке. Солдаты его обожали. В штабе армии генерал Стрельбицкий распорядился узнать, как этого храброго парня зовут. Позиции, однако, бомбили, связь прерывалась, и по рации едва удалось разобрать, что фамилия лейтенанта будто бы Осадчий.

В следующий раз генерал его встретил полмесяца спустя, уже под Севастополем. Лейтенант на грузовике привез в полевой медсанбат раненного в обе ноги старшину. Генерал ему выговорил за то, что старшину везли, не дожидаясь темноты,- могли попасть под обстрел… Лейтенант виновато ответил, что боялся медлить – вдруг гангрена? Генерал подивился храбрости, не стал его особенно распекать и отправил обратно на позиции.

В тот день батарею этого лейтенанта разбили: артиллерия била на максимум – на четыре километра, так что к врагу ее придвинули буквально вплотную. В считанные часы не осталось ни одного целого орудия. Снаряды, однако, уцелели, и лейтенант со своим шофером Витей Акуловым, бывшим военным моряком, повез их на соседнюю батарею, где еще было из чего стрелять.

Это был не просто подвиг – самоубийство. Дорога простреливалась идеально. Машина еле карабкалась в гору. На полпути они заглохли, Акулов со всей силы жал на тормоза, лейтенант выскочил, долго под огнем крутил ручку и чудом завел мотор. Подъем кое-как одолели, вылезли на плоскогорье, по тут их стало видно уже отовсюду: налетели два «юнкерса». Лейтенанту вместе с Акуловым пришлось выпрыгнуть из машины и залечь под колеса. «Юнкерс» заходил прямо на них. Лейтенант успел еще пошутить в своей манере – береги, мол, прическу, Акулов,- и тут же рядом, в траншею, ухнула бомба. Осколки, по счастью, пошли вверх, тут подоспели наши истребители, «юнкерсы» ушли, а лейтенант пошел впереди еле двигающейся машины, показывая маршрут среди воронок. Уцелевший Акулов расскажет обо всем этом, но позже, много позже… Батарея, куда они ехали, была уже в двух шагах, лейтенант замахал рукой – и тут же рядом разорвался снаряд.

Все, кто наблюдал за лейтенантом с его батареи, не сомневались: погиб. Чудес не бывает. Самая дичь, самая обида в том и была, что снаряды эти он, по сути дела, довез, успел, и было ему всего двадцать лет, и все его так любили! Стрельбицкий о нем потом спросил. Ему так и доложили: вез боеприпасы на соседнюю батарею… выхода не было – у него не из чего стрелять, у соседа нечем… довез, но у самой цели погиб. Генерал, всего-то два раза его и видавший, очень о нем горевал и на всю жизнь запомнил лейтенанта Осадчего. Ведь накануне видел его, спасающего жизнь старшине, чуть не распек… ах, знать бы! На всех встречах с пионерами, которых после войны у него было много, он рассказывал про черноглазого лейтенанта, а после одной из таких встреч услышал, как артист филармонии читает стихи поэта Асадова – как раз о защите Севастополя. Поэт тоже там воевал и, по мнению генерала, в материале ориентировался. Стрельбицкий решил с ним созвониться и рассказать про лейтенанта: может, Асадов напишет, он поэт очень известный, пусть молодежь знает… к тому же он наш, крымский, воевали рядом – должен понять!

Он достал в Москве телефон Асадова и стал ему рассказывать про молодого веселого лейтенанта, которого так любили солдаты, который так лихо закуривал под огнем, и над шутками его покатывались все – представляете, он одному молодому солдату сказал, чтоб тот берег уши, а то по лопоухому легче попасть… и это как раз перед тем, как ехать на смерть! Надо написать, пусть знают, погиб же парень всего в двадцать лет!

– Не погиб,- сказал Асадов после некоторой паузы.- Вы меня не узнаете, Иван Семенович?

Карабахский армянин Эдуард Асадов, чью непривычную для русского слуха фамилию генерал Стрельбицкий для себя транскрибировал как «Осадчий», был тогда ранен в голову, перенес двенадцать операций (почти все – под местным наркозом или вовсе без него), навсегда потерял зрение и стал самым известным советским поэтом. Не спорьте – самым! В утешение ревнителям чистого искусства могу напомнить, что популярность ведь – не качественный показатель, она об аудитории и о поэте говорит поровну… Но факт есть факт: в славе с Асадовым не могли соперничать ни Евтушенко, ни Окуджава, ни Ахмадулина. Их слава – хоть чуть-чуть, а элитарная. А Эдуард Асадов был любимым поэтом советского народа – с конца пятидесятых до начала восьмидесятых, а по некоторым сведениям, и позже. Герой, красавец, мученик, моралист, любимый автор солдатского, сержантского и офицерского состава, кумир состава стародевического, девического и женского, геологического и подводнического, студенческого и пролетарского: не всякого опять же, но составляющего большинство! Суммарный тираж книг Асадова, которых набегает около сорока, достиг трех миллионов, и их было не достать! Ни одного поэта в мире, кроме автора государственного гимна СССР, хамелеона номер раз Сергея Михалкова, так не издавали! А Асадов не был автором Государственного гимна, сочинял лирику – любовную и патриотическую,- не имел от государства наград, кроме боевых, не награждался премиями, не печатался в журналах, не занимал должностей, не участвовал в проработочных компаниях, и даже самый упорный ненавистник его поэзии, снисходительно третирующий ее с чисто литературной точки зрения, по-человечески не упрекнет его ни в чем: не в чем.

Последняя книга вышла у Асадова десять лет назад. Он живет в маленькой квартирке недалеко от проспекта Мира с женой Галиной Валентиновной, артисткой-чтицей, вместе с которой он главным образом и выступал. Никаких доходов, кроме пенсии, у него нет. Сумму пенсии он назвать отказался – карабахский армянин, фронтовик, гордость… Гордость он сохранил вполне, достоинство – тоже. Никакой зависти, никакого злопыхательства в адрес более удачливых литераторов, никакой обиды на то, что его никто не помнит… Хотя что я говорю? Это в прессе, в столичных газетах, в литературных или жирных журналах о нем ни слова, и это естественно. У весьма многих, когда я говорил, что был у Асадова, брови съезжали на затылок: так он жив?! Жив, ему семьдесят четыре года, он прекрасно выглядит и каждое утро делает двухчасовую гимнастику с четырехкилограммовыми гантелями. И все это время пишет – практически без единой публикации, с твердо приставшим к нему ярлыком графомана и имитатора, олицетворенного кича… (Писано в 1999 году. С тех пор у Асадова вышли десятки книг, несколько собраний сочинений,- Д.Б.). Так что критика и так называемый умный читатель его действительно не помнят,- хотя, впрочем, и всегда не жаловали. А народ – народ помнит своего поэта. Вот есть у Асадова маленькая дача в Красновидове: единственное, по сути дела, его достояние. Все, что нажил он за тридцать лет непрерывной работы и исключительной славы, все, что скопил почти ежедневными выступлениями и множеством книг. И на эту дачу, где неисправна телефонная линия, ему все время звонили, попадая не туда.

– Это больница?

– Нет, это квартира поэта Асадова,- отвечает его жена.

– Поэта Асадова?! Это который – «а счастье, по-моему, просто бывает разного роста»?

– Да. «От кочки и до Казбека, в зависимости от человека».

К сведению современных русских литераторов, это и называется славой – когда вам ошибочно звонят на квартиру и цитируют ваш текст, едва услышав фамилию: заметьте, после десяти лет глухого официального забвения, всегда постигающего в нашей стране кумиров массовой культуры. А то, что Асадов к ним принадлежит, думаю, не вызовет особых возражений и у него самого. Это тоже литература, только другая. Феномен, отчасти близкий, с одной стороны, к фольклору, а с другой стороны – к поп-культуре. Что, в общем, сегодня синонимично.

– Эдуард Аркадьевич, почему, по-вашему, вы были в числе самых известных русских поэтов?

– Я убрал бы слово «был»… Если поэт состоялся, он состоялся навсегда. Я, мне кажется, имею право о себе так сказать. Помните, Доризо писал – «чтоб именем стала фамилия»? Меня по-прежнему узнают в электричках, звонят домой, я получаю читательские письма – всего за годы моей литературной работы их больше ста тысяч… И выступления бывают, только ведь наша культура сейчас растоптана. Нет поэтических вечеров, нет встреч в концертной студии «Останкино»… Нет бюро пропаганды, устраивавшего выступления… Вот совсем недавно я выступал в училище пограничных войск в Голицыно. Сначала читал я, потом – курсанты, а потом вышел заместитель начальника училища и сам прочел мои стихи «Россия начиналась не с меча».

А почему их любят… поэту неловко себя хвалить. Человека обычно интересует то, что о нем. Вот мои стихи – они о моих читателях. О рабочих и об интеллигенции, которые, между прочим, у нас в Советском Союзе не так уж и отличались по уровню… Можно было приехать на завод, на ферму – и читать самые серьезные стихи.

Это я подтверждаю. У нас были умные рабочие. Интеллигенты от них отличались главным образом брезгливостью к труду и брюзгливостью в смысле политическом,- если опять же говорить о так называемой богемной интеллигенции, а не о пролетариях-врачах и пролетариях-учителях. Те, кто любил стихи Асадова, были люди неглупые. Специфические, конечно. Зачастую ненавистные мне. Но зачастую для меня же и спасительные,- с этим противоречием ничего не сделаешь, ибо страна стояла на таких, как они, а не на таких, как я.

Форма бытования асадовских стихов всегда была специфична: это не традиционный поэт с журнальными публикациями, критическими обсуждениями, узким, но верным кругом приверженцев и проч. Больше всего его жизнь и работа сходна с жизнью и работой эстрадной звезды: огромное количество разъездов и гастролей. Слава Асадова была такова, что он давал по три, по четыре вечера подряд – и всё шли и шли, некоторые – по многу раз, и билетов не хватало. Стотысячные тиражи его сборников (чуть не сказал «сольников») разлетались стремительно. В журналах он почти не печатался, прекрасно понимая, что литература в ее традиционном понимании – все-таки не совсем его среда. Его тексты рассчитаны главным образом на устное произнесение, на мгновенное восприятие, как песня. Тому есть объяснение: в силу самой своей биографии он оказался поэтом устной традиции, поэтом, лишенным зрения и чтения, воспринимающим слово на слух. Азбука Брайля кажется ему слишком медленным, неудобным способом читать: жена читает ему вслух, он следит за всеми новинками… Сам он просил не слишком педалировать тему своей слепоты:

– Пусть в нашем разговоре будет лирика, а не клиника.

Я уважаю его истинно солдатское стремление никак не подчеркивать своего увечья, никогда не упоминать его в предисловиях, выступлениях по радио – или упоминать очень бегло. Но именно эта вынужденная приверженность к устной традиции наложила свой отпечаток на его стихи, сделав их легко усвояемыми, но зачастую очень длинными, многословными: это приемы скорее ораторские, риторические, нежели чисто поэтические. Отсюда и длинноты, и морализаторство, и, кстати, сюжетность большинства асадовских баллад. Фольклору вообще присуща фабульность, он тяготеет к подвигу, к могучему героическому сюжету, к эпической фигуре в центре его: любовь, так уж до гроба, драка, так дотуда же. Славу Асадову принесла пространная лирическая повесть в стихах «Галина» (1958). Тогда жанр повести в стихах, жанр очень советский, ампирный и в то же время устный, был вообще популярен: соблазна не избежал и Пастернак, в середине двадцатых выдавший нагора водянисто-повествовательного «Шмидта» и совсем слабый «Девятьсот пятый». Доризо, Смеляков, Долматовский, Софронов, Саянов, даже одареннейшие Антокольский и Самойлов – все оставили по роману либо повести в стихах: именно что проза стихами, гладкая, многословная, надрывно-патетическая, с историко-революционным уклоном и элементом здорового соцреализма, с авторскими отступлениями и непременной комсомольской любовью на фоне испытаний в центре сюжета. Читается легко, глотается, как макароны. На этом фоне повесть Асадова еще очень даже ничего. Сюжет: молодая женщина Галина любит молодого мужчину Андрея. Она готовится стать матерью. В него же, геолога, гордость курса, влюблена другая молодая женщина, Татьяна. В геологической экспедиции, в непогоду, в избушке между статным геологом Андреем и статной геологиней Татьяной происходит статный адюльтер, и сладкая, знойная Татьяна совершенно затмевает в памяти геолога синеглазую, чистую, пушистую будущую мать Галину. Эпически идут года. Галина, окруженная очень хорошими людьми, фронтовиками, таксистами, текстильщиками и другими сквозными персонажами советской оттепели, становится-таки матерью и растит сына. Андрей глубоко раскаивается и возвращается. «Предательство!» – отрезала она (цитирую по тексту). Но герой не отступается, все бегает на свидания к сыну, пускает с ним кораблики… Повесть венчается открытым финалом: простит ли, не простит ли… Слезы, во всяком случае, катятся: у нее и у читателя.

– Это не подлинная история, нет. Я стараюсь подлинных историй не брать, а как-то их переосмысливать. Вот случай, описанный в «Балладе о рыжей дворняге», был в Свердловске, где мы с мамой жили в тридцатые годы. Только через много лет я это написал… Истории, описанной в «Петровне» (молодая девушка-врач в деревне, любимый со скуки ее бросает, уезжает в город, потом винится, открытый финал, простит-не-простит, слезы.- Д.Б.), тоже не было, я ее придумал, но, мне кажется, такое происходило сплошь и рядом… А после «Галины» – года через два или три – я получил письмо от женщины, которую точно так же звали Галиной, и муж – Андрей, и была Татьяна… Она поражалась, откуда я так все знаю, и обижалась только, что не переменил имен.

– Интересно, а «Баллада о любви и ненависти» имеет под собой какую-то реальную почву? Это же одно из самых известных ваших стихотворений…

– Да, особенно известны у меня «Дворняга», «Сатана», «Они студентами были», «Доброта», «Цыгане» – и вот эта баллада. Когда ее Галина Валентиновна читала на вечерах, секунды две-три стояла полная тишина, а потом – взрыв аплодисментов, что-то оглушительное! (Асадов не видел своих переполненных залов. Но он слышал их – гром оваций, рыдания, крики,- и чувствовал тысячи рук, тянущихся пожать его собственную красивую, аристократическую, нервную руку такой остающуюся и до сих пор.- Д.Б.) Нет, конечно, ничего подобного не происходило. Это ведь романтический сюжет: вы задаете утилитарные вопросы – было, не было,- а знаете ли вы слово «романтика»? Там же предельная ситуация: после катастрофы замерзает летчик, связь с ним только по рации, найти его не могут – ночь, буран,- надо продержаться до рассвета. А он по рации передает, что сейчас замерзнет. И тогда в рубку радиста приводят жену: она сначала пытается его удержать на свете любовью, мольбами – ничего! И тут она женским своим чутьем понимает, что ненависть бывает сильнее любви. И говорит ему: «Я хочу, чтобы ты знал: я люблю другого, твоего лучшего друга, и завтра мы с ним едем в Крым». И сила ненависти оказывается такова, что летчик всем смертям назло доживает до утра; а когда его находят, она ему во всем признается, потому что ненависть «не самая сильная вещь на свете». Могло ли такое быть? Наверное, могло. Но для меня не это главное.

– И, конечно, самое знаменитое ваше – «Они студентами были, они друг друга любили»?

– Там… на самом деле было подобное.

– С кем?

– Со мной.

Первый брак Асадова оказался несчастливым. После ранения он был убежден, что жизнь его кончена, что он никому теперь не нужен…

– Две вещи тогда спасли меня: письмо Чуковского и женская любовь. Я писал стихи с детства и в конце войны Чуковскому послал их потому, что знал: этот критик снисходителен не будет. Он действительно так меня разнес – живого места не осталось. А в конце приписал: и все-таки вы истинный поэт со своим голосом, со своим дыханием, иначе бы не стоило всего этого вам писать. А второе, что меня спасло,- женщины. Не меня выбирали, а мне пришлось выбирать: шесть девушек сами предложили мне руку и сердце. Я был довольно интересный,- могу это о себе сказать, потому что сейчас все это в прошлом,- так что женщины меня любили. Я, конечно, не был ловеласом, но многое из того, что я пишу,- было со мной. Я выбрал тогда не лучшую. Не хочу об этом много говорить: она обманывала меня.

За асадовскими умолчаниями стоит история почище набоковской «Камеры обскуры»: грех об этом напоминать, но ведь его обмануть было проще… Так что история о студентах, которые друг друга любили, а потом он застал ее с другим и ушел, «не взяв ни рубля, ни рубашки»,- не романтический вымысел.

– А со второй женой я познакомился, когда мы, молодые поэты, читали на Стромынке, в конце августа 1961 года. Она просила ее пропустить вперед: артистка, чтица, уезжает на гастроли… «А что у вас за программа?» – спросил я. Она отвечает: «Женщины-поэтессы в борьбе за мир». Я пошутил в ответ: первый раз слышу, чтобы за мир боролись по половому признаку, что-то в этом роде… Она обиделась. Осталась меня послушать. Ей понравилось, она стала включать мои стихи в свои программы… С тех пор мы вместе.

Настоящая слава Асадова связана не с военными и не с патриотическими его стихами (последних относительно немного, он никогда не спекулировал на этой теме), а именно со стихами о любви, со студенческими и средне-интеллигентскими love-stories: измена, раскаяние, простит-не-простит, слезы. Асадов – поэт сентиментальный и назидательный, как Карамзин (и, как Карамзин, он сбивает пафос дружелюбной иронией, ибо читателя своего искренне любит). Стихи его часто называли рифмованными прописями. Он любовался кремневой твердостью своих неярких, неброских, но непрощающих героинь; и он же от души, горячо прощал своим непостоянным героям, страдал за них, жалел их… Он жалел медвежонка, который вырос матерым и злым медведем потому, что охотники застрелили его мать. Он жалел гордого бенгальского тигра, убегающего в снежное поле из товарного вагона – на верную гибель. И девушки рыдали над его «Рыжей дворнягой», а Евтушенко издевался над девушками «с парой асадовских строк под кудряшками»…

Хотя – положа руку на сердце – далеко ли ушел Евтушенко от этих прописей?

Хотя – положа то же туда же – так ли неодолима пропасть между длинными, иногда водянистыми балладами Асадова и многословными стихами Ахмадулиной, от которой читатели поутонченнее асадовских тоже приходят в бездумный экстаз? Нет, конечно, пропасть эта неодолима в чисто материальном и, так сказать, паблик-релейшнском выражении: шумный, избыточный юбилей Ахмадулиной, символа отечественной культуры,- и полное забвение Асадова, не печатающегося десять лет. Но велика ли разница между гладко зарифмованными банальностями Асадова – и более витиеватыми и претенциозными банальностями Ахмадулиной, чьи стихи точно так же рассчитаны на устное восприятие, концертны и порой невыносимo длинны? А творческое и человеческое поведение Асадова, по-моему, не менее достойно.

– Вы что, серьезно?- спросила меня одна очень умная женщина.

Серьезно.

То, что стихи Асадова не выдерживают никакой критики с точки зрения литературных критериев,- вещь настолько очевидная, что доказывать ее смешно. Это не поэзия или, верней, другая поэзия. Подобные стихи пишут почти все читатели Асадова: библиотекарши, курсанты, офицерские дочки… Только у него, конечно, глаже, строже, сюжетней. Но ценности, утверждаемые им,- ценности нормальные, хорошие, и хотя я не люблю ни стихов Асадова, ни их читателей,- я глубоко уважаю его как человека. Да и их временами уважаю, ибо, глупые или не глупые, пошлые или не пошлые, они все-таки составляют большинство моего народа. А воспитывать народный вкус бесполезно: фольклор ведь тоже полон банальностей и длиннот, только обаяние его в непосредственности, а не в оригинальности… Я совершенно искренне полагаю, что ситуация, при которой сто из ста пятидесяти опрошенных комсомольцев любимым поэтом называют Асадова (так было в семидесятых, об этом писала «Комсомолка»),- нормальна. И пусть лучше знают наизусть «Балладу о рыжей дворняге», этот безусловный поэтический суррогат, нежели «Зайку мою»: вы спросите, какая разница?- есть разница.

Да, это поп-культура. Но другой массы не хавают. Более того: недавно один киевский врач написал Асадову, что медикаментов не хватает, бинтов, простынь нет,- и тогда, нищий, беспомощный, чужой на независимой Украине, он приходит к своим больным и читает им вслух Асадова. И им легче. Охотно верю. Я даже больше скажу: больной или запуганный человек особенно чувствителен к сентиментальной, пусть и банальной поэзии. Мне как-то в армии попался сборник Асадова – мне дала его пролистать дочка замполита, очень глупая, но сострадавшая солдатам девочка лет четырнадцати. И верите ли, я, на гражданке ругавший Пастернака за дурновкусие,- я чуть не расплакался над этим сборником! Потому что я в армии мало ел и много страдал, а такой человек к рифмованному тексту по определению восприимчив. Добавлю, что от «Зайки» я не заплакал бы и в армии.

– Мне говорят, что я поэт для девушек. Но разве девушки – не люди?

Впрочем, Асадов не в обиде на критику. И на официальное забвение. Он каждый день работает, продолжая ощущать связь со своим народом: каков народ, таков поэт, и они нужны друг другу.

– Эдуард Аркадьевич, как вы пишете?

– У меня давно отработанный механизм. Я наговариваю на магнитофон, потом слушаю, правлю и печатаю на машинке. Я печатаю со скоростью профессиональной машинистки.

Асадов действительно печатает очень быстро, свободно ориентируется в комнате, двигается со своеобразной восточной грацией; о его слепоте забываешь, хотя лицо с неизменной черной повязкой выглядит подчас пугающе. Нечеловеческой своей волей он заставил себя перелопатить со слуха гору литературы, окончить Литинститут (вместе с Тендряковым, Гамзатовым, Бондаревым – последний, кстати, был единственным человеком на курсе, с которым они почему-то не дружили), выучиться печатать, обращаться с любой техникой, столярить, слесарить, полностью обслуживать себя, шить… Воле его удивлялись врачи:

– Когда мне было пятьдесят, женщина-врач мне сказала: пора бросать курить. Как, я же курю с двенадцати лет, начал с двенадцати, во дворе, на слабо! Тридцать восемь лет курю – главным образом папиросы. Ну вот, говорит врач, не хватит ли? И я решил: хватит. Я пришел домой и сказал домашним: все, я выкуриваю свою последнюю папиросу. Никто не принял этого всерьез. Я положил около кровати пачку «Казбека» – в ней оставалось двенадцать папирос – и спички. В этой пачке до сих пор двенадцать папирос.

– Я знаю, что вы часто бываете в Севастополе. Вы почетный гражданин этого города. У вас есть свое отношение к проблеме флота?

– Конечно. И к проблеме раздела Советского Союза вообще. Никакое разделение не делает людей сильнее, запомните. У меня есть четверостишие: «Не могу, не хочу, не смирился и в душе все границы сотру. Я в Советском Союзе родился и в Советском Союзе умру».

– То есть к советской власти у вас нет претензий?

– Множество! Это у меня к Советскому Союзу нет претензий, и я продолжаю жить в нем. Но как бы мы ни относились к советской власти, я смириться не могу с тем, что нас оглупляют, что отовсюду несется чудовищная пошлость, что раньше нас уважали, а сегодня протягивают два пальца и разговаривают через губу… Главное же – это страшное оболванивание, вытаптывание культуры!

И я совершенно согласен с Асадовым, ибо он все-таки имеет к культуре большее отношение, чем Вика Цыганова и тем более чем Андрей Бартенев, или Константин Кедров, или прочие -исты и квази. Только согласится ли Асадов, что миллионные тиражи попсы – не что иное, как реакция на миллионные тиражи его книг, его суррогатной поэзии? И надо ли это объяснять человеку, ставшему кумиром и образцом для миллионов,- человеку красивому, мужественному, настоящему солдату, добряку, сострадателю…

– Вы голосовали за Ельцина или за Зюганова?

– Я ни за кого не голосовал. Мне никто в этой семейке не кажется привлекательным.

– И Лебедь?

– И Лебедь. Он слишком много делает рискованных, необдуманных заявлений.

– Как вы себе представляете вашего сегодняшнего читателя?

– Мои стихи больше всего любят военные, которые не любят воевать.

Когда-то моя жена яростно спорила на своем первом курсе с поклонницами Асадова. И не поленилась ради спора подсчитать, что в его сборнике, взятом с собою на картошку одной из девушек с кудряшками, сто одиннадцать стихотворений из ста двадцати семи кончались восклицательным знаком!!! Количество штампов в них, думаю, не поддавалось никакому учету. Но теперь-то мы, кажется, поняли наконец, что у народа не может быть хорошего вкуса, и тут уж надо выбирать из двух зол? А страна, у населения которой поголовный хороший вкус,- боюсь, нежизнеспособна.

Надо издать новую книгу Асадова – она станет бестселлером. Надо устроить ему вечер в самой большой аудитории Москвы – она будет забита до отказа. Надо вернуть народу этот кич, чтобы отбить охоту к суперкичу, заполонившему страну. Эта культура – самый массовый, самый секулярный ее вариант – все-таки несет в себе и добро, и красоту, и сострадание: в том виде, в каком они понятны стране.



Поделиться книгой:

На главную
Назад