Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Йосл Гордин, везунчик - Григорий Канович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во время одного такого званого обеда с Гординым к нам в январскую стужу пожаловал хорошо осведомленный во всех происшествиях с евреями дядя Шмуле и сообщил печальную весть о гибели в соседнем Минске тезки моего отца — великого Соломона Михоэлса.

— Скользко было. Снег, лед. Шофер грузовика не справился с управлением и наехал на его автомобиль… Такой человек погиб, такой человек…

Гордин о Соломоне Михоэлсе ничегошеньки не знал — в Езнас великий актер до войны со своей труппой на гастроли не приезжал, театрами Йосл-Везунчик никогда не интересовался. Только отец ойкнул, а мама спросила:

— По радио передавали?

— А что? — вдруг взвился дядя Шмуле. — По-твоему, наше радио брешет?

— А ты всему, что с утра до вечера по радио передают, веришь? Ведь ты на месте сам не был, ничего своими глазами не видел…

— Ах, уж эти мне маловеры-евреи! Вот за это нас во всем мире не любят и отовсюду гонят.

— За что? — поинтересовался мой отец.

— За то, что мы никому не верим, всегда во всем сомневаемся, — по-армейски четко ответил дядя Шмуле.

— А мне кажется, нас всюду не любят за другое. За то, что мы первыми готовы поверить во что угодно и убеждать в этом весь мир. А такого человека, конечно, жаль…

Ближе к весне лейтенанта дядю Шмуле Дудака, еще недавно крепкого в своей вере в победу коммунизма на всей планете, уволили из того ведомства, куда его служащие, лишенные особых примет, стараясь не мозолить прохожим глаза, проскакивали не в парадные двери, а ныряли с заднего входа.

— Что, Шмулинке, было скользко?.. Снег, лед?.. Шофер не справился с управлением и наехал на автомобиль? — Мама помолчала и вдруг с пафосом сказала: — Портного никакой царь не может разжаловать. Снимай погоны, повесь в шкаф свой мундирчик, посыпь его нафталином, садись и шей. На черный хлеб ты всегда иголочкой заработаешь!

— Да ну вас! — разозлился мой дядя и после этого с мамой долго не разговаривал.

Когда потеплело, Йосл-Везунчик взял в типографии отпуск и отправился в свое родное местечко на могилы отца и матери и в гости к своему спасителю Юстинасу Гинейтису. Кладбище заросло чертополохом, по нему между поваленными надгробиями по-хозяйски бродили тощие, ленивые коровы и щипали первую травку, а изба Гинейтиса, прятавшего еврея Гордина в войну, была крест-накрест заколочена досками.

Возле волостного комитета Йосл остановил какую-то бабу и спросил, что стало с Юстинасом Гинейтисом, чей хутор расположен недалеко от еврейского кладбища.

— А что стало?! Лесных братьев подкармливал. Так нагрянули солдаты, схватили кормильца и вывезли в Сибирь… Сам-то ты кто будешь? Не здешний вроде, с виду не наш…

— Родственник я его. Родственник… — повторил Гордин и в тот же день купил билет на последний рейсовый автобус, следовавший из Езнаса в Вильнюс.

Родственник, стучало у Йосла в ушах, когда автобус подбрасывало на ухабах и выбоинах. Все добрые люди на свете родственники, думал подавленный Гордин, и какое счастье, что их некровное, не засвидельствованное ни раввинами, ни ксендзами родство досками крест-накрест не заколотишь и в Сибирь не сошлешь.

В Вильнюс он вернулся неразговорчивый и хмурый. Заперся в своей комнате и, заспанный, вышел из нее только под утро.

— Вы на хуторе захворали, что ли? — забеспокоилась наблюдательная Хене.

— От такой поездки ни у кого здоровья не прибавится, — еще больше нахмурился Гордин.

— Что правда, то правда. Мы тоже в родную Йонаву на поклон ездили. Искали-искали своих покойников, но не нашли… Ужас, разор… Приехали оттуда больные. Но я, кажется, сейчас вас, Йосл, мигом вылечу от хандры… — торжественно объявила моя мама. — Нет лучшего лекарства на свете, чем радость.

— И какая же у вас для меня приготовлена радость?

— Возрадуйтесь! Со вчерашнего дня у евреев есть свое государство… Израиль… Что ж вы стоите, как пассажир на перроне, опоздавший на свой поезд, и обалдело смотрите на меня? Подойдите поближе, обнимите, поцелуйте, — и мама подставила ему свою пухленькую щеку.

— Господи! Израиль! — лопотал он, закашлявшись от радости. — У меня же там столько родни… свояченица Эстер… шурин Эли Биншток… три племянника… — И вдруг Гордин доверил ей то, что столько лет держал от всех в секрете: — Я всегда мечтал открыть в Иерусалиме бакалейную лавочку… Может, Господь Бог услышит мои молитвы, смилуется надо мной, и я на самом деле открою ее.

— Йосл! — Мама окатила его своим восклицанием, как ледяной водой из проруби. — Причем тут Господь! Все зависит от энкавэде! Ясно? От эн-ка-вэ-де! Поставят вам штампик на прошении — “Выехать разрешено”, и вы уже почти в Иерусалиме за прилавком с восточными пряностями… А пока… Пока вам придется еще тут на кухне поджарить уйму литовских яиц по два рубля за десяток, если цены на них не подскочат, и спеть еще не одну дюжину советских песен, которые вы целыми днями слушаете по бесплатному радио на своем складе…

Старился Йосл, старилась его мечта. Новых советских песен мама от него на кухне не слышала. Восточные пряности на прилавке иерусалимской бакалеи ему только во сне снились. Он по-прежнему перетаскивал на типографском складе рулоны бумаги и стопы самой правдивой в мире “Правды”. Прошений в энкавэде не писал, жарил свои яичницы и под привычное шипенье примуса бормотал себе под нос первые строки издавна жившего в его памяти старого гимна, который он в далекой молодости вместе с друзьями-бейтаристами вдохновенно пел на сходках:

Од ло авду тикватейну…[2]

Но надежда на то, что все евреи будут свободными жить на своей земле, была жива только в гимне, не улетучившемся из слабеющей памяти.

Дядя Шмуле, который вынужден был срочно переквалифицироваться из сотрудников министерства госбезопасности в брючника, но все еще, по его выражению, держал руку на пульсе всех событий, все чаще и чаще сообщал родне о дурных для евреев знаках. Во-первых, полковник Васильев перестал здороваться не только с ним, бывшим сослуживцем, но и со всеми другими евреями во дворе, а ведь раньше, как чучело на ветру, все-таки слегка наклонял голову… Во-вторых, в Москве почему-то закрыли еврейский театр и арестовали еврейских писателей. И еще, и еще, и еще…

— Ваш сынок тоже может, не приведи Господь, поплатиться за свои стишки и попасть в кутузку, — с опаской процедил Йосл-Везунчик. — Нормальный еврей стремится стать вторым Ротшильдом или Хейфецом, но что-то я не слышал, чтобы еврею позарез хотелось стать русским писателем.

— Что поделаешь, евреям хочется всего, — взгрустнула мама, решительно недовольная пристрастием сына к бумагомаранию в рифмах.

— Так-то оно так. По-моему, братья-евреи вполне могут обойтись одним графом Толстым. Я вашему стихотворцу, Хене, посоветовал бы стать адвокатом. Ведь если евреи в чем-то везде и всюду нуждаются, так это не в русских стихотворцах и романистах, а в защитниках.

— Золотые слова, — вздохнула мама. — Но разве наш сын нас послушает?

— Для моих Довида и Ицика слово отца было законом, — сказал Йосл-Везунчик.

К счастью, в нашем дворе никого не арестовали, и грозившая евреям беда прошла стороной, не задев никого из нас.

— Бог миловал, — сказал Йосл-Везунчик

На самом деле приговоренные к ежедневному страху, готовые к тому, что всех нас могут ни за что, ни про что выгнать с насиженных мест, вывезти в товарных вагонах куда-то на Север, мы дотянули в “дружной семье советских народов” до смерти ее отца — Сталина.

Од ло авду тикватейну…

“Пока жива надежда наша”, — не скрывая своей мстительной радости, снова затягивал Гордин, колдуя над искрящимся примусом и думая о том, что он еще и в самом деле может дождаться того дня, когда уедет в Израиль, где его родня своими взносами поможет ему открыть в Иерусалиме маленькую бакалейную лавочку. Перед его глазами уже маячила и вывеска над ней: Йосл попросит крупными сверкающими буквами, как на кладбищенском надгробье, вывести на жести дорогое имя — “Нехама”… Гордин уверял мою маму, что, окажись мы все в Израиле, она за свою доброту и поддержку, за соленые огурчики и квашеную капусту будет даром получать в “Нехаме” шпроты и грецкие орехи, телячьи сосиски и субботнюю халу, сахар и соль и, конечно же, свежие кибуцные яйца, которые на мировом рынке с другими яйцами и сравнить нельзя. Потому что на Земле обетованной все по-другому: и куры несутся иначе, чем в других странах.

— Вы умная женщина, Хене. Ответьте мне, пожалуйста: зачем я, Йосл Гордин, нужен “дружной семье народов”? Разве кроме меня в Литве не найдется человека, который перетаскивал бы на складе эти кипы бумаги или складывал в левый угол свежий тираж “Правды”, а в правый — “Известия”? Какими такими секретами я обладаю, чтобы меня, как собаку, держать на цепи и не пускать туда, куда мне хочется? В солдаты не гожусь, должностей никаких не занимаю, в партии не состою.

— Нас всех, Йосл, на цепи держат.

— Если они нас так не любят, какой же резон нас никуда не пускать?.. Выгоните! Дайте нам развод!..

— Ишь чего захотели!..

Ни на одного соседа Гордин не тратил столько слов, сколько на мою маму. Его подкупали ее неназойливая участливость и ехидная доброжелательность, притягивали искренность и простота в обхождении. При ней, только при ней он не стеснялся быть беспомощным и трусоватым, щедрым и расчетливым, грубым и доверчивым, как ребенок.

— Ждать надо, Йосл. Ждать. На свете кроме глупостей ничего быстро не делается.

— До каких пор ждать? — хорохорился Гордин. — До тех пор, пока меня с ними разведет смерть?

— Всякое может произойти… Кого с ними разведет смерть, а кого, как говорят цыгане, дальняя дорога.

Мою маму, еще нестарую, больную, с “дружной семьей советских народов” и с обещанными дармовыми сосисками и кибуцными яйцами в иерусалимской лавочке “Нехама”, к великой жалости, развела смерть. Но до самого последнего дня она старалась помочь Гордину, пыталась свести его со своей приятельницей Фрумой, польской гражданкой, и уговорить, чтобы он не упрямился и заключил с “полькой” фиктивный брак и через Польшу чин-чинарем уехал в желанный Иерусалим.

— Я хочу туда уехать честным человеком, — сказал Гордин, — без всякого шахера-махера. Говорите — транспортный брак, а если эта ваша фиктивная Фрумочка от меня не отвяжется… Что я с ней тогда буду делать?

— Что вы с ней будете делать? — усмехнулась мама. — То, что делают все мужчины с женщинами.

— Нет.

Честность обрекла Йосла-Везунчика на четыре года ожидания, чтобы отправиться на Святую землю без всякого шахера-махера. Все эти четыре года подряд он каждое утро спускался к почтовому ящику, надеясь выудить оттуда ответ на вызов его израильской родни. И, не найдя никакой казенной бумажки, Йосл-Везунчик заступал, как часовой, на свой пост у примуса, принимался жарить яичницу и для поднятия духа подбадривать себя новой песней, соответствующей его сокровенной мечте:

Мы парни бравые, бравые, бравые, И, чтоб не сглазили подруги нас кудрявые, Мы перед вылетом еще Их поцелуем горячо И трижды плюнем через левое плечо. Пора в путь-дорогу, Дорогу дальнюю, дальнюю…

Больше всего Гордину были по душе слова “перед вылетом” и гревшее его душу предложение: “Пора в путь-дорогу, дорогу дальнюю, дальнюю…” Он просто смаковал его, как свою любимую пищу — яичницу с солеными Хениными огурчиками и квашеной капустой.

Смаковал, смаковал и своей незамысловатой песенкой о дальней дороге в конце концов вымолил у безжалостного ОВИРа присланное по почте разрешение на выезд.

Гордин медлить не стал, никаких прощальных церемоний не намеревался устраивать — сходил на еврейское кладбище, поклонился праху моей мамы, которая всегда в самые тяжкие времена его поддерживала; криками “Кыш, кыш!” прогнал с молодой туи, нависавшей над красивым надгробием, настырных ворон и прошептал поминальную молитву.

Когда Йосл-Везунчик вернулся с кладбища, он быстро собрал свои пожитки, проверил все выездные документы и авиабилет на Тель-Авив, присел, выпил с соседями на посошок и пожелал им долго не задерживаться в “дружной семье народов”.

— Напишите, когда приедете, — попросил отец. — Как вас встретили родственники, как устроились на новом месте.

— Смотрите там, Йосл, в оба, — не преминул съязвить бывший кагебист, а ныне портной-брючник Шмуле. — От большого количества евреев их качество к лучшему не меняется. Там тоже вас могут за милую душу вокруг пальца обвести и оставить в дураках. Может, Бог нас и впрямь избрал среди прочих народов, но я сильно сомневаюсь, что каждый еврей в отдельности — обязательно Его избранник.

Но Йосл-Везунчик не реагировал на его странные выпады и обидные напутствия. Болтает — ну и пусть себе болтает на здоровье. Гордин уже был там — в собственной бакалейной лавочке на улице Райнес, по соседству с домом его шурина Эли Бинштока и в своем резвом, не обузданном прежними утратами воображении уже аккуратно раскладывал по полочкам все товары.

Долго о новом жителе Израиля его соседи в Вильнюсе ничего не знали. Писем он никому не писал, видно, с головой ушел в торговлю привозными из-за рубежа шпротами и грецкими орехами, фирменными телячьими сосисками и кибуцными яйцами, субботними халами и отечественным вином.

Правда, отцу все-таки удалось кое-что о нем узнать от своего старого заказчика, бывшего партизана отряда “Смерть фашистам”” и парторга типографии, ездившего в составе делегации Литвы на какой-то съезд ветеранов Отечественной войны в Хайфу. Сам он с Йослом-Везунчиком не встречался, говорил с ним только по телефону, да и то коротко. Гордин и впрямь открыл бакалейную лавочку под названием “Нехама”, но дела у него якобы шли ни шатко, ни валко. Место было не очень доходное, да и конкуренция поджимала: куда ни повернешься — такие же лавчонки, на прилавках которых — те же фирменные телячьи сосиски и ни с чем не сравнимые кибуцные яйца.

Время катило вперед, громыхая событиями. Расстрелянных писателей-евреев признали невиновными; с врачей, несправедливо осужденных к смерти и к посмертному позору, сняли убийственное клеймо отравителей; живых евреев стали понемногу отпускать к своему народу на историческую родину в Израиль; в комнату Гордина вселилась дочь директора типографии Вениамина Евсеевича Гинзбургского — студентка медфака Клара. И уже казалось, что только кривоногий примус на осиротевшей кухне напоминает о Гордине.

И вдруг, незадолго до перестройки, из Иерусалима пришло письмо от шурина Йосла-Везунчика — учителя математики Эли Бинштока. На ломаном русском языке он с прискорбием извещал соседей, что Иосиф Бен Авраам Гордин на семьдесят шестом году жизни скоропостижно скончался в мемориальном парке под Иерусалимом. Усталый старик присел на свой раскладной стульчик отдохнуть под кипарисами, высаженными на его бакалейные деньги и названными в память о его погибших сыновьях Довидом и Ициком, прикорнул и больше не проснулся.

— Лавочник, а умер, как настоящий праведник, — сказал дядя Шмуле, осторожно вырезая портновскими ножницами из конверта для своей коллекции редкую марку с изображением президента государства, которое еще по исстари заведенному обычаю продолжали обзывать агрессором…

— Да, Йосл — Везунчик! Не каждому дано так умереть, — выдохнул мой отец, отложил в сторону сантиметр и вышел на кухню.

— Как умереть? Что ты имеешь в виду? — спросил дядя Шмуле и, навсегда приученный к бдительности, на всякий случай сунул президента враждебного государства во внутренний карман пиджака.

— А так — сел на свежем воздухе под кипарисами на раскладной стульчик и под тихий шелест своих детей — Довида и Ицика, которых он любил больше жизни, закончил свои земные скитания…

Отец взял сковороду, зажег, как вечный огонь, примус, достал из ящика три яйца и, безбожно перевирая песенку Гордина про бравых парней и про дорогу дальнюю-дальнюю, принялся неизвестно для кого жарить яичницу…



Поделиться книгой:

На главную
Назад