Но, возможно, именно поэтому переживание Бразилии настолько не сопоставимо ни с чем по своей силе. В нем не только находит выражение созидательная сила, на которую способна воля человека, не только неординарный полет фантазии. Этот город одновременно демонстрирует и принципиальные границы возможностей человека – может быть, даже более явственно, чем полеты на Луну. Границы, которые сегодня устанавливаются преимущественно не внешним миром, а нашими внутренними противоречиями. В Бразилии они становятся заметны.
Городская планировка
1997
Набросок сродни сети, которую наш разум набрасывает на обстоятельства с целью изменить их. Нити, из которых сплетена такая сеть – это правила, согласно которым планируется изменить обстоятельства, а сам набросок сосредоточен в ее узлах. Набросок диктует, что и как должно быть; это повелительная форма. Обстоятельства демонстрируют, что и как существует; это – изъявительная форма. По мере воплощения проекта эти две формы сливаются, объединяя то, что есть, и то, что должно быть, действительность и ценность. При реализации проектов ценности воплощаются в действительность, а действительность подвергается оценке. Посредством набросков разум будто бы внедряет ценностные представления в окружающую действительность.
Анализ всего созданного человеческим трудом выявляет заложенный в основе проект, поскольку лишь благодаря проекту создаваемое обретает структуру. В самом деле: анализ некоего труда прежде всего стремится обнаружить ту самую изначальную планировку – и только потом сопоставляет набросок с результатом, дабы определить степень воплощения замысла в действительность.
Но время от времени происходит так, что анализ показывает: в основе труда лежат несколько накладывающихся друг на друга проектов. Одно и то же обстоятельство в стремлении придать ему значение оказалось поймано двумя и более сетями. В таком случае становится неясно, по каким критериям следует оценивать этот труд. Еще больше сомнений вызывает ситуация, когда ценностные представления, лежащие в основе наслаивающихся набросков, частично противоречат друг другу и итоговый труд представляет собой результат соперничества между различными проектами. Примером труда, способного озадачить критика, может служить город Бразилиа.
Мне удалось установить, что любой, даже самый поверхностный анализ этого города выявляет как минимум два проекта его создания, и поэтому я ограничусь именно рассмотрением этих двух набросков. Затем мне хотелось бы описать нынешнее состояние, в котором пребывает данный труд, чтобы в конце концов прийти к тому, что именно в нем озадачивает критика.
Первый проект я назову «геополитическим». Его содержание в следующем: задачей является возведение города, с точки зрения географии расположенного в самой середине государства Бразилия и являющегося связующим звеном между севером и югом, плацдармом к покорению запада, центром управления, катализатором осознания нацией своей индивидуальности. Это проект, в котором видны систола и диастола нового сердца, которое должно забиться в центре страны. Благодаря систолическому давлению в него с северо-востока стянутся невостребованные доселе человеческие ресурсы, нуждающиеся в экономической и культурной интеграции, равно как и потекут первопроходцы с юга в стремлении освоить гигантские территории в глубине страны. Диастолическое давление разгонит во все стороны артерии, превращая страну в эффективно работающее органическое единство. Таким образом, речь идет не просто о строительстве города, но о проекте, направленном на присвоение определенной ценности государству размером с континент.
Вторая концепция, которую я назову «социально-антропологической», заключается в следующем: задачей является возведение на нетронутой, изолированной территории такого города, который в будущем мог бы служить образцом создания грамотно устроенной, красиво выглядящей среды для жизни общества, модели организации новой формы совместного бытия, стимулирующей появление «нового человека». Это проект, уподобленный революции в пейзажной живописи, в котором читается смелое архитектурное решение, невиданный доселе уровень организации коммерческих, административных, культурных и развлекательных центров, авангардные тенденции в формировании культуры быта и уникальное представление об экономической, социальной и культурной стратификации общества. Целью данного проекта является создание человека будущего, который с помощью современных технологий сможет вести полноценную, продуктивную, протекающую в едином русле жизнь.
Оба этих завораживающих замысла отличает поистине героический масштаб. Первый подкупает заключенным в нем грандиозным видением мощного государства, второй – раскрывающимся в нем образом «Государства» платоновского, Града Господня, земного Иерусалима, в котором было бы заложено решение всех проблем человечества на конец XX века. И тот и другой план весьма сомнительны. Несомненен лишь их героический размах. И всё же они отчасти противоречат друг другу. Первый проект совершенно однозначно традиционный, а его ценность измеряется по системе, актуальной для века уходящего и предшествовавших ему эпох. Второй же проект, вне всякого сомнения, визионерский, а значит, зиждется на новых ценностях (или по крайней мере на мнящих себя таковыми). Наложение друг на друга этих проектов и привело к достижению того выдающегося, но противоречивого результата, что мы имеем возможность наблюдать.
Бразилиа возвышается над бесконечным иссушенным, серым, монотонным и негостеприимным плоскогорьем, поросшим кривыми, сгорбленными кустарниками, на фоне пустынного ландшафта, под беспощадными лучами палящего солнца, напоминая город на Луне, населенный сообществом подопытных кроликов. В центре помещен довлеющий над окружающим пространством символ, по своей монументальности едва ли не превосходящий египетские пирамиды – Площадь Трех властей. Однако она не символизирует собой ни величие Бога, ни величие человеческого духа, но представления о грамотном управлении государством, сложившиеся в XVIII столетии. По направлению от площади к вокзалу – этому храму современности – пролегает триумфальный путь (так называемая
Расположенная посреди будущего развлекательного центра гостиница «Националь» представляет собой оазис, в котором благодаря низким потолкам и высоким стенам можно позабыть о символической монументальности и ужасно тоскливой серости снаружи. Это мир в миниатюре, своего рода корабль из «Космической Одиссеи», где вдоль кромки голубого бассейна выстроены столы с закусками, где потчуют всех, от американской старой девы со значком «Исследователь Амазонки» до дипломатов и политиков, и поят кока-колой детей, которых везут на экскурсию в Гояну или Белу-Оризонти.
С противоположной стороны город простирается на восток; эта его часть может быть подразделена на два совершенно разных поселения. Границей первого, состоящего из теснящихся стена к стене домишек, образующих простой геометрический узор, является традиционной планировки проспект (W3). Второй же состоит из жилых комплексов, во внутренних дворах которых помещаются школы, магазины и развлекательные центры. В обоих поселениях адреса представляют собой комбинации из цифр и букв, напоминающие современный компьютерный код. Посвященные знают, что этот тайный язык несет в себе не только сведения о месте проживания, но и о финансовом статусе жителя и приблизительной дате его прибытия в Бразилиа. В принципе можно представить, что дети, рожденные в этом «дивном новом мире», уже помечены такими же номерами, может быть, они даже проступают у них на груди вследствие генетической мутации. К счастью, время от времени префектура изменяет адресацию, так что найти здесь нужный дом в принципе крайне затруднительно. Альфа-, бета- и гамма-жители города, по всей видимости, расселены в иерархически систематизированных районах, что для них весьма комфортно. Несмотря на это, густонаселенность столицы, прямо противоположная необъятным просторам, практически исключает какое бы то ни было социальное отчуждение. Бразилиа производит общее впечатление довольно приятного, хоть и слегка деградировавшего муравейника, и этим напоминает кварталы Нью-Йорка или Москвы, а качество жизни в ней как раз приблизительно соответствует среднему арифметическому между этими двумя столицами мировых держав. Внешние границы означенных поселений отделяют их от раскинувшейся вокруг величественной равнины, у которой они мало-помалу отвоевывают новые территории.
Искусственное озеро, напоминающее голубую поверхность зеркала – островок воды в море земли, – составляет резкий контраст к пыльной серости плоскогорья. В этом пространстве, лишенном точки отсчета и какого-либо человеческого измерения, оно то кажется чересчур большим, то, наоборот, похоже на маленькую каплю. На определенном расстоянии от города (близком ли? далеком ли?) неожиданно возник другой, незапланированный город, при этом также вытекающий из обозначенных двух проектов. Это город Дикого Запада – человеческий, грязный, нищий и полный жизни. Одним словом, отдохновение для глаза любого посетителя и для души любого искателя приключений.
Вот как выглядит Бразилиа: город не скрывает, что он не завершен, однако можно быть уверенным, что от будущего завершения этого проекта не стоит ожидать чего-то инновационного и неожиданного. Увиденное
Первоочередной задачей критика является познание труда, непредвзятое восприятие заложенной в его основе проекта. Было бы неразумно утверждать, что Леонардо при создании своих произведений следовало бы придерживаться концепции Джотто. Точно так же было бы неправильным полагать, будто вместо того, чтобы воплощать в жизнь геополитический проект Бразилиа, следовало бы отдать предпочтение другому или вовсе считать, что тот же проект мог бы быть воплощен в другое время и в другом месте. Или же полагать, что социально-антропологический проект города по той или иной причине неверен или непривлекателен, или считать, что невозможно запланировать ход развития общества и что оно должно развиваться органически. Необходимо покончить с подобного рода критикой и признать труд таким, какой он есть.
Но стоит только распознать проектную структуру, как задачей критики становится сопоставление изначального наброска с воплощенным в действительность трудом. В какой степени можно назвать удачной его реализацию, в чем создатели отошли от положенной в основу концепции? Критик не видит возможности дать ответ на эти вопросы, ибо возникновение «незапланированного» города доказывает, что по мере того, как осуществлялась геополитическая стратегия, создатели пропорционально отдалялись от реализации социально-антропологической. В городе Дикого Запада обретает воплощение истинная суть проекта. И наоборот: по мере того как реализовывалась социально-антропологическая стратегия, создатели пропорционально отдалялись от осуществления геополитического проекта, о чем свидетельствует монументальность и роскошь общественных зданий. Присущий им футуристический космополитизм и заложенный в них образ экономического процветания создают ложное впечатление того, что здесь собирались создать столицу развивающегося, расширяющегося государства. Может быть, в далеком будущем удастся свести воедино оба проекта. Но возможность подобного синтеза не была заложена ни в одном из исходных набросков. Если он и случится, то произойдет сам по себе.
Любой план призван внести упорядоченность. Но наслоение различных планов вносит в порядок хаос, а перед лицом хаоса критика беспомощна. В подобном случае лучше всего, наверное, было бы воздержаться от какого-либо суждения. Но последствия появления столь масштабного труда настолько ощутимы, что не придерживаться никакой позиции было бы лицемерием. Можно быть либо за, либо против. И делая выбор, мы были бы вынуждены основываться на чисто субъективных критериях – к примеру, на таких, как «Я бы с удовольствием пожил в Бразилиа» или «Лучше умереть, чем жить в таком месте». Но подобного рода мнения не имеют ничего общего с критикой в строгом смысле слова.
Как и любой другой плод труда человека, Бразилиа не в последнюю очередь представляет собой и произведение искусства. Возможно, крупнейшее из созданных на данный момент в Бразилии. И оно должно подвергаться критике. Целью настоящего сочинения было показать, насколько это может быть трудно.
Не-вещь I
1993
Еще недавно наш мир состоял из вещей: из домов и мебели, механизмов и транспортных средств, одежды и белья, книг и картин, консервных банок и сигарет. В нашем окружении еще существовали люди, но наука, по большому счету, также превратила их в объекты: как и прочие вещи, они теперь поддаются исчислению, прогнозам и манипуляциям. Короче говоря, окружающая среда была условием нашего существования. Ориентироваться в ней значило уметь отличать естественное от искусственного. Задача непростая. Является ли плющ, вьющийся по моей стене, естественным, потому как он растет и относится к области ботаники, т. е. естественной науки? Или же он является искусственным, поскольку посадил его мой садовник, руководствуясь эстетическими принципами? А мой дом – он искусственный, потому что создавать и строить дома – это искусство, или для человека является естественным строить для жизни дома, как для птиц является естественным строить гнезда? Имеет ли вообще сейчас смысл различать природу и культуру ради того, чтобы ориентироваться в вещественной среде? Не стоит ли обратиться к иным «онтологическим» критериям? К примеру, различать движимое и недвижимое, иммобильное имущество и мебель? Но и здесь есть свои сложности. Государство, как может показаться, неподвижно, и тем не менее Польша сместилась в сторону Запада. Кровать, как может показаться, вещь движимая, однако моя кровать сместилась меньше, чем Польша. Любая каталогизация вещественной среды, по каким бы критериям она ни осуществлялась – живое-неживое, мое-твое, полезное-бесполезное, близкое-далекое, – будет неполной и не до конца точной. Разобраться в вещах всё же достаточно сложно.
И всё же, если взглянуть назад, жить в окружении вещей было довольно комфортно. Были, конечно, некоторые – говоря высоким языком – онтологические сложности, но было приблизительно понятно, что надо делать, чтобы жить. «Жить» означает двигаться в сторону смерти. На этом пути можно столкнуться с некими вещами, преграждающими путь. Подобные вещи, называемые проблемами, следовательно, требуется устранить. «Жить» в те времена означало решать проблемы – для того чтобы была возможность умереть. Способов решать проблемы было несколько: либо противящиеся вещи превращали в удобопереносимые – такой процесс назывался производством, – либо перешагивая через них, что именовалось прогрессом, пока в конце концов человек не сталкивался с проблемными вещами, которые нельзя было ни преобразить, ни преодолеть. Они именовались предельными вещами [22], конечными судьбами мира и человека, и при встрече с ними человек умирал. В этом заключалась вся парадоксальность жизни среди вещей: люди пребывали в уверенности, что им необходимо решать проблемы, чтобы освободить себе путь к смерти, или, как считалось, «освободиться от обстоятельств», однако умирали они именно от встречи с неразрешимыми проблемами. Звучит не очень обнадеживающе, но в общем и целом успокаивающе. Всегда ясно, чего в жизни следует придерживаться, а именно – вещей.
Увы, но и здесь произошли изменения. Сегодня со всех сторон в нашу среду вторгаются не-вещи, вытесняя вещественное. Такого рода не-вещи мы называем информацией. «Что за ерунда?» – готовы сказать вы. Информация существовала всегда, и если следовать самой форме слова «ин-формация», то речь идет о «формах в» вещах. В каждой вещи содержится информация – в книгах и картинах, консервных банках и сигаретах. Нужно лишь считать ее, «декодировать» вещи, чтобы извлечь информацию на свет божий. Так было всегда, в этом нет ничего нового.
Подобное возражение абсолютно необоснованно. Информация, вторгающаяся сейчас в нашу среду обитания и вытесняющая из нее вещи, имеет природу, принципиально отличную от всей предшествующей информации: она невещественна. Электронные изображения на экранах телевизоров, хранящиеся в компьютерах данные, кинопленки и микрофильмы, программы и голограммы настолько «мягки» (т. е. представляют собой софт – программное обеспечение), что любая попытка объять их обречена на неудачу. Эти не-вещи в прямом смысле слова «непостижимы», необъятны по смыслу. Их можно только расшифровать, но не постичь – несмотря на то что кажется, будто они, как и прежняя информация, заключены в вещественные носители – катодовые трубки, целлулоид, чипы, лазерные лучи. Это хоть и верно с «онтологической» точки зрения, но является «экзистенциальной» иллюзией. Материальная основа информации нового типа с экзистенциальных позиций незначима. Свидетельством этому выступает тот факт, что аппаратное обеспечение – хардвер – всё дешевеет, а программное обеспечение – софт – всё дорожает. Остатки вещественности, всё еще сохраняющиеся в этих не-вещах, можно не принимать во внимание при рассмотрении новой среды обитания. Среда становится всё мягче, туманнее, призрачнее, и тот, кто желает научиться в ней ориентироваться, должен исходить из ее спектрального характера.
Однако даже осознание нового характера среды не является необходимым условием. Мы все проникнуты ею. Наш экзистенциальный интерес очевидно смещается от вещей в сторону информации. Мы всё менее заинтересованы в обладании вещами и всё более – в потреблении информации. Не в том, чтобы приобрести еще одно платье, еще один предмет мебели, а в том, чтобы приобрести поездку, лучшее образование для наших детей, еще одно музыкальное событие в том месте, где мы живем. Вещи начинают смещаться на периферию нашей сферы интересов. Одновременно с этим всё бо́льшая часть общества занята производством информации, «сервисов», управлением и программированием и всё меньшая – производством вещей. Пролетарии – производители вещей – становятся меньшинством, а функционеры и аппаратчики – производители не-вещей – составляют большинство. Вещественная буржуазная мораль – производство, хранение и использование вещей – уступает место новой морали. Жизнь в среде, приобретающей невещественный характер, обретает иной окрас.
Может показаться, что при описании подобных изменений мы не учитываем поток ненужных вещей, сопровождающих внедрение не-вещей в нашу жизнь. Но и это не так. Наличие ненужных вещей свидетельствует о деградации вещи. Происходит вот что: мы информируем автоматы для того, чтобы они обеспечивали массовое, наиболее дешевое производство подобных ненужных вещей, а они годны лишь на то, чтобы их выбросить: в жизни нельзя придерживаться всех этих авторучек, зажигалок, бритв, пластиковых бутылок – они не есть настоящие вещи. И по мере того как мы учимся всё лучше информировать автоматы, все вещи превращаются в ненужные – в том числе и дома, и картины. Все вещи обесценятся, а вся ценность сместится в сторону информации. «Переоценка всех ценностей» – вот, в том числе, и суть нового империализма: над человечеством обретает власть та группа людей, которая будет владеть информацией касательно сооружения атомных станций и ядерного оружия, транспортных средств и летательных аппаратов, проведения операций с генами, создания аппаратов управления. И означенная группа продает эту информацию подвластному человечеству по самой высокой цене.
То, что происходит на наших глазах – то, что вещи смещаются на периферию нашей сферы интересов, а внимание приковывается к информации, – не имеет аналогов в истории. Поэтому возникает дискомфорт. Мы должны ориентироваться в этой среде, хотим в ней ориентироваться, стремимся обнаружить какие-то параллели, несмотря на беспрецедентность. Иначе как еще мы можем представить себе, что нам придется жить в подобного рода невещественном окружении? Что это будет за человек, который вместо того, чтобы взаимодействовать с вещами, будет взаимодействовать с информацией, символами, кодами, системами, моделями? Но одну параллель всё же можно провести, а именно – с первой промышленной революцией. В тот момент интерес сместился от живой природы, лошадей и коров, крестьян и ремесленников к вещам, к машинам и продуктам машинного производства, рабочим массам и капиталу, и так сформировался «современный» мир, в котором мы и жили до недавних пор. В то время можно было со всей справедливостью утверждать, что крестьянин 1750 года нашей эры имел больше общего с крестьянином 1750 года до нашей эры, чем с собственным потомком – пролетарием 1780 года нашей эры, и сегодня происходит нечто подобное. У нас больше общего с рабочими и гражданами времен Французской революции, нежели с нашими собственными детьми, играющими с электронными гаджетами. Проведя такую параллель, мы не станем чувствовать себя комфортнее в ходе нынешнего переворота, однако это поможет нам овладеть ситуацией.
Мы сможем осознать, что наша попытка придерживаться в жизни определенных вещей не является, как мы склонны думать, единственным разумным способом существования, но поймем, что эта наша «объективность» развилась совсем недавно. Мы поймем, что можно жить и по-другому – возможно, даже и лучше. Да и вообще, «современная» жизнь, жизнь в окружении вещей, вовсе не настолько прекрасна, как казалось нашим отцам. У многих неевропейских обществ третьего мира есть свои веские причины отказываться от подобного существования. И если наши дети тоже решат от него отказаться, не стоит отчаиваться. Наоборот, следует попытаться представить себе эту новую жизнь в окружении не-вещей.
Признаем честно, что и это будет весьма непростой задачей. Этот новый человек, зарождающийся вокруг нас и внутри нас самих, в реальности попросту безрукий. Он уже не знает, как поступить с вещами, и потому уже нельзя будет сказать, что он совершает поступки. Исчезнут понятия практики, работы. Единственное, что останется такому человеку от рук – это кончики пальцев, которыми он будет нажимать на кнопки, чтобы вести игру с символами. И потому это уже более не человек действующий, а человек играющий – не
Не-вещь II
1993
С тех пор как человек стал человеком, он рукотворно видоизменяет свою окружающую среду. Человеческое бытование в среде определяет рука с четырьмя вытянутыми пальцами и оттопыренным большим. Эта свойственная человеческому организму конечность постигает вещи, и мир постигается рукой как мир вещественный. И не просто постигается: рука приближает эти вещи для более пристального рассмотрения и переформировывает. Таким образом, рука сообщает постигнутым ею вещам информацию, и вокруг человека складываются два мира: мир «природы», наличных, предполагаемых к познанию вещей, и мир «культуры» – подручных, информированных вещей. Еще не так давно считалось, что история человечества – это процесс, благодаря которому рука человека осуществляет прогрессивное преобразование природы в культуру. Сегодня следует отказаться от этой «веры в прогресс». На самом деле становится всё очевиднее, что рука вовсе не оставляет вещи, которым сообщила информацию, в покое, но продолжает трепать их, покуда эта информация не изнашивается. Рука потребляет культуру и превращает ее в отбросы. Таким образом, существуют не два, а три окружающих человека мира: мир природы, мир культуры и мир отбросов. Мусор становится всё интереснее: его изучением занимаются целые отрасли науки, такие как экология, археология, этимология, психоанализ. Выясняется, что отбросы возвращаются обратно в природную среду. Следовательно, история человечества – это не вектор перехода от природы к культуре, а круг, в котором природа переходит в культуру, культура – в отбросы, а отбросы – в природу, и так далее. Порочный круг.
Чтобы вырваться из этого круга, необходимо располагать неперерабатываемой, «незабываемой» информацией – такой, истрепать которую рука была бы не в состоянии. Но рука стремится потрепать абсолютно все вещи в попытке всё постичь. Таким образом, неперерабатываемая информация не может заключаться в вещах. Должна быть создана невещественная культура. Если бы нам это удалось, то не было бы больше забвения, и история человечества действительно стала бы представлять собой линейное движение прогресса, всё больше разрастающуюся память. В настоящий момент мы являемся свидетелями попыток произвести подобного рода невещественную культуру, всевозрастающую память. Примером тому может служить память компьютерная.
Компьютерная память – это не-вещь. Точно такие же не-вещи представляют собой электронные изображения и голограммы. Всё это – чистой воды не-вещи, поскольку рука не может их постичь. Это не-вещи, поскольку они представляют собой неперерабатываемую информацию. Эти не-вещи по-прежнему связаны с такими вещами, как силиконовые чипы, катодные трубки или лазерные лучи, но это преходяще. «Игра в бисер» Гессе и подобные ей футурологические произведения позволяют по крайней мере представить, что может произойти освобождение не-вещей от вещей, софта от хардвера. Впрочем, нам вовсе не обязательно пускаться в футурологические измышления: уже сегодня мы изо дня в день ощущаем возрастающую невещественность, «мягкость» культуры. Окружающие нас вещи уменьшаются, происходит «миниатюризация»; они становятся всё дешевле, в то время как окружающие нас не-вещи всё разрастаются, и происходит «информатизация». Эти не-вещи одновременно неуловимы и вечны. Их нет, и в то же время они есть; они незабываемы.
В подобных условиях руки не нужны, им нечего постигать и нечего создавать. Поскольку эта ситуация непостижима, непостижимо и то, как с ней поступать. Поступок, действие, как и совершающий его действующий и созидающий инструмент – рука, становятся излишни. Всё, что можно еще постичь и создать, автоматически обеспечивается не-вещами, программами – «искусственным интеллектом» и робототехникой. В таком положении человек освобождается от понятийной и созидательной работы, становится безработным. Безработица на сегодня – не конъюнктурное явление, а показатель избыточности работы в ситуации невещественности.
Руки, ставшие избыточными, могут атрофироваться. Но не кончики пальцев. Напротив: они входят в число наиболее важных органов. В ситуации невещественности необходимо производить невещественную информацию и получать от нее удовольствие. Производство информации – это перестановочная игра с символами. Удовольствие от информации – это рассматривание символов. В ситуации невещественности требуется играть символами и рассматривать их же. Программировать и получать удовольствие от программ. А чтобы вести игру символами, чтобы программировать, необходимо нажимать на кнопки. То же самое требуется и для того, чтобы рассматривать символы, наслаждаться программами. Кнопки – это устройства, преобразующие символы и делающие их видимыми (см., к примеру, пианино и пишущую машинку). Чтобы нажимать на кнопки, нам требуются кончики пальцев. Они и будут обеспечивать бытие человека в невещественном будущем.
Отсюда вопрос: что происходит с экзистенциальной точки зрения, когда я нажимаю на кнопку – кнопку печатной машинки, клавишу пианино, кнопку на телевизоре или телефоне? Когда президент Соединенных Штатов нажимает на красную кнопку или фотограф – на кнопку спуска? Я выбираю кнопку, принимаю решение в пользу именно этого выбора. В пользу определенной буквы, ноты, телепрограммы, номера абонента. Президент делает выбор в пользу войны, а фотограф выбирает кадр. Кончики пальцев – это органы, в которых локализован выбор, заключается принятие решения. Человек освободился от труда, чтобы обрести возможность выбирать и принимать решения. Ситуация безработицы и невещественности обеспечивает ему свободу выбора и принятия решений.
Но и эта ситуация свободы на кончиках пальцев отсутствующих рук не доставляет нам особого комфорта. Если я прижимаю к виску револьвер и спускаю курок, я добровольно выбираю смерть. По всей видимости, это – высшая степень свободы: посредством нажатия на курок я могу освободиться от любого рода принуждения. Но в действительности посредством этого нажатия я стимулирую процесс, заранее запрограммированный в устройстве револьвера. Я не принимаю «свободное» решение, а делаю выбор в пределах программы револьвера – точно так же, как делаю выбор в пределах программы пишущей машинки, пианино, телевизора, телефона, фотоаппарата или американской военной программы. Свобода выбора, заключенная в кончиках пальцев, оказывается запрограммированной свободой, позволяющей делать выбор из предписанного числа возможностей. Я делаю свой выбор согласно этому предписанию.
Таким образом, создается впечатление, что в невещественном будущем общество разделится на два класса: класс программистов и класс программируемых – тех, кто создает программы, и тех, кто действует сообразно созданным программам. На класс игроков и класс марионеток. И это еще был бы чересчур оптимистичный взгляд на будущее. Ведь то, что делают программисты, нажимая на кнопки, играя символами и производя информацию, суть то же самое движение кончиков пальцев, которое совершают и запрограммированные люди. Программисты также делают выбор в рамках программы – можно назвать ее «метапрограммой». А игроки метапрограммы, в свою очередь, нажимают на кнопки мета-метапрограммы. Эта рекурсия от мета- к мета-, от программистов к программистам, программирующим программистов, оказывается бесконечной. Так нет же: в невещественном будущем в обществе не будет классов, это будет общество программирующих программируемых. Вот в чем заключается свобода принятия решений, открывающаяся нам при освобождении от работы. Программный тоталитаризм.
Но надо сказать, такого рода тоталитаризм крайне удовлетворяет общество. Программы заметно совершенствуются. А это означает, что в них содержатся астрономические количества возможностей, из которых можно выбирать. Количества, превосходящие человеческую способность к выбору. И принимая решения, нажимая на кнопки, я никогда не достигну пределов программы. Кнопки, которыми я располагаю, столь многочисленны, что кончики моих пальцев никогда не смогут коснуться их всех. От этого у меня создается впечатление, что я делаю совершенно свободный выбор. Если наше общество когда-либо придет к программному тоталитаризму, члены общества так никогда и не смогут этого понять: он будет для них невидим. Видно его только в нынешнем зачаточном состоянии. Возможно, мы – последнее поколение, которое способно понять, что нам грядет.
Мы способны понять это, поскольку у нас пока еще есть руки, с помощью которых нам дано постигать и действовать. И потому мы можем распознать в надвигающемся программном тоталитаризме не-вещь, ибо для нас он непостижим. Но возможно, это наше непонимание свидетельствует о том, что наш разум уже перегнали? Разве представления о свободном от работы обществе, полагающем, что способно на свободный выбор – это не утопия, маячившая в сознании людей испокон веков? И может быть, мы приближаемся к концу времен? Чтобы ответить на этот вопрос, требуется более тщательно проанализировать понятие «программа» – основное понятие настоящего и будущего.
Ковры
1993
Наше жилище – это пещера, гора-прародительница. Какими бы высокими, функциональными, открытыми ни были наши жилища, они продолжают оставаться имитацией пещеры, и чем они уютнее, тем больше на нее похожи. Эта троглодитская черта нашего образа жизни подтверждается, с одной стороны, историей, и с другой стороны – глубинной психологией. Но является ли пещера в действительности первоначальным местом обитания людей? Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, что мы понимаем под словом «начало». Пещерный человек – потомок обитателей гнезд. Пещера – это только шаг на пути из гнезда в сторону будущего человека. Происхождение человека представляет собой несколько иную картину, чем происхождение лошади. Предок лошади – эогиппус – на самом деле существовал, в то время как предка человека на самом деле не существовало. Ни гнездо (шатер), ни пещера (жилище) не являются естественными местами обитания человека. Ничто человеческое не естественно. То, что в нас естественно – то нечеловечно. И всё же: гнездо и пещера, хоть и оба имеют отношение к человеку, представляют собой противоположности.
В настоящем сочинении мы задаемся вопросом о диалектических отношениях между пещерой и гнездом, рекой и степью, крестьянином и пастухом, шатром и домом. А именно – вопросом о ковре. Для культуры шатров ковер является тем же, чем для культуры домов является архитектура. Но, вырвавшись из шатра и перелетев степь, ковер через окно влетел в нашу квартиру, и теперь наши полы стали подкладкой для ковров, а ковры – просто предлогом.
Первые известные нам ковры появились в Египте в XVI веке до н. э. как дополнение, привнесенное азиатской степью в мир величественной речной архитектуры. Царство ковров простирается вдоль берегов великих рек Индии и Китая, куда их завезли из Монголии Чингиз-хан и Хубилай. Великую персидскую империю Тимуридов мы можем рассматривать как синтез Междуречья, центральноазиатской степи и Памира – синтез, не удостоившийся должного внимания со стороны нашей исторической философии. Мы не будем касаться здесь великолепия перуанских ковров, поскольку они, как и всё, что относится к доколумбовому периоду, лишь внесет путаницу в привычные нам категории.
Ковроткачество готов – это далекое предчувствие песчаной бури, налетающей из русских степей и пустыни Сахары и грозящей бросить свою тень на замки феодалов. Гобелены XVIII века – посланцы Персии и Китая, проникшие сквозь трещины ставших уже хрупкими западных дворцов. Теперь они – последние отзвуки шальных ветров тайги и тундры – тихо шепчутся на украшенных рокайлем стенах французского дворянства времен упадка. И если это действительно так, если все наши ковры представляют собой буйные ветра, проникнувшие сквозь щели в стенах, чтобы что-то нашептать нам на ухо, как тогда объяснить то возрождение ковра, которое мы наблюдаем на так называемых художественных выставках? Ведь если это так, то ковры – не просто посланцы, но провозвестники бури. Египетские ковры – не только свидетели синайских песчаных бурь, но и помнят еще Эхнатона. Готские ковры помнят не только сельджукских воинов, но и Симоне Мартини и даже Лютера. Гобелены – очевидцы не только событий Тридцатилетней войны, но и Французской революции и промышленного переворота. Свидетелями чего станут ковры сегодняшние? Какие они несут с собой ветра, тени каких бурь набрасывают они на наши стены, о каких возвещают волнениях?
Ответы на эти вопросы кроются в самих коврах. Это ткани, где уток закрывает собой нить основы и прячет ее. У ковра из шерсти качественного плетения благородные узлы шерстяной пряжи скрывают тот факт, что основа его сделана из самых обыкновенных нитей. Образ действия ковродела противопоставляется образу действий ткача. Наше платье – это результат работы поперечной нитью, не прикрывающей долевую, а наоборот, приподнимающей ее. Напротив, ковры – результат плетения, отрицающего свою собственную основу и прячущий ее. Такое рассмотрение техник плетения и ткачества служит для того, чтобы пролить свет на заговорщическую и даже обманную суть этой вещи. Ковроткачество – это процесс, в котором поверхность ополчилась против собственной опоры, основы. Именно поэтому при изготовлении ковра пользуются заранее подготовленными, в точности выверенными набросками, по которым совершенно ясно, что это лишь предлоги. Подготовленные для работы узоры, детально прорисованные на бумаге или любом другом легко выбрасываемом материале – это произведения искусства, не гнушающиеся тем, чтобы быть выброшенными. В ковроткачестве нет места ни одному спонтанному движению. Каждый узел продуман заранее. Сам процесс вязания узлов происходит не плавно, а рывками, при том что каждый рывок имеет свое место в прогностической мозаике. Так, к примеру, на основе могут быть завязаны сначала зеленые, вслед за ними – желтые, потом красные, затем – синие узлы, и в результате такой последовательности действий намеченная форма будет видна лишь по окончании всех этапов прерывистой работы. То, что ковры производят достаточно статичное впечатление – лишь иллюзия: ковер выполнен в рваной, будто бы даже алеаторической технике, опирающейся, в свою очередь, на статичный набросок.
Попытка вжиться в роль создателя ковров обречена на провал. Подобную работу современные психологи рекомендуют в качестве психотерапии, но рекомендация эта достаточно спорная. Кажется, что, работая над ковром, человек манипулирует шерстяными нитями и различными стилями ткачества, но всё это он осуществляет парадоксальным образом. Он вторгается в материю, следуя наброску, на который ориентируется, и стремится сделать так, чтобы казалось, будто не видно материи. Его цель – не признать результат своего труда, а спрятать его. Он создает видимость – а в этом понятии заложены не только красота, но и ложь. За счет красоты автор стремится скрыть истину. Его работа в том, чтобы противопоставить шопенгауэровскую концепцию мира как представления его же концепции мира как воли – проще говоря, повесить ковер на стену.
Анализируя подобным образом ковер, мы можем прийти к ответу на вопрос о том, откуда его к нам принесло и куда он нас несет. Это холодное веяние, прилетающее к нам из тех краев, где ставится под сомнение истина. А несет он нас в те края, где за красотой и видимостью скрывается тот факт, что истина была нами утрачена. Мы вешаем на стены ковры, чтобы загородить щели. Не самое плохое описание нынешней культурной ситуации.
Горшки
1993
Сказал Господь: «Дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе; Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника». Мы же в нашем сочинении намереваемся истолковать это грозное пророчество. Ему можно найти интерпретацию, потому что оно заключает в себе множество смыслов. Однозначные высказывания истолковать нельзя, потому что их невозможно понять превратно. Наше же предложение взято из Библии, а Библия – это многозначный текст, дающий пищу богословам. Поэтому наш текст продолжает благородную традицию, но при этом вовсе не претендует на то, чтобы стать частью теологических диспутов.
Есть одна интерпретация, лежащая на поверхности: каждый из нас хотя бы раз в жизни разбивал горшок, но никому еще не доводилось сокрушать народы. Но для Господа народы – что для нас горшки, и Он грозит нам это продемонстрировать. Толкование, которое мы постараемся дать, будет основываться на совершенно иной точке зрения. В нем мы будем исходить из того, что для Бога горшки – не то же самое, что для кухарки. А именно, что в глазах Бога горшки представляются похожими на те формы, которые древние именовали «неизменными идеями». Из этого мы и собираемся исходить, стремясь привести данное высказывание в соответствие со временем, чтобы оно выглядело так: «Сокрушишь их вместе с их якобы вечными и неизменными идеями».
Мы будем рассматривать горшки как пустые формы, каковыми они и являются. Речь не идет о том, чтобы свести сложные материи до чего-то настолько простого, как горшок. Совсем наоборот: речь о том, чтобы рассматривать «чистую форму» феноменологически, и тогда она представляется нам как горшок. Иными словами: в нашей беседе не упрощается понимание формы, но усложняется понимание горшка. Горшок – это сосуд, инструмент, служащий для того, чтобы объять и удержать некую субстанцию. Это эпистемологический инструмент (инструмент теории познания). Приведем пример: я беру пустой горшок и подношу его под струю льющейся из крана воды. Таким образом я придаю горшку содержание, а воде – форму, и информированная горшком вода постигается в горшке вместо того, чтобы продолжать аморфно течь дальше. Это банальный факт, но никакая теория познания и ни одна теория информации ему пока еще не воздала должное.
Вот примеры некоторых сопряженных с этим сложностей: как известно, де Голль имел «определенную идею Франции», хоть он, к сожалению, и оставил открытым вопрос о том, что же это была за идея. Можем ли мы сказать, что генерал зашел в лавку горшечника и так долго перебирал горшки, пока не нашел тот, в который мог бы влить Францию? Или же он купил некий очень красивый горшок и затем попробовал осторожно наполнить его Францией? Или, может быть, он сам слепил горшок и подставил его под струю французской водопроводной воды, чтобы так объять Францию?
Эти вопросы внушают нам беспокойство, поскольку касаются не только генерала де Голля, но и всего величественного комплекса естественных наук. Что я делаю, когда пытаюсь представить законы природы в виде математической формулы (формулирую «определенную идею» природных явлений)? Перебираю ли я имеющиеся алгоритмы до тех пор, пока не найду тот, который мог бы вобрать в себя данное явление? Или же я выбираю наиболее симпатичный, элегантный алгоритм (к примеру, уравнение Эйнштейна) и затем пытаюсь осторожно вместить в него явления? Или же я сам компоную уравнение и отправляюсь на поиски явлений, которые оно бы описывало? Весь тот громадный хрустальный замок, построенный на алгоритмах и теориях, что мы зовем наукой, стоит на столпах, созданных из ответов на подобные вопросы. И столпы эти неустойчивы. Тем самым слова Господа, в которых он грозит сокрушить нас, как сосуды горшечника, обретают новый смысл.
Может быть, нам может помочь более пристальное рассмотрение процесса создания горшков? Горшок – это пусто́та: определение в достаточной степени негативное. Пустота возникает, когда из некой наполненности что-то вычитается, изымается, абстрагируется. Например, с помощью лопаты. Яма – точно такая же пустота. Тем же способом можно изготавливать и горшки: вычерпывая, к примеру, пальцем глину из скатанного шара. Но можно предположить, что гончарное дело возникло совершенно иначе. Вероятно, сначала человек так переплетал пальцы рук, что возникала пустота, которую можно было наполнить питьевой водой. Затем вместо пальцев начали переплетать прутья, и так возникли корзины (и вообще какие-либо плетеные изделия, в том числе ткань). Но поскольку корзины не в состоянии удерживать влагу, изнутри их стали обмазывать глиной. В конце концов люди пришли к тому, что эти водонепроницаемые корзины можно обжигать (или же это вышло случайно – а нам известно, что случай и намерение взаимозависимы), и так были созданы первые прекрасные горшки с черным геометрическим узором на красном фоне – следами сгоревших веток.
Экскурс в технику горшечного дела не то чтобы оказался нам особенно полезным. Согласно ему, пустые горшки, или чистые идеи, могут быть как абстракциями (изъятиями), так и созданными собственными руками хитросплетениями. Для формально мыслящего человека (к примеру, математика) от этого не становится яснее, в каком процессе он, собственно, участвует – в сплетении ли форм, позволяющих объять явления, в абстрагировании ли форм из явлений или даже в игре пустыми формами (пускании мыльных пузырей). Но всё же при этом становится ясно одно: пустые горшки, будь они сплетены или выскоблены, невозможно сокрушить. В них попросту нечего сокрушать. Взять, к примеру, пустой горшок под названием «1+1= 2»: неважно, является ли он хитросплетением, объемлющим исчисляемое, или абстракцией из уже исчисленного, – он существует вне времени и пространства. Здесь не имеет никакого смысла задаваться вопросом, будет ли один плюс один равняться двум в четыре часа пополудни в Семипалатинске. Примерно так и должны выглядеть горшки в глазах Господа. И при этом Он всё равно должен хотеть их сокрушить?
Если смотреть на мир с подобной точки зрения – с точки зрения горшечника, – то сквозь всякое явление, за всяким явлением видятся те самые горшки, которые объемлют и информируют эти явления: за яблоком – шар, за стволом дерева – цилиндр, за женскими формами – различные геометрические, а с недавних пор еще и за такими, казалось бы, бесформенными и хаотичными явлениями, как облака и горные массивы – так называемые фрактальные формы. Этот взгляд горшечника, схожее с рентгеном видение, для которого явления – не более чем ускользающие тени, за которыми сокрыты вечные формы, носит название теоретического видения. И сегодня благодаря ему сформировалась новая техника – электронная керамика. Существуют аппараты, проецирующие на экраны компьютеров созданные из алгоритмов пустые, но при этом цветные формы – так называемые синтетические образы. Тот, кто видит подобные изображения – тот видит перед собой те самые несокрушимые пустые горшки, скрывающиеся за явлениями.
Когда Пифагор мог узреть за музыкальной октавой и треугольником одну и ту же пустую форму, его видение было мистическим. Когда Платон мог узреть за явлениями вечные формы красоты и добра и тем самым спасти их от забвения, его видение было озарением. И даже Галилей, узревший за бесформенным движением тяжелых тел простую формулу свободного падения, и те, кто смог увидеть в хаотичном скоплении веществ относительно простые химические формулы, еще верили в то, что отчасти их взору предстал сокрытый за явлениями Господень план по устройству мира. Но что же до тех, кто сидит перед экранами компьютеров, играючи проецирует на них пустые формы и ждет, пока другие наполнят их содержанием? Как обстоит дело с теми, кто проектирует так называемые виртуальные пространства, чтобы на их основе создать альтернативные миры? Их Господь сокрушит вместе с их якобы вечными и неизменными идеями.
Предлагаемая нами интерпретация пророчества заключается в следующем: «Сокрушишь те народы компьютерных людей, этаких горшкоделов, вместе с их пустыми сосудами». Звучит не очень-то по-библейски, но зато устрашающе, и потому оно должно тихонько сопровождать проведение любого симпозиума, посвященного таким вещам, как «цифровое представление изображений», «киберпространство» или «синтетическая симуляция и голография». В подобным образом истолкованном пророчестве речь, как и в настоящем сочинении, идет о пустоте. Пустые горшки – это полые сосуды. Вечные идеи – это чистые, полые мысли. Математические формулы – чистые, полые пропорции. Чистейшая из всех идей, высочайшая из всех форм – это божество. Поскольку чистые идеи абсолютно пусты, они несокрушимы и вечны. Господь вечен. Именно к этому начинают приходить формалистские горшечники – компьютерщики. Проектируя пустые формы, которые затем наполняют возможностями, таким образом создавая альтернативные миры, они уподобляются Богу –
Говоря о полости вещей, мы восходим к корням. В европейских языках видно родство понятий полого, благого и демонического – мы можем видеть это на примере немецких «hohl» («полый»), «Heil» («благо») и «Hölle» («преисподняя»). В английском же сходное написание имеют «hole» («дыра, пустота») и «whole» («целый»). То есть, говоря о пустоте, мы говорим обо всём в целом. Наука благодаря формальному мышлению уже давно сумела проникнуть по ту сторону явлений, и ей видна сокрытая за ними пустота (искривленное пространство, образованное пересечением полей различных вероятностей). Но лишь недавно человек начал вычислять на основе обнаруженной полости возможности найти альтернативный наполнитель. Лишь недавно он постиг то, в чем заключается суть горшечного дела: в создании пустых форм с целью информирования аморфного. То есть в том, что и сделал Господь в первый день творения. Вот он, истинный Большой взрыв: он заключается в том, что мы наконец постигли секрет гончарного мастерства. И пророчество говорит о том, что Он сокрушит нас вместе со всеми нашими горшками прежде, чем мы научимся лепить их так же хорошо, как Он, или даже лучше.
Вот в чем суть толкования: в выдвижении интерпретаций, которые впоследствии могут быть опровергнуты, и следовательно, могут провоцировать на создание новых интерпретаций, точно так же опровержимых. Такое завершение можно прочесть как молитву перед лицом только что истолкованного грозящего нам пророчества.
Шаманы и танцы с масками
1989
Если ввести в компьютер уравнения, в которых излагается суть наук, то на экране возникнет панорама мировой науки. Выглядеть она будет как пересекающиеся и находящие друг на друга проволочные сетки. В некоторых местах переплетения проволоки становятся плотнее и образуют искривление поля. Подобного рода углубления в структуре сети называют
Если мы будем рассматривать себя как временные искажения, вызванные пересечением силовых полей, то все достижения антропологии не будут стоить и выеденного яйца. В таком случае мы будем представлять собой всего-навсего узлы отношений (проволочек) без какого-либо внутреннего ядра (будь то «дух», или «Я», или некая «самость» – что угодно, с чем мы могли бы себя «идентифицировать»). Если распутать формирующие нас узлы отношений, не останется ничего. Иными словами, получается, что «Я» суть абстрактная точка пересечения неких конкретных отношений, из которой также исходят некие конкретные отношения. Но мы в состоянии «идентифицировать» себя с завязанными на нас отношениями: к примеру, с телом, обладающим определенной массой (узлом электромагнитного и гравитационного поля), с организмом (узлом генетического и экологического поля), с «психикой» (узлом коллективного сознания) или с «личностью» (узлом пересекающихся социальных, интерсубъективных полей). Слово «личность» можно заменить на «маску». То, что раньше называлось самоидентификацией, сейчас вернее будет обозначить идентификацией с маской (или с несколькими взаимозаменяемыми или накладывающимися друг на друга масками).
Таким образом, понятию «маска» возвращается его первоначальное экзистенциальное значение. Я тот, кто я есть, только когда я ношу определенную маску (исполняю определенный танец с маской), а другие представители того же племени распознают эту маску и признают меня в ней. Изначально набор масок был достаточно ограничен: существовали, к примеру, маска шамана, маска охотника, маска гомосексуала. Впоследствии их число увеличилось, и сегодня можно носить одну поверх другой: можно исполнять танец с маской директора банка, а под ней носить маски ценителя искусств, игрока в бридж и отца семейства. Если снимать маски одну за другой, словно чистишь луковицу, то в конце концов ничего не останется. Экзистенциальный анализ описывает данное явление следующим образом: «Я» – это то, к чему обращаются, когда говорят «ты».
Если с тех же самых позиций рассматривать общество (поле интерсубъективных отношений) как организацию по прокату масок, можно обнаружить в ней сеть, в которой физические, биологические, психологические и иные пересечения преобразуются в маски, уплотняясь в то, что мы называем «личность». Вопрос в следующем: как производятся эти маски и как они накладываются на улавливаемые социальной сетью отношения? Тем самым мы позиционируем вопрос о дизайне масок как вопрос политический. Это можно удачно проиллюстрировать на примере амазонского племени: каким образом создается дизайн маски шамана и как она надевается на вступающего в стадию половой зрелости мужчину, чтобы все увидели в нем шамана и сам он мог идентифицировать себя как таковой? В случае с обществом, обладающим столь сложной структурой, как постиндустриальное, данная схема не так легко прослеживается. Но достаточно просто сформулировать этот вопрос – и смешается большинство политических категорий.
Вряд ли мы добьемся успеха, попытавшись получить ответ на него от индейцев Амазонии. Они приписали бы авторство дизайна сверхчеловеческим силам (к примеру, антропоморфному предку-леопарду), а надевание маски являлось бы для них частью священной традиции. Это чуждая нам идеология, хотя на самом деле она ничуть не менее правдоподобна, чем наши собственные. Наши идеологии (прежде всего иудейско-христианская и гуманистическая традиции) предполагают наличие в нас некоего личностного ядра, примеряющего на себя различные имеющиеся в распоряжении маски и скрывающегося за ними – что еще более затрудняет понимание дизайна маски, чем версия о предке-леопарде. Поэтому нам ничего не остается, кроме как несколько отдалиться от поля интерсубъективных отношений и взглянуть на маску со стороны – что, по сути, невозможно, ведь без маски нет никаких «нас», а потому мы были бы не в состоянии распознать какие-либо маски. (Ранее вышеописанное носило название «диалектики несчастного сознания».)
И всё же можно сказать, что маски, представляющиеся ложками, черпающими личности из каши межчеловеческих отношений, возникли из этой же каши: сами по себе они также являются формами межличностного взаимодействия. (Маска директора банка не происходит из некой иной сферы профессии или призвания, но профессия и призвание являются следствием маски.) Ввиду этого вопрос о дизайне маски носит интерсубъективный характер. Это означает, что тем, что я есть, я стал только в ходе всеобщего «диалога». Отсюда вывод: «Я» – не только носитель масок, но и дизайнер тех масок, что носят другие. Таким образом, я реализую себя не только во время танца с маской, но и в равной степени в процессе создания масок для других носителей, в котором я принимаю участие наравне с остальными. «Я» – это не только то, к чему обращаются, когда говорят «ты», но и то, что само говорит «ты». В то же время я могу создавать маски, только будучи в маске. Не то чтобы нас удовлетворил подобный ответ на вопрос о дизайне масок – скорее он дает основания для постановки следующих вопросов. Но только подобная постановка вопроса и отличает нас от индейцев (в том числе и тех, что исполняют свой танец с масками вокруг нас самих, или тех, что торчат у экранов телевизоров в надежде почерпнуть идеи для масок оттуда). Дизайн – это в том числе и
Подводная лодка
1970
Если Новое время представляет собой разрушение, рассеивание и дробление идей, сформировавшихся в Средние века под знаком католической веры, то для периода, начало которого знаменуется индустриальной и Французской революцией, а конец – изобретением подводной лодки, характерна аккумуляция достижений человеческой мысли в русле солипсизма. Я попытаюсь продемонстрировать – в той мере, в которой позволяют мне это сделать документальные свидетельства и археологические находки, дошедшие до нас из означенной эпохи, отмеченной волнениями и войнами, – какие области науки, философии, искусства и религии поневоле повлияли на создание подводной лодки. В физических дисциплинах материя и энергия растворились в тумане математических и логических символов, биологические науки свели жизнь и ее проявления к воплощению абстрактных принципов, науки же социальные рассматривали общество как совокупность законов, которые можно по крайней мере выразить языком статистики. Религии узрели в Боге отвлеченную идею, а черта считали в лучшем случае аллегорией, если не басней. Искусство также становилось всё абстрактнее, они более не представляли собой ничего и не представляли ничего и зрителю, стремились в пустоту. Философия отказалась от понятия вещи в себе, а следовательно, и от познания, заперлась в формалистических кельях чистой логики, чистой математики и чистой грамматики или обсуждала существование, исключая бытие как таковое. Одним словом, во всех духовных сферах было утрачено чувство реальности, мир превратился в иллюзию, постепенно искажавшуюся и превращавшуюся из мечты, коей она казалась в начале девятнадцатого века, в кошмар, которым стала к середине века двадцатого. Однако этот переход от реального мира к миру-сну сопровождался вовсе не угасанием всякого рода деятельности и отказом от нее. Напротив, мы не знаем ни одного другого исторического периода, в котором бы человечество столь же бурно зачинало, сражалось, порождало тексты, живописные полотна и мысль. Его поведение было похоже вовсе не на мирную дремоту, но на яростное метание на ложе во власти мучительных видений. К середине XX столетия оно внезапно пробудилось ото сна – или, если говорить иначе, сон его стал явью. Мне хотелось бы обсудить данное пробуждение лишь на уровне его внешнего воплощения; о его значении и влиянии на последующие времена речь пойдет позже.
В свое время физикам удалось доказать основополагающее единство материи и энергии чисто математически, не вдаваясь в глубинные подробности и не прибегая к мистицизму. Само собой разумеется, из этого следовало, что в распоряжении человека вдруг оказались неограниченные запасы энергии, которые можно было высвободить путем разрушения неограниченного количества материи. То, что благодаря этому выводу открылась также возможность создавать материю из энергии, то есть не только разрушать, но и созидать, естественно, стало очевидно лишь много позднее. Потенциальному беспредельному разрушению была поставлена одна-единственная, и то достаточно спорная граница, а именно – высокая стоимость запуска этого процесса. Поэтому поначалу удалось предотвратить возникновение ситуации, в которой один-единственный человек был бы способен уничтожить весь мир. Такие меры оказались сосредоточены в руках правительств, располагавших достаточным количеством финансовых средств. Однако с течением времени становилось ясно, что затраты, требуемые для уничтожения мира, могут оказаться существенно ниже предполагаемых, так что список потенциальных разрушителей должен был пополняться всё новыми правительствами, облеченными властью экономическими субъектами, такими как крупные промышленные предприятия и банки, и в конце концов – отдельными личностями. Подобному развитию событий не препятствовали никакие моральные устои – ведь мир был лишь иллюзией, а значит, с точки зрения этики занимал нейтральную позицию, и потому его преспокойно можно было разрушить. Должно быть, в середине XX века человеку казалось, что окончательное уничтожение вещественного мира было лишь вопросом времени, измерявшегося даже не в десятилетиях, а в годах. Именно это время породило уникальное явление, которое мы привыкли называть «Подводной лодкой».
Частично сохранилась переписка ученых и философов, художников и богословов, создавших этот новый Ноев ковчег, дабы уберечься от потопа. В качестве иллюстрации мне хотелось бы процитировать одно из упомянутых писем, чтобы передать интеллектуальную атмосферу того времени. В нем говорится:
Я мог бы привести еще не один пример, однако полагаю, что в достаточной мере показал окончательное разделение логики и этики, знания и веры в указанное время; показал, каково отчаяние, вызываемое подобным разграничением. То, что семнадцать человек – мужчин и женщин – сумели, удалившись от общества во имя его спасения, вновь соединить в себе веру и знание и тем самым обрести истину, мне кажется одной из величайших их заслуг.
Обстоятельства дела достаточно известны; напомню о них лишь вкратце. Семнадцать выдающихся деятелей науки, искусства и религии, среди них как мужчины, так и женщины, присвоив некую долю общественных средств, оказались в состоянии позволить себе построить огромную по тем временам субмарину – или по крайней мере поэтапно начать ее строительство, чтобы затем собрать по частям на заброшенной верфи в Норвегии. Предполагалось, что лодка не будет зависеть ни от какого материального снабжения: атомный реактор должен был поставлять ей неограниченный ресурс энергии; благодаря лаборатории, функционирующей за счет морских водорослей, планировалось избавиться от необходимости в поставке продуктов питания; радио- и телеприемники были призваны осуществлять непрерывное сообщение с людьми и тем самым предотвратить духовную изоляцию. В подлодке были установлены устройства, которые мне лучше всего удастся описать с помощью определения «оружие, заключающее в себе физическую и духовную угрозу человечеству, способную повлечь его полное порабощение». Вокруг субмарины было создано поле отрицательной материи, которое сами изобретатели считали абсолютно непроницаемым. В целях достижения большей безопасности субмарина базировалась в глубинах Тихого океана неподалеку от Филиппин. Оттуда она должна была добиться физического и духовного обезоруживания человека. Как ни парадоксально, но именно благодаря тому, что данную попытку постигла неудача и семнадцать человек оказались погребенными на дне морском, они исполнили предначертанную роль и оказались спасителями человечества, пускай даже методом «от противного». Как известно, им удалось лишь объединить в борьбе против себя определенное число мировых политических сил и спровоцировать то, что человечество ополчилось против них не только буквально, но и морально. Именно эта всеобщая мобилизация и заложила новую основу примирения. При желании можно усмотреть в этом событии параллель с теми, что произошли на Голгофе, однако я всё же намереваюсь говорить лишь о фактах.
О проблемах, возникавших в ходе строительства субмарины и обеспечения ее ресурсами, я умолчу. Их удалось решить, а потому для нас они более не являются проблемами. Однако те проблемы, которые стояли на пути данной группы людей к мировому господству и которые им, как и ожидалось, решить не удалось, мне хотелось бы упомянуть, поскольку речь идет о проблемах вечных и, возможно, принципиально непреодолимых. С таких позиций создание подводной лодки было лишь одним из бесчисленного множества экспериментов, направленных на реализацию утопии. Но именно манера данных семнадцати человек задаваться вопросами и пытаться искать на них ответы делает их опыт столь актуальным, заставляет спорить об этих личностях даже по прошествии многих тысяч лет. К тому же сам факт того, что на протяжении некоторого времени вся материальная мощь планеты была сконцентрирована в пространстве субмарины и с точки зрения расстановки сил ничто не мешало осуществлению намеченных планов, делает постановку вопроса еще более интересной.
Материальное порабощение мира, как оказалось, представляло наименьшие сложности, и физики и химики из числа семнадцати, исполнив предназначенную роль, достаточно быстро отошли на второй план. С помощью тщательнейшим образом регулируемого излучения люди с подлодки имели возможность угрожать любому жителю земли немедленной смертью, а также подвергать каждого в отдельности непрерывному террору, не распространяя его при этом на весь земной шар в целом. Таким образом, создатели субмарины могли полностью подчинить себе любого выбранного человека, и необходимость применить смертельное оружие существовала только в первые дни, когда необходимо было продемонстрировать действенность лучей. С этого момента и до формирования всеобщего протеста господство субмарины над всей планетой не подвергалось никакому сомнению, а ответственность за управление человечеством легла на плечи тех специалистов по национальной экономике, этнологов, биологов, философов, богословов и художников, что находились в числе семнадцати. Увы, но протоколы и заметки, которые могли быть сделаны в ходе заседаний облеченного неограниченной властью комитета, были утрачены во время гибели корабля, так что мы лишены возможности узнать о спорах и разногласиях, которые, несомненно, имели место быть на подлодке, и находившиеся на ней предстают в нашем понимании неким коллективным суперсознанием, мировым правителем с присущими ему личным мнением и личной волей. Первое обращение к человечеству, отправленное после захвата субмариной власти, транслировалось всеми радиостанциями мира на всех языках. По нему можно было судить о позиции суперсознания, а звучала она следующим образом:
Как известно, за этим последовали распоряжения, согласно которым расформировывались все армии мира, приговаривались к уничтожению множество военных кораблей и самолетов, а также ядерное оружие, в остальном же временно оставались в силе указы прошлых правительств.
Как я отметил, основная позиция людей с подлодки по отношению к проблеме покорения мира нашла отражение уже в первом манифесте, и трагический финал этого зиждущегося на страхе правления можно было предугадать в зародыше. Само собой разумелось, что против подобного насилия над человеческим духом сплотятся представители самых различных взглядов. Материалистов – будь то социального, будь то либерального толка – крайне возмутило первое же предложение. Второе превратило всех националистов, сторонников мистических учений о чистоте крови, расовых теоретиков, равно как и синдикалистов, христианских лидеров рабочих союзов, магометанских освободителей и чернокожих противников колониальной политики в заклятых врагов нового режима. Начало третьего пункта вызвало всеобщий протест вольнодумцев, свободных философов и художников, а второе предложение сделало противниками нового правительства представителей всех мировых религий. В самом манифесте оказались заложены все основы для того, чтобы человечество объединилось под знаком священной войны против людей на подводной лодке.
Затем, всё также оставаясь в глубинах Тихого океана, те самые семнадцать занялись претворением собственных идей в жизнь. В области экономики они приступили к ликвидации всех крупнейших предприятий, как государственных, так и частных, и преследовали цель заменить их конкурентоспособными мелкими коллективными предприятиями. Одновременно были упразднены национальные границы и учреждено нечто, называвшееся «естественными экономическими сообществами». Путем регулирования кредитной политики (так как банковское дело перешло в ведение государства, то есть оказалось подчинено людям с подлодки) была предпринята попытка направить экономику в русло повсеместной автоматизации промышленного производства и сельского хозяйства, что свело бы рабочее время к минимуму. Таким образом новое правительство планировало превратить каждого человека в капиталиста, акционера предприятий, где рабочая нагрузка легла бы на машины. Потребовалась не одна сотня лет, чтобы восстановить общество после подобного экономического хаоса.
В области биологии подлодка стремилась улучшить человечество с помощью евгеники. Не буду упоминать бесчисленные печальные последствия попыток подчинить любовь разуму, однако они ничуть не способствовали автоматическому смешению рас и сведению их к одной, человеческой, а скорее препятствовали ему вопреки изначальным намерениям.
Психологические приемы, стоявшие на службе подлодки, а именно пропаганда на радио, в печати и других средствах массовой информации, призванная привести людей ко всеобщему счастью, также не были успешны: от прослушивания радиопередач люди не становились счастливее. Возможно, это было связано с недостаточной изученностью человеческой психики на тот момент, но в то же время и с противодействием, которое каждый отдельный гражданин автоматически оказывал пропаганде с подлодки.
Точно так же и в области искусства, наук, воспитания ее эксперименты были обречены на неудачу – в первую очередь в отношении воспитания в вере, но здесь мы упомянем о них лишь вскользь, поскольку их следует в будущем рассмотреть более тщательно.
В чем причина того, что попытка людей с подводной лодки завладеть миром потерпела крах? Она была сокрушена действительностью, той самой действительностью, от которой XX столетие так стремилось полностью отстраниться и в которую больше не верило. В начале своего рассказа я стремился доказать, что человек XX века обитал в мире мечты, в котором ему помогала ориентироваться некая трость: то электромагнитное поле, то культурный продукт, то фабрикат, то секс-символ, то какой-либо еще предмет, подтверждающий его собственное существование – в общем, в мире, где человек мог быть ведом чем угодно, только не собственно тростью. Семнадцать человек с подлодки всего-навсего предприняли попытку досмотреть сон до конца. И тут он лопнул, аки мыльный пузырь, и человечество, пробудившись, вернулось к реальности – грубо говоря, признало Бога в той самой трости. И это пробуждение обладало такой первозданной мощью, что могло сравниться лишь с пробуждением к реальности в третьем веке новой эры. С лица земли было стерто всё, что имело отношение к Новому времени, то есть к просвещению, логике и абстракции, и первой жертвой этого катарсического очищения пала подводная лодка.
Попытаемся проанализировать последствия данного переворота в вере. Настоящий текст я посвятил исключительно самой субмарине и не хочу ставить точку, не обратив еще раз внимание на трагическое величие этих семнадцати человек, погребенных на дне Тихого океана. Эти мужчины и женщины добровольно сослали себя в морскую пучину, чтобы спасти человечество от гибели. Само собой разумеется, что они были еще полностью во власти предрассудков и представлений своего времени и, что столь же естественно, причинили немало зла. Нам, детям более позднего и, как нам кажется, более просвещенного времени, легко судить их и даже насмехаться над ними. Но в то же время они являлись провозвестниками новой эпохи. То была первая попытка человечества со времен Средневековья объединить веру, искусство и знание. Неудача, которая ее постигла, была результатом того, что здесь во главу угла было поставлено знание, наука, а не вера, как при строительстве готического собора. Но это не делает поступок этих людей менее значимым – наоборот, от этого он становится более выдающимся. На этом мы оставим тему эфемерного господства над миром одной подводной лодки – провальной и именно потому успешной попытки построить храм науки.
Колеса
1993
Одним из наиболее долгоиграющих последствий фашизма является обращение свастики в китч. Не такое уж скромное достижение, если учитывать, что знак этот глубоко засел в сознании человека. Настолько глубоко, что по сравнению с этим мелкими покажутся даже глубины Атлантики: у кельтов и ацтеков свастика выглядит примерно одинаково. В данном сочинении мы постараемся осмыслить этот знак, но прежде уместно привести одно методологическое замечание.
Вещи можно рассматривать как минимум двумя способами: наблюдая за ними и читая их. Если вещи рассматривать, то они предстают перед нами как феномены. В случае со свастикой, к примеру, мы увидим две пересекающихся планки, загнутые на концах. Если же прочитывать вещи, то предполагается, что они что-то означают, а читающий предпринимает попытку расшифровать это значение. (Пока мир виделся людям как книга,
На этом месте следует признаться, что побудило нас к написанию этого текста: если бросить взгляд на ситуацию в постиндустриальном обществе, медленное, но верное исчезновение колес производит сильное впечатление. В электронных аппаратах они уже не выполняют своей функции. Желающий продвинуться вперед делает уже ставку не на колеса, а на крылья, а если когда-нибудь механику перегонит биотехнология, то у машин будут уже не колеса, а пальцы, ноги и половые органы. Возможно, сейчас колесо как раз находится в процессе превращения в круг, а значит – в одну из множества однотипных кривых. Прежде чем подобная деградация колеса примет истинный размах, нам кажется необходимым попробовать в последний момент успеть считать глубину и непостижимость колеса с изображения свастики, несмотря на превращение данного символа в китч.
Изображение – это знак, указывающий на означаемое; так, свастика указывает на солнце. Это – раскаленный диск, вращающийся вокруг земли. Однако мы видим лишь верхнюю полуокружность этой орбиты – от восхода до заката; нижняя же полуорбита представляет собой тайну, тьму. Это вечное, всегда повторяющее каждую свою фазу вращение чуждо всякой органичности. В царстве живых не существует колес; в нем катятся только камни и стволы поваленных деревьев. Жизнь же представляет собой процесс: ею описывается отрезок времени от рождения до смерти, она – это становление на пути к исчезновению. Но солнечное колесо противопоставляет себя не только жизни, но и смерти: на его орбите закат таинственным образом вновь переходит в рассвет. Оно преодолевает и жизнь, и смерть, и под этим колесом виден весь мир, ведь только оно делает его видимым. И когда он становится видимым, выглядит он следующим образом: мир представляет собой сцену, в которой люди и вещи вступают в определенные отношения, т. е. меняют свое положение по отношению друг к другу. Солнечное колесо – круговорот времени – всё и вся возвращает на назначенное место. Любое движение – это преступление, совершаемое вещами и людьми по отношению друг к другу и к вечному круговороту порядка – время же вершит свой круговорот для того, чтобы вина была искуплена, а люди и вещи вновь помещены на отведенные им места. При этом нет существенной разницы между людьми и вещами: и теми и другими движет желание нарушить порядок, и что те, что другие со временем временем же будут наказаны за свой проступок. Всё на Земле, что движется, движимо неким мотивом, вдохновлено чем-то. Время же – это и судья, и палач: оно кружит по миру, ставит всё на свои места и колесует преступников. В этой атмосфере преступления и наказания, вечного возвращения, то есть под знаком солнечного колеса, человечество влачило бо́льшую часть своего земного существования.
Но всегда были те, кто пытался восстать против вращающегося колеса судьбы. Этим им удалось лишь спровоцировать судьбу на то, чтобы обходиться с ними еще хуже. Именно потому что Эдип совершенно не хотел спать со своей матерью, ему пришлось это сделать – и пришлось ослепить себя. У греков это называлось героизмом. Досократики хотели перегнать колесо, выйдя за его пределы, в трансцендентность. Они считали, что колесу, чтобы вращаться, необходим был внешний повод, двигатель. Это понятие о стоящем за временем недвижимом двигателе, беспричинной причине, разработанное впоследствии Аристотелем, стало неотделимо от западного представления о Боге.
Однако в Месопотамии, задолго до досократиков, сложилось совершенно иное понимание героизма. Попробуем представить себя на месте шумерского жреца. Взойдя на холм, он пытался постичь круговорот мироздания. Перед его глазами представали рождение, смерть и возрождение, преступление и наказание, день и ночь, зима и лето, война и мир, года сытые и голодные, он видел, как циклически переходят эти фазы одна в другую. Опираясь на эти циклы и эпициклы, он мог прочесть будущее – к примеру, с помощью астрологии: не для того, чтобы предотвратить его, но чтобы предсказать. И внезапно ему приходит в голову неслыханная идея: построить колесо, которое вращалось бы в противоположную колесу судьбы сторону. Колесо, которое могло бы обратить воды вспять, если установить его в Евфрат – могло бы погнать воду не в море, а в каналы. С нашей нынешней точки зрения это – техническая идея. Но с позиций того времени это был невообразимый прорыв. Изобретение колеса позволило вырваться из магического круга судьбы, существовавшего в доисторическое время, и дало начало новому – историческому – периоду. Если что и заслуживает названия «катастрофа», то это – изобретение водяного колеса.
Охватывающий нас философский экстаз не должен мешать нам проследить дальнейшую эволюцию колеса, то есть обратить свой взгляд на телегу, запряженную ослом, на которой на мельницу везут зерно. Эта сцена носит совершенно иной характер, нежели та, в которой нам являлся героический изобретатель-жрец. Она датируется серединой исторического периода и более близка к индустриальной революции, чем к эпохе мифов. Понятие ездового колеса, того самого колеса телеги, в полной мере обязано своим возникновением историческому сознанию и может появиться только там, где люди живут исторически.
А возникнуть оно может следующим образом: берется водное колесо, снимается со своего места и толкается вперед. Вообще оно должно было бы катиться бесконечно длительное время, чтобы преодолеть бесконечной протяженности пространство, именуемое «историей», бесконечно долгое, бесконечно продолжительное качение. При этом выясняется, что всё не так, – что нужен мотор, нужен осел, который будет сообщать колесу всё новое и новое ускорение, чтобы то не переставало катиться. Как можно объяснить то, что велосипед, работающий на ездовых колесах, должен бы стать мопедом, но не может стать автомобилем,
Следует обратить внимание, насколько мы, углубившись в тему колеса ездового, отдалились в рассмотрении нашего вопроса от темы мистического солнечного колеса. Основополагающее различие между миром мифа и нашим миром в следующем: в мифологическом пространстве движение не может быть немотивированным. Если там что-то и движется, то потому, что этому движению есть основание и это основание вдохновляет на движение. Напротив, в нашем мире движение требует объяснения. Наш мир инертен – или, говоря более корректно, законом инерции объясняется в нем любое движение и любой простой. Однако и в нашем мире существует движение, кажущееся мотивированным. Например, наши собственные движения. Подобные нетипичные движения являются отличительным признаком живых существ. В XVIII веке существовала надежда рассматривать мотивы, движущие человеком, как вымысел, и тем самым вывести их за пределы поля зрения, чтобы живые существа представлялись не более чем сложными механизмами. Этим надеждам не суждено было сбыться, но всё же: мир мифа – это одушевленный мир, в нем всё живое, и всё подвластно колесу судьбы. А наш мир – мир инерции, безжизненный, несмотря на то, что в нем присутствуют живые существа, и он катится вперед совершенно без всякой мотивации.
Так почему же случается так, что ездовые колеса постоянно налетают на препятствия? Потому что точка не существует лишь в теории, и колесо тоже представляет собой круг только в теории. На практике точка всё равно имеет какую-то продолжительность, а круг всегда имеет несколько неправильную форму. Теоретически, согласно закону инерции, колеса должны катиться вечно, бесконечно, но на практике они постоянно сталкиваются с тормозящим трением. Правда, это вовсе не означает, что, собирая ездовое колесо, мы должны пренебрегать теорией. Напротив: это означает, что мы должны будем встроить теорию трения в теорию инерции. Телега, которую тянет осел, находится прямо в средоточии конфликта между теорией и наблюдением, теорией и экспериментом, научным и техническим мышлением.
Мир инертен и безжизненен, но при этом он с тех пор, как благодаря изобретению вначале водяного колеса, а затем ездового, прорвавших вечный круговорот одного и того же, стал коварным и омерзительным. Но благодаря диалектике, существующей между теорией и экспериментом, мы можем преодолеть презренное коварство неодушевленного мира и заставить его служить основой бесконечно движущемуся прогрессу. Колесо прогресса не может автоматически вращаться вечно, поскольку оно вынуждено вновь и вновь преодолевать слепое, немотивированное сопротивление неживого мира, как то земное притяжение и неровность почвы. Колесу прогресса требуется мотор, которым являемся мы сами, наша собственная воля. Отсюда и происходит победный лозунг индустриальной революции: «Встанут все колеса, если того захочет твоя сильная рука!» Мы сами управляем всеми колесами, мы – живой Бог мертвой Вселенной.
Увы, но это ненадолго. Не так давно выяснилось, что то омерзительное трение, которое тормозит колесо прогресса, действительно может быть преодолено, и тогда прогресс начинает двигаться вперед автоматически. Становится автомобилем. Любая дальнейшая попытка со стороны человека воздействовать на управление колесом становится излишней. Тогда прогресс не просто движется дальше, а скользит и катится, словно в гололед. Возникает опасность, что при столь беспрепятственном ходе прогресса человека просто раздавит – именно в тот момент, когда он попытается нажать на тормоза. И эта ситуация непрямым образом напоминает нам об Эдипе, воспротивившемся колесу судьбы и вынужденному лишить себя глаз. Возможно, в этом и заключается объяснение нынешним попыткам отказаться от колес и переместиться из ездового мира в иной, еще непознанный. Настоящее сочинение – это попытка еще раз оглянуться назад перед тем, как выпрыгнуть из катящегося вперед, ничем не сдерживаемого автомобиля, чтобы узреть за скользящими колесами сияние той тайны, благодаря которой вся эта история была приведена в движение.