РЕДАКЦИОННЫЙ СОВЕТ БИБЛИОТЕКИ «ДРУЖБЫ НАРОДОВ
Сурен Агабабян Ануар Алимжанов Лев Аннинский Сергей Баруздин Альгимантас Бучис Константин Воронков Валерий Гейдеко Леонид Грачев Игорь Захорошко Имант Знедонис Мирза Ибрагимов Алим Кешоков Григорий Корабельников Георгий Ломидзе Андрей Лупан Юстинас Марцинкявичюс Рафаэль Мустафин Леонид Новиченко Александр Овчаренко Александр Руденко-Десняк Инна Сергеева Леонид Теракопян Бронислав Холопов Иван Шамякин Людмила Шиловцева Камиль Яшен
Художник М. ЛИСОГОРСКИЙ
Земля помнит всё
(роман)
Светлой памяти отца моего
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Слух о том, что будут выкорчевывать тутовник тети Джахан, кружил по селу уже вторую неделю, но пока что никто к дереву не подходил. Большой, неохватный, возвышался тутовник посреди огромного пустыря, высоко вздымая могучие нагие ветви. На первый взгляд казалось, что дерево сбросило листву; на зиму, но все живущие в селе и поблизости сокрушенно качали головами, если речь заходила о тутовнике. Дерево погибало, и когда о нем говорили, слова звучали, как песня, песня о том, что миновало… Тутовник начал сохнуть давно, и все же ветерок, налетавший из-за барханов, лишь слегка раскачивал его верхушку, и птичьи гнезда по-прежнему чернели наверху.
Раньше, когда мощное тело дерева укрывала пышная листва, тутовник тети Джахан казался еще огромнее, еще величественнее. Он был виден за много километров, и путники, которым впервые случалось быть в здешних краях, находили село по этому дереву. Тутовник тети Джахан давно уже стал приметой и главной достопримечательностью села, и люди порой забывали, что прежде всего это дерево, живое и плодоносное. Вспоминали об этом лишь к лету, когда ветви тутовника сплошь покрывались янтарными сочными ягодами. Но сходили ягоды, и тутовник снова превращался в примету села, в главную его достопримечательность.
Дерево засохло не сразу, трудно и медленно умирал могучий тутовник. Первой погибла верхняя ветвь, самая большая и сильная. Прежде округлый и ладный, тутовник сразу стал каким-то однобоким. Засохшие ветви положено обрубать, эту рубить не стали — дерево было обречено, земля кругом засолилась.
На следующую весну засохшей оказалась большая часть ветвей. Лишь те, что были простерты к селу, по-прежнему ярко зеленели, хотя листва на них заметно поредела. "Держится, — уважительно говорили односельчане. — Такого не сразу уложишь!"
Огромное старое дерево — гордость и украшение села — давно уже стало в этих местах олицетворением силы, красоты и благородства. С кроной могучего тутовника сравнивали увенчанные тельпеками гордые головы старцев. И вот теперь, когда пришел смертный час, дерево держалось, как человек, понимающий, что такое честь и мужество.
Стыдясь собственного бессилия, до последней своей минуты, до последней капли живого сока не хотело дерево признавать поражения — целый год удерживало оно листву на ветвях, обращенных к людям. Самым трудным был третий год. Весной, когда все вокруг зазеленело, лишь нескольким молоденьким веточкам хватило силы выбросить почки. Листочки вылупились блеклые, сморщенные и, не набрав живой силы, зачахли, словно хилые, от роду обреченные младенцы.
Первый же зной иссушил полумертвые листья, слабо и жалобно шуршали они под порывами горячего ветра. Не успевая проникнуть до корней, этот сухой, тихий шорох замирал где-то в глубине обессиленного недугом огромного тулова, и снова дул ветерок, и снова сухой шелест листьев лишь слабо отзывался в иссохшей плоти тутовника.
Потом листья опали, раскрошились, смешались с землей. А дерево все еще стояло. Растопырив корявые, потрескавшиеся ветви, тяжело опираясь на корни, стояло оно, как веками стоит на бессмертном фундаменте полуразрушенная стена…
Одиннадцатого декабря из села вышли три человека. У каждого было по топору с длинным топорищем. Шли эти люди не вдоль арычка, а прямо по пустырю, белевшему проплешинами соли. Гурт вышел во двор с кумганом умыться, но, увидев этих троих, сразу забыл про кумган — люди с топорами могли идти только к тутовнику, на всем огромном пустыре высилось лишь это одинокое дерево.
Все трое шли понурившись и не слишком спешили, видно было, что им не по душе поручение; чем ближе подходили они к тутовнику, тем медленнее становились их шаги. Гурт узнал только одного, сухопарого длинноногого человека в телогрейке с выгоревшей спиной. Это был Салар. Раньше он водил караваны, а последнее время работал на молочной ферме. Салар тоже вырос в старом селе, окаймленном барханами, казавшимися им в детстве такими высокими; как и все сверстники Гурта, Салар немало полакомился ягодами тутовника.
Однако Гурт не осуждал Салара. Во-первых, человек выполняет приказ, а во-вторых, если уж говорить честно, тутовник давно пора срубить — четвертый год засохший стоит. Так-то оно так, и все ж было бы справедливей, если б рубить тутовник поручили человеку стороннему, не отведавшему его плодов, не отдыхавшему в его тени. Только где найти такого человека? Парней в фуражках, что шли бок о бок с Саларом, Гурт со спины не признал, но их походка, то, как ступали они по заброшенной, закаменевшей пашне, говорила, что и эти погоняли здесь босиком.
Когда Салар и те двое остановились возле тутовника, Гурт, так и не умывшись, вернулся в комнату. Кумган он забыл во дворе. Сел, придвинул к себе чайник… Топоров слышно не было. Гурт налил в пиалу чаю и снова прислушался. За окном громко чирикнул воробей. Почуял, верно, как встревожен сидящий в доме человек, и решил отвлечь его внимание…
Медленно потягивая горячий чай, Гурт ждал. Корявые, жесткие пальцы, державшие пиалу, вдруг начали дрожать мелкой дрожью, задергался правый глаз, забилась жилка на скуле. Чириканья уже не было слышно. И в доме, и на улице стояла томительная тишина. Гурт отхлебнул глоток, потом еще, еще… В четвертый раз он хлебнуть не успел — ухнул первый удар. Гурт замер, не дотянувшись губами до пиалы. Удар повторился, потом послышался третий… Теперь они сыпались один за другим, и одиночные, и двойные удары. Гурт поставил пиалу на пол, кивнул, как бы признавая поражение, и сказал:
— Начали…
В тот день топоры стучали до позднего вечера, назавтра — с утра до полудня. А после полудня посреди белесого, поросшего чаиром пустыря торчал только гигантский пень.
С пнем пришлось труднее всего. Пригнали два гусеничных трактора. Заместитель председателя Машат лично возглавил операцию. Уже с полчаса топтался Машат перед пнем, но рук из карманов плаща пока еще не вытаскивал, все прохаживался взад-вперед, площадку вытоптал с кибитку величиной брезентовыми своими сапогами…
Ушанка из низковорсного коричневого сура делала круглое мясистое лицо заместителя еще круглее и толще. Маленькие вострые глазки, разделенные небольшим, неприметным между широкими скулами носом, так и зыркали из-под реденьких бровей. Тонкие губы широко прорезанного рта неплотно прикрывали мелкие зубы.
Не двигая шеей, он то и дело поворачивал свое кургузое, крепко сбитое туловище, одного за другим оглядывая собравшихся. Пень плотным кольцом окружила ребятня, и тех, кто подрубал корни, не было видно, слышались только короткие глухие удары.
Машат не спешил отдавать приказ, пусть народу соберется побольше. А те, что пришли, пусть постоят, пусть видят: без приказа Машата главное не начнется. Ребятишек-то, ребятишек-то набежало!.. Сказать по правде, и самому не терпится поглядеть, как трактора будут выворачивать это чудище. Додумать бы вот только одну мысль, додумать и покончить с ней, покоя не дает, проклятая!.. Машат снова представил себе Гурта, и его плоский лоб прорезала глубокая продольная морщина. Не поднимая глаз от земли, втянув голову в плечи, он продолжал расхаживать возле пня. Упрям этот Гурт, упрям, как ишак, собственной выгоды не понимает. Ну не любит он Машата, велика беда! Но зачем свою нелюбовь на каждом шагу людям в глаза совать? Будто сам он уж очень мил!.. Глянешь на эту отвислую губищу — верблюд, как есть верблюд! У Палвана-ага был такой: старый, в парше — точная фотография…
А все равно ради сына Машат и верблюду готов поклониться. Жить приходится, как время велит. Раз парень с девушкой полюбили друг друга, надо их оженить честь по чести. А вообще, если, убедившись, что с Гуртом не столкуешься, парень самовольно приведет девушку в дом, он этого меднолобого старика уламывать не пойдет — заварил кашу, сам и расхлебывай! Ладно, все, хватит об этом! Пожалуй, пора уже, теперь и трактора справятся.
Озабоченно, как человек, обремененный ответственностью, Машат поглядел вокруг. Бросил взгляд на мальчишек, пожиравших его глазами в ожидании команды, и тонким визгливым голосом, никак не вяжущимся с его осанистой фигурой, громко, чтобы все слышали, спросил:
— Говорите, и сам Гурт не знает, когда посажен тутовник?
Салар высунулся из ямы.
— Откуда ж ему знать, когда дерево лет на десять его старше? Корни-то — прямо оторопь берет!.. — Салар последний раз рубанул по корневищу и вылез. — Там вроде где-то ведро с водой. Дайте-ка хлебнуть.
— Дерево это Гуртов отец сажал, — попыхивая сигаретой, сказал худощавый тракторист, сидевший на корточках возле ямы; папаху он снял, и от вспотевшей головы шел пар. — Золото человек. Тетя Джахан, да будет земля ей пухом, та тоже женщина покладистая. И в кого Гурт такой удался?..
— Она, бедная, говорят, песни петь начала к старости? — спросил Салар, не выпуская ведро из рук.
— Было дело… Как вспомнит, бывало, сына погибшего, так и заведет. И все больше тут пела, под деревом… Тутовник много кой-чего повидал… Ребятишки-то, конечно, скоро его забудут, а мы и через десять лет с завязанными глазами это место отыщем… Война кончилась, весть эту тоже ведь тут, под тутовником, услыхали. Смотрим, мчится Сапаров мальчонка…
— Который на заводе приемщиком?
— Ну да. В ту пору ему годков десять сравнялось. Вот тут, где сейчас арык, межа проходила. Выбежал парнишка из села, бежит вдоль межи, а сам орет, будто кто ему глаз выбил… Мы тогда тоже обалдели от радости, я на тутовник полез, на самую верхушку! А кругом хлопок! В тот год хлопку было — не собрать!..
— Что ж, по-твоему, теперь мы таких урожаев не собираем? — как-то особенно нажимая на слова, спросил Машат.
— Почему? Собираем и больше, да только не с этого поля. Здесь теперь одна соль родится. Вон ее сколько — земля белая! Потому и тутовник засох до срока!
— Ладно, хватит болтовни! Давай, Баллы, заводи! Салар, скажи детям, чтоб отошли!
Ребята зашевелились, неохотно подались назад. Пень обмотали стальным тросом и тяжелой цепью. Машат вытащил наконец руку из кармана, махнул: начинайте!
Трактористы уселись на свои места. Ребятишки вытягивали шеи, стараясь ничего не проглядеть. Предстоял поединок: два трактора, цугом, и чудовищно огромный пень, намертво вцепившийся корнями в землю. Исход поединка был предрешен — железо победит, пень будет выворочен из земли со всеми его могучими корнями. Но пусть это будет не сразу, не с первого рывка, тутовник должен показать свою силу, прочность своего слияния с землей. Если он продержится хоть немного, если не сразу уступит, свидетели этого единоборства будут с гордостью рассказывать о нем людям, воздавая должное силе и стойкости тутовника.
Но тракторы так и не двинулись с места. Баллы вдруг вылез из кабины, спрыгнул на землю. Салар поглядел на него и тоже повернул голову, за ним остальные. Наконец и Машат поворотил туловище к селу, и его маленькие пронзительные глазки стали еще меньше и пронзительней.
К ним по пустырю шагал Гурт. Все смотрели только на него, сразу забыв про поединок, которого ждали с таким нетерпением. Гурт шел не спеша, тяжело ступая по заросшей чаиром земле. Драповое пальто, когда-то черное, вытерлось, выцвело, стало серым, воротник и борта покоробились. Большие грубые сапоги давно не чищены, глины на них насохло столько, что трудно определить цвет. На плече у Гурта, как и обычно, висела деревянная сажень.
Гурт не глядел на собравшихся, не замечал их, взгляд его был устремлен на обрубок тутовника, обмотанный стальным тросом, опоясанный ржавой цепью. Помочь дереву он не мог, не мог сорвать с него эту тяжкую цепь, он шел проститься, в последний раз взглянуть на тутовник.
Вот они стоят друг против друга, обрубок могучего дерева и высокий худой старик. Гурту лишь недавно перевалило за пятьдесят, но ходил он ссутулившись, словно тяжесть прожитых лет раньше времени сгорбила его спину. Глубокие морщины бороздили невысокий лоб даже когда Гурт не хмурился. Из-под жесткой, как высохший бурдюк, ушанки, сидевшей у него на самой макушке, выглядывал седой ежик. В больших плоских ушах торчали белые волоски. Лишь густые кустистые брови не успели побелеть и были серые, как зола в очаге. Нижняя губа отвисла, приоткрыв желтоватые зубы, крупные и нечастые. Запавшие щеки и острый подбородок еще больше удлиняли узкое лицо, делая его угловатым и грубым. Глаза, большие, с длинными ресницами, глядели почти спокойно, лишь где-то в самой-самой их глубине таились боль и тревога.
Вокруг было тихо. Ребятишки перестали толкаться, стояли, открыв рты. Баллы как вылез из кабины, так и замер возле своего трактора. Хрипло, простуженно закашлял Салар, всей тяжестью навалившись на лопату. Никто не обратил на него внимания, смотрели только на Гурта. На него и на обмотанный железом пень — останки старого дерева. Схожи были они сейчас. Синеватые жилы, вздувшиеся на мосластых руках Гурта, походили на корни, а сероватая, морщинистая, дубленная ветром кожа напоминала кору тутовника.
Гурт пришел попрощаться. И хоть больно было ему глядеть на этот обрубок, он стоял и, как положено, вспоминал прошлое. Ему не надо было напрягать память, воспоминания — самое главное, самое важное — возникали сейчас в его голове.
Здесь, в тени тутовника, сидя на жестком коврике, плакала его мать Джахан. Из-под ее опущенных ресниц рекой лились слезы, и стоило шестилетнему Гурту взглянуть на мать, как у него начинали дергаться губы и становилось щекотно в носу. Он с большим удовольствием поплакал бы вместе с матерью, но, едва только первая слеза падала на его покрытые цыпками ноги, старший брат хватал его за руку и уводил в кибитку. Их кибитка была тут, как раз где сейчас задний трактор. Гурт входил в кибитку, и охота реветь пропадала. Он шмыгал носом, старательно тер глаза, но все равно ему не ревелось, и он исподлобья поглядывал на всхлипывающего Омара — опять не дал ему пореветь всласть. Хныкать Гурт не любил, он любил реветь так, чтоб слезы текли ручьем, чтоб все ноги мокрые были и чтоб мать это видела. Она тогда еще больше полюбит его — взрослым нравится, если дети плачут вместе с ними…
Когда Гурт подрос и ему стало столько лет, сколько было в то лето Омару, мать тоже нередко плакала, но Гурту уже не хотелось сидеть возле нее и поливать слезами ноги. Теперь он сам уходил в кибитку, то и дело вытирая кулаком слезы. И злился на Омара за то, что тот вообще не плачет — сядет возле матери, опустит голову и молчит.
Отец умер, когда Гурту было три года. В те времена тутовник был чуть повыше человека. Мать говорила, что посадили деревце случайно — отец выудил из арыка брошенный кем-то саженец, плохонький, никудышный, пожалел его, взял да и ткнул в землю у кибитки. А тот как давай расти!..
С весны и до поздней осени вся семья спасалась от солнца в тени тутовника. Он был тем деревом, на которое впервые в жизни вскарабкался маленький Гурт. Когда он свалился с него, в кровь разбив себе нос, мать ничего не сказала, зато в другой раз, когда он, падая, зацепился и порвал штаны, мать отвесила ему добрую оплеуху. Оплеуха скоро позабылась, но на штанах появилась заплата, и это было очень грустно. Штаны были совсем еще целые — единственные его незалатанные штаны.
Летом, когда янтарным соком начинали наливаться ягоды, мальчишки принимались кружить вокруг тутовника. Омар никого не подпускал к дереву, братишке он тоже не делал поблажек — все были для него равны, раз мать поручила ему охрану. Гурт сидел под деревом на паласе и с надеждой поглядывал вверх: может, подует ветерок, зашелестит листва и спелая ягода сама упадет ему в руки? Ягоды падали, но только совсем переспевшие. Падали и разбивались. Ясно было, что поесть в свое удовольствие можно, только взобравшись на дерево!..
Однажды Гурту удалось обмануть брата, и он залез на тутовник. На самую верхушку. И тут вдруг увидел такое, что даже про ягоды забыл. Среди кибиток, разбросанных до самых песков, маячила белая восьмикрылая кибитка Скупого. Почему же она совсем рядом, ведь запыхаешься, пока добежишь?..
Со скотного двора с лопатой в руках вышел Скупой Махтум в своей приплюснутой шапчонке. На лопате коровья лепешка. Донес ее до того места, где стоял привязанный ишак, и положил на устланную соломой землю. Ишак подал голос, думал, будут кормить, но Махтум, не говоря худого слова, влепил ему лопатой по заду. Ушел и снова принес на лопате навоз. На этот раз ишак промолчал.
Уже много дней подряд мать Гурта ходила к Скупому валять кошмы. До полудня они с женой хозяина выкладывали цветные узоры, а потом закатывали тяжелую, как мертвое тело, кошму во влажный камыш и валяли ее. Это была трудная работа, и Омар ходил помогать матери.
За один конец веревки брались мать с Омаром, за другой — Махтум с женой, и попеременно тащили к себе охапку камыша с завязанной внутри кошмой.
Поначалу это забавляло Гурта. Ему казалось, что взрослые затеяли игру, кто кого перетянет, и, ухватившись за материн конец, он тянул изо всех сил и заливался смехом. Но матери, да и остальным было совсем не до смеха; молча, без всякого интереса поглядывали они на тяжелый груз и волокли его каждый в свою сторону. Соленый пот катился по лбу, щипало глаза. Длинная, чуть не до колен, грязная рубаха Скупого была мокрым-мокра, на коленях светились большие, с ладонь величиной, заплаты. Говорили, что в песках у него целые отары овец. Гурт не знал тогда, много ли это — отара, но люди называли Скупого Махтума баем, и Гурт понимал, что раз Скупой Махтум — бай, значит, у него полно шерсти и, пока они всю не переваляют, мать каждый день будет уходить из дому. Гурту потом уже не было весело, он боялся мрачного Махтум-бая и все уговаривал мать не помогать больше ему.
Замерев на верхушке дерева, забыв о ягодах, Гурт не отрываясь глядел на кибитку Махтума. Тот походил по двору, покрутился возле кибитки и присел на корточки перед расстеленной на земле кошмой. Погладил ее, помял, потрогал края… Должно быть, это та самая кошма, которую валяли вчера. Завтра его мать и жена Махтума будут вываривать эту кошму. Потом катать. Вечером, когда мать придет домой, руки ее до самых локтей будут багрово-красными, и она все будет дуть на них — то на одну, то на другую…
С тех пор минуло много лет. Овец у Махтума отобрали, и он не выдержал удара, умер — схватился за сердце, и все. Отстроили новый поселок, переехали всем селом. Они тоже переселились в новый дом. А тутовник остался. Огромный, круглый, как карагач, возвышался он посреди поля, и звали его теперь тутовником тети Джахан.
Гурту рассказывали, что, когда они с Омаром ушли на фронт, мать подолгу сидела под этим деревом, сидела и плакала.
Омар с войны не вернулся. Вот тогда мать и начала петь. Целый день крутила она прялку и пела. Слов было не разобрать, но мотив всегда был один и тот же. Мать забывала умыться, поесть, выпить чаю, но песню свою не забывала. Если к ней обращались с вопросом, она не отвечала — не слышала. И не потому, что последнее время стала туговата на ухо, просто то, о чем говорили люди, никак не вязалось с тем, о чем была ее песня. Мать жила теперь в другом, особом мире: там были только она и ее сын Омар. Случается, человек напевает за работой. Для тети Джахан главное было петь, а прялку она гоняла так, занять руки…
Иногда Джахан брала свою прялку и, никому ничего не сказав, уходила. Дорога у нее была одна — она садилась под раскидистыми ветвями тутовника, пела свою песню и пряла. В такие часы мир тети Джахан расширялся: она, ее сын Омар и тутовник.
"Поставил бы мне кибитушку на прежнем месте, — не раз вроде бы в шутку говорила мать Гурту. — Я бы за тутовником приглядывала…"
Гурт отмалчивался. Джахан знала, что сын не согласится, нельзя, чтобы мать жила одна, потому и обращала все в шутку. Но и она и он понимали: слова эти вовсе не шуточные. В жизни, которой живет теперь Джахан, главное — ее погибший сын, а детство его и юность прошли там, в стороне от нынешнего села, под старым могучим тутовником.
Тетя Джахан начала прихварывать. Всю зиму она пролежала, так и не допряла клубок. Весной, когда зазеленели деревья, ей вроде малость полегчало, стала выходить на улицу. Выйдет и сразу обернется туда, к месту бывшего своего жилья, где по-прежнему красовался тутовник, высокий и мощный.
В тот последний день в поле вокруг него было много людей, обрабатывали междурядья — хлопчатник дал уже третий листок. Мирно урча, прямо к тутовнику неспешно двигался "универсал".
— Слава богу… Не тронули, — тетя Джахан вздохнула.
Она жила в постоянном страхе, что дерево обкорнают, обрубят, скормят шелкопряду листву.
Вечером мать сказала Гурту, что, если завтра не будет дождя, ей хотелось бы побывать у тутовника. Гурт обещал свезти ее. Еще мать сказала, что лучше бы, когда не будет народа. Гурт согласился, и они решили отправиться к тутовнику в полдень, когда все уходят обедать.
В тот день Джахан держалась молодцом. Сама поднялась, попросила, чтобы повязали ей голову новым платком, вышла на порог и стала поджидать сына.
В полдень, когда поле опустело, Гурт подъехал к дому на запряженной ишаком арбе. В арбу настелили одеял. Мать сказала, что будет сидеть, и ей с обеих сторон подложили под руки по две подушки.
Гурт вел ишака в поводу. На дороге арба тарахтела, но по междурядьям пошла беззвучно, мягко. Небо было синее, чистое, без единого облачка. Весеннее солнце приятно припекало спину, ветерок освежал лицо. За селом на покрытых яркой травой барханах ребятишки пасли овец.
Гурту послышалось, будто мать что-то сказала. Он остановил арбу.
— Слава богу, не тронули… — услышал он слабый, сдавленный голос.
Гурт отошел от матери, и старый умный ишак сразу зашагал дальше. Проехали еще немножко, и снова пришлось остановиться — мать попросила Гурта, чтобы дал ей горсть земли. Он молча нагнулся, сгреб в сторонку песок, взял щепоть земли, протянул матери. Та дрожащими пальцами погладила мягкую влажную землю, и ее безжизненное, иссохшее лицо ожило вдруг, глаза засветились. Взяв эту землю, мать положила ее на свою сморщенную, словно затянутую пергаментом ладонь, разгладила, добавила еще щепотку, снова разводняла пальцами… И сказала вздохнув:
— До чего же хороша земля!..
Слова эти прозвучали так ясно и чисто, словно давно хранились в ее груди, еще с той поры, когда она была молода и полна сил. Внимательно разглядывала она. землю, будто пыталась увидеть что-то…
— Влажная, — сказала она. — Много пота… впитала… И моего… И Омара…
Губы ее задрожали, из горла вырвались хриплые протяжные звуки — тетя Джахан запела.
Что-то тревожащее было в поведении матери, но Гурт спокойно, не торопясь вышагивал по междурядью, проламывал сухую верхнюю корку; земля крошилась под его тяжелыми сапогами, обращаясь в легкую пыль. Он шагал по земле, по той самой земле, которую мать назвала прекрасной…
У межи возле тутовника ишак стал. Гурт расстелил на земле кошму, снял мать с арбы. Старушка не захотела, чтобы сын нёс её, пошла сама. Каждый шаг давался ей с огромным трудом, и, когда она наконец села на кошму, лицо у нее было серое. Но голову на подушку мать все же не опустила. Отдышалась немножко и улыбнулась Гурту, показывая, как ей хорошо.
В тени тутовника было прохладно. Он только-только отцвел, и вокруг было белым-бело, словно землю припорошило снегом. Зеленела листва, свежая, чистая… Над кроной еще жужжали пчелы. Но вот налетел ветерок, пчелиное гудение заглушил шелест листьев.
Беззвучно шевеля губами, тетя Джахан пристально глядела на комель дерева, казалось, она видит что-то такое, чего не видно другим. Протянула иссохшую руку, легонечко, словно чего-то очень хрупкого, коснулась морщинистой коры, вздохнула:
— Слава богу, не тронули…
И уронила голову на подушку. Гурт прикрыл ей ноги одеялом. Мать смотрела на раскидистые ветви и тихо, прерывисто говорила:
— Хоть жаждой… не будет мучиться… Хлопчатник вокруг… Давай ему пить… вдоволь. И пусть… не рубят… Омар придет… не даст… рубить…