Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Коль дожить не успел…» Воспоминания о Владимире Высоцком - Игорь Васильевич Кохановский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Нет… Все. Буду готовиться, еще есть полгода, попробую поступить в театральный. А это – не мое…

25 января я приехал к Володе – был его день рождения, а я к тому же сдал свою первую сессию. Он болел – сильно простудил горло, был закутан в оренбургский платок и говорить старался тише. Мы вдруг вспомнили все, что произошло с нами за последнее время, и написали об этом песню: как сдавали выпускные экзамены, как готовились поступать в институт, как поступили, как сразу же через неделю учебы нас послали на картошку, как мы помогали колхозничкам выполнить госплан, как Васёчек бросил институт (Васёчек – так мы называли друг друга, это было что-то вроде пароля или клички; откуда это пошло, мы сами толком не могли потом вспомнить, но вроде бы кто-то еще в школе сказал про нас – «да они давно Вась-Вась…») и вот как он теперь заболел, а ему и бюллетень ни к чему, и как он болеет вместо того, чтобы готовиться к поступлению в Школу-студию МХАТ. Песня была очень длинная (на мотив одной из песен популярной тогда радиопостановки «Поддубенские частушки» по рассказам Сергея Антонова[7]) и почти забылась, но последний куплет был таким:

А коль во МХАТ не попадет,Раздавим поллитровочку,Васёк в солдатики пойдетНосить ружье-винтовочку.

Песня была тут же исполнена нами под мой аккомпанемент на гитаре (Володя тогда еще только учился этому немудреному искусству) его соседям по квартире и даже вызвала смех и похвалу в адрес авторов.

Он поступил в Школу-студию МХАТ, и, так как там учатся только четыре года, мы одновременно закончили каждый свой вуз. Володя был принят в Театр им. А. С. Пушкина и тут же уехал в Ригу на летние гастроли. Через несколько дней он позвонил и спросил, не хочу ли я приехать: можно прекрасно отдохнуть на Рижском взморье. Свободного времени у него навалом (всего три ввода в малюсенькие роли), так что будем купаться и загорать от души. Я согласился и через день выехал в Ригу.

Володя и еще несколько молодых актеров жили в гостинице «Метрополь», на первом этаже, в которой был очень уютный небольшой ресторан. Почти каждый вечер мы скромно ужинали там (денег у нас было в обрез), но засиживались частенько допоздна, когда музыканты, уже собрав свои инструменты, расходились и освобождали сцену.

Однажды Володя попросил разрешения у метрдотеля «побренчать» на пианино, тем более что ресторан к тому часу был уже полупустой. Тот разрешил. Но, прежде чем рассказать, что произошло потом, сделаю небольшое отступление.

Нельзя сказать, что Володя умел играть на пианино в привычном понимании этих слов. Скорее «садился он за клавикорды и брал на них одни аккорды».

Зачастую просто дурачился, аккомпанируя какой-нибудь смешной песне типа «Придешь домой, махнешь рукой, выйдешь замуж за Васю-диспетчера, мне ж бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать» или что-то из Вертинского, которого мы оба очень любили, но опять-таки пел не всерьез, а как-то занятно переиначивая его (помните эпизод из фильма «Место встречи изменить нельзя», где Жеглов – Высоцкий поет: «Где вы теперь, кто вам целует пальцы?»). Когда он приходил ко мне домой, то сразу садился за пианино и начинал что-нибудь бренчать. А так как со второй половины 50-х мы буквально «заболели» джазом, который тогда преследовался за «буржуазность», то бренчания Володи с некоторых пор стали не чем иным, как вольным переложением популярных джазовых песен. Любимым нашим певцом в то время был Луи Армстронг. И Володя стал петь «под Армстронга». Он достиг таких вершин имитации, что начинало казаться, будто поет знаменитый негритянский трубач. И это при том, что Володя абсолютно не знал английского языка, ни единого слова, кроме «ес» и «дарлинг» (в школе мы учили французский). Но как он имитировал! Люди, знавшие язык, в первый момент терялись и не могли ничего понять: вроде бы человек поет по-английски, и в то же время невозможно уловить ни слова. И когда, наконец, до них доходило, в чем дело, смеялись до слез. Кстати, этот тренаж «под Армстронга», видимо, выработал в дальнейшем ту удивительную хрипотцу, что придавала неповторимую силу и красоту тембру его голоса.

Итак, метрдотель разрешил «побренчать», Володя поднялся на эстраду, сел за пианино, взял пробно несколько аккордов и запел «Кис оф файэ» («Огненный поцелуй»), один из самых популярных шлягеров Армстронга. Люди за столиками сначала перестали выпивать и закусывать, потом перестали разговаривать, а потом в ресторане наступила тишина, как в концертном зале. Официанты застыли там, где их застало пение, сидевшие за столиками развернули свои стулья так, чтобы удобней было слышать и видеть, мы, подыграв общей реакции, сидели молча, улыбались. Когда он закончил, ресторан разразился аплодисментами… Володя лишь на миг растерялся от такой реакции зала, но тут же сделал жест, мол, «не надо оваций», и, улыбаясь нам, снова запел что-то «под Армстронга». А когда примерно через полчаса он встал и собрался спуститься со сцены к нам, эстраду окружило несколько человек, каждый кричал что-то свое, называл какие-то песни, прося их исполнить, имена каких-то певцов, короче, его не отпускали. Потом повторилось то же самое, и кто-то из ресторанных завсегдатаев даже протягивал неуклюжий лоскут тогдашней сторублевки. Володя вежливо отвел руку с деньгами, сказал «на сегодня все» и, наконец, оказался за нашим столиком.

В дальнейшем, когда Володя и наша компания только появлялась в дверях ресторана, официанты начинали бегать быстрей, напоминая кадры старой кинохроники, чтобы к моменту, когда начнется «концерт», работа уже не отвлекала от удовольствия слушать необычного певца.

А в один из таких вечеров, когда наша компания сидела в этом ресторане, нам было не до Володиных экспромтов – мы слушали пьесу Александра Галича «Матросская тишина» в исполнении Гены Портера, сокурсника Высоцкого по Школе-студии МХАТ, которого тоже по окончании учебы взяли в Театр им. А. С. Пушкина. Дело в том, что, когда Гена был на третьем курсе, его пригласили в театр «Современник», ставивший эту пьесу Галича, на роль главного героя в детстве. Драму поставили, но после генеральной репетиции запретили, и она в репертуар театра не попала. А пьеса была потрясающая, и Гена так ее полюбил, к тому же ему выпала удача репетировать с ведущими на тот момент актерами «Современника», что он выучил ее наизусть. И вот теперь играл нам ее один за всех действующих лиц. Я очень хорошо запомнил реплику, когда один из героев произносит слова: «Скажи, ты видел Стену Плача?», – в этот момент Гена посмотрел куда-то вверх и как-то удивленно-растерянно пролепетал: «Ой, Александр Аркадьевич Галич». Дело в том, что ресторан находился в полуподвальном этаже, и, войдя в него, надо было спуститься по небольшой лестнице вниз. И вот наверху, в дверях ресторана неожиданно появился знаменитый писатель. Галич тоже увидел знакомого актера и подошел к нашему столу. Гена его представил нам, а ему – нас. Александр Аркадьевич посмотрел на наш более чем скромный ужин, подозвал официанта и сказал: «Сегодня студенты гуляют. Принесите, пожалуйста, нам выпивки, закуски, да побольше». И началось шикарное застолье…

Часа в два мы всей компанией поднялись в номер Галича. Расходиться не хотелось. Откуда-то появилась гитара и тут же оказалась в руках Александра Аркадьевича, и мы услышали «Облака плывут, облака, в милый край плывут, в Колыму…». А еще мне запомнилось, как он сыграл-спел «Течет речечка по песочечку, бережочек моет…». Но было уже поздно, и мы вскоре разошлись по своим номерам. Назавтра у Володи выдался свободный день, и мы с Александром Аркадьевичем пошли бродить по старой Риге. Он предложил пойти посмотреть местный базар, который славился своими цветочными рядами (таких я больше ни в одном городе не встречал), а потом сказал, что непременно надо заглянуть, хоть ненадолго, на Рижское кладбище, оказавшееся удивительно ухоженным по сравнению с московскими погостами, с очень красивыми, оригинальными надгробными памятниками.

О чем говорили во время этой прогулки, конечно, забылось. В основном говорил Галич, рассказывал о чем-то из киношной и театральной жизни, а мы, открыв рты, слушали. Заговорили о новом модном художнике, выставка которого год назад наделала много шума в Москве, после чего живописец стал притчей во языцех культурных кругов столицы. Оказалось, что у Галича с ним недавно произошла довольно неприятная история. Жена Александра Аркадьевича – очень красивая женщина. Встретив ее где-то то ли в Доме кино, то ли в Доме литераторов, художник попросил разрешения написать ее портрет, сказав, что работает он быстро, и два сеанса позированья ему будет вполне достаточно. Галич пригласил его домой. Тот дважды приезжал, на третий раз пришел с портретом и, вручая свою работы (а портрет действительно получился очень удачным), сказал, что с Александра Аркадьевича причитается 10 тысяч рублей.

На что Галич ответил «пошел вон», художник забрал портрет и ретировался…

Но нас, конечно, интересовала современная поэзия, и Володя спросил, кого из молодых стихотворцев он считает наиболее интересными. Он нам назвал две фамилии, мы о них не слышали: Хабаров и Панкратов. (По приезде в Москву я пошел в читальный зал ближайшей библиотеки, нашел в каких-то толстых журналах стихи этих авторов, но на меня они не произвели никакого впечатления. Сказал об этом Володе. Он ответил в том духе, что, мол, мы, может, не способны оценить будущий потенциал этих поэтов.)

Узнав о том, что я пишу стихи, Александр Аркадьевич попросил что-нибудь прочесть. Я прочитал, кажется, про ребят из подворотни, про лотерею и про то, что до сих пор находят матери детей, потерянных в войну. Он одобрил мои опусы и сказал, чтоб я в Москве приехал к нему, он покажет мои стихи своей приятельнице, которая работает в Литературной газете. Может, чего и сложится…

А еще через день он уехал в Москву. Я был у него в гостях в писательском доме, что возле метро «Аэропорт». Но это уже другая история, не имеющая отношения к тому, о чем пишу. Хотя одну историю, связанную с этой рижской поездкой, я все же здесь расскажу.

Дело в том, что, помимо Гены Портера, в Театр имени Пушкина после окончания учебы в Школе-студии МХАТ взяли и сокурсницу Володи Лену Ситко. А ее матушка, тоже актриса, была в свое время ближайшей подругой Валентины Серовой, с которой вместе училась в каком-то театральном вузе.

Она приехала к дочери в Ригу (та тоже, как и Володя, не очень была занята в спектаклях), и мы все свободное дневное время проводили на пляже в Майори. И вот в одно из таких наших возлежаний под ласковым балтийским солнцем она нам рассказала удивительную историю любви Валентины Серовой и маршала Рокоссовского…

Тогда еще он не был маршалом и в начале войны сидел в тюрьме, как и несколько генералов, в частности Горбатов; говорят, с последним произошла такая история. Летом 1941 года Красная армия отступала и немцы были уже на подходе к Москве. Тогда Сталин освободил из тюрьмы нескольких генералов (командовать войсками было некому: кто к тому времени погиб, кто сидел в тюрьме после чистки армии в 1937–1938 годах), в числе которых оказались Рокоссовский и Горбатов. Последнего, когда Сталин его вызвал к себе и спросил, где он все это время был, Горбатов ответил, что сидел в тюрьме. На что якобы усатый вождь укоризненно бросил, мол, нашел время сидеть в тюрьме, когда воевать некому… Такая вот иезуитская шутка вождя…

Рокоссовский был тяжело ранен в боях под Москвой и лечился в одной из столичных клиник. В то время бригады артистов разнообразных жанров выступали перед ранеными в госпиталях. В одной из таких бригад была и Валентина Серова, выступавшая с чтением стихов разных поэтов, в том числе и Константина Симонова, с которым у нее уже был роман, но женаты они еще не были.

И вот после выступления в одном из госпиталей к ней подошла главврач и попросила почитать стихи одному раненому генералу, который лежал в отдельной палате и потому не мог слушать выступления артистов.

Серову привели к этому генералу. Он лежал на кровати, повернувшись лицом к стене. Серова собралась вроде уйти, подумав, что раненый просто спит. Но главврач попросила ее что-нибудь почитать. Серова прочла ставшие уже тогда известными строки «Жди меня…» и еще несколько стихов. Раненый лежал все так же, повернувшись лицом к стене…

Серова вышла из палаты. Главврач ее поблагодарила, на этом и расстались.

А назавтра эта главврач позвонила Серовой и очень попросила прийти и опять почитать стихи этому раненому генералу.

Серова, естественно, пришла. Когда она вошла в палату генерала, главврач представила ее. И… это была, как потом рассказывала сама Серова своей подруге, любовь с первого взгляда. Она стала почти ежедневно навещать раненого, и он быстро пошел на поправку.

Рокоссовский был женат, и у него росла маленькая дочка. Но, когда он сидел в тюрьме и началась война, его жена с дочерью эвакуировались из Москвы, и они растерялись, и уже больше года генерал не знал, что с ними и где они, и подумал было, что они погибли при эвакуации…

Короче говоря, генерал поправился и отправился на фронт и вскоре вызвал к себе Серову, так как его армия только готовилась к наступлению и на фронте было еще не так горячо.

Константин Симонов, бывший тогда военным корреспондентом, в один из редких приездов в Москву не застал дома жены. Он стал наводить справки и каким-то образом узнал, где его жена и с кем… И не нашел ничего лучшего, как пожаловаться Сталину, что вот, мол, один из его генералов «умыкнул» жену писателя. А надо сказать, что Сталин очень тепло относился к Серовой, так как ее бывший муж, погибший в авиакатастрофе, был любимым летчиком вождя, а в те времена «сталинские соколы» были привилегированным сообществом.

На необычную жалобу писателя Сталин вроде бы ответил в том духе, что мы (великий вождь любил называть себя то во множественном числе, то в третьем лице, о чем упоминается в стихах Твардовского), мол, товарищу Рокоссовскому можем только позавидовать…

Но в скором времени семья генерала нашлась – он получил от жены письмо и узнал, наконец, где они и что с ними. То ли потому, что он был очень порядочным человеком, то ли из-за любви к дочери, которую обожал, то ли потому, что был партийным, а это тоже в то время накладывало определенные рамки, но он однажды прислал Серовой письмо, где все объяснил про свою семью и написал, что они должны расстаться…

По словам матери Лены Ситко, именно из-за разрыва с любимым Серова и начала утешаться рюмашкой…

Но отношения с Симоновым наладились, и наконец они официально оформили брак.

А вскоре после войны группа советских деятелей культуры, в которую входили и Симонов с Серовой, побывала в Париже. Как рассказывала Валентина своей подруге, Сталин дал личное поручение Симонову уговорить Ивана Бунина вернуться в Россию. А Бунин этого действительно очень хотел, и, когда, по-моему, в 1940 году Арианда Эфрон, дочь Марины Цветаевой, возвращалась в Советский Союз, ее на вокзале провожал Бунин, который очень завидовал ее отъезду и сказал, что, если бы было можно, он бы пешком пошел на свою родину…

Так вот, может быть, Симонов знал об этой ностальгии Бунина или просто исполнял наказ вождя, но он подолгу беседовал с нобелевским лауреатом, уговаривая его вернуться в Россию…

В один из таких вечеров, что проходил в советском посольстве в Париже, Серова улучила минутку, отозвала Бунина в сторону и почти прошептала, чтобы он ни в коем случае не возвращался в Советский Союз: он там погибнет… И Бунин внял мудрому совету…

Вот такую историю рассказала нам мама Лены Ситко, бывшая ближайшей подругой Валентины Серовой.

Но вернусь к тому, на чем остановился, на знакомстве с Александром Галичем.

Рассказав о Володином пении в том рижском ресторане, я вдруг поймал себя на мысли, что его исполнение песен к пению в обычном смысле этого слова не имеет, пожалуй, прямого отношения. Он представлял, играл песни, а не пел. (Неспроста он всегда говорил «я сейчас покажу тебе кое-что из новенького» и никогда не говорил «я сейчас тебе спою».) В то время, о котором пишу (да и позже, считай, до осени 1961 года), своих песен у него еще не было, и, казалось, ничего не предвещало их появления.

На втором или третьем курсе, уже не помню точно, в Школе-студии МХАТ решили устроить капустник. Как-то Володя забежал ко мне между репетициями (я жил на Неглинной, в 5–7 минутах ходьбы от Художественного театра, и мы виделись почти ежедневно) и говорит, что вот, мол, будет капустник, он что-то хотел написать смешное, но ничего не выходит. Может, у меня получится? Я попробовал и через день написал ему куплеты Чарли Чаплина, которого Володя очень любил «показывать» и делал это удивительно смешно: походка, жесты, мимика, выражение глаз, – все это игралось так, что и без усиков и тросточки сходство было поразительным. Ну а в гриме и костюме (ему достали даже чаплинский котелок) этот номер в студенческом капустнике оказался лучшим. Тем более что тема куплетов была для студентов Школы-студии МХАТ, что называется, животрепещущей. Дело в том, что сниматься в кино им разрешали, если я не ошибаюсь, только на последнем, четвертом курсе или начиная с третьего, точно не помню. А так как стипендия была мизерной, то заработать отнюдь не лишние деньги (в молодости, по-моему, лишних денег вообще не бывает) да еще попробовать свои актерские данные в кинематографе каждый студент был, понятно, не прочь. Но руководство студии считало, что кино может испортить еще не до конца «вылепленную» актерскую индивидуальность. Посему исполненные Володей куплеты приняли на ура.

Я на экран столичныйС лицом фотогеничнымИ в образе комичномХотел попасть, друзья.«Мосфильм» меня заметилИ гонорар наметил.Директор же ответил:– Куда? В «Мосфильм»? Нельзя!Смотрел я фильмы «Сестры»И «Огненные версты»,В них неокинозвездыПроводят свой дебют.А я бы дал экрануВторого Ив Монтана…Но мне сказали: «Рано!»Сниматься не дают…

Маргарита Володина и Нина Веселовская, снявшиеся соответственно в «Огненных верстах» и в «Хождении по мукам»[8], были двумя курсами старше Володи, но еще учились, и это придавало куплетам дополнительную узнаваемость и актуальность.

Итак, своих песен пока не было, но зато как исполнялись те, что мы пели тогда!.. Так как это происходило более полувека назад, то я приведу здесь хотя бы первые строчки из некоторых песен, чтобы было ясно, про что они. Это поможет кое-что объяснить в дальнейшем. Вот что тогда пелось:

Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела,И в парке тихо музыка играла.А было мне тогда еще совсем немного лет,Но дел уже наделал я немало.Стою я раз на стреме, держуся за карман,И вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан.Алешка жарил на баяне,Гремел посудою шалман,В дыму в табачном, как в тумане,Плясал одесский уркаган.Здрасьте, мое почтенье,Вам от Васи нет спасенья,Я приехал вас развеселить.Зухтор малый я бывалый,Расскажу я вам немалоИ прошу покорно «браво» бить.

Эти песни – капля в море тогдашнего нашего репертуара. Ну и, конечно, пели Вертинского. Это на первый взгляд странное соседство блатной романтики и изысканно-элитарных тем аристократа «до ногтей» на самом деле прекрасно оттеняло и дополняло друг друга, ибо в впервой просто не могло быть того благоговейного и в то же время порой немного снисходительного отношения к женщине, которое у грустного Пьеро чувствовалось чуть ли не в каждой песне и так импонировало тогда нашему восприятию прекрасного пола. Мы просто веселились, как веселятся в молодости, просто валяли дурака, не придавая абсолютно никакого значения всем эти уркам, шалманам, стремам и прочим словечкам, от которых требовалось, чтоб они были посмешней и позаковыристей, позабористей.

Двумя классами старше в нашей же школе учился Анатолий Утевский, или Толян, как мы его звали. Толя был из тех, к кому в определенном возрасте всегда тянет как к старшим. Он принадлежал к московской золотой молодежи середины 50-х, бывшей для нас тогда недоступной и, казалось, загадочной. Естественно, мы пытались подражать представителю «молодого авангарда» хотя бы узкими брюками, прической «под Тарзана» и ботинками на толстой подошве. Ну а когда мы прочли в одной из центральных газет фельетон «Плесень», бичевавший некоторых приятелей Толяна за «порочный» образ жизни (вся «порочность» которых заключалась в том, что они танцевали буги-вуги и многие вечера проводили в «Коктейль-холле», что на улице Горького, называвшейся в молодежной среде Бродвеем), он в наших глазах вообще превратился в легендарную личность. Увы, то были годы, когда ширина брюк и модная прическа отождествлялись с чуждым нам мировоззрением, а придерживавшихся подобного «стиля жизни» называли презрительно «стилягами».

Компанию нашу возглавлял давнишний друг Толи Утевского Лёва Кочерян (сын знаменитого артиста-чтеца, прославившегося невероятным номером – чтением с эстрады гомеровской эпопеи – «Илиады» и «Одиссеи»). Ко времени, когда мы с Володей окончили вузы, Толя, закончивший юрфак МГУ, работал следователем на Петровке, 38 и ужасно гордился, что ему выдали табельное оружие (пистолет Макарова; помните строчку из песни о Большом каретном – «где твой черный пистолет» – это об этом самом пистолете).

Собирались мы чаще всего у Володи Акимова, который недавно пришел из армии. Он после школы поступал во ВГИК, но не поступил, пришлось отслужить в десантных частях. И только после этого он все-таки туда поступит и станет режиссером и сценаристом. Он жил один в большой комнате, метров 40, если не больше, и наша компания чувствовала себя в акимовских стенах как у себя дома. Так что Володина строчка «в наш тесный круг не каждый попадал» имела вполне невыдуманный адрес.

Душой компании как-то само собой стал Володя Высоцкий. Более веселого, остроумного балагура и рассказчика, скомороха, придумывающего вечно какие-то смешные истории, чтобы только нам всем было не скучно в наших посиделках, я в жизни не встречал. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио дель Монако, уже не говоря о бесконечных анекдотах и каламбурах, никто никогда не мог понять. А чего стоил хотя бы его коронный этюд, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривавшего с фонарным столбом. Притом держал публику до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить роль) не собиралось человек 30–40 или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам «ну ладно, ребята, пошли», и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.

А как он буквально фонтанировал на наших бесконечных посиделках того времени… Он очень любил играть словами, переиначивая всем знакомые фразы или цитаты… Например, известное словосочетание «с корабля на бал» он переиначил как «с корабля на баб», или припев самого крутого шлягера эстрады нашей молодости «Ландыши», где были такие слова: «Ландыши, ландыши, светлого мая привет», он перефразировал в «надо же, надо же, светлого мая привет». Или фразу одной из популярных в то время песен Клавдии Шульженко, где были такие слова: «Я это сделала рассудку вопреки», он пел: «Я это делала раз в сутки… вопреки…». Или же всем хорошо известные строчки из «Евгения Онегина»: «Онегин, я тогда моложе и лучше, кажется, была» он декламировал так: «Онегин, я тогда моложе и лучше качеством была»…

Помню, как на одной из встреч Нового года у нас раздавали анкеты со смешными вопросами, которые подразумевали и смешной ответ. И вот Володя на вопрос «Увлекались ли? Привлекались ли?» ответил так: «Увлекался, за что и привлекался…»

Или, к примеру, когда я разошелся со своей первой женой, и Володя к тому времени тоже развелся, мы сидели, бражничали, и вдруг он выдал: «мужья сидели разведeнные и пили спирт неразведенный»… Правда, мы тогда пили водку, но все равно это было, что называется, в масть!..

Конечно, это малая толика того, что запомнилось из многочисленных остроумных Володиных прибамбасов, которыми он веселил бесконечные посиделки нашей молодости. Ибо прошло с тех пор (страшно подумать!), считай, полвека…

Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить – впереди была вся жизнь, – и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись, как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI века…

Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всe: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов и выражалось в формуле «отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношениe к нашим случайным и неслучайным подругам, с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров; а главное – полное равнодушие к материальным благам бытия и тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно просматривались. Центральное место во всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (верней, аккомпанировали) я и Володя.

Я уже считался «виртуозом», когда Володя попросил меня показать ему, как берутся эти аккорды и в каком сочетании друг с другом. Он тоже довольно быстро освоил эту немудреную музграмоту, так что в наших посиделках мы нередко сменяли друг друга, каждый со своим репертуаром.

А с осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из вида, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел… А у Володи тоже были свои «заморочки». Дело в том, что он, учась на четвертом курсе, женился на Изе Жуковой, окончившей Школу-студию МХАТ годом раньше и уехавшей работать в Киев в Театр русской драмы[9]. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Но к осени 1961-го эти его поездки почти прекратились. О появлении «на свет» первой песни, «Татуировка», рассказал мне потом Володя Акимов. Он с Высоцким поехал провожать на Курский вокзал Инну, жену Лёвы Кочеряна. Они посадили Инну в вагон, у Володи была с собой гитара, и он решил на дорожку спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел исполнить, не верит, что это написал он. Инна вроде бы сразу поверила.

Но истины ради следует сказать, «Татуировка» была не первой песней, а второй, и ей предшествовала песня «49 дней» про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас.

Просто эта песня, когда была написана, не имела продолжения, стояла как бы особняком, и следующая песня – «Татуировка» – появилась через год, и сразу вслед за «Татуировкой» последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «49 дней» как-то забылись.

Когда я снова прибился к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза – это смена репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и его более свободное обращение с гитарой.

Мы собрались, как обычно, у Акимова, и, когда Володя взял гитару, я услышал:

В тот вечер я не пил, не пел —Я на нее вовсю глядел,Как смотрят дети, как смотрят дети.Но тот, кто раньше с нею был,Сказал мне, чтоб я уходил,Сказал мне, чтоб я уходил,Что мне не светит.

Потом были «Красные, зеленые, синие, лиловые…», «На нейтральной полосе цветы…» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверно, квадратными глазами, в которых наверняка были восхищение, удивление и вроде бы догадка, потому что невольно вырвался вопрос:

– Это что… твои?

– А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», – сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным. Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я как никто другой в нашем кругу могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидя, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.

Под впечатлением впервые услышанных мною Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь Володе.

…А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой – за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской прически. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и за полчаса написал:

Клены выкрасили городКолдовским каким-то цветом.Это снова, это сноваБабье лето, бабье лето.. .Я кручу напропалуюС самой ветреной из женщин,Я давно хотел такую,И не больше и не меньше.

Мелодия к стихам родилась без особого труда.

На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через час решил сделать «передых», как он говорил. Я как бы между прочим потянулся за гитарой, мол, настал и мой черед.

Запел как можно спокойнее, задавая себе четкий ритм. Окончил. Тишина. После паузы Артур Макаров, пользовавшийся репутацией нашего домашнего мэтра, лукаво-одобряюще сказал: «Давай еще раз». Я понял, что песня получилась, она понравилась.

Вскоре «Бабье лето» стало у нас чуть ли не своеобразным гимном. И Володя часто пел его, не давая этого сделать мне, что было своего рода признанием песни с его стороны.

А однажды на одном своем концерте, вроде бы в Тбилиси, он в кураже сказал, что помог мне написать мелодию к моему «Бабьему лету». Я совершенно случайно услышал запись этого выступления у кого-то из знакомых. Позвонил Володе и говорю:

– Васёчек, как это ты помог мне написать музычку к моей песнюшке?

– Васёчек, извини, Христа ради. Бес попутал. Но ты не представляешь, что можно иногда ляпнуть со сцены ради красного словца. Кстати, мне недавно пришло извещение из ВААПа, чтоб я зарегистрировал эту песню. Давай поедем туда вместе, и я при тебе на этом бланке напишу, что музыка «Бабьего лета» не моя, а твоя.

Так и сделали. Мне выдали копию его расписки, которая через много лет, уже после Володиного ухода, помогла решить одну спорную ситуацию. На одном диске с концертом Высоцкого в перечне им исполненных песен значилось и «Бабье лето», но было указано, что стихи мои, а музыка Владимира Высоцкого. Я позвонил его сыну Никите, он был не в курсе дела, а узнав истину, очень передо мной извинялся. Но все это будет потом. А тогда…

Итак, Володя стал писать, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое. Наши посиделки стали еще интереснее. Он любил веселить людей, потому что сам был удивительно, фантастично веселым человеком, который словно нашел, наконец, выход своему остроумию и юмору, выплескивая их в свои песни.

Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем, лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, я и Володя услышали чуть позже, где-то в конце 1962-го), питали темы его ранних песен?

Ну, во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и, скажем, у Новеллы Матвеевой все сразу было всерьез. У Володи же – все в шутку, все на хохме, и ухарство, и бравада, и якобы устрашающая поза:

Я в деле, и со мною нож —И в этот миг меня не трожь,А после – я всегда иду в кабак…

Все это было несерьезно, все это игра и бесшабашность повесы. Ну, а для всего этого «блатная» тематика – материал, пожалуй, самый благодатный.

Во-вторых, как я уже говорил, что мы пели до появления Володиных песен, и написанные им теперь стали своеобразным продолжением тех, предыдущих.

Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому что они были тем запретным плодом, который всегда сладок. И еще – в них не было тех муляжных героев с их занудным бодрячеством и штампованным переживанием, которыми кишмя кишели песни эстрады и эфира и уже одним этим отталкивали от себя.

Отчего же, увлекаясь Вертинским, не пошел Володя, условно говоря, в его русле? Да потому что Володино остроумие и эпатаж были попросту несовместимы с образной и стилевой системой печального Пьеро.

Ну, и в-третьих, какой жизненный опыт был у 23-летнего актера, бывшего дворового пацана, чтобы подсказать ему более благородную тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами Исаака Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз.

И, конечно, не следует забывать, что Володя был актером. Игра для него была так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и неосознанной до поры, стала песня городского фольклора. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.

Но вернусь ненадолго к «себе любимому»… Роман мой с Ленкой-Марокканкой продолжался. Она был дочкой известного писателя-диссидента Льва Копелева и знала многих писателей той поры. Одним из ее знакомых был Михаил Дёмин, двоюродный брат Юрия Трифонова. И вот она однажды говорит, что у Дёмина собирается компания писателей, и, наверное, будет Андрей Вознесенский, и что она напросилась к Дёмину в гости. А я очень хотел познакомиться с Вознесенским, так как был буквально болен его поэзией.

Приезжаем к Дёмину, у него была однокомнатная квартира-студия (он еще хорошо рисовал) где-то на Сретенке. Вообще, как я позже узнал, это был человек удивительной судьбы. Во время войны, под бомбежкой (не помню, в каком городе он тогда жил) он потерял свою маму и вскоре стал беспризорником, а потом и вором. Попал в тюрьму, вышел, опять воровал, стал вором в законе и опять угодил в лагерь. И вдруг стал писать рассказы и отсылать их в столичные журналы. Его стали печатать, и, когда закончился его очередной срок, он на «сходке» воров в законе попросил, чтоб его «отпустили»: он не хочет больше воровать и быть вором в законе. «Сходка» милостиво отпустила его на свободу. Он вернулся в Москву, сначала жил у матери, которую наконец нашел, стал печататься (еще он писал стихи, правда, довольно средние) и, в общем, как-то обзавелся собственной квартирой-студией. Там я и познакомился с Андреем Вознесенским. Сидели, выпивали, ну а потом, как это водится в поэтических кругах, стали по кругу читать свои стихи. Не помню, что читал Миша и Андрей, потому что очень волновался, зная, что и мне предстоит прочесть что-то свое. Когда очередь дошла да меня, я прочитал «Бабье лето», на что Вознесенский сказал, что это похоже на песню. Я признался, что да, это песня. Но гитары не было, поэтому спеть мне не удалось…

А история Дёмина получила фантастическое продолжение… Одна из его родственниц (кажется, по материнской линии) жила в Париже и пригласила Михаила во Францию. Он туда уехал и стал невозвращенцем… Был большой скандал, у Юрия Трифонова возникла масса осложнений с публикациями. Дёмина, естественно, объявили предателем. А он через несколько лет выпустил во Франции книгу воспоминаний, которая называлась «Блатной», и когда я стал ездить в гости к дочери в Германию (она в 1982 году выйдет замуж за немца из ФРГ), купил и прочел эту замечательную книгу…

Но я немного опередил события, о которых пишу…

1964 год стал для Володи и меня годом знаменательным. Высоцкий был принят в труппу Московского театра на Таганке, а у меня случились первые публикации моих стихов. Сначала была подборка в газете «Московский комсомолец» (в которой я вскоре стал работать внештатным корреспондентом), а потом и в журнале «Смена».

Редактор отдела этого журнала, узнав, что я бросил инженерную профессию и внештатничаю в молодежной газете, вдруг заявил мне:

– Ну, уж коль решил сменить профессию, то надо начинать не с «Московского», а с «Магаданского комсомольца»…

Оказалось, что Владимир Новиков – бывший главный редактор этой магаданской газеты. И потом, когда он узнал, сколько я зарабатывал на гонорарах, работая внештатно, он просто удивился, как я еще не голодаю…

Когда я рассказал об этом Володе и о своем решении нырнуть в эту авантюру, он только пожал мою «мужественную» руку…

Примерно к этому времени – к концу 1964-го – началу 1965-го – «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже не смешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и осознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим «полной выкладки всерьез». К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданно свалившейся на него славе, воспринятой им поначалу очень уж по-мальчишески.

– Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? – сказал он мне как-то зимой 1965-го. – Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.

– И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.

Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад