Маркос Агинис
Житие маррана
Франсиско Мальдонадо да Сильве, который героически отстаивал нелегкое право на свободу совести
Моему отцу, который рассказал мне немало захватывающих историй и, смею надеяться, с увлечением, прочел бы эту книгу
Книга первая
ГЕНЕЗИС
Опаленное детство
Пролог
Франсиско похож на головешку, тлеющую под развалинами, — он зарос грязью, отощал как скелет, запястья и щиколотки в кровь истерты кандалами. С досадой и отвращением смотрят судьи на это пугало: вот уж поистине несносный строптивец!
Двенадцать лет прошло с того дня, когда его заживо погребли в тайных застенках инквизиции. Допрашивали и подвергали всяческим лишениям. Вызывали теологов и устраивали жаркие диспуты. Унижали и запугивали. Но Франсиско Мальдонадо да Сильва не сдавался. Не страшился ни физической боли, ни морального давления. Упорные инквизиторы исходили злобой, не желая отправлять пленника на костер без страха и раскаяния в сердце.
Когда шесть лет назад заключенный объявил голодовку и совсем истаял, мучители велели кормить его насильно, пичкать вином и пирожными, ведь они не могли допустить, чтобы эта жалкая тварь избежала уготованной ей участи. Франсиско Мальдонадо да Сильва шел на поправку медленно, но сумел доказать палачам, что способен вынести не меньше, чем любой великомученик.
В зловонной камере истерзанный пленник часто вспоминает свою одиссею. Он родился в 1592 году, ровно век спустя после того, как евреев изгнали из Испании, а Колумб открыл Западные Индии. Мальчик появился на свет в маленьком городке под названием Ибатин и провел восемь счастливых лет в доме с синими изразцами на светлых стенах. Потом семья спешно перебралась на юг провинции Тукуман, в Кордову, спасаясь от преследований, которые все же не минули ее. Им пришлось пересечь полные опасностей земли: там жили индейцы, водились пумы, промышляли разбойники, простирались неописуемого вида солончаки.
Когда Франсиско исполнилось девять, арестовали его отца, превратив задержание в душераздирающий спектакль. Годом позже уволокли и старшего брата. Еще через год в доме практически не осталось вещей: все перерыли, конфисковали и распродали по дешевке неумолимые экзекуторы. Мать едва не обезумела от горя и вскоре скончалась.
Многострадальному подростку пришлось переселиться в монастырь: там он учился, читал Библию и втайне мечтал о воздаянии, но о каком — пока что и сам не понимал. Франсиско исцелил человека, разбитого апоплексическим ударом, объехал верхом окрестности красавицы Кордовы и не раз подвергал себя совершенно бессмысленным бичеваниям.
В семнадцать лет юноша решил отправиться в Лиму, чтобы выучиться на врача в университете Сан-Маркос. Кроме того, он надеялся разыскать отца, выжившего в застенках инквизиции, но искалеченного пытками. В повозке и верхом Франсиско проделал путь в несколько тысяч лиг[1], отделявших южные степи от ледяных северных нагорий. По дороге ему суждено было встретить самых неожиданных попутчиков и совершить открытия, навсегда изменившие его самовосприятие. Но окончательное прозрение ждало Франсиско в ослепительно прекрасной Лиме, прозванной Городом Королей. Там он, чуть не плача от горя и радости, встретился с отцом, а заодно познакомился с первым темнокожим святым Южной Америки и помог ему, принял участие в обороне порта Кальяо от нападения голландского пирата Спилбергена и в торжественной обстановке получил медицинский диплом.
В Лиме Франсиско снова стали угрожать гонения, которые начались еще в Ибатине и продолжались в Кордове. Тогда вечный беглец решил отплыть в Чили, где сумел получить должность старшего хирурга в больнице Сантьяго, поскольку оказался первым и единственным дипломированным врачом в тех краях. Книг у него имелось больше, чем во всех монастырях и библиотеках вместе взятых. Он был вхож во дворцы и гостиные, общался с представителями церковных и светских властей, прославился своей ученостью, женился на прекрасной девушке. Добился успеха, благополучия и уважения, получив наконец воздаяние за все перенесенные муки.
Человек обычный держался бы за такое положение. Но в душе Франсиско горел неугасимый жар, в глубинах сердца жил бунтарский дух. Он знал, что по свету скитаются его братья по несчастью, вынужденные таить свою веру. Тяжелая, неспокойная, унизительная участь. А значит, вопреки всему, следовало отказаться от сытой жизни, сбросить личину и с открытым забралом защищать их общие права. Ведь до сих пор он только и делал, что лицемерил — был марраном[2].
1
За полвека до всех этих драматических событий в южный оазис Ибатин[3], который испанцы называли Сан-Мигель-де-Тукуман, прибыл португальский врач Диего Нуньес да Сильва. Он родился в Лиссабоне в 1548 году и в детстве был относительно счастлив, но потом, получив диплом лиценциата медицины, решил бежать в Бразилию, ибо устал бояться и заискивать. Ему хотелось жить там, где не устраивают поджогов, не обвиняют в немыслимых преступлениях, не крестят насильно, где нет пыточных камер и не пылают костры инквизиции, сеющие смерть по всей Португалии. Океан привел путешественника в восторг, даже штормы были в радость, ибо, казалось, смывали воспоминания о безумных бурях человеческих страстей. Однако, сойдя на бразильский берег, Диего понял, что от земель, находившихся под властью португальской короны, лучше держаться подальше: инквизиция здесь отличалась куда большей жестокостью, чем та, что осталась за морями. Он продолжил свой трудный и опасный путь, который привел его в вице-королевство Перу, к подножью легендарной горы Потоси, чьи серебряные рудники эксплуатировались нещадно, до полного истощения. Там Диего встретил других португальцев, таких же беглецов, как он, и знакомство с ними позже привело к самым горестным последствиям.
Он хотел лечить людей, а потому предложил построить больницу для индейцев и даже послал запрос в городской совет Куско. Но не преуспел, поскольку здоровье аборигенов совершенно не интересовало власти. Узнав, что на юге вице-королевства нужны врачи, Диего снова отправился в дорогу. Оставив позади плоскогорья, ущелья и подернутые маревом пустыни, путник добрался до оазиса Ибатин, где познакомился с Альдонсой Мальдонадо, ясноглазой бесприданницей. Девушка была из старых христиан, то есть в числе предков не имела ни мавров, ни иудеев, но за отсутствием средств не могла рассчитывать на выгодный брак, а потому приняла предложение этого немолодого и небогатого португальца, нового христианина, как называли обращенных евреев или их детей. Он производил впечатление человека достойного и добросердечного; мужественная осанка и рыжеватая, аккуратно подстриженная бородка также не ускользнули от женского взгляда Альдонсы. Свадьбу отпраздновали скромно, как того требовали стесненные обстоятельства жениха и невесты.
Дон Диего почувствовал себя на седьмом небе. Его врачебное искусство пользовалось неплохим спросом и в Ибатине, и в немногочисленных селениях, разбросанных по провинции Тукуман. Сбережений хватило, чтобы обзавестись собственным жильем. Глядя на дом под камышовой крышей, построенный нанятыми индейцами из камня и самана, он понял, что непременно должен исполнить одну важную обязанность. Окна комнат выходили в прямоугольный двор, раскаленный солнцем и заросший бурьяном. Его следовало переделать, как велела душа.
Он узнал, что в монастыре Пресвятой Девы Милосердной есть апельсиновый сад. Поговорил с сухощавым настоятелем, братом Антонио Луке. Этого оказалось достаточно, чтобы получить несколько саженцев и заручиться помощью двух индейцев и двух негров. Под наблюдением дона Диего батраки выпололи сорную траву; скрипели стебли, с треском рвались корни, разбегалась в стороны мелкая живность. Потом лопатами и кирками перерыли норы вискашей, повыкопали змеиные кладки. Разровняли влажную почву, придав участку нужный наклон, чтобы он впитывал дождевую воду. А после утрамбовали так, что поверхность двора стала гладкой, как кожа барабана.
Дон Диего сделал носком сапога двенадцать меток и велел выкопать в этих местах ямки. Затем, отстранив помощников и опускаясь перед каждой ямкой на одно колено, разместил в них деревца. Присыпал землей тонкие основания саженцев и полил так бережно, точно поил усталых паломников, а закончив работу, позвал жену.
Альдонса пришла и, не переставая перебирать четки, вопросительно посмотрела на супруга. Красивые темные волосы ниспадали ей на плечи. На смуглом, круглом, как у куклы, лице сияли светлые глаза. У женщины были губы сердечком и аккуратный носик.
— Ну, как тебе? — спросил Диего с гордостью, кивая на хрупкие деревца. И добавил, что со временем их ветви расцветут белым цветом, отяжелеют от плодов и будут давать приятную тень.
Однако он умолчал о том, что роскошный апельсиновый сад — это воплощение давней мечты, ностальгии по далекой и прекрасной Испании, земле, где когда-то жили его предки и где ему побывать не довелось.
2
Пышные кроны апельсиновых деревьев звенели птичьими трелями, когда у четы родился четвертый ребенок, Франсиско. Появившись на свет, младенец громким криком известил всех, что здоров и полон сил.
В доме уже подрастало трое детей: первенца, как заведено в Испании и Португалии, назвали в честь отца — Диего. За ним шли сестры Исабель и Фелипа. И вот, десять лет спустя, снова мальчик — озорник Франсискито.
Семье прислуживала чета чернокожих рабов, Луис и Каталина. Столь немногочисленная челядь свидетельствовала о том, что хозяева, в отличие от соседей, достатком похвастаться не могут. Дон Диего купил их на невольничьем рынке почти за бесценок: Луис сильно хромал, поскольку когда-то при попытке к бегству был ранен в бедро, а у Каталины недоставало глаза. Обоих еще детьми вывезли из Анголы. Они с грехом пополам говорили по-испански, но пересыпали речь гортанными восклицаниями на родном языке. Крещенные против воли и названные христианскими именами, слуги втайне продолжали молиться милым их сердцу богам. Из челюсти осла и овечьей косточки хромоногий Луис смастерил музыкальный инструмент, из которого, водя костью по ослиным зубам, извлекал зажигательные ритмы, аккомпанируя своим мелодичным напевам. А кривая Каталина прихлопывала в такт ладонями, нецеломудренно приплясывала и с закрытым ртом подпевала.
Врач сразу отметил природную сметливость Луиса, который утверждал, что происходит из рода колдунов, и научил его ассистировать во время операций. Это вызвало скандал в Ибатине, полном предрассудков. Хотя некоторые негры и мулаты работали цирюльниками[4] и имели разрешение отворять кровь, им все же не позволялось вправлять переломы, дренировать абсцессы и прижигать раны. Также дон Диего вверил своему рабу хирургические инструменты. Хромота не мешала Луису следовать за хозяином по улицам городка и его каменистым окрестностям, таща на плече укладку со щипцами, скальпелями, присыпками, мазями и бинтами.
Дон Диего завел привычку отдыхать в саду на плетеном стуле, наслаждаясь вечерней прохладой. В годы тяжких испытаний Франсиско часто воскрешал в памяти эту картину: отец располагался в тени апельсиновых деревьев; вокруг него, наделенного несравненным даром рассказчика, мигом собирался тесный кружок очарованных слушателей. Едва он начинал какую-нибудь историю, все так и замирали, казалось, даже птицы переставали ворошиться в ветвях. А историй дон Диего знал несметное множество — о героях и рыцарях, о пророках и святых.
В один прекрасный день кто-то в шутку назвал апельсиновый сад академией[5]. Ирония ничуть не задела врача. Мало того: дабы не показаться сконфуженным, он заявил, что отныне под деревьями будет проходить систематическое обучение домочадцев, поскольку отрывочными знаниями довольствоваться негоже. Дон Диего уговорил приветливого, худого как щепка монаха Исидро Миранду, с которым успел обменяться семейными тайнами, давать уроки домочадцам, поскольку изучать что-либо помимо катехизиса означало перейти опасную черту.
Отец семейства установил в саду стол из рожкового дерева, а вокруг него скамьи. Кроткий монах предложил заняться предметами квадривиума: грамматикой, географией, арифметикой и историей[6]. Голос брата Исидро звучал так сердечно и убедительно, что просто заслушаешься. Но взгляд выпученных глаз, слишком больших для костлявого лица, выражал не то изумление, не то испуг.
Учениками домашней школы стали Альдонса (которая с помощью мужа уже освоила чтение и письмо), четверо детей, а также Лукас Гранерос, друг юного Диего, и трое добрых соседей. Альдонса, хоть и происходила из довольно знатного рода, с юности только и умела что прясть, ткать, шить да вышивать.
Брат Антонио Луке, строгий настоятель монастыря мерседариев[7], когда-то подаривший им саженцы апельсиновых деревьев, придерживался на сей счет иного мнения. Луке был суровым священником, доверенным лицом инквизиции[8].
С ядовитой вежливостью монах возразил:
— Знание — удел гордецов. Человек был изгнан из рая именно за то, что возжаждал знаний. — Каждое его слово буквально сочилось желчью.
Об академии в апельсиновом саду Антонио Луке отозвался уничижительно:
— Что еще за вычуры!
И, словно этого было недостаточно, добавил:
— Глупо обучать все семейство. С женщин довольно рукоделия и катехизиса.
Диего Нуньес да Сильва слушал настоятеля молча, прикрыв веки и смиренно потупившись, ибо знал, как опасно прекословить служителю инквизиции. Низенький угрюмый монах буравил собеседника злобными глазками. Врач же был статным мужчиной и взгляд имел мягкий. Нет, он не возражал, однако и школу свою закрывать не собирался. Сказал только, что поразмыслит над словами святого отца. Но брата Исидро не уволил, часы занятий не сократил и жену с дочерьми от учебы отстранять не стал.
Антонио Луке был раздосадован и, вызвав Исидро Миранду, велел дать подробный отчет об уроках «в этой смехотворной академии». Настоятель задавал вопросы, а монах послушно отвечал, вытаращившись пуще прежнего. В конце концов Луке с упреком изрек:
— И потом, что за нелепая затея преподавать там предметы квадривиума! — Глаза его метали молнии. — Таким дисциплинам место в стенах университетов, а не в каком-то Ибатине.
Перечить брат Исидро не осмелился, только сжимал трясущимися руками наперсный крест.
— Вы обучаете благородным наукам простецов! Это все равно что воду в решете носить! — Антонио Луке поднялся и начал расхаживать по темной ризнице. — И к тому же допускаете непростительную оплошность, забыв о теологии, царице всех наук. Если уж вы и этот крайне подозрительный лекарь собрались просвещать души, ознакомьте их хотя бы с начатками теологии. Хотя бы с начатками!
На следующий вечер брат Исидро, раскрыв затрепанную книжицу, преподал ученикам первый урок теологии. По его окончании юный Диего признался, что хотел бы изучать латынь.
— Латынь?
— Ну да, чтобы понимать мессу, — стал оправдываться подросток.
— Ее не надо понимать, — ответил монах, — достаточно просто присутствовать, благоговейно слушать и принимать Святое Причастие.
— Я тоже хочу изучать эту самую, как ее… — поднял руку маленький Франсиско.
— Ты имеешь в виду латынь?
— Да.
— Нет, тебе еще рано, — изрек брат Исидро.
— Почему?
Монах подошел к малышу и легонько сжал его худенькие плечи:
— Много будешь знать — скоро состаришься.
Потом отступил, медленно обогнул стол и пробормотал себе под нос, обращаясь к отсутствующему дону Диего: «Увы, знание и власть, друг мой, вещи разные».
Но через пару недель он все-таки согласился на просьбу и начал преподавать латынь. Мальчики учились играючи. Твердили склонения, прыгая через скакалку или гоняя битку по клеточкам классиков. Узнав об этом, брат Антонио Луке удивленно приподнял бровь. Отца настоятеля не покидали подозрения.
3
Ибатин притулился у подножия горы. Облака цеплялись за ее вершину, и влага стекала по склонам, превращая окрестности в сказочные джунгли посреди бесплодной выжженной равнины. Чтобы добраться до этого оазиса, дону Диего пришлось следовать путями, которые когда-то, много веков назад, проложили инки и по которым позже брели отряды конкистадоров, движимые самоубийственной мечтой о заветном городе, где стены домов из серебра, а крыши из золота. Того города они не нашли, но основали другие — например, Ибатин (Сан-Мигель-де-Тукуман) у реки, рокотавшей в ущелье Португальца и прозванной Рио-дель-Техар, Черепичной рекой, поскольку на ее берегу построили черепичную мануфактуру. А вот в честь какого португальца нарекли ущелье, неизвестно; когда дон Диего Нуньес да Сильва прибыл в те места, название существовало уже давно.
С самого начала обителям Ибатина приходилось противостоять двум угрозам: буйной природе и индейцам. Из сельвы доносился рык пум, этих американских львов, меж крутых берегов рокотала река; в дождливый сезон притоки ее вздувались, и она превращалась в злобное ревущее чудовище, которое однажды подобралось к самому порогу собора.
Городок окружал частокол из толстых бревен. Все держали в домах оружие, в стойле — непременно хоть одного коня и пребывали в постоянной боевой готовности. Ненадежные укрепления нужно было обходить дозором. Раз в два месяца это делал и дон Диего, а маленький Франсиско с гордостью наблюдал, как отец готовится заступить в караул: чистит аркебузу, пересчитывает пули и надевает шлем на медно-рыжую шевелюру.
На центральной площади Ибатина пересекались главные улицы, за частоколом переходившие в дороги, которые вели на север, в Чили и Перу, и на юг, в пампу. Жизнь здесь била ключом: дребезжали телеги, топотали мулы, мычали буйволы, ржали лошади и отчаянно препирались торговцы. Посреди бурлящего моря людей, животных и повозок высилась виселица, именовавшаяся древом правосудия. Она была средоточием всего городского устроения, утверждала право Ибатина на существование и стояла на страже его благополучия. Крепко сколоченная — «именем короля!» — виселица узаконивала присутствие и действия колонистов. На ней казнили, возле нее же били плетьми. Осужденного с петлей на шее вели на эшафот в сопровождении стражников. Глашатай объявлял толпе его преступление, и палач брался за дело. С мрачной гордостью виселица выставляла напоказ свою добычу, горожане злорадно глазели на бездыханное тело, а труп тихонько покачивался, словно передавая живым привет из преисподней, и болтался на веревке в назидание народу, если только не случалось какое-нибудь торжество — тогда его приходилось снимать раньше положенного срока. А причин для торжеств имелось немало: рождение принца, коронация, вступление в должность важных чиновников. Воскресенья и церковные праздники, например дни особо почитаемых святых, также ни в коем случае нельзя было осквернять казнью. Разумеется, смерть преступника тоже являлась своего рода праздником, но все же
Собственно, на площади всегда было на что посмотреть. То красовался повешенный, которым вскоре начинали живо интересоваться мухи, то шумело народное гулянье. Иногда устраивали корриду, но чаще — молитвенные шествия по самым разным поводам: для защиты от наводнения, от эпидемии, от засухи, от проливных дождей, от нападения индейцев кальчаки или же в благодарность за обильный урожай. Тогда по площади проходили монахи всех четырех орденов — доминиканцы, мерседарии, францисканцы и иезуиты, каждый со своим гербом. Одержимый брат Антонио Луке обычно первым начинал петь литании и посылать проклятия — во-первых, потому что обладал раскатистым голосом, а во-вторых, потому что хотел лишний раз напомнить тайным еретикам о своей грозной власти доверенного лица инквизиции. Он вышагивал перед статуей святого, устремив взгляд на пыльную дорогу, ибо «прах ты и в прах возвратишься», время от времени поднимая глаза, дабы воззриться на того, кому вскоре предстояло разоблачение. После шествия народ мог потешиться скачками, соревнованиями гаучо или незатейливой пьеской на библейскую тему, а то и поэтическими состязаниями, в которых как-то раз участвовал и дон Диего. Ближе к ночи устраивали фейерверк. Однажды малыш Франсиско попытался сам запустить петарду и обжег себе руку.
Впрочем, этот краткий рассказ был бы неполным без описания кабильдо, городского совета, здание которого занимало одну из сторон площади. Тщательно выбеленные стены, блестевшие, как снег на горных вершинах, окружали неизменный внутренний дворик. В центре его стоял колодец, облицованный нарядными изразцами. А напротив кабильдо высился собор. Вот они, две власти, спорившие за господство над Ибатином, над провинцией Тукуман, да и над континентом в целом. С одной стороны власть земная, с другой — небесная. И если первая простиралась лишь до кровожадной виселицы, то вторая распространялась на все церкви и монастыри. На эшафоте царил кесарь (даже еретики, приговоренные к смерти церковным судом, передавались в руки светским властям), а в церквях владычествовал Бог. Соперничество их не прекращалось, ибо Господь вездесущ, но и кесарь желает быть равным Богу.
На соседних улицах располагались монастыри и принадлежавшие им храмы. Церковь мерседариев уступала по высоте храму францисканцев, к которому к тому же была пристроена богатая часовня. Иезуиты не желали отставать и возвели крестообразный храм длиной в сорок метров с кирпичными стенами, беленными внутри, а снаружи облицованными камнем. Пол выложили керамической плиткой, крышу покрыли черепицей, соорудили пышный алтарь, а амвон изукрасили самым чудесным образом. Было очевидно, что они готовы всеми силами отстаивать позиции Общества Иисуса[10].
4
В обширной провинции Тукуман считалось похвальным копить богатства и приумножать собственность: закабаленных индейцев, чернокожих рабов, мулов, свиней, крупный рогатый скот, пашни и прочие земельные угодья. Не говоря уже о всевозможных предметах роскоши, таких как столовое серебро, мебель, дорогие ткани, золотые украшения и всякие изысканные вещицы, привезенные из Европы. Но собирать книги никому и в голову не приходило. Задешево их не купишь и первому встречному не продашь; к тому же в книгах могли содержаться опасные мысли. Мул или, например, стул никогда не навлекут на человека беды, а вот мысли — запросто.
Однако у дона Диего имелась мечта, которую большинство людей сочли бы сумасбродной, — собрать настоящую библиотеку. Вместо того чтобы приобретать что-нибудь полезное, он тратил сбережения на сомнительные фолианты. Одни он привез из родного Лиссабона, другие же купил в Потоси. Ученые Лимы или Мадрида, городов, которые славились своими университетами, пришли бы от подобной коллекции в восторг, но в заштатном Ибатине ничего, кроме подозрений, вызвать она не могла.
Книги стояли рядами на массивных полках в комнатке, служившей дону Диего кабинетом. Там же хранились укладка с хирургическими инструментами и особо дорогие его сердцу предметы. Никто не смел входить туда без разрешения. Слугам были даны на сей счет особые распоряжения, и чуткая Альдонса следила, чтобы волю супруга не нарушали.
Франсиско обожал пробираться в это святилище, когда отец удалялся туда, чтобы читать или делать записи. Мальчик завороженно наблюдал и повторял за ним все действия: доставал с полки том, прижимал, точно драгоценную ношу, к груди, осторожно клал на стол, раскрывал твердую обложку и переворачивал страницы, покрытые непонятными значками. Впрочем, иногда в этом море букв попадались цветные заставки, а то и картинки.
Особое место в библиотеке занимал трактат францисканца Бальтасара де Витории «Театр языческих богов» — удивительный каталог дохристианских божеств, изобиловавший историями о мифических персонажах и наглядно показывавший, насколько нелепы были верования людей до того, как Господь открыл им истину. Брат Антонио Луке пришел в ужас, узнав, что Франсиско позволяют прикасаться к такому опасному сочинению.
— Оно может сбить юную душу с пути истинного.
Отец же, напротив, полагал, что труд Бальтасара де Витории способен лишь развить разум.
— Вовсе нет, эта книга как раз поможет ему не сбиться с пути.
Освоив грамоту, мальчик узнал много интересного о героях, богах, сыноубийцах и обманщиках, о превращениях и чудесах; удивительные истории перемежались с довольно правдоподобными сюжетами. Франсиско научился серьезно относиться к нелепицам: ведь они тоже имеют власть над людьми.
Когда успехи в изучении латыни позволили мальчику понимать некоторые стихи, он увлекся антологией поэтов Древнего Рима, составленной Октавиано делла Мирандолой. Однажды в разговоре с настоятелем Антонио Луке дон Диего заметил, что произведения Горация, включенные в антологию, проникнуты тонким лиризмом, а строки их умягчают сердце, как теплый дождь — землю. Однако сурового служителя инквизиции лиризм не интересовал, его заботила только вера. «Нравственность Горация, — продолжал дон Диего, — радует христианскую душу». На что Луке сухо возразил: «Законы нравственности существуют не для того, чтобы радоваться, но для того, чтобы повиноваться».
Между трудами по медицине и общим разделом домашней библиотеки стояли шесть томов «Естественной истории» Плиния. Впоследствии у Франсиско ушли годы на то, чтобы прочесть их от корки до корки. Подумать только, в этих шести томах умещались тридцать семь книг, написанных гениальным римлянином, жадным до всякого знания своей эпохи. Любознательность его не имела границ, он интересовался всем, начиная с происхождения и устройства Вселенной; знал даже, что Земля круглая. Дон Диего искренне восхищался Плинием. «Этот человек, — рассказывал он Франсиско, — прочел две тысячи книг ста сорока римских авторов и трехсот двадцати шести греческих, не брезгуя самыми пустячными сочинениями». Так велика была его страсть к наукам, что он старался не ходить пешком, дабы зря не терять драгоценного времени, и всегда держал рядом писцов, которым диктовал свои соображения. Сведения Плиний отбирал с умом и, несмотря на гигантскую эрудицию, проявил скромность и указал все источники, какими только пользовался. Некоторые из его наблюдений удивительно точны: он утверждает, например, что животные чувствуют собственную природу, действуют сообразно ей и таким образом справляются с трудностями. Люди же без обучения не ведают о себе ничего и единственное, что умеют от рождения, — это плакать. «А потому, — добавлял дон Диего, — познание есть святой долг каждого человека». С тех пор, расплакавшись, Франсиско утирал слезы и говорил: «Я веду себя как неразумное существо. Надо подумать, как повел бы себя взрослый человек».
Множество страниц Плиний посвятил самым невероятным тварям, увлеченно описывая крылатых коней, единорогов, людей, чьи ступни обращены назад, созданий, лишенных рта и питающихся одними запахами, дикарей с такими огромными ладонями, что ими можно было покрывать голову, точно шляпой.
— Неужели каждое слово Плиния — правда? — спросил как-то Франсиско.
— Возможно, он и сам верил не всему, о чем писал, — отвечал отец, поглаживая аккуратно подстриженную рыжеватую бороду. — Однако полагал своим долгом передать слова тех, кто считал это истиной, ибо взял на себя труд собирателя, а не цензора.
— Как же тогда отличить правду от выдумки?
Дон Диего тряхнул львиной шевелюрой и вздохнул: