Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Окалина - Иван Сергеевич Уханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Трос подтащили к воде, его конец Бредихин пробовал дать Устину, но не дотянулся и, размахнувшись, бросил в воду. Железка перелетела через Устина. Ловя трос, Устин скрылся в воде, но тут же вынырнул с раскрытым ртом и закричал на Бредихина:

— Д-дубина! К-криво-рукий!..

Эти звуки вырвались из Устина, как сотрясающая все тело дрожь, он выклацкал их зубами и снова пошел ко дну, ногами натолкнулся на капот автомобиля и, открыв глаза, стал искать внизу, возле фар, второй буксирный клык.

— Ура! Дядя Устин заговорил! Ура-а! — вынырнув, услыхал он возгласы ребятишек, которые доносились будто издалека.

Он плохо слышал и соображал, тело, прошитое тысячами ледяных гвоздей, уже не слушалось его, и весь он будто сжался до размера собственного сердца, которое только и ощущалось им, жило, колотилось, сдавливаемое тисками лютой стужи, из последних сил противясь смерти.

Коченеющего и вконец обессиленного, его вытащили из проруби, кинули на плечи фуфайку и повели к кабине полуторки.

— Кто же так делает? Не могли тулуп и водочки припасти… на такой случай! — возмущался Бредихин, усаживая полуживого Устина рядом с собой.

— Вперед! Что там возишься! Быстрей! — срывающимся от мороза и гнева голосом заорал на шофера Васенин.

— Ура! Устин говорит! Ура-а! — кричали в толпе на берегу.

Дома Устина оттерли снегом и водкой, укутали тулупом и уложили на горячую печь. Ожидали и боялись воспаления легких, но Устин даже не кашлянул. Однако к вечеру следующего дня он стал опухать. Ночью горел, метался в жару, его разнесло до неузнаваемости. Руки и ноги надулись, точно резиновые, лицо страшно отекло, вспухло, вместо глаз — лишь узкие щелки. Жена Фрося сбегала за старой фельдшерицей, эвакуированной откуда-то из-под Брянска. Та взглянула на Устина и даже не стала открывать свой истертый кожаный чемоданчик, где хранились лекарства и инструменты.

— Почки, — тихо сказала она, пощупав пульс и потыкав пальцами отекшие ноги Устина. Тело, будто рыхлое тесто, сохранило вмятины от пальцев фельдшерицы.

— Видите, — сказала она и, выйдя из горницы, добавила: — Тяжело ему, но… помочь не могу.

— А в район отвезти? — захлопотал Кузьма Данилович.

— Нет. Теперь вся надежда на организм: сладит, значит, выживет, а нет, значит… Это ж почки! — шепотом разъясняла фельдшерица. Открыла чемоданчик, нашла и вложила в ждущую ладонь старика пузырек: — А пока вот капли, три раза в день. Поменьше ему питья и ничего соленого…

Час от часу Устину делалось хуже. Он полыхал жаром, все чаще впадал в беспамятство, стонал и бредил. В минуты облегчения тихонько и виновато утешал близких, со слезами на глазах беспомощно сидевших возле него.

— Не мог поберечься. Угораздило ж тебя, а! — с укором причитал Кузьма Данилович, оставшись с Устином наедине. — Оно, конечно, и я тут не без вины… Но вроде здраво рассудил: сподручнее до комиссии тебе помолчать. Думаю, один-два месячишка — время ли?.. Разве не так?.. Вот врачам бы и сказал про все. До перекомиссии и закон за тебя был, документ о контузии имеешь. А ты загодя, до сроку, затерзал, исказнил себя… Не пойман, а уж вор, да?

— Закон — во мне, батя, с меня он н-начинается… Отшагнул вот от с-совести — тут и от закона от-тшагнул…

— Да, можа, и прав ты, сынок, да толку-то теперь…

— Все хорошо, батя, — силился улыбнуться Устин. — И машину в-вытащили… И я хоть к-куда теперь г-готов: и петь, и в-воевать…

— Ага. Теперь ты знаешь, куда годный?.. — Кузьма Данилович смежил мокрые ресницы.

— Мне, бать, главное… что к людям примкнул. Да, да. Кому, можа, стерпелась, сошла бы такая жизнь… а меня хоть ты режь… Он краденый-то поросенок в-вечно в ушах визжит. Да. От мира чего и утаить, а от себя как?.. Каторга, п-погибель тебе от себя же… Ох, жарко-то!.. А ты не п-плачь. Хорошо мне, хоть и п-помру, а ничего… Т-только голова расколется, поди… Огонь везде. Дай воды!.. Потуши, бать. Вон, вижу, несут. Вот она… п-повесточка. Я же писал вам, товарищ майор, просил… Я здоров, товарищ военком… Вон они, сволочи… Слева, гляди, обходят слева… Мергалиев! Прицел двенадцать, бронебойным… Огонь! Скорее… Воды… огонь…

Устий все дальше проваливался в бред, бессвязно шептал, поругивал, всхлипывал, потом пугающе затихал. Кузьма Данилович склонялся над его вздутым, без единой кровинки, рыхло-белым лицом, ловя притихшее дыхание.

— Что? — в горницу испуганно-вопросительно заглянула Фрося.

Кузьма Данилович отшагнул от кровати и, посмотрев в смятенное лицо снохи, сказал негромко:

— Как от печки пышет, а пота нет. Вот беда: весь жар в нем. Лютует неизбывно. Так и задушить могет.

Фрося разлепила тонкие, скорбно сжатые губы, хотела сказать что-то свекру, да лишь тяжко простонала и замерла в тупом отчаянии, вперив в Устина невидящий взгляд. Она совершенно изменилась за эти четыре дня болезни мужа — постарела и словно оглохла, с замедлением откликалась на зов, пугаясь всяких дальнейших перемен жизни. Перемены эти были так ошеломляюще резки, что вконец обескуражили ее, подавили в ней дух: со слезами радости кинулась она к Устину, заслышав его голос, но уже через сутки ей пришлось вытирать слезы горя. Устин будто для того лишь и заговорил, чтобы тут же смолкнуть, сгинуть навек. Не говорил, да был здоров. Теперь заговорил, да помирает…

— Ты п-прости, Фрося… на коленях перед тобой и людьми… храни детей, — шептал Устин в минуты ясной памяти, и Фрося бросалась к нему, ладонями обнимала его вспухшее горячее лицо, словно норовила навсегда удержать и это на миг воскресшее сознание, и родной голос.

Возле дома Дедушевых стали попридерживать шаг, останавливаться, словно что-то вынюхивая, местные старухи. Во всем этом Кузьма Данилович уловил недобрый, зловещий знак.

— Ну, чего вскружились, как воронье? Чего почуяли, старые сороки? — с мрачной досадой вскинулся он на них, хоть и сознавал грубость и неправоту свою перед старухами, беспомощность и обреченность перед бедой, которая неотвратимо ломилась в дом.

— Не орал бы, Данилыч. Мы с сочувствием.

— Плох твой Устин-то… Даже фельдшерица, слышь, отказалась… Ну, чего ж теперь. Кому как бог даст. От смерти не посторонишься.

— Не ее бойся, человек, бойся грехов. Смерть по грехам страшна. И пакеда Устин жив…

— Да, пока жив, не опоздай, Данилыч, Овсяниху позвать. Хоть она не поп, а отчитает… И, можа, Устин хочет слово последнее сказать, покаяться. Даст господь умереть, даст и покаяться. Не зря ж речь и слух ему возвернул…

А вскоре наведалась бабка Овсяниха. В темном одеянии, в черном, клином торчащем над желтым лбом платке она была похожа на старого тощего грача. Со страхом и неприязнью Кузьма Данилович и Фрося смотрели на нее, однако не заступили ей дорогу в дом, молча сопроводили в горницу и оставили наедине с Устином.

Чуть погодя заявились Васенин и кузнец Панкрат. Они знали, что Устин занемог, но не ведали, что он так плох. Будто не веря слезному рассказу Фроси, прошли в горницу и остановились, наткнувшись на жуткое бормотанье Овсянихи:

— …что им творится над нами — все по грехам нашим. О смерть, отраден твой приговор для человека, нуждающегося в тебе и изнемогающего в силах своих…

— Он сам учинил себе приговор не мягче божьего, — всхлипывая красным носом, сказал, будто робко поправил Овсяниху, вошедший с мужиками Кузьма Данилович.

Васенин и Панкрат переглянулись, словно спрашивали друг у друга совета.

— Устин! — вдруг громко позвал Васенин и шагнул к кровати. — Ты слышишь меня?

Ответил Устин лишь частым горячим дыханием, тяжелое затекшее его лицо чуть передернулось, будто в улыбке.

— Вот и хорошо. Коль дышишь, значит, живешь, — одобрительно заговорил Васенин, оттеснил плечом Овсяниху и занял у кровати главное место. — Ты рановато, бабка, затеяла ему проводы на тот свет. Погоди-ка маленько.

— Такая же шутка с моей Дусей в молодости приключилась, — ощупывая ноги Устина, сказал Панкрат. — На третий день после родов пошла к речке бельишко постирать да с жары и сама искупалась. Ее и разнесло, вот так же бревном лежала… Думал, все, конец Евдокии — так плоха, что промеж жизни и смерти блошка не проскочит. Тут дед один и подскажи мне. И знаете, как я спас Евдокию?.. — Панкрат прервал рассказ, позвал Фросю и спросил: — А ну, покажи-ка мне вашу баню.

Спустя несколько минут Панкрат вернулся и сказал:

— Баня в порядке, дрова есть. Позволь, Данилыч, испробовать мне свое врачевание?

— Пробуй, до выбора ль теперь — как лучше, как хуже: старухи вон уж заупокойную над Устином читают. Помрет сынок — и мне крышка.

Панкрат снял с плеча полушубок и тотчас взялся за дело. С помощью Фроси натаскал в баньку дров, воды, развел огонь в очаге. Часа два подряд гудело под котлами пламя, изредка потрескивали над топкой голыши, вбирая, копя сухой жар. Чтобы не угореть, Панкрат с красным потным лицом и слезящимися от дыма глазами выходил из бани во двор, колол дрова и готовил веники.

— Ты не топтался бы на ветру, Семеныч. Засквозит, — беспокоилась о старике Фрося.

— Все готово, давайте Устина сюда, — приказал Панкрат. — Втроем донесем его, пожалуй.

Устина завернули в теплое одеяло, притащили в предбанник и, распеленав, взгромоздили в парильне на дощатый полок.

— Ну и пар, глаза трескаются! — попятился в предбанник Кузьма Данилович.

— Это парок, а пар будет погодя, — сказал Панкрат и стал снимать рубаху, штаны.

Фрося отвернулась, вышла из бани.

— Жарища, как в духовке! Он же задохнется там! — переживал за сына Кузьма Данилович.

Худой, бледнотелый, старчески сутуловатый, Панкрат показался ему хлипким, слабым для той работы, что ждала его в парильне, в пышущем огненным зноем пекле.

Панкрат надел шапку и рукавицы, взял веник, шагнул в парильню и притворил за собой дверь. Кузьма Данилович слышал, как он поддал парку, плеснув водой на раскаленные голыши, а чуть погодя послышались частые удары веника, оханье, стоны, покряхтыванье, словно за дверью началась потасовка. Минут через пять Панкрат вышел в предбанник, ополоснул голову в бочке с холодной водой и плюхнулся на скамейку.

— Ну? — напряженно спросил Кузьма Данилович, когда старик малость отдышался.

Панкрат немо развел руками, взял новый веник и ушел в парильню. Устин лежал недвижно, ни горячий сухой пар, ни злые обжигающие шлепки веника, казалось, не ощущались, не воспринимались им. Его тело было глухо ко всем стараниям Панкрата.

Утром следующего дня Панкрат заново истопил баню. Устина в одеяле опять принесли в парильню, и опять, раздевшись донага, не жалея себя, свое подорванное многими хворями старое сердце, Панкрат исступленно хлестал, жестко нежил березовым веником его тело, мял, тискал, поглаживал все его члены. Он уверовал в то, что, пока тело Устина будет таким розовым и горячим, из него не может уйти жизнь, оно не охладеет, не умрет. И он работал, старался с запредельным напряжением нервов и немногих своих сил, едва не задыхаясь от адской жары и одышки.

После первой пропарки отекшее, надутое, как бы резиновое тело Устина словно всюду прокололи тысячами иголок, и из него хлынул пот. Устин стонал, тихонько вскрикивал и после второй пропарки открыл глаза.

— Ну, каково, браток? — обрадованно заглянул ему в лицо Панкрат.

— Жарко… а тело мало чует. Как по д-деревяшке хлещешь, — выдохнул Устин.

— Нагрев хорош. У меня аж зубы ломит, дышать нечем. Вон с тебя как потекло, это к добру, Устин. А ну-ка, на спину давай поверну тебя, вот так, так…

Метались от ударов веника тугие волны зноя, хватали ртами, обжигаясь, раскаленный воздух Панкрат и Устин, всхлипывали, охали, кряхтели, стонали, будто нещадно дрались друг с другом.

— Мурашки по спине… п-покалывание этакое, вроде бы щекотки, — забормотал Устин.

— Во! Вот что и надобно! Это чутье к тебе ворачивается! — обрадованно вскрикивал Панкрат.

На третий день он еще раз натопил баню и, выкладывая последние силы, трижды пропарил Устина. И тут произошло удивительное: все тело Устина покрылось густой красноватой сыпью, точно просом оклеилось.

— То и надобно, — словно подытоживая свою ударную работу в бане, облегченно и устало повторил Панкрат. — Теперь наверняка отживеешь. Вон и отеки наполовину спали. Поправишься…

После третьей бани Устин вышел из парильни на своих ногах.

Зато слег и больше не встал Панкрат. Люди думали, что это хвори, долго осаждавшие старика, наконец одолели его. Лишь Устин знал, что так резко укоротило жизнь Панкрата, которому он так и не решился доверить свою измученную душу. Да вот уж поздно.

В кузницу Устин вернулся недели три спустя после происшествия на льду запруды. Слабыми до неузнаваемой белизны отмытыми руками взял молот и долго столбом стоял возле наковальни, вспоминая… Он так глубоко и казняще скорбел о старом кузнеце, словно собственноручно толкнул его в могилу.

Кручинился и Кузьма Данилович, виновато поглядывал на сына, избегая разговора с ним. Но когда, выздоровев, Устин собрался в кузню, он робко посоветовал ему:

— А ты погоди, окрепни малость. Ветром шатает… Теперь шибко-то не живи, не рвись в работе за троих. Слаб, хвор ты еще, сынок, хоть и выказался, заговорил. Да в энтой ледяной прорве сам черт закричал бы.

— Что — прорубь? Я еще до того… раньше в район н-написал о себе. И хватит меня ж-жалеть, батя! Нажалел досыта! — с нарастающей жестокостью в голосе сказал Устин, и на его сумрачно-бледном лице вдруг резко обнажились, вспыхнули синими искорками будто кипящие изнутри гневом глаза.

— Как, чего ты написал-то? — отводя взгляд от лица сына, нетвердо спросил Кузьма Данилович.

Устин шагнул в угол, где над полатями висела гармонь, выдернул из-под ее ремня листки желтой бумаги, сунул отцу:

— Вот… бумажки остались, ч-черновик…

Кузьма Данилович кинул на нос очки, пошелестел бумагой и уткнулся в тот листок, на котором было меньше помарок. Он читал, все более сутулясь и бледнея, затем опустился на стул и растерянно взглянул на сына.

— Я… в кузню… — сказал Устин и нетерпеливо шагнул к порогу.

Когда хлопнула дверь, Кузьма Данилович ощутил слабое головокружение и гулкие удары сердца в опустошенной груди. Он оперся рукой о край стола и, сам того не желая, опять потянулся к бумаге, вдумчиво и не спеша разглядывая острые и прямые, как ножи у косилки, строки короткого письма:

«Товарищу райвоенкому.

Я, Дедушев Устин Кузьмич, командир орудия третьей истребительно-противотанковой артиллерийской бригады, в бою возле села Ольховатка, что под Курском, 10 июля 1943 года был ранен в голову и крепко контужен, отчего целиком оглох и онемел. Лечили меня в госпиталях, но без толку. Недавно контузия отошла сама. Теперь я здоров и снова могу быть на фронте. О чем и докладываю вам. Врачебная комиссия у меня в феврале. Но, по-моему, теперь она не имеет никакого значения. Помогите отбыть на передовую…»

С полатей слез босоногий и бесштанный, в короткой рубашонке, Василек и, зябко ежась от холодка утренней, еще не топленной избы, молча юркнул к деду на колени. Кузьма Данилович подхватил полусонного внучка и, сняв очки, стал ласково и рассеянно приглаживать его встрепанный русый чубчик, утешаясь нежным теплом близости родного человека.

— Ничего, Василек… Оно, коли так, то и ладно… Хоть и обидно отцу: сын переволил! А разберись — это ж в нем мое… ну, в обчем, наше, дедушевское, одолело все, переупрямило, верх взяло, а?! — с горькой гордостью вслух размышлял Кузьма Данилович и, крепче прижимая к груди внучка, дрожащим кулаком осушал свои мокрые и оттого незрячие глаза.

В ПЕРВОМ ЭШЕЛОНЕ

Рассказ

Отец слыл в поселке толковым мастером. И жить бы ему среди людей долго и славно…

— Да-а, руки-то у него золотые, но характер жидковат, — с досадливой горечью потери вспомнил однажды про моего отца дядя Матвей, сосед.

Характер жидковат?

Вот с этим-то мне обидно было согласиться. Как, чем сполна измерить, чего в отце больше — слабости иль силы, если вспомнить, каким он с фронта пришел. Изранен, но жив и бодр — двенадцать орденов и медалей на груди!.. Да, если вспомнить?

Война смолкла, в деревню съезжались уцелевшие мужики. По улице Ключевки носились ребятишки в солдатских пилотках, бряцали медалями, нацепив их на заштопанные рубашонки, наяривали на губных трофейных гармошках.

Возвращения отца я, помню, ждал как чуда. Когда он уходил на фронт, я был еще в пеленках, ничего не запомнил, и долгожданная встреча с ним мне рисовалась так: ясным утром отец въезжает в деревню на боевом белом коне, поднимает к глазам бинокль, видит у крыльца нас, шестерых своих родных детей, маму и скачет к нам. А мы стоим и не дышим от радости: теперь у нас есть отец, теперь не будем голодовать, холодовать, грызть жмых и хлебать горькие щи из лебеды, теперь у нас будет все…

В тот июньский день кто-то стукнул в наше окно и ошалело закричал:

— Маруся, гляди, Степан твой идет!

Все, кто был в избе, сшибая с ног друг друга, бросились на улицу.

Деревню пересекала речка Кармалка, ее берега соединял деревянный мосток. На своей старенькой спине он мог держать грузовик с сеном, стадо коров, пляшущую свадьбу… Стоял мосток да поскрипывал и казался вечным. Но в дни половодья льдины сломали обветшалые столбы-опоры, мосток рухнул, вешняя вода унесла его. Наладить новый мост было некому и некогда: люди занимались посевной, огородами, а главное — почти все плотники Ключевки полегли на войне. Конюх Колька Донец приволок откуда-то на лошадях длинный рельс и уложил с берега на берег. По утрам он поспешал на работу и, не желая гробить время на двухкилометровый обход, раза два, как циркач, перебрался через бушующую реку по рельсу. Но более не стал рисковать. Состязаясь в храбрости, мы, ребятишки, тоже влезали на рельс, ступали два, три шага, но тут же пятились: внизу ревел мутный поток и от одного взгляда туда кружилась голова… Человека в гимнастерке и пилотке (это и был отец) от нас отделяли метров двадцать водной преграды. Мама кричала и показывала ему, чтобы шел в обход. Но тот словно ничего не слышал, неотрывно глядел на нее и улыбался. Вот он поправил на спине вещмешок, постучал сапогом по рельсу и легко шагнул на него, покачиваясь. Мама вскрикнула и закрыла лицо ладонями. Но отец уже соскочил на землю и, раскрылив руки, ждал, кто первым кинется ему на грудь…

На берегу мальчишки с хорошей завистью смотрели на нас, Савельевых, особенно на отца — бесстрашного человека.

В первые дни, возвратясь с фронта, отец как-то щедро, по-доброму загулял. Выпивал он будто от непосильной радости, от изумления: как это я выдюжил в такой страшной войне?! Сто раз могли убить, искалечить, сжечь, но вот — надо же! — целый вернулся!

И жил он в собственной семье на правах редкого, желанного гостя. Но гостевание затягивалось, начинало озадачивать маму.

— Мужик выпил — велик ли грех? Эх, возвратись, воскресни мой, да я бы его, родненького, в вине-то выкупала бы, — нашептывала ей вдовая соседка. — А твоему Степану сам бог велел. Изранен… да вся грудь в медалях. Так за что кровь проливал? А вот за жизнь такую: захотел — поел, пожелал — выпил…



Поделиться книгой:

На главную
Назад