Как мы знаем, поражение, которое русские земли-княжения потерпели в ходе монгольского нашествия в 1237–1241 гг., было очень тяжелым и несопоставимым по своим последствиям с иными иноземными вторжениями. Но русская государственность не погибла, как это произошло в Китае, Средней Азии, Иране или на Кавказе. Там монгольские завоеватели установили свое прямое правление, основали династии и новые формы государственности, впоследствии эволюционировавшие под влиянием местных условий и привнесенных монголами обычаев. Фактический суверенитет русских земель со своим самоуправлением и контролем внешних дел сохранился. Даже само понятие «даннические отношения», наиболее корректное для описания формы взаимодействия Руси и Орды в последующие пару столетий, указывает на то, что прямое подчинение не возникло.
Историк отмечает: «Татары первоначально попытались ввести жесткий режим зависимости. Однако уже в начале 60-х гг. – после крупных выступлений горожан на Северо-Востоке Руси – от тотального откупничества ордынцы вынуждены были отказаться. Не имея достаточных возможностей для содержания постоянных воинских контингентов на Руси, встретившись с организованным сопротивлением, столкнувшись во многом с непривычными природными условиями (лес, болота), большими расстояниями при отсутствии дорог, татары не рискнули продолжать практику переписей и откупов»[57]. В результате между русскими землями и монголами наступила длительная эпоха гибридного взаимодействия, совершенно своеобразного на общем историческом фоне и оставившего настолько же особенный след в русской политической культуре. Сюда же можно включить и одну из главных загадок отечественной истории: причину огромной продолжительности периода даннической зависимости, продолжавшегося еще 100 лет после того, как в ходе Куликовской битвы (1380) над ордынцами была одержана масштабная победа на поле боя. Отчасти это могло быть связано с высокой степенью живучести Орды как военной организации, представлявшей опасность даже после потери значительной части своего потенциала.
Военно-политические отношения Руси и основанного потомками Чингисхана государства на Волге представляют собой часть большого «монгольского вопроса» российской истории и историографии наряду с норманнской проблемой и значением петровских преобразований первой четверти XVIII в. Самое убедительное доказательство уникального значения отношений с Ордой для нашей политической истории представляет собой историография этого вопроса – наиболее обширная и глубокая: со времен работ В. О. Татищева, Н. М. Карамзина и Н. И. Костомарова[58], через фундаментальные труды С. М. Соловьева, В. О. Ключевского и А. Е. Преснякова[59], концептуально целостные работы советского периода[60] и так вплоть до дискуссий наших дней[61]. И не удивительно, что данная тема практически никогда не была избавлена от влияния политических предпочтений, оставаясь одним из нескольких наиболее противоречивых сюжетов российской истории. Объяснение практического содержания этих отношений находится в зависимости от того, как историки в целом видят значение монгольского нашествия и даннической зависимости Руси от Орды.
По этому вопросу существуют три основные точки зрения. Первая из них была сформирована «последним русским летописцем» Н. М. Карамзиным в начале XIX в. и опиралась на его собственное восприятие летописных свидетельств, преобладавший тогда европейский взгляд на отношения Руси и монголов, а также политические задачи, которые преследовал сам выдающийся русский историк и общественный деятель. Ю. В. Кривошеев отмечает: «Карамзин, не чуждый европейскому просвещению, вполне принял новейшие западноевропейские научные разработки по древней истории Востока»[62]. Характерной чертой рассмотрения отношений с Ордой на раннем этапе развития российской историографии стала «некая заданность: заранее детерминируется установка на „господство“ монголов на Руси, хотя именно доказательство или опровержение этого и должно было стать основной задачей стимулируемых исследований»[63].
Тем более что первая половина XIX в. представляет собой период активного поиска фундамента для новой идентичности Российской империи, столкнувшейся с феноменом национального государства в Европе. В этом контексте некритическое восприятие основных тезисов европейских авторов предшествовавшего периода могло быть обусловлено тем, что их выводы позволяли наиболее ярко показать драматизм русской истории, причины уникальности России по сравнению с Европой и, наконец, подчеркнуть некие наши «особые заслуги» перед соседями на Западе. Последнее, например, просматривается в известной идее Александра Сергеевича Пушкина о том, что «Россия, ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена»[64]. России же, согласно наиболее устоявшейся на первоначальном этапе концепции, достались чудовищные страдания и погружение в «азиатчину», на которой применительно к нам традиционно настаивали европейские авторы.
Поскольку такой взгляд отражал «европеизм» русской историографии того времени, то он был, с незначительными дополнениями, воспринят советской исторической школой. В целом для характеристики этого подхода можно использовать определение «яркая драматизация исторической схемы»[65], поскольку ему были (и остаются) одинаково свойственны опора на эмоциональные оценки очевидцев событий и, одновременно, необходимость встроить их в заранее готовую концепцию «деспотической» природы русской государственности, как якобы возникшей на ордынской основе. При этом «оценка классиками марксизма-ленинизма средневековых русско-монгольских отношений оказали прямое воздействие на всю дальнейшую советскую историографию»[66], что естественно ограничивало возможные интерпретации фактов и содержания источников, заставляло ученых искусственно помещать свои, часто весьма яркие и оригинальные, построения в созданную К. Марксом и Ф. Энгельсом европейскую теоретическую схему. Парадоксальным образом именно советский период стал тем временем, когда история России в наибольшей степени писалась в рамках системы смыслов, созданной за ее пределами. Даже наиболее заслуженные авторы были вынуждены в своих оценках, например, деятельности Александра Невского опираться на цитаты из публицистических произведений К. Маркса и Ф. Энгельса, рассматривавших Россию в качестве противника Европы и не владеющих материалом, необходимым для формирования сравнительно нюансированной точки зрения.
Отметим, что в своем стремлении доказать правоту классиков марксизма-ленинизма даже авторитетные советские исследователи невольно признавали то, что Орда не оказывала на русские земли непосредственного влияния. Один из выдающихся представителей исторической науки этого периода Вадим Викторович Каргалов пишет: «Русские феодалы получили известные гарантии от повторения нашествия, сохраняли в своих руках власть над угнетенными классами. В полной неприкосновенности остались основные классовые интересы русских феодалов – возможность эксплуатировать зависимое население, сохранив господствующее положение и аппарат власти»[67].
Другой яркий пример «европеистской» трактовки значения монгольского нашествия касается значения городских общин в формировании единой государственности. В советской историографии было принято считать, что «монголо-татарское нашествие в значительной степени разрушило объективные предпосылки объединения русских земель. Монголо-татары разгромили русские города, являвшиеся потенциальными центрами объединения и опорой великокняжеской власти, нарушили те минимальные экономические связи между отдельными феодальными центрами, которые были необходимым условием для объединения». Таким образом, Русь рассматривается с точки зрения политического и общественного устройства аналогично Франции или Англии, где города действительно были опорой королевской власти в период установления абсолютизма. Однако, как мы увидим в следующей главе, посвященной историко-географическим вопросам, в нашем случае именно городские общины («города-государства») были основными двигателями территориального размежевания. И подрыв могущества городских общин может рассматриваться нами как один из факторов, способствующих объединению на новых основах.
В результате советской исторической школой, при всех ее заслугах, «были повторены положения Карамзина– Костомарова» и продолжена традиция драматизации значения отношений с Ордой для России. Причина – политическая необходимость указать на истоки «деспотической» власти русских царей и императоров, часто «доводя до абсурда мысль Н. М. Карамзина о замедлении хода исторического развития Руси вследствие монгольского ига»[68]. Хотя здесь, как отмечает автор одного из лучших обзоров нашей историографии, уже возникают нюансы: если на первом этапе советские историки обличают русских князей и церковь за сотрудничество с монголами, то уже с середины 1950-х гг. им приходится вносить значительные коррективы в свои оценки.
Особенности оценок советской исторической наукой и ее популяризаторами интересующего нас периода великолепно отражены в замечательной работе В. В. Каргалова «Древняя Русь в советской художественной литературе»[69]. Каждый из нас, кто читал в детстве и юности такие прекрасные книги, как «Ратоборцы» А. Югова или «Юность полководца» В. Яна[70] может припомнить чувство недосказанности и необъяснимого противоречия между образом Александра Невского как борца за всю Русскую землю, и постоянной необходимостью для авторов подчеркнуть классовый характер проводимой им политики. В результате «перед писателями, создававшими образ Александра Ярославича Невского, стояла сложная задача: показать его место в столкновении „противоречивых стремлений“ различных классов русского общества, связь его политики с классовыми интересами русских феодалов, с одной стороны, и с героической борьбой народных масс Руси за независимость, с другой»[71]. Это, в действительности, было совершенно избыточным занятием и не позволяло сформулировать действительно научную концепцию деятельности этого русского правителя с опорой на факты.
Фигура Александра Невского, как мы увидим далее, действительно становится наиболее сложной для интерпретации. Святой князь уже с конца 1930-х гг. одновременно занял центральное место в историческом Пантеоне нашей государственности как борец за независимость Руси, но при этом с точки зрения фактов именно он был главным автором стратегии сотрудничества с Золотой Ордой. С этими идеологическими метаниями советской науки связано и важнейшее противоречие: если князья «сотрудничали» с Ордой, то почему Русское государство возникло «вопреки воле татарского хана, вопреки его власти», как пишет один из крупнейших историков Борис Дмитриевич Греков?[72] Надо признать, что действительно четкого и убедительного ответа на этот вопрос в советский период так и не получилось найти. Для того, чтобы понять данный парадокс лучше, давайте рассмотрим две другие точки зрения на природу русско-ордынских отношений. Возможно, что сочетание всех трех перспектив, рассмотренных далее, позволит создать более нелинейное представление о роли «восточного фронта» в формировании русской государственности и внешнеполитической культуры.
Вторая точка зрения возникает под воздействием идей, изложенных великим С. М. Соловьевым в одном из томов его «Истории России с древнейших времен». Она состоит, в общих чертах, в отрицании серьезного влияния Орды и «монгольского периода» на развитие русской государственности: «У
Работы таких выдающихся российских авторов, как Николай Борисов, Антон Горский, Юрий Кривошеев и других, следуют в рамках этой парадигмы и словно бы восстанавливают связь времен с русской исторической наукой периода ее наибольшего расцвета во второй половине XIX – начале XX в. Эти авторы, при имеющихся между ними расхождениях по поводу деталей, приходят к следующему: «Суть даннических отношений неминуемо влечет за собой вывод о сохранении монголами на Руси той общественной системы, которая сложилась в середине XII века и продолжала развиваться в начале XIII века»[74]. Ордынское нашествие стало, безусловно, крупнейшей трагедией и оказало наиболее серьезное внешнее воздействие на процесс формирования русской государственности. Трагедией, оказавшей при этом серьезное психологическое воздействие, поскольку «дань рассматривалась тогда в качестве позорной повинности, недостойной свободного люда», а «ощущение даннической зависимости (…), наносило общественному сознанию и народной психологии глубокую травму, вызывающую чувство пессимизма и безнадежности»[75]. Но оно повлияло именно на процесс развития, а не на природу этой государственности и общественное устройство русских земель – они шли своим, заложенным в «домонгольский» период, путем.
К приведенным выше оценкам мы, очевидно, должны добавить и то, что часто обходят в литературе, но что является важным именно в этой работе: Орда, даже в период ее самого большого могущества, никогда не вмешивалась в принятие русскими князьями решений по поводу отношений с другими противниками Руси: Литвой, Орденом или шведами. Нельзя, конечно, применять к столь далекой истории категории международного права, неизвестные нашим предкам. Но если воспользоваться современной терминологией, то отношения с Ордой никак не затрагивали важнейший атрибут суверенитета русских земель-княжений, связанный с решением внешнеполитических задач на других направлениях. Имеются свидетельства того, что в рамках самого значительного участия русских князей в военных предприятиях Золотой Орды – похода дружины великого князя владимирского Дмитрия Александровича – «русские князья (в 1277 г.) выступают по меньшей мере как равноправные союзники. Пользуясь правом победителей, они берут „корысть и полон“, а их действия одобряются командиром объединенного войска»[76].
Далее мы увидим, как формирующаяся великорусская государственность строила свои непростые отношения с Литвой, Орденом и шведским королевством. Однако в историографии и источниках нет примеров, когда ордынские ханы указывали бы русским князьям, как им выстраивать взаимодействие с этими соседями Руси. Нет также примеров того, чтобы ордынские правители приказывали русским князьям осуществить ту или иную военную экспедицию против Литвы или других народов. При этом сами русские князья активно вовлекали ордынцев в свои внутриполитические конфликты, действуя в рамках сложившейся до нашествия Батыя привычки, когда в «привлечении „поганых“ к междоусобной борьбе князей не было для того времени ничего исключительного, ничего противоречащего феодальной этике и обычной практике межкняжеских отношений»[77].
Третий подход к оценке отношений Руси и Орды является частью российского евразийства, идеи которого в историографии наиболее полно реализовали замечательные работы Г. В. Вернадского и Л. Н. Гумилева. Главная идея Гумилева – это фактический симбиоз Руси и Орды, в основе которого лежит, предельно огрубляя, общая евразийская сущность русской и ордынской политических цивилизаций[78]. Великое значение Льва Николаевича для российской исторической науки состоит в первую очередь в том, что он смог практически в одиночку разрушить монополию идеологически мотивированной интерпретации большинством советских историков событий эпохи формирования государственности вокруг Москвы. Даже учитывая несомненные смелые обобщения в работах Гумилева и свойственное ему художественное восприятие событий, его вклад в наше понимание смысла эпохи огромен – он позволяет увидеть, что за пределами так называемой «карамзинской схемы» и советского классово-формационного подхода существует еще целый спектр вероятных интерпретаций одного из важнейших в отечественной истории периода. Создавая свою собственную неидеальную «схему», Гумилев сформировал для российской исторической науки новый ориентир, с которым можно спорить, не соглашаться, но именно поэтому двигаться вперед.
Тем более это важно, что основные положения советского подхода, особенно раннего этапа, нашли свое продолжение в работах, которые уже в 1990-е гг. придерживались критического отношения к деяниям как Александра Невского, так и его потомков на московском княжеском престоле. Отметим, что такой взгляд оказался близок многим авторам на Западе и поэтому до сих пор имеет возможность занимать солидное место в богатой палитре мнений о событиях этого периода российской истории. Так и в случае с работами Гумилева мы одновременно видим и яростную и убедительную для читателя критику советских подходов к оценке русско-ордынских отношений, и отрицание «европеизации» русской истории в целом, присущее значительной части нашей традиции со времен Карамзина и Костомарова. Это позволяет теории Л. Н. Гумилева оставаться и по сию пору главной «альтернативной» интерпретацией политического значения событий русского Средневековья в целом и внешнеполитических обстоятельств объединения вокруг Москвы, в частности.
Труды Гумилева, в той их части, которая касается отношений Великороссии и Золотой Орды, так же, как и все его произведения, проникнуты живым художественным восприятием истории, что становится объектом критики со стороны более сдержанных представителей этой науки. Но при этом они помогают нам увидеть значительное количество новых фактов и посмотреть свежим взглядом на широко известные источники. А поскольку в основе его трудов лежит стремление к отрицанию «европеизации» русской истории, то они являются еще и результатом размещения исторических фактов в рамках принятой автором схемы. Уйти от схематического восприятия истории можно, как представляется, только обратившись к более сложным и внутренне противоречивым построениям, но попытаться при этом выделить главное. В нашем случае – то в отношениях с Золотой Ордой, что помогает понять, как они отразились на русской внешнеполитической культуре.
Для всех известных нам историографических традиций неизбежным остается поиск ответа на вопрос о том, как могла Орда повлиять на развитие русских общественных и государственных институтов? И здесь точки зрения, как мы видели выше, являются часто совершенно противоположными: одни ученые считают, что это влияние было важным, даже определяющим – здесь Н. М. Карамзин, советская школа и Л. Н. Гумилев парадоксальным образом похожи. Другие, а это большинство современных российских историков, полагают, что такое воздействие было незначительным, либо его вообще не было, поскольку «суть даннических отношений неминуемо влечет за собой вывод о сохранении монголами на Руси той общественной системы, которая сложилась в середине XII века и продолжала развиваться в начале XIII века»[79]. Даже авторитетное мнение о том, что в центре отношений было признание русскими землями-княжениями легитимности верховной власти хана, с чем спорят другие историки[80], не ведет нас к мысли о влиянии Орды на развитие внутренних русских порядков.
Попробуем предложить свой ответ. Суть его состоит в том, что Орда повлияла на формирующееся Русское государство, однако это воздействие наиболее полно отразилось не на русских общественных институтах, а на общей оценке природы государственности и внешнеполитической культуре[81]. Таким образом, влияние было не линейным и механистическим, а опосредованным, связанным с необходимостью взаимодействовать с таким сложным противником в гибридной системе отношений в течение длительного времени. Этот вопрос почти никогда не затрагивался серьезно в российской или зарубежной научной литературе, потому что само начало обсуждению «монгольской проблемы» было положено в рамках другого важнейшего спора о русской истории: столкновения взглядов на значение реформ Петра Первого и связанных с ними отношений России и Европы. В результате дискуссия о значении отношений с Ордой оказалась заложником тех проблем, которые волновали общество в первой половине XIX в. Тем более что именно тогда начинается подъем национального духа русского народа, спровоцированный победой над наполеоновской Францией в ходе Отечественной войны 1812 г. И в этом историческом контексте идея о «борьбе с игом» выглядела как наиболее привлекательная.
Российские мыслители и историки XIX в. оценивали состояние русского общества своего времени и, особенно, вероятность реформ, считавшихся необходимыми для того, чтобы преодолеть отставание от наших противников на Западе. Они приходили к выводу, что обозначенная В. О. Ключевским «встречная работа прошлого», т. е. заложенные в русской государственности особенности требуют более сдержанного отношения к копированию европейских практик, а часто просто делают невозможным их привнесение на русскую почву. Ответ пытались искать в «особом» характере русского государства и общества, возникших под воздействием Золотой Орды. Но мы видим, что какие-либо формальные возможности оказать такое влияние у татаро-монгол отсутствовали, а русские общественные институты шли своим путем.
Поэтому гипотеза крупного германского ученого Б. Шпулера о том, что «господство татар оказало воздействие на Россию не столько в политическом, сколько в культурном плане»[82] заслуживает внимания. В первую очередь поскольку признает практическое отсутствие ордынского влияния на эволюцию и природу наших политических институтов, но подчеркивает значение отношений с монголами для развития русской внешней политики как культурного феномена. Что стало причиной этому? В книге «Русь и монголы» Ю. В. Кривошеев дает природе русско-ордынских отношений такую характеристику: «В соприкосновение пришли не только экономические, социальные и политические системы, не только кочевнический и оседлый миры, но и мировоззренческие системы: идеологические и ментальные»[83].
Отношения русских земель и Орды были исключительно продолжительными по времени и контрастными в том, что касается идентичности народов, принимавших в них участие. При этом в отличие от испанцев периода Реконкисты русские не были частью более широкого культурного сообщества и, более того, на протяжении всей эпохи своих отношений с Ордой взаимодействовали с европейской политической цивилизацией как с противником. А попытки заключить союз с европейскими католическими государствами, предпринятые галицко-волынскими князьями во второй половине XIII в., не привели к какой-либо помощи от них против монголов. Великороссия не испытывала при накоплении нового для себя культурного опыта давления шаблонов поведения и ограничителей со стороны более широкого сообщества, каким для Испании выступала католическая Европа. В результате этот опыт оказался исключительно драматическим, но полностью самостоятельным.
Фундаментальное влияние отношений с Ордой на нашу внешнеполитическую культуру обусловлено тем, что среди всех внешних вызовов, с которыми когда-либо сталкивался русский народ, монголо-татарский стоит, конечно, на первом месте. Во-первых, разрушение Киевской («Древней») Руси под ударами монголо-татарского нашествия создало условия для окончательной консолидации великорусского этноса вокруг Москвы и, одновременно, укрепления власти ее князей[84]. Предпосылкой этих связанных между собой процессов стало уже упомянутое нами разрушение системы родовых отношений между русскими князьями, оказавшееся важным последствием ордынского нашествия: источником возрастающей власти князя, как такового, и князя московского, в особенности, стал не столько ордынский ярлык, сколько сила, ставшая залогом его получения.
Во-вторых, вплоть до конца XIV в. силы Орды представляли собой наиболее масштабную угрозу с точки зрения физического существования русского народа и его государственности, а также постоянно сказывались на динамике силовых отношений между русскими землями, в том числе по инициативе самих князей[85]. В-третьих, именно ордынское нашествие привело к разделению Северо-Восточной и Юго-Западной Руси с последующим попаданием последней под власть Литвы и Польши, что и сейчас формирует важную внешнеполитическую проблему России.
В-четвертых, поскольку угроза с этой стороны была наиболее явственной, она в наибольшей степени отразилась на том, что русское государство изначально приобрело «военный характер», основной функцией которого была защита от внешних врагов[86]. Длительная борьба с экзистенциальным внешним вызовом сделала необходимым интенсивное социальное и хозяйственное взаимодействие, для которого не было достаточных геоэкономических оснований. В этом смысле наличие такого серьезного противника и, самое важное, необходимости постоянно с ним взаимодействовать действительно уберегло Россию от поглощения более социально активными европейскими соседями. Но не «скрыв» ее от Запада (боевая работа на этом фронте никогда не прекращалась), а закалив ее народ в постоянной борьбе с превосходящим противником.
Другими словами, отношения с Ордой имеют во всей истории российской внешней политики наиболее важное значение не в силу их влияния на внутреннее устройство России, а в результате фундаментального значения вызовов, которые были связаны с этими отношениями для выживания этого государства и формирования его первоначальной международной идентичности. Эти отношения стали наиболее значимыми для внешнеполитической культуры России в критически важный для ее формирования исторический период и в значительной степени определили природу и практическое исполнение российской внешней политики в последующие эпохи. А поскольку воздействие Орды на внутреннее развитие Руси было гораздо меньшим, чем можно было бы подумать, опираясь на некоторые из обозначенных нами ранее интерпретаций, то именно здесь – в области внешнеполитической культуры – мы вправе рассчитывать обнаружить «ордынское наследие» в наиболее системной и масштабной форме. При этом оно было, конечно, переработано русскими общественными институтами, которые во всем остальном шли самостоятельным путем развития.
Развернувшаяся сразу после татарского нашествия борьба русского народа протекала, если попытаться суммировать выводы историков, в двух временных фазах: обороны (1242–1374/1380) и наступления (1380–1480). При этом каждая из значимых групп русского общества – горожане, церковь и князья – принимали участие в силовом противостоянии с татарами в тех формах, которые были для них доступны. На первом этапе основное насильственное сопротивление Орде исходило от городов, в то время как князья вступили с татарами в сложную дипломатическую игру, в центре которой были регулярные поездки русских князей в Орду, где выстраивалась тонкая система отношений, позволившая добиваться существенных внешнеполитических результатов. Первая такая поездка состоялась в 1242 г., когда в Орду отправился Великий князь Владимирский Ярослав Всеволодович со своим сыном Константином.
Как мы знаем, даже располагая ограниченными силами, русские земли-княжения весьма эффективно боролись с попытками экспансии западных противников – Литвы, Швеции и Ливонского ордена, практически неизменно одерживая над ними военные победы. Татары принимали в этих сражениях участие в качестве союзников русских, но не играли решающей роли – способность к самостоятельной борьбе с противниками на Западе стала важным фактором независимости Северо-Восточной Руси и, по прошествии времени, Москвы от Орды. Также в некоторых случаях князья принимали в Орде мученическую смерть, становясь жертвами татарских внутренних интриг и произвола, что книжниками интерпретировалось, как предвестие конца света – событие ненормальное. Историческая наука фиксирует порядка 8-10 таких случаев, что не было катастрофическим с учетом многочисленности русского княжья[87].
Русские городские общины, со своей стороны, создавали условия, сделавшие для татар сохранение суверенитета княжеской власти рациональным выбором. Первые восстания (в Новгороде, Суздале, Ростове и других городах) стали ответом на проведение переписи 1257–1259 гг. и введения системы баскачества ханом Берке (1209–1266). Несмотря на то, что сам по себе институт баскачества не означал военно-политического контроля над русскими землями, в последующие годы восстания в городах стали регулярными и были направлены уже не только против баскаков, но и против ордынских послов. Именно вооруженное сопротивление населения стало, по мнению историков, причиной отказа татар от системы откупничества «бесермен» (среднеазиатские купцы) на русском Северо-Востоке уже к середине 1260-х гг. Признание могущества Орды, таким образом, не было тождественно признанию ее власти, а сила и легитимность в русской внешнеполитической культуре не являются связанными между собой понятиями.
Отдельного внимания заслуживает вопрос о значении ордынской стратегии игры на противоречиях между русскими князьями и разжигании (между ними) конфликтов. Ордынские ханы всегда поощряли конкуренцию русских князей друг с другом и создавали для нее многочисленные внешние поводы: «Татары вели активную политику, основная линия которой выражалась в стремлении поддерживать взаимную рознь отдельных политических групп-княжеств и тем препятствовать политической концентрации на Руси»[88]. При этом нельзя сказать, что рознь между князьями, как и между и городскими общинами, была новшеством для русской истории. Она характеризовала весь период середины XI – первой половины XIII в., включая такие яркие события, как разорение северными князьями Киева в 1167 г., т. е. интриги татарских ханов ничего нового для русских не придумали.
Однако в новых условиях рознь, которую стремились поддерживать татары, не привела к фатальному взаимному ослаблению. Наоборот, ее результатом уже во второй четверти XIV в. оказалось поступательное усиление Московской земли – конкуренция земель-княжений неизбежно вела к их «естественному отбору» и, в конечном итоге, к консолидации вокруг одного центра, наиболее талантливо и удачливо совмещавшего дипломатию и военную дерзость. Русские князья одновременно боролись за ресурсы друг с другом, а также защищали и преумножали свои суверенные права в отношениях с Ордой. В результате возникли условия для сосредоточения ресурсов в руках одного из конкурирующих княжений Русского Северо-Востока – Москвы, географическое положение и таланты правителей которой оказались наиболее востребованы в изменившихся условиях[89]. Эта концентрация ресурсов – системообразующий процесс внутрирусских отношений с конца XIII в., имевший достаточно линейный характер, позволил в 1374 г. уже формально объединить силы русских земель ради конкретной цели – войны с Ордой.
Русь, по выражению Льва Гумилева, «монголами не была ни подчинена, ни покорена». Но татаро-монгольское нашествие поместило развитие Русской земли в принципиально новые условия необходимости постоянной и неуклонной борьбы за свою независимость. И постепенно «интересы обороны Руси от нашествия монголов требуют образования централизованного государства, способного противостоять нашествиям и разделаться с остатками ига татар»[90]. Тем более что уже в первой четверти XIV в. его последствием для Южной Руси стало попадание Киева и других земель под власть литовских правителей, которые через столетие принесли их в распоряжение польской короны.
Последовавшие за нашествием Батыя на Русь два с половиной столетия стали периодом непрерывного противостояния русской и ордынской этнообщественных систем, в котором было место и жестоким сражениям, и дипломатии, и данническим отношениям в те годы, когда Русь была наименее уверена в своих силах. Она принимала разные формы, однако неизменным был стержень – противостояние русского общества «тяжкому произволу чужой и чуждой» ордынской силы[91]. Отношения с таким сильным противником, как Орда, формировали традицию подчинения всех усилий одной деятельности, способы осуществления которой могли быть разными по форме, а окончательная цель оставалась неопределенной. Они соотносились не с идеальным образом будущего, а со здравой оценкой собственных сил и, одновременно, невозможностью уступок там, где это угрожало бы способности самостоятельно управлять своей судьбой. Население городов, церковь и аристократия выступали как «русский народ»[92]. И когда суждено бывает России пройти внешнеполитические испытания, на первое место выходит воспитанная в противостоянии с Ордой способность к продолжению борьбы в условиях признания и осознания сравнительной собственной слабости.
Александр
Замечательный русский историк первой половины XX в. А. Н. Насонов, обращаясь в 1942 г. к вопросу о деятельности Александра Невского, писал: «Вдалеке от старых культурных центров, в Залесском крае, русский народ совершил настоящий подвиг, проникая в глубь страны, в стороны от речных магистралей, выжигая леса и расчищая пашни, создавая мало-помалу поселения, замечательные по красоте и культурно-хозяйственному значению. Здесь, в борьбе с суровой природой, тогда уже начал складываться тип великоросса, упорного в достижении своих целей, способного в моменты опасности развить необычайную энергию и вместе с тем осторожного, готового применяться к разным условиям и положениям, по пословице „Прямо только вороны летают“. Несомненно, народный характер наложил свой отпечаток и на облик Александра Невского»[93].
Истинная причина того, почему Александр Ярославич занимает центральное место в русской истории, настолько значимое, что это подчас превращает героя в ходульный символ абстрактного патриотизма, состоит в том, что его личность в наиболее полной мере воплощает в себе русский национальный характер, а деятельность – основанную на нем внешнеполитическую культуру, включая те ее проявления, в которых мы сами не всегда готовы признаться. Именно последнее стало причиной известного тезиса о «противоречивости» образа князя – как государственного деятеля, вклад в формирование которого внесла как отечественная, так и зарубежная историография. Он, однако, может быть ошибочным, поскольку исходит из дихотомии апологетики и порицания действий Александра Ярославича в рамках собственных представлений исследователей.
Значимые исторические личности, как и события, становятся великими в силу взаимодействия с окружающим их уникальным контекстом. В этом отношении внешнеполитические и внутренние обстоятельства развития Русской земли в середине – второй половине XIII в. оказались настолько масштабными, что не только позволили раскрыться природным дарованиям сына Ярослава Всеволодовича, но и придали последствиям его решений фундаментальную значимость в контексте всей российской истории. И даже его уход в мир иной стал жертвой на алтарь борьбы русского народа за свою независимость, когда после восстания 1262 г. он направляется в Орду «и, видимо, хан Берке подозревал его в участии, поскольку „удержа и царь, не пусти его в Русь“. В какой-то степени он стал и жертвой восстания: после ордынской „зимовки“ на пути домой он умирает»[94]. Мы далеки от мысли о том, что значение личности Александра Невского определяется только контекстом его эпохи. Но то, что он стал основоположником русской внешней политики, как целостного явления, конечно, было связано с тем, в каких условиях осуществлялась его политическая деятельность.
Русская внешнеполитическая культура и стратегия вообще представляют собой не совокупность «открытий», сделанных государственными деятелями и полководцами, а продукт всего исторического опыта народа. И Александр Невский действительно «был человеком своей эпохи, действовал в соответствии с мировосприятием того времени и личным опытом; он выбирал тот путь, который казался ему выгодней для укрепления его земли и для него лично. Когда это был решительный бой, он давал бой; когда наиболее полезным казалось соглашение с одним из врагов Руси, он шел на соглашение»[95]. Однако его государственная деятельность с первых самостоятельных побед в 1240–1242 гг. и до его ухода в мир иной в 1263 г. стала первым опытом борьбы на «три боевых фронта», который предстоит в полной мере испытать Великороссии за последующие столетия. И в этом смысле фигура Александра действительно может служить примером того, как русский человек действует в меняющихся обстоятельствах, не изменяя при этом себе. Дополнительный, отнюдь не абстрактный, символизм его политическим решениям придает то, что именно прямые потомки Александра Ярославича играли центральную роль в формировании новой русской государственности вокруг Москвы и стали затем ее первыми полноправными лидерами.
Основные события жизни Александра Невского одновременно хрестоматийны и недостаточно известны нам в подробностях в силу отмечаемого историками малого количества прижизненных свидетельств его деятельности. Они стали предметом тщательного изучения целой плеяды выдающих российских авторов. Началом его самостоятельного участия в политической жизни и внешней политике становится отражение в июле 1240 г. попытки шведского десанта на р. Неве, ставшего самым крупным вторжением северных соседей в новгородские земли за несколько десятилетий. Незадолго до этого отправленный своим отцом Великим князем Владимирским Ярославом Всеволодовичем на княжение в Новгород, Александр действует тогда решительно и отражает угрозу силами только своей дружины и примкнувших новгородцев. То, как решение 20-летнего правителя выступить против превосходящего противника описывает его последующее жизнеописание, занимает впоследствии центральное место в системе символов и смыслов, присущих русской внешнеполитической культуре:
Крупный российский историк Ю. Г. Алексеев в одной из своих работ отмечает: «В своей первой кампании Александр Ярославич проявил ценнейшие качества полководца – глазомер, т. е. умение быстро и правильно оценивать обстановку, способность принимать наиболее целесообразное решение. Александр сумел учесть фактор времени и добиться тактической внезапности – важной предпосылки победы. Разгром на Неве сорвал возможное совместное выступление шведов с немецкими рыцарями из Прибалтики»[97]. Глазомер, настолько ярко проявленный Александром Ярославичем в Невской битве и сражениях с тевтонами, может считаться отличительной особенностью его политической деятельности вообще: в отношениях с Ордой, новгородской городской общиной, западными соседями русских земель. Именно эту особенность в полной мере применяет Александр Невский во внешнеполитической сфере, где она становится необходимой для комплексной оценки положения Руси во взаимодействии с иноземными соседями. В эпоху, когда Александр занимает великокняжеский престол, да и до этого, перед нами отнюдь не былинный «богатырь» – представитель традиционной русской военной аристократии, а правитель, который выстраивает внешнюю политику государства сразу на нескольких географических направлениях, учитывая одновременно все внутриполитические задачи.
В дальнейшем Александра сопровождают военные победы: изгнание тевтонских рыцарей из Водской пятины Новгородской земли и разрушение их форпоста в Копорье, победа над Тевтонским орденом в битве на Чудском озере, отражение набегов Литвы и встречные экспедиции на территории литовских племен и в контролируемые шведами земли современной Карелии и Финляндии. При этом его кампания 1241–1242 гг. против тевтонских рыцарей имеет уже иной характер, нежели стремительная победа над шведами. Тем более что к возвращению Александра в Новгород в 1241 г. орден уже успел добиться серьезных результатов: захватить Изборск, Псков и построить на земле Водской пятины крепость. Перед лицом более серьезного противника Александр действует более осмотрительно: «проводит мобилизацию местного ополчения – новгородцев и связанных с ними нерусских племен – и обращается за помощью к отцу, великому князю Владимирскому. Тот посылает на помощь свои войска под командой брата Александра – Андрея Ярославича. Таким образом, войско, оказавшееся под начальством Александра Невского, было фактически не новгородским, как обычно пишется в литературе, а общерусским – это соответствовало политическим и стратегическим задачам кампании. Крестоносная агрессия, благословляемая римским папой, угрожала не только Новгороду, но и всей православной Руси»[98].
В этой связи безукоризненно верной представляется оценка, согласно которой «военно-политическая деятельность Александра Невского – моральный перелом в истории русского военного искусства. На смену прежней узко-княжеской военной идеологии и психологии впервые пришла на той же социально-экономической базе новая общерусская военная идеология. Победы Александра Невского – итог прошлого и залог будущего развития военного искусства нашей страны»[99]. Александр Невский ведет свои военные кампании как общерусский государь, а не правитель отдельной земли-княжения, пусть даже и стремящийся к установлению контроля над остальными: «Великий жизненный подвиг Александра Ярославича состоялся благодаря органичному соединению прагматики и повседневности ратных и дипломатических трудов с духом альтруистического патриотизма, с готовностью „положить душу свою за друзей своих“»[100]. А поскольку внешняя политика той эпохи – это в первую очередь вооруженная борьба с иноземными противниками, то свойственное Александру «искусство войны» сказывается и на его поведении в мирные периоды: оно представляет собой решения общерусского князя, учитывающего особенности положения на всех направлениях международных отношений русских земель.
После смерти своего отца и дяди, а также бегства в результате неудачного антиордынского выступления в 1253 г. младшего брата Андрея, поочередно занимавших великокняжеский престол во Владимире, Александр становится полновластным правителем практически всего русского Северо-Востока, включая Новгородские земли, а также Великим князем Киевским. Это уникальное положение он занимает на протяжении 10 лет (1253–1263). При этом для своего постоянного пребывания Александр Невский выбирает Владимир. Это также становится поворотным для последующей российской истории, поскольку «предпочтение им владимирского стола киевскому было решающим событием в процессе перехода номинальной столицы Руси из Киева во Владимир (т. к. оказывалось, что именно Владимир был избран в качестве столицы князем, признанным „старейшим“ на Руси)»[101].
В качестве Великого князя он проводит энергичную политику укрепления собственной власти, выразившуюся в сложных отношениях с новгородской городской общиной в 1255–1259 гг., самым драматичным эпизодом которой стали события, связанные с инициированной ордынскими правителями переписью населения русских земель. Заставив новгородское вече принять татарских переписчиков и платить дань в Орду, Александр серьезно ограничивает свободу великого города и добивается реализации своей стратегии. В целом, постоянное личное внимание к положению дел в Новгороде всегда было отличительной чертой политики Александра Ярославича – во многом связанной с тем, что его молодость прошла на берегах Волхова. В ходе этих событий раскрывается стратегия Великого князя, основанная на подчинении преобладающей силе Золотой Орды, с одной стороны, и жестком противодействии не только вторжениям с Запада, но и дипломатическим попыткам Римского престола укрепить свое присутствие в русских землях, с другой.
При этом исключительно важную роль в определении стратегической линии Александра Невского играли отношения между государством, наиболее высоким должностным лицом которого он являлся с 1253 по 1263 г., и православной церковью в лице митрополита Кирилла и патриарха в Константинополе. Этот вопрос традиционно рассматривается в контексте вопроса о связи между верой и идентичностью, т. е. цивилизационным аспектом внешней политики. Историк отмечает, что «политическое подчинение хану при сохранении Православной Церкви было меньшим злом, чем завоевание страны немецкими феодалами и потеря православной веры – основы национальной самоидентификации»[102]. Можно, вместе с тем, предположить, что здесь был и чисто прагматический аспект – после монгольского нашествия и в условиях фактической самостоятельности отдельных земель-княжений от власти Великого князя Церковь оставалась единственным общерусским институтом, а митрополит Кирилл (ум. 1280) с 1251 г. был лично знаком с Александром Ярославичем и, видимо, поддерживал его политический курс.
В этих условиях затевать даже минимальные отношения с Римом было бы губительно с внутриполитической точки зрения. Таким образом, как это обычно и бывает с выдающимися правителями, Александр руководствовался как ценностными, так и практическими соображениями, которые взаимно дополняли друг друга. Впоследствии именно Церковь станет в целом ряде решающих эпизодов надежным союзником московских князей – потомков Александра Невского. А созданная внутри Церкви религиозно-политическая идеология будет занимать центральное место в фундаменте единой русской государственности. Гордый ответ Александра посланникам Римского папы красочно отражен в его «Житии», уже в форме манифеста самостоятельности и самоценности русского православия:
Позиция Александра Невского в вопросе отношений с Римом в наибольшей степени, наверное, иллюстрирует его желание сохранить, во-первых, наибольшую степень самостоятельности во внутренних делах Русской земли и, во-вторых, добиваться успеха там, где это представляется возможным и наиболее благоприятствующим укреплению его власти. В этом отношении Александр Ярославич – это действительно весьма яркий представитель русского национального характера, больше всего ценящего свободу определения собственного пути и готового к компромиссам там, где объективное соотношение сил не позволяет рассчитывать на победу. Другими словами, жесткая политика в отношении западных соседей и подчинение воле Орды являлась не выбором, тем более цивилизационным, а стремлением сохранить свободу выбора, не привязывая свою внешнюю и внутреннюю политику к жестким институциональным условиям. Тем более что союз с католиками действительно мог не только привести к утрате поддержки со стороны Церкви, но и стать катастрофическим в военно-стратегическом отношении – за кампании 1240–1242 гг. у Александра Невского были возможности убедиться в незначительных военных возможностях шведов и тевтонцев – каков смысл союза с теми, кого ты сам успешно побеждаешь на поле боя?
А уж что-что, но четкое осознание собственных целей и способность оценить силы противников Александру были свойственны в огромной мере, а также умение сопоставить потенциал тех, с кем приходится иметь дело с их положением в системе собственных интересов, среди которых на первом месте была консолидация своей власти Великого князя. Историк пишет: «Как князь Новгородский, а впоследствии великий князь Владимирский, он твердо и последовательно проводил политику не в интересах отдельного княжения, а всей Русской земли. Находясь в труднейших условиях – в тисках между ордынским игом и католической экспансией, Александр сумел проявить политическую дальновидность и реализм. Не ставя перед собой неразрешимых задач, он сосредоточивал свое внимание на решении конкретных, наиболее актуальных вопросов»[104]. Эта способность проводить политику в общерусских интересах и является, как нам кажется, главным признаком масштабных политических амбиций Александра Ярославича.
При этом единственной реальной угрозой для укрепления великокняжеской власти Александра могло быть давление со стороны католического Запада, что также определяло фундаментально разное восприятие природы и масштабов угрозы на основных географических направлениях. Историки считают, что «на татарское иго, как есть основания полагать, он смотрел как на временное явление»[105], и с учетом того, что данническая система отношений была, в общем, привычным для Руси способом взаимодействия в условиях, когда противник был сильнее. Тем более, что «создаваемая монголами при переписи структура преследовала прежде всего фискальные, а не военно-политические, оккупационные цели. Зависимость, в конечном итоге, свелась к выплате дани – это и становится основным элементом русско-монгольских отношений на многие последующие десятилетия. Возможно, что именно деятельность Александра Невского привела к такому исходу»[106]. Александр не мог предположить, что ордынское государство сохранит свои преобладающие военные возможности на протяжении еще более чем 100 лет, но вполне понимал, что вызов территориальной целостности русских земель со стороны западных соседей имеет более серьезное основание.
Играла свою роль и уже упомянутая оценка военных возможностей, располагаемых Ордой и Западом в отношениях с Русью. Не случайно некоторые уважаемые авторы соотносят решительный отказ Александра от продолжения дипломатических контактов с Римом с его поездкой в столицу Монгольской империи, Каракорум, в 1248–1249 гг., когда он смог лично оценить масштабы и возможности этого противника Руси. А. Насонов пишет: «Александр не сочувствовал ни проектам унии с католической церковью, ни планам союза с папой. В крестовый поход Запада против татар он, очевидно, не верил или считал такой поход нежелательным»[107].
Александр Невский прекрасно видел, что даже в случае с Даниилом Галицким, союзники которого на Западе – Польша и Венгрия – были намного сильнее Тевтонского ордена, Русские земли не получили серьезной поддержки против Орды. Даниил «дважды (во второй половине 1240-х гг. и в начале 1250-х гг.) шел на сближение с Римом, получил в 1253 г. титул „короля“, но никакой помощи против монголов с Запада не дождался»[108]. И, вполне вероятно, Александр Невский понимал, что в случае с Северо-Восточной Русью такая поддержка в принципе невозможна, но сам факт сближения с Римом приведет к необратимым политическим последствиям. Так оно для Галицкой Руси и оказалось: «Союз с Западом привел Галицию и ее народ к катастрофе. Через 80 лет, т. е. в 1339 г., польский король Казимир Великий „без единого выстрела“ присоединил Галицию к Польше»[109]. Также Александр Невской мог понимать, что земли Русского Северо-Востока и Новгородская земля по своим топографическим характеристикам совершенно не могли рассматриваться монголами как подходящие для колонизации, а вот европейскими соседями – вполне. Тем более, что такая практика уже применялась шведами и немцами в Прибалтике и Финляндии, сходных по климату и ландшафту.
И, наконец, его современник, литовский князь Миндовг (1195–1263), принимая в 1251 г. католицизм, решал непосредственные задачи обеспечения безопасности своих земель со стороны тевтонских рыцарей и Польши, а для Александра союз с Римом не решил бы ни одной проблемы (Орден он побеждал и так), но создал бы массу новых. Поэтому справедливым является замечание историка о том, что в эпоху Александра Невского «князья совершали поступки, исходя из реальных обстоятельств окружающей их действительности, соотнося свое поведение с современными им представлениями о должном и недолжном»[110]. Однако именно политика Александра Ярославича была на общем фоне наиболее целостной по своим целям и задачам: сохранению самостоятельности и государственности Русской земли. Но достижение военной победы было возможно в силу объективных условий только на одном из этих направлений – Западном.
На примере деятельности Александра Невского, мы можем предположить, что на фоне кризиса середины XIII в. начинает формироваться свойственная русской внешнеполитической культуре традиция прагматичного разделения стратегических и тактических решений. На уровне стратегии главная цель внешней политики (сохранение самостоятельности и самоуправления) предполагала единство в постановке задач на Востоке и Западе. На уровне тактических решений дело было исключительно в наличии или отсутствии военных ресурсов. Другими словами, выбор тактики определялся потенциалом противоположной стороны. Это не означало какого-либо «выбора» между Ордой и Западом: выбор был Александром сделан в пользу Русской земли как таковой и собственной максимальной свободы в качестве ее наиболее сильного и «старейшего» правителя. Но практические шаги для его реализации в возникших исторических условиях варьировались исходя из того, с кем было необходимо взаимодействовать на каждом из направлений.
Тем более что в условиях военной катастрофы 1237–1242 гг. и последующих грабительских набегов татар, русское общество нуждалось в военных победах, достижение которых было технически возможно только на западном направлении. Отраженный в историографии образ Александра Невского, как, одновременно, сторонника мирных отношений с татарами и вождя антиордынского движения, связан именно с сочетанием различных по условиям своей реализации аспектов его внешней политики. И он, видимо, не должен рассматриваться нами как попытка «совместить несовместимое», в чем его упрекала историография советского периода. Оба геополитических аспекта деятельности Александра Ярославича вполне отвечали свойственному русской внешнеполитической культуре прагматизму и рациональности. Как пишет современный историк: «Александр действовал в соответствии с объективными обстоятельствами своей эпохи, действовал расчетливо и энергично»[111].
Отказ власти Орды в легитимности, при прагматичном признании ее доминирующей силы, закладывает тогда основу такой особенности русской внешнеполитической культуры, как отсутствие связи между этими важнейшими категориями политических отношений между народами: силой и легитимностью. Думается, что способность проводить настолько комплексную внешнюю политику была присуща Александру Невскому именно в силу его уникального положения правителя, одновременно взаимодействующего с восточными и западными противниками Русской земли. В дальнейшем эту манеру и способность унаследуют правители Московского княжества – его прямые потомки. Она же становится такой чертой русской внешней политики, как способность одновременно воевать и вести переговоры с противником, объединять в рамках собственных стратегических целей такие несовместимые понятия, как мир и война. Такая уникальная черта национального характера могла возникнуть только в тех экстремальных обстоятельствах, в которых русские земли оказались в рассматриваемый нами исторический период.
Русская стратегическая культура – это продукт не выживания, как это было со множеством других народов, а физического и морального возрождения, последовавшего за кризисом середины XIII в.[112]. Тогда были сформированы условия для ее становления в качестве одной из наиболее могущественных мировых держав. Суровость условий определила «глубинный русский характер», сочетающий готовность уступить превосходящему противнику и перейти в наступление, как только для этого возникают подходящие условия. Путь этот нам предстояло пройти самостоятельно: если на протяжении всей Реконкисты – борьбы испанских и португальских христиан за освобождение Иберийского полуострова от власти арабов – им на помощь стекались рыцари со всей Европы, то балканские христиане в XIX в. были освобождены великими державами во главе с Российской империей. Русские земли, победив на Западе, оставались один на один в отношениях со своим самым могущественным противником на Востоке и должны были полагаться только на свои ограниченные силы. Из беспросветного отчаяния первых десятилетий после нашествия Батыя было суждено появиться новой русской государственности, для которой значение слов «гордыня» и «смирение» приобрели осязаемую форму. Необходимость соседствовать на протяжении почти 150 лет с противником, которого ты не можешь победить, воспитала отказ от первого и понимание истинной значимости второго.
Глава вторая. Геополитика русского Северо-Востока
С двух сторон сбивалось русское население в бассейне верхней Волги и левых притоков Оки, и вырастала новая Русь[113].
Задача этой главы состоит в том, чтобы оценить значение, которое имело для нашей внешнеполитической культуры географическое положение земель русского Северо-Востока в эпоху формирования единой государственности с центром в Москве. В последующем российская государственность распространилась на колоссальные пространства от Восточной Европы до Тихого океана и от Арктики до Среднеазиатских пустынь. Однако именно географические условия ее развития в первые столетия после внешнеполитического кризиса середины XIII в. стали, как мы считаем, определяющими для основных элементов нашей внешнеполитической культуры и, отчасти, природы государственности, как таковой. В этом смысле важными представляются два аспекта: во-первых, влияние особенностей великорусской географии на формирующийся характер народа в целом, и, во-вторых, роль географических условий в становлении внешнеполитической деятельности государства с центром в Москве, ее характерных особенностей и способов достижения поставленных целей в меняющихся исторических условиях.
И если первое серьезно сказалось на том, как мы думаем о внешней политике, то второе заложило фундамент русской дипломатии со всеми ее более или менее известными особенностями. Мы исходим из того, что, наряду с историческим и духовным опытом, для каждой страны географические условия являются определяющими для развития определенного типа поведения и формируют основные черты уникальной народной цивилизации. Причина этого состоит в том, что освоение определенного географического пространства создает привычки и шаблоны поведения, имеющие значение даже через столетия после выхода государства за переделы изначального ареала расселения его основной народности. В свою очередь внешняя политика государства – это и есть освоение новых пространств, необходимых ему в качестве территориальной базы для размещения сил в условиях взаимодействия с другими народами. Тем более это важно в случае России, где сама по себе государственность является инструментом реализации стратегии населяющего ее народа, направленной на обеспечение его выживания и развития в сложном внешнем окружении.
«География – это судьба»
Вопрос о влиянии географического положения ранней Великороссии на русскую внешнеполитическую культуру относится к числу тех, которым отечественная и зарубежная историография могли бы уделить большее внимание, чем это есть на самом деле. По большому счету, популярная научная литература, как в России, так и за границей, ограничивает свое внимание только вопросами об отсутствии у российского государства естественных топографических барьеров и прямого доступа к мировому океану. Очень редко, практически никогда, мы обнаруживаем в литературе и источниках убедительные и интересные рассуждения о значении других факторов географии применительно к внешней политике России. Отчасти этот пробел могли компенсировать работы основоположников геополитической теории во второй половине XIX в., однако они в значительной мере оказались скомпрометированы последователями, которые превратили научные построения в военно-стратегическое планирование или людоедские теории «жизненного пространства». Отчасти на такие факторы географии, как наличие множества рек, обращали внимание историки.
Необходимо признать, что преобладание, если не их уникальность, этих двух сюжетов при обсуждении внешнеполитических аспектов ранней русской географии представляет собой продукт европейского влияния и традиции в русской науке. В Западной Европе, где крупные страны разделены топографическими барьерами и добились мирового господства через контроль над морями, эти два фактора считаются критически важными для безопасности и развития. Они прочно интегрированы в европейскую и американскую политическую культуры, являясь важной частью исторического опыта взаимодействия стран Запада между собой и с иными цивилизациями[114]. Соответственно, государства, которые не обладают подобными преимуществами, должны согласно такой логике либо страдать от их отсутствия, либо стремиться приобрести хотя бы одно из них.
Сложно поспорить с тем, что в результате серьезного преобладания стран Запада в военной и экономической сферах международной жизни на протяжении последних 500 лет наличие топографических барьеров и доступ к морям действительно играли наиболее важную роль в мировой геополитике. Причина состоит в том, что за время своего формирования в базовом географическом ареале европейские государства выработали привычки, обусловленные этой топографической раздельностью внутри и широким доступом к морским пространствам. И наиболее устойчивые шаблоны поведения стран Европы в международных отношениях связаны с этими привычками, если не обусловлены ими. Другими словами, для европейцев или американцев доступ к морям важен не только как объективный фактор военных или экономических отношений, но и как сформировавшаяся культура опираться в своих действиях именно на эту возможность географического положения. А внутренняя разделенность Европы внятными топографическими барьерами сформировала устойчивое представление о том, что граница представляет собой естественное явление.
Под влиянием европейской традиции в российской научной и околонаучной литературе одним из наиболее популярных клише всегда было влияние необозримых просторов Восточноевропейской равнины на наше восприятие базовых вопросов безопасности. Оно возникло не на пустом месте – противники России на Западе или Востоке действительно использовали относительную легкость преодоления равнинного пространства для своих агрессивных намерений. Приходя из степей Востока, нас «терзали половцы и печенеги», а по среднерусской равнине шли несметные армии Наполеона и танковые колонны вермахта. Хотя, как мы знаем, большинство противников России в новое и новейшее время оказались совершенно не способны соотнести масштабы бескрайних русских просторов со своими военно-логистическими возможностями. Однако, обсуждая эту объективную проблему мы традиционно забываем о том, что равнинное положение влияло и на внешнеполитическую культуру самой России. Определяло отношение к пространству и возможности его преодоления, формирование способов географического распространения своего влияния вовне, восприятие границ и топографических объектов во внешней политике.
То же самое касается известного вопроса о доступе Русских земель к важнейшим морским торговым путям, контроль над которыми всегда был преимуществом наших соседей на Западе. Да, действительно, в периоды, когда Россия сталкивалась с необходимостью преодолеть свое военно-техническое и экономическое отставание от основных противников на Западе, доступ к морским торговым путям имел первостепенное значение. Когда в 1494 г. широкая коалиция западных соседей начинает первую коллективную торговую войну против Руси – Литва вводит запрет на ввоз через свою территорию серебра во владения Ивана III, Ливония прекращает продавать нам все цветные металлы, необходимые для развития артиллерийского и ружейного дела (медь, свинец и олово), а Ганзейский союз запрещает вести торговлю через Ивангород – Российское государство не могло своими силами обеспечить торговлю с дальними соседями, в т. ч. c королевством Дания, с которым у нас тогда были союзнические отношения. В последующем отдельные противники России на Западе уже постоянно полагались на отсутствие у нас своего серьезного доступа к морям, и только Великая Северная война (1700–1721) смогла решить эту проблему в сравнительно длинной исторической перспективе.
Из этих двух клише выросли традиционные для массового сознания тезисы о присущем России чувстве постоянной небезопасности и ее стремлении любой ценой добиться выхода к морям. Как мы видели, оба они имеют под собой некоторую основу, часто даже существенную – множество войн русской истории было связано с действием этих двух факторов. И мы не должны их игнорировать, когда рассуждаем о том, что такое география в русской политической культуре. Однако сводить к ним всю отечественную геополитику было бы весьма поверхностным использованием колоссального фактического материала, который находится в нашем распоряжении. Тем более что за исключением этих двух примеров, доступная литература практически никогда не предоставляет нам возможность задуматься о том, каким образом отразились на русской внешней политике другие географические обстоятельства.
Каково культурно-историческое значение многочисленных рек русской равнины? Что в реальности значила для нашего внешнеполитического самосознания огромная удаленность от самых крупных и агрессивных держав того времени? Как, например, внутренняя топография и климат великорусского Северо-Востока влияли на присущий России «способ войны и мира»? Какие географические особенности расселения русского народа были препятствием для формирования единой государственности, а какие, наоборот, способствовали этому в условиях острого внешнеполитического кризиса? Далее мы попробуем посмотреть, как в действительности эти многочисленные факторы повлияли на русскую внешнеполитическую культуру в период становления единой государственности с центром в Москве. В конечном итоге, это поможет нам приблизиться к самому важному вопросу этой книги: чем эмпирически стала Россия в условиях, которые были для нее определены свыше?
«География – это судьба» – говорил Наполеон Бонапарт, которому представилась драматическая возможность убедиться в особенностях геополитического положения России как фактора ее военно-политических отношений с другими народами[115]. И он был совершенно прав – география не спорит, она просто есть. Положение государства на географической карте мира является его единственным по-настоящему объективным признаком – оно определяет основные угрозы и дает ресурсы, необходимые для их отражения. При этом ресурсы не только в виде полезных ископаемых или других природных богатств. С географией связана базовая хозяйственная деятельность народа, что является фундаментально важным для отсутствия или наличия у него привычки к коллективному труду, в наибольшей степени свойственному, например, так называемой «цивилизации риса». Географическое положение и климат играют важную роль при формировании политической культуры, поскольку являются определяющими для пространственного размещения населения[116].
Ресурсом для государства является само по себе его географическое положение. На это особенно обращал внимание, например, Никлас Спикмен (1893–1943), один из основоположников современной геополитики как практической науки, служащей внешнеполитическим интересам государства, – создатель американской стратегии контроля над Евразией. Он справедливо указывает, что «география страны – это, скорее, материал для ее политики, а не ее причина. И если признать, что одежда в конечном счете должна быть скроена так, чтобы соответствовать ткани, это не значит, что ткань определяет стиль одежды или ее адекватность. Однако люди, формулирующие политику, не могут игнорировать географию государства. Характер территориальной базы влиял на их формулировки в прошлом и будет влиять в будущем»[117]. Вопрос состоит в том, насколько интеллектуально способным оказывается государство для того, чтобы видеть в собственном географическом положении не столько тяжкие обязанности, сколько блестящие возможности.
Только географическое положение представляет собой наиболее устойчивый базис внешней политики, задает ей направление, изменить которое не могут никакие события, помимо гибели государства как такового. Даже расширение территории государства не меняет его базовые геополитические характеристики, поскольку метрополия всегда остается на своем месте. Мировая политическая история не знает примеров радикального смещения основной территории нахождения экономических и административных центров государства в принципиально другую географическую локацию. В этом, в частности, причина недолговечности чисто кочевых империй. А это значит, что географические условия зарождения государственности не только определяют базовые представления о пространстве и влияют на политическую культуру на этапе ее формирования, но и в наибольшей степени сохраняют свое влияние, даже когда государство выходит далеко за пределы своего изначального размещения. Это действует и в случае с державами, терявшими свой суверенитет полностью или над значительными территориями, как Индия или Китай. А тем более в случае с теми немногими странами, которые на протяжении столетий сохраняют возможность самостоятельно определять свою внешнюю и внутреннюю политику. К числу таких относится и Россия, а значит, для нас изначальное географическое положение государственного центра продолжает оставаться одним из трех важнейших объективных факторов национальной внешнеполитической культуры.
Помимо своей роли в формировании идентичности, география – это ресурс внешней политики государства, его дипломатической и военной деятельности. Как сформулировал в одном из своих трудов выдающийся систематизатор науки о международных отношениях Ханс Моргентау, «пирамида силы государства произрастает на сравнительно стабильном фундаменте его географического положения»[118]. Сравнительно изолированное положение англосаксонских государств – сперва Великобритании, а затем США, Австралии или Новой Зеландии – определяет их отношение к большинству внешнеполитических проблем. Жизнь на острове ведет к тому, что у вас возникает способность более четко разделять вызовы на представляющие угрозу выживанию и имеющие чисто дипломатическое значение. Ресурс внешней политики англосаксов – это их островное положение, что позволяет видеть абсолютное большинство конфликтов современного мира не как угрозу, а как поле для дипломатической игры. Фраза it's all just a game («все это только игра») представляет собой суть такого отношения к проблемам, которые для других цивилизаций могут быть жизненно важными.
Континентальные страны, вроде большинства наших европейских соседей, воспринимают такую категорию, как баланс сил, наиболее серьезно – от него зависит их существование на ограниченном пространстве, где физические расстояния между основными центрами разных государств всегда были крайне незначительными. Именно поэтому континентальная Европа становится очагом возникновения такого явления, как международный порядок, т. е. основанный на балансе сил комплекс правил, определяющих отношения между государствами в мирное время. Для России эта категория традиционно является менее важной, поскольку наши пространства исторически позволяли менее требовательно относиться к предсказуемости поведения соседей. Другими словами, европейская теснота одновременно провоцирует агрессивность в отношении соседей и создает условия для более активной дипломатической коммуникации.
Для Китая одинаково угрожающими являются степные просторы Евразии и морские пространства Тихого океана, и его безопасность требует постоянно с настороженностью относиться к любым серьезным изменениям на огромной части поверхности Земли. Индия имеет одновременно идеальное и ужасающее геополитическое положение: она полностью отгорожена от остальной Евразии Гималаями, горными хребтами Среднего Востока и непроходимыми джунглями Юго-Восточной Азии. Это делает ее сравнительно автономной в своем развитии и мало нуждающейся в том, чтобы развивать с другими государствами иные связи, нежели торговые. При этом географическое положение Индии всегда препятствовало развитию у ее государственности стремления к территориальной экспансии. Да и в целом, огромные пространства, разделяющие основные цивилизационные центры Азии, никогда не способствовали возникновению и развитию там такого феномена, как постоянные союзнические отношения, – дистанция настолько велика, что пока союзник будет собираться на помощь, вы уже потерпите военное поражение. Огромные азиатские пространства – это не античная Греция, где расстояние от одного полиса до другого составляло один-два дня пути.
Морские державы должны постоянно заботиться о контроле над торговыми путями и создают могучие военно-морские силы, континентальные думают о своем ближайшем окружении и уделяют основное внимание сухопутным силам и четкому определению границ. Положение Китая создает основания для постоянных страхов быть отрезанным от морской торговли, получения ресурсов и доступа на зарубежные рынки. Только в последние десятилетия у Китая появилась сравнительная уверенность в том, что дружественные отношения с Россией являются гарантией против такой изоляции со стороны морских просторов. США такого беспокойства не испытывают, поскольку отделены от остальных крупных держав океанами, к которым невозможно заблокировать доступ. Германия зависит от контроля над своими соседями и влияния на их развитие, поэтому она после Второй мировой войны была «чемпионом» сотрудничества со своими европейскими партнерами. Франция пытается одновременно контролировать Германию и вести дела на море, где и сейчас сталкивается с более искушенными здесь англосаксами. Индия полагается на освоение «своего» океана, ревниво относясь к проникновению в него других крупных держав. Турция зажата между Востоком и Западом, поэтому должна постоянно маневрировать, находясь в перманентном ужасе по поводу того, что арабский мир и Европа уничтожат ее под своим встречным давлением.
Ландшафт формирует возможности хозяйственной деятельности, оценку угроз, восприятие пространства в контексте выживания социальной общности, способность или неспособность народа контролировать свои устремления, понимание наличия естественных границ или отсутствие таковых. Оценивая структуру расселения русской народности на первоначальном этапе, основоположник нашей геополитики М. К. Любавский пишет: «Русское население как по роду своих занятий (земледелие, охота, бортничество и рыбная ловля), так и по требованиям безопасности должно было придерживаться приречных лесов. Благодаря этому русские селения в этих областях размещались известными группами»[119]. Взаимодействие с определенным ландшафтом определяет базовые черты отношений государства к географическому измерению его развития: указывает, что представляет собой угрозу, а что является возможностью для развития.
Кроме того, ландшафт является важным фактором некоторых видов хозяйственной деятельности, что затем приводит к появлению устойчивых привычек взаимодействия с пространством: «Занятие звероловством не позволяло русскому населению скучиваться в ограниченных пространствах, а влекло его к занятию возможно большего пространства. В поисках за зверьем русские люди проникали все далее и далее в лесную глушь и, найдя богатые звериные угодья и подходящее место для усадьбы или пашни по соседству с угодьями, оставались на нем на постоянное жительство»[120]. И речь здесь идет отнюдь не об эпохе «освоения» русскими бескрайних просторов Сибири. В данном случае «лесная глушь» – это все территории к востоку от Новгорода и северо-востоку от современных Курской и Белгородской областей.
Продвигаясь в земли современных Московской, Тверской, Ярославской, Владимирской, Ивановской, Костромской или Нижегородской областей, переселенцы из «изначальной Руси» предваряли то, что их потомки делали на пространствах за Волгой в XII–XIII вв., в пермских лесах в XIV–XV вв., а затем – за Уралом и на просторах Южной Сибири вплоть до Тихого океана. Доминик Ливен резонно указывает, что «для русского человека периода СССР было трудно определить, где кончается Россия и начинается империя, поскольку он продолжал вековую миграцию своих предков через степь». Добавим, что это было для него сложно в той же мере, как и для его предков на протяжении нескольких сотен лет до создания Российской империи, или для нас сейчас, когда мы пытаемся сформулировать политику в отношении стран-соседей[121]. Освоение территории, таким образом, является одной из базовых черт русской культуры.
Мы знаем, что Россия возникла как глубоко континентальная держава. Даже выход к ближайшим морям – Каспийскому, Черному и Балтийскому – не означает для нее прямой связи с Мировым океаном: все эти моря отделены от него проливами, которые могут контролировать враждебные России государства. Регионы, где Россия непосредственно выходит к Мировому океану – Арктика и Дальний Восток, – удалены от ее основных административных и промышленных центров. Поэтому отношение к морским пространствам у нас сформировано в контексте задач, которые приходилось решать в силу их удаленности, а не через понимание того, что море – это возможность. Однако со времени обретения ее основной территории Россия одновременно развернута к Азии, Европе, Среднему и Ближнему Востоку.
Такое положение позволяет ей выстраивать свою внешнюю политику на основе подлинной, а не сконструированной многовекторности, дает возможность дипломатического маневра одновременно на четырех направлениях. «Поворот к Востоку», о котором мы много читаем и слышим последние годы, – это в действительности для России явление вневременное, обусловленное уже ее первоначальным географическим положением и стремлением народа к расширению пределов своего проживания туда, где это не угрожает его безопасности. Однако оно всегда оставалось на периферии общественного сознания именно потому, что географические расстояния здесь остаются огромными и несопоставимыми с западным вектором. Русский ученый-географ В. П. Семенов-Тян-Шанский уже в начале прошлого века переживал о том, что по структуре экономики и населения Россия «имеет вид постепенно сужающегося зазубренного меча, тончающего и слабеющего на своем восточном конце»[122].
Можно согласиться с основоположником классической геополитики на Западе Фридрихом Ратцелем в том, что география имеет важное значение и для природы самого государства, создает условия, в которых определяется его смысл существования: «Чем шире и яснее географический горизонт, тем обширнее политические планы и тем больше становится мерило.
Однако в политическом отношении обширное расселение является более требовательным. Не случайно М. К. Любавский отмечает, что природа страны с самого начала нашей истории вовсе не содействовала образованию из Руси единого и тесно сплоченного государства, а «наоборот, обрекла русское население на более или менее продолжительное время группироваться в мелких союзах, тяготеть к местным средоточиям, проникаться местными привязанностями и интересами, местными стремлениями»[124]. Такая структура расселения стала естественным следствием топографических особенностей страны и создала дополнительные условия для «братоубийственных браней» между русскими городскими общинами и землями-княжениями в десятилетия, предшествовавшие монгольскому нашествию, и, как мы знаем, ставшими одной из причин его успеха. Знание того, что изначальное расселение русского этноса не способствовало его сплочению, позволяет нам понять в полной мере, насколько важными оказались задачи внешнеполитического характера, вставшие перед Русской землей в середине XIII столетия. К этому времени на сравнительно недавно освоенных территориях к северу от р. Оки – в землях Верхнего Поволжья и Волго-Окского междуречья[125] – уже возникли несколько крупных и средних по своим размерам городских центров новых земель-княжений, формально объединенных с 1212 г. в состав Великого княжества Владимирского.
Заселение территорий русского Северо-Востока, оказавшихся со второй половины XIII – начала XIV в. очагом образования новой государственности с центром в Москве, происходило в результате массового движения славянского населения в лесистое междуречье Волги и Оки[126]. Это переселенческое движение на протяжении XI–XII столетий было одновременно крестьянским, княжеским и монастырским, что также вело к появлению общенародного восприятия пространства в развитии русской государственности[127]. Само по себе возникновение русского населения Северо-Востока в XI–XII вв. стало результатом неограниченного естественными барьерами движения со стороны Днепра. На осваиваемых землях страна, по выражению С. М. Соловьева, «была громадна, но пустынна; племена редко разбросались на огромных пространствах по рекам; новое государство, пользуясь этим удобством водяных путей во всех направлениях, быстро охватывало племена, быстро наметило громадную для себя область»[128].
При этом уже изначально будущий очаг великорусской государственности отличался внутренней физической разобщенностью, связанной с особенностями ландшафта. Любавский отмечает, что «обособленную полосами больших лесов область представляла собой и Ростово-Суздальская земля, поселки которой сосредоточивались, главным образом, в бассейне Клязьмы, по берегам Москвы-реки и Волги, от устья Тверцы до устья Оки»[129]. Такой способ размещения городских центров создавал все условиях для их политической разобщенности и, одновременно, обусловливался хозяйственной деятельностью нового населения, его соображениями безопасности и связью с речными торговыми путями. Забегая вперед скажем, что в полной мере обладала всеми этими достоинствами Москва, и поэтому «при распространении русского владычества в Залесском крае посреди финского народца мери князья не могли не оценить такого выдающегося пункта»[130].
Расселение славян в бассейне этих рек (и далее за Волгу) было непрерывным процессом и не останавливалось даже в периоды самых серьезных внешнеполитических потрясений. Освоение русскими северных и северо-восточных территорий вплоть до Урала продолжалось одновременно с напряженной борьбой за выживание на юго-восточном и западном направлениях. Новое население Северо-Востока формируется постепенно и на основе смешения выходцев из разных племенных центров Южной и Юго-Западной Руси, двигавшихся в «Залесье» не вслед за завоевательными походами князей, а через свободное переселение в поисках безопасности от степных кочевников и новых природных ресурсов для эксплуатации. Одновременно происходило обогащение этого славянского населения за счет интеграции в него местных народностей финно-угорского происхождения, когда «поступательное движение славяно-русского населения на север и северо-восток сопровождалось не только оттеснением инородческих племен в разные стороны, но и поглощением их, претворением их народности в славянскую»[131].
Закладываются основы многонационального по своему этническому происхождению русского народа, что в будущем позволит более естественно принять в состав российского государства более крупные и оформившиеся этнические группы. Авторитетные историки отмечают, что «расселение славян по Волге, Оке и их притокам не сопровождалось завоеванием местного населения, хотя имело своим следствием его ассимиляцию. Археологи до сих пор не обнаружили каких-либо признаков разрушения или уничтожения мерянских или балтских сельских поселений и городищ. Мерянские центры продолжали существовать и долгое время после появления славян. Последние первоначально селились на пустых, незанятых местах. Конечно, в скором времени славяне распространили даннические отношения на аборигенное население, причем зарождавшаяся местная знать вошла в состав пришлого господствующего класса, однако военный захват чужих племен и их территорий здесь не имел места»[132]. Особенно важно отметить формирование уже на первоначальном этапе традиции интеграции местных племенных элит на новых территориях – на протяжении последующих веков это станет одной из отличительных особенностей русской государственности. Уникальная готовность включать недавно иноземную аристократию в состав своего правящего слоя выделяет Россию среди всех других государств Запада и Востока.
Особенно активным переселенческий процесс становится с середины XI в., когда появление половцев на юго-восточных границах Киевской державы вело к превращению ее значительной части в рискованную для оседлого проживания. На новые земли вокруг Суздаля и Ростова Великого происходит «великое передвижение народов (…) и начало того великого процесса, который приводил к антропологическому перерождению славянского наружного типа, и быть может, и славянской психики в русском народе. (…) Тихо, бесшумно, совершалось и в глубине лесов Восточной Европы антропологическое смешение, образование новой народности»[133]. Славяне переселяются в новые земли не племенами, а семьями, что ведет к их смешению, возникновению общего для них языка и основы своеобразной культуры. Так в течение нескольких столетий до внешнеполитических потрясений середины XIII века на Русском Северо-Востоке происходит оформление великорусской народности: славянской по крови, связанной с древним Киевом духовной культурой и династическими отношениями князей, но в течение последующих столетий создавшей основу для новой политической организации – «вооруженной Великороссии».
Отметим общее согласие историков с тем, что почти все территориальное расширение России было процессом, когда государство следовало за населением, а не переселенцы привлекались на уже завоеванные государством земли – в этом фундаментальное отличие русского расселения от колониализма в его «классическом» европейском изводе. А поскольку с самого начала на новые земли перемещалось население разных восточнославянских племен, где оно смешивалось с местными жителями, то их расселение оказалось, в конечном итоге, причиной исчезновения племенных различий. Хотя и этот процесс нельзя считать только связанным с формированием великоросского государственного центра на Русском Северо-Востоке.
Уже в XII в., как отмечает А. А. Горский, «ко времени обретения волостями статуса „земель“ их границы были очень далеки от рубежей догосударственной эпохи»[134], т. е. племенного расселения восточных славян. Фактом является то, что племенное разделение в русских землях исчезает достаточно быстро, чего нельзя сказать о наших западных или восточных соседях. Вступали во взаимодействие факторы безопасности и географии, что привело, в конечном итоге, к возникновению новой нации и государства. И в результате последующих исторических событий, уже к середине XIII в. «сбивалось русское население в бассейне верхней Волги и левых притоков Оки и вырастала новая Русь»[135].
Одновременно возникают особые черты внутриполитической структуры русского общества. А. Е. Пресняков пишет: «Южнорусские родовые начала, перенесенные на север, попадали в условия, где им осталось только более или менее быстро погибать и разлагаться, по полному их несоответствию отношениям жизни на новине заново колонизируемого полудикого края»[136]. Вообще, и раньше важной отличительной особенностью территориального развития Руси было образование новых административных единиц не по племенному признаку, а вокруг городских центров: «Русские земли не были племенными союзами, а чисто политическими. На это указывает и то обстоятельство, что и назывались они не по именам племен, а по именам главных городов: Новгородская, Полоцкая, Смоленская, Ростово-Суздальская, Волынская, Галицкая, Киевская, Черниговская, Переяславская, Муромо-Рязанская»[137].
Это качественным образом отличает исторические принципы формирования русской государственности от известных нам примеров в Европе или Азии. На Западе ранние территориально-административные единицы были продолжением племен и народов: баваров (Бавария), бургундов (Бургундия), англов (Англия), бретонцев (Бретань), фламандцев (Фландрия), фризов (Фрисландия), саксонцев (Саксонии: Верхняя и Нижняя), моравов (Моравия), ломбардцев (Ломбардия) и т. д. В азиатском Китае множественность самостоятельных государств внутри одной нации имела династический характер, и они назывались по имени правящей там фамилии или названию географической местности – государство и династия Хань (по Ханьчжун – среднее течение реки Ханьшуй), царство Ци, царство Шу, царство Чжао, царство Янь, царство Северная Вэй и т. д[138]. В России земли формировались вокруг городских центров и совершенно без необходимости учитывать племенную специфику их населения.
Тем более что заполненный лесами и болотами новый ландшафт создавал условия, при которых «русское население должно было располагаться по стране оазисами»[139]. Таким образом, появляются предпосылки двух важнейших элементов русской политической жизни в период формирования единого государства с центром в Москве. Во-первых, борьбы между городскими общинами, во главе которых стоят княжеские дома, одинаковыми по этнической структуре своих жителей, однако преследующими самостоятельные политические цели. Во-вторых, наличия намного более сильных предпосылок объединения в силу того же этнического состава – он не был, в отличие от Европы, разделяющим фактором. Возникает основа для свойственной нашей культуре внутренней разобщенности, отсутствия серьезной роли этнического и расового фактора единства, играющего весьма значимую роль у других цивилизаций. При этом изначальная слабость этнического национализма способствует интеграции иных народов и религиозных групп в общее государство. Возникают предпосылки для формирования единой русской государственности не на этнической, а на политической основе – как функции от интересов населяющего ее народа.
Мы видим, что города-государства, они же земли-княжения, Средневековой Руси оформились в виде самостоятельных единиц под влиянием не только своеобразной системы наследования княжеских столов, но и в силу географических особенностей их размещения. Последующее возникновение на основе отдельных земель-княжений единого государства – как военной организации русского народа стало, как мы видим, ответом на внешний вызов. Сформировать единство такого разбросанного населения могли только чрезвычайные обстоятельства, важнейшим из которых стала угроза его выживанию во времена, когда соседи Руси выступили против нее в виде уже сравнительно целостных этнообщественных систем[140].
Но даже формирование общего государства не сможет окончательно преодолеть главную проблему – сложность поддержания внутреннего единства при широком расселении русского народа. То, что единое государство было в конце XV в. создано вопреки географии, не могло решить проблему, с ней объективно связанную. Оценивая значение пространственного фактора, М. К. Любавский писал в начале XX в., что природные условия важны в той мере, насколько они «способствовали развитию социальности или же послужили препятствием для развития народной цивилизации»[141]. В случае с Россией география сама по себе формированию единой цивилизации не способствовала – эту задачу за нее решила международная политика со всей суровостью, присущей этому виду взаимодействия между людьми.
Пространство Русской государственности
Географическое расселение и ландшафт имели, таким образом, большое значение для политической структуры Русской земли в период, непосредственно предшествовавший драматическим событиям середины XIII в. Однако не меньшую роль эти факторы играли в контексте объединения русских земель вокруг Москвы в XIV–XV вв. и дальнейшего развития нашей государственности. Применительно к этим двум сюжетам мы можем выделить несколько наиболее значимых последствий общего географического положения, ландшафта и климата для истории отношений России с другими народами и ее внешнеполитической культуры. Во-первых, топографические и климатические особенности Волго-Окского междуречья и находящихся сразу за его непосредственными границами территорий Великороссии повлияли на развитие внешней политики формирующегося Русского государства и его особой стратегической культуры. В этом география активно взаимодействовала с историческим процессом и вместе они повлияли на то, какие устойчивые привычки возникли под влиянием этих двух факторов. Во-вторых, важным представляется то, что уже после выхода за пределы изначальных границ «вооруженной Великороссии» российская внешняя политика продолжала развиваться в географических условиях, которые, в сущности, не особенно отличались от тех, что сопровождали ее на протяжении первых двух столетий государственности. Обширная степная зона была исключительно трудной для продвижения народа Русского государства на протяжении еще, по меньшей мере, нескольких столетий.
Кочевые народы Евразии, расселившиеся на пространстве всего степного пояса от Маньчжурии до Причерноморья, долго сохраняли способность препятствовать распространению там земледельческой культуры и сами представляли угрозу для земель, населенных русскими и другими оседлыми народами. Поэтому вплоть до середины XVIII в. освоение русскими Сибири осуществлялось с использованием северных морских и речных путей сообщения – двигаться на восток через степи было слишком опасно. И мы видим, что вплоть до расцвета своего имперского военного могущества Россия полагалась на те же навыки, что возникли и применялись в первоначальный период освоения Волго-Окского междуречья и территорий, расположенных от него к Северу и Северо-Востоку. Это, несомненно, способствовало дальнейшему закреплению в русской внешнеполитической культуре особого восприятия, например, рек, о чем мы поговорим немного ниже.