Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь и творчество композитора Фолтына - Карел Чапек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Значит, Тереба тоже… — пробормотал он. — Да, конечно, ему ведь тоже жрать было нечего!

— И сколько он вам за это заплатил?

— Он? — заворчал Франта. — Мне лично эта мразь дала три тысячи за все либретто, но в этом винегрете от меня осталось только три отрывка. Самые лучшие стихи сократил!

Купецкий заулыбался таинственно, как китайский божок.

— Gesamtkunstwerk[11]. Я так полагаю, что это писало человек пять, по крайней мере. Вот это, например, Восмик. А это, — он надолго задумался над страницей, — кто бы это мог написать? «Юдифь, Юдифь, что шаг твой неуверен?» Этого я не знаю. «В моей груди косматой…» — пожалуй, это Льгота. Помнишь его «…как гулок шаг мужей косматых…» Ты не знаешь Льготу? Такой молоденький дохлятик, прямо как птенчик желторотый…

— Скажи мне, пожалуйста, а как он заказывал вам эту работу? Купецкий пожал плечами.

— Как, как! Пришел сюда… будто случайно. «Ах, как я счастлив видеть здесь любимого поэта!..»

— А на музыкальные вечера он тебя не приглашал?

— Нет. Ему нужна богема, но чтоб при лакированных туфлях. Салон, понимаешь? Он тут вот, в трактире, со мной сидел, этот меценат. Я нарочно делал вид. что пьян вдребезину — чтобы говорить ему «ты»: уж он извивался… — Купецкий снова захохотал. — Ну, а потом начал: я-де, мой дорогой, сочиняю оперу, либретто пишу сам…

— …Чтобы было нечто целостное.

— Именно. Но что голова его полна музыкальных мыслей и он не может полностью отдаться либретто. Так что, не хочу ли, мол, я в общих чертах набросать план действия и написать несколько стихотворных монологов — ну, и еще там, что придет в голову. Чтобы у него-де было временное руководство для музыкального вдохновения. Наболтал с три короба. Представляю я себе творческие муки этого композитора…

— И ты попросил у него аванс?

— Откуда ты знаешь? — удивился Купецкий. — Послушай, у тебя нет какой-нибудь работы?

— Нет, — сказал я. — А этот бред сумасшедшего, как ты думаешь, он сам сочинил?

— Прямо, — заворчал Франта. — Для этого у него есть молодой поэт, что к нему в гости ходит. В лакированных туфлях.

— Он не сумасшедший?

— Похоже, нет, — произнес поэт Купецкий. — Впрочем, про поэтов тут ничего нельзя сказать с достоверностью.

Когда Фольтэн пришел ко мне за рукописью, я повел разговор примерно так:

— Послушайте, Фольтэн, это не годится. Как вы и сами изволили заметить, художественное произведение должно представлять собою нечто целостное. А эта рукопись, которую вы называете либретто, выглядит так, как будто ее сочиняли пять человек. Как если бы вы взяли пять текстов, написанных пятью разными авторами, разрезали их на кусочки и кое-как слепили воедино. Тут же нет ни начала, ни конца, в каждой сцене иной стиль, иное звучание, совсем другие действующие лица… Короче, Фольтэн, вы можете это выбросить!

Он несколько раз судорожно проглотил комок в горле, моргая с несчастным видом, как провинившийся школьник.

— Доктор, — заговорил он, заикаясь, — может быть, вы сами хотели бы придать этому приличный вид? Разумеется, не бесплатно.

— О, нет. Простите, но как вы можете покупать у нескольких людей тексты, а затем выдавать их за свое собственное либретто? Так не поступают!

Он был удивлен и даже немного оскорбился.

— А почему бы нет? «Юдифь» все равно мое духовное детище! Сделать из нее поэму или оперу — это моя идея, сударь!

— Это правда, — сказал я ему. — Только до вас эта идея почему-то пришла в голову какому-то Иоахиму Граффу, и Микулашу Коначу, и Гансу Саксу, и еще Опицу, Геббелю, Нестрою и Кейзеру, а оперу о ней написал какой-то Серов — и еще Ветц, Онеггер, и Гуссенс, и Эмиль Николаус фон Резничек. Но именно поэтому о Юдифи можно написать еще дюжину опер, — добавил я поспешно, увидев, как он сникает, — все дело в том, как этот материал понят и подан.

Он заметно воспрянул духом и просиял.

— Вот именно! И это понимание чисто мое! Знаете, как Олоферн пробуждает в девственной Юдифи женщину… он пробуждает в ней такую яростную эротическую одержимость — только потому она его и убивает… Потрясающая мысль, не правда ли?

Я готов был его пожалеть — он явно не имел ни малейшего представления о том, как это тривиально.

— Полагаю, — сказал я, — что все в гораздо большей степени зависит от музыки. Знаете что, предложите какому-нибудь порядочному драматургу написать для вас все либретто целиком, и пусть он поставит свою подпись, понимаете?

Он снова с жаром пожимал мне руку и трогательно благодарил.

Я-де его понял и влил в него новые силы и новое желание работать — чем это, не знаю. И снова он прислал мне великолепную корзину с ананасами, вальдшнепами и «Марией Бризар»[12]. Наверно, это было связано с тем, что он считал себя страстным сенсуалистом и гедоником.

Примерно через месяц он явился снова, сияя больше, чем когда-либо.

— Пан доктор, — провозгласил он победно, — несу вам свою «Юдифь»! Теперь это, наконец, то самое! Я вложил сюда всю свою концепцию. Полагаю, на этот раз вы останетесь довольны и композицией, и развитием действия.

Я взял рукопись.

— Вы написали это сами? Он глотнул слюну.

— Сам. Все сам. Я никому не мог доверить свое видение Юдифи. Это настолько точное представление…

Я начал перелистывать рукопись и через минуту ориентировался в ней как дома. Это был доморощенный перевод Геббелевой «Юдифи», местами бесстыдно изуродованный и нашпигованный сухими пародийными стишками Купецкого, полоумными тирадами и «косматой грудью» Льготы.

— Мне этого достаточно, Фольтэн, — сказал я. — Вас сильно одурачили. На четыре пятых это плагиат «Юдифи» Геббеля. С этим вы не можете выйти на публику.

Фольтэн покраснел и снова судорожно глотнул.

— А если подписать так, — слабо защищался он: — «По драме Геббеля — Бэда Фольтэн».

— Не делайте этого, — предостерег его я. — С Геббелем там сейчас такое творят, что это вопиет к небу; казнить за это надо. Давайте я лучше сразу брошу это в огонь.

Он вырвал у меня рукопись и прижал к груди, как величайшую драгоценность.

— Только посмейте, вы! — завопил он; глаза его горели отчаянной ненавистью. — Это моя Юдифь! Моя! Это мое, мое видение. И совсем неважно, что… что…

— Что это уже кто-то написал, не так ли?

Я видел, что ему абсолютно недоступна, так сказать, моральная сторона проблемы, что он по-детски влюблен в свою Юдифь; он мог бы покончить с собой, если бы кто-нибудь доказал ему, что он заблуждается. Я пожал плечами.

— Возможно, вы правы, Фольтэн. Когда человек что-то любит, оно в известной мере принадлежит ему. Я вам вот что предложу. Я буду продолжать считать ваше либретто плагиатом и жульничеством, а вы считайте меня идиотом или чем хотите, и все.

Он ушел от меня глубоко оскорбленный. С того времени он не называл меня иначе как литературным блохоловом, педантом-калекой и еще не знаю как. Что правда, то правда: ненавидеть он умел, как истинный литератор. В этом с ним не мог сравниться никто.

7

ВАША АМБРОЖ

Меценат

Было нас трое бедных ребят: скрипач Прохазка, именуемый Ладичка, толстый и заспанный Микеш, по прозвищу Папочка, и я; мы учились в консерваторской школе по классу композиции, и только одному богу известно, чем были живы — скорей всего тем, что брали друг у дружки взаймы одну двадцатикронную купюру, которую в один счастливый вечер Палочка заработал за роялем в каком-то ночном заведении.

Однажды нас позвал наш обожаемый учитель и мэтр и радостно объявил:

— Юноши, я, кажется, нашел для вас мецената!

Оказывается, к нему явился один состоятельный «друг искусства» и сказал, что хотел бы поддерживать материально двух-трех талантливых начинающих композиторов. Сто пятьдесят крон в месяц, мальчики, сказал профессор; конечно, не так много, но все будет зависеть от того, как вы себя поставите — со временем это может принести больше. Так что, босяки, не посрамите меня, закончил старый добряк в умилении, и ведите себя прилично! Помните, что ваши воротнички всегда должны быть чистыми, а шляпу нельзя класть на рояль. Короче, бегите скорей представляться!

Мы помчались во все лопатки. Еще бы! Сто пятьдесят крон — это был невероятный дар небес. Когда мы позвонили у дверей пана Фольтэна, у нас было ощущение, будто нас целое стадо, целый табун многообещающих композиторов в черных обшарпанных костюмах, и мы изо всех сил старались сделаться потоньше, чтобы нас казалось меньше. Горничная в белом фартучке провела нас к пану Фольтэну. Он сидел за огромным письменным столом в шитом золотом парчовом халате и что-то писал. Он поднял голову, надел очки — от чего стал выглядеть старше и строже — и начал внимательно рассматривать нас по очереди. Очевидно (не знаю только почему), наш вид его удовлетворил, потому что он дружески кивнул нам и промолвил:

— Так это вы? Мне вас рекомендовал ваш учитель. Это великий артист, господа! Великий артист и великий человек!

Мы забормотали, что да, конечно, разумеется. Пан Фольтэн позвонил и встал. Я испугался, что мы что-то не так сделали и нас сейчас выбросят вон; Папочка в волнении сопел, а Ладичка, широко раскрыв глаза, рассматривал эту бархатную комнату. Но нас не выгнали, просто вошла та бойкая горничная и сделала книксен, совсем как в театре.

— Анни, принесите господам чай, — приказал пан Фольтэн. — Садитесь, господа; сюда, пожалуйста.

Мы забормотали, что нам очень нравится стоять, но все-таки пришлось сесть; в таких креслах мы никогда не сидели. Папочка погрузился в кресло так глубоко, что со страху прямо окаменел. Ладичка не знал, куда девать свои длинные ноги, а я взял на себя смелость заговорить, Для начала несмело откашлявшись. Пан Фольтэн бросился в свое кресло и сложил кончики длинных пальцев.

— Великий мастер, — повторил он еще раз. — Я поздравляю вас, господа, с таким учителем. Вообще, посвятить себя искусству — это прекрасный жизненный путь. Прекрасный… и трудный. Уж кто-кто, а я знаю, какое это испытание — быть артистом.

Длинными пальцами он провел по волосам.

— Вы должны быть готовы к суровой жизни, полной самоотречения…

Папаша Микеш испуганно моргал, а Ладичка водил глазами по коврам и занавескам. Пан Фольтэн говорил о непонимании, с которым встречается великий художник, а я изредка издавал какие-то звуки, выражающие согласие. Тут вошла горничная, неся огромный поднос. Ладичка рванулся к ней навстречу, чтобы галантно его подхватить, но, наверно, этого не надо было делать, потому что она, не обратив на него никакого внимания, поставила поднос перед нами. Отродясь мы такой роскоши не видали: чашки тончайшего фарфора, какие-то хрупкие тарелочки, чайничек с заваркой, чайник с кипятком, графинчик с ромом, другой графин с лимонной водой, блюдо с бутербродами, тарелка с бисквитами, вазочка с конфетами и не знаю что еще, — и все это горничная выставляла перед нами на стол. Ладичка совершенно бесстыже разглядывал ее своими большими поэтическими глазами, и вид у него был такой, будто он вот-вот возьмет ее за руку. Папочка, потрясенный, перестал дышать и только пинал меня под столом, и я один поддерживал разговор, временами произнося «да».

— Прошу вас, господа, — пригласил нас пан Фольтэн и сам стал разливать чай. — Покрепче? Не очень?

Мы в тот день еще не ели; Папочка протянул руку к бутербродам и уже нес ко рту кусок хлеба, щедро нагруженный ветчиной и лососиной. Я еле-еле успел его пнуть, чтоб обождал. Пан Фольтэн между тем налил чаю и медленно мешал его серебряной ложечкой; сахару он не положил. Я сделал то же самое. Папочка в замешательстве положил свой бутерброд на кружевную салфетку, чтоб не испачкать тарелочку, и тоже начал мешать. Пан Фольтэн задумчиво мешал чай и продолжал говорить о тяжелой доле артиста в наше время. Он взял маленькое печеньице и, откусывая его крошечными кусочками, запивал горьким чаем. Я сделал то же самое — тоже откусывал печенье и запивал горьким чаем. Папочка бросил на меня вопросительный взгляд и тоже взял печенье. Я думаю, мы произвели на пана Фольтэна благоприятное впечатление. Но тут Ладичка вдруг вышел из своего восторженного оцепенения, добавил в чай рому и начал набивать брюхо бутербродами. К сожалению, я не мог до него дотянуться под столом. Я всегда считал, что скрипачи совершенно не умеют себя вести и слишком много о себе думают. Увидев это, Папочка опять взял свой бутерброд и откусил. Наверно, он не должен был этого делать, потому что пан Фольтэн смерил его взглядом и сказал:

— Так вы пианист, пан… пан?..

Несчастный Папочка покраснел, заглотнул полбутерброда, а оставшуюся половину снова положил на салфетку.

— Микеш, — сказал он сдавленным голосом. — Да.

Пан Фольтэн некоторое время его расспрашивал, а Ладичка спокойно пожирал бутерброд за бутербродом. Затем настала моя очередь: пан Фольтэн очень любезно спросил, откуда я родом, кем был мой отец, какая музыка мне больше всего нравится и так далее, словом, вопросы соответствовали моему возрасту. Потом он посмотрел на Ладичку. Ладичка встал, потянулся, как сытая кошка, и как ни в чем не бывало пошел к роялю, где лежала темно-коричневая скрипка; он взял ее в руки, с видом эксперта подергал легонько струны и небрежно так бросил:

— Миттенвальдская?

Это было первое слово, которое он произнес. Пан Фольтэн просиял.

— О, да. Собственноручная работа мастера Маттиаса Клотца. Минутку, я покажу вам ее паспорт.

Мы с Микешем переглянулись. Погоди, Ладичка, мы тебе это попомним! А Ладичка Прохазка между тем сунул скрипочку под подбородок, пару раз проехался по струнам смычком и заиграл. Песню де Фальи. Да, Ладичка умел себя вести в высшем обществе — прямо будто век общался с меценатами. Пан Фольтэн опустился в кресло и слушал с закрытыми глазами, одобрительно кивая головой.

— Хорошо, — сказал он под конец. — А свое что-нибудь?.. Ладичка, не моргнув глазом, стал играть свои вариации на детские темы. Сыграв три, он сказал: «Вот так», положил скрипку и опять навалился на бутерброды. Пан Фольтэн взглянул на меня. Я мигом очутился за роялем и мужественно исполнил свое «Анданте»; теперь-то я знаю, что в нем было довольно много цитат из нашего дорогого учителя, но тогда я очень гордился своим опусом № 3. Потом наступила очередь нашего гениального Папочки. Он волновался невероятно и довольно скверно исполнил свою блестящую «Чакону» с великолепной главной темой. Пан Фольтэн не сказал на это ничего. Признаюсь, мне это было немножко неприятно; конечно, Папочка играл в тот день препаршиво, и при каждой ошибке щеки его морщились, как у толстого младенца, который вот-вот заревет, но его «Чакона» была такая кристальная вещичка, что кто хоть немножко понимает музыку… впрочем, кто ее действительно понимает?

В общем, все обошлось хорошо; пан Фольтэн объявил, что испытывает к нам живой интерес, и очень тактично вручил нам запечатанные конверты — в каждым оказалось по две новеньких сотни. Он даже сердечно пожал нам руки и пригласил зайти через месяц, чтобы сыграть что-нибудь новое. Мы ушли от него, чувствуя себя на седьмом небе: у нас был свой меценат, а денег, по нашим масштабам, просто куры не клевали; только Ладичка все возвращался горестной мыслью к своей горничной; мальчики, жалобно говорил он, вы заметили, какие на ней были туфельки? А наколка? Удивительно, когда мы пришли туда во второй и в третий раз, она уже показалась нам далеко не такой красоткой, а еще удивительней было то, что с двумя сотнями в кармане мы ухитрялись жить ничуть не лучше, чем без них. Как это получается, не знаю.

Через месяц мы явились, неся под мышкой несколько нотных листов: сочинения, посвященные маэстро Бэде Фольтэну. Ладичка написал фанданго для скрипки в сопровождении фортепьяно, я сочинил музыку к одному стихотворению, а Папочка принес маленькое романтическое рондо для фортепьяно. Пан Фольтэн искренне обрадовался; он сам сел за рояль и проиграл мою поэму, напевая при этом мотив; он сыграл и Микешево «Рондо», с удовлетворением кивая головой. Он играл непрофессионально, но бегло и с явным музыкальным чувством. Потом мы с Ладичкой играли фанданго; Ладичка неожиданно добавил чертовски удачную импровизацию pizzicato a la guitarra, и пан Фольтэн просто сиял.

— Хорошо, юноши, — сказал он, — вы меня радуете. Потом он заговорил о сочинении музыки.

— Я думаю, юноши, что неправильно писать только ту музыку, которая тебе приходит в голову; я бы дал такому молодому композитору задание и посмотрел, как он с ним справится — покажи, на что ты способен. Для творческих порывов у тебя еще будет время, когда ты найдешь свой стиль.

Он задумался, а потом сказал:

— Вот если бы вы все трое, например, разработали одну тему? Я бы имел возможность лучше вас узнать и мог бы вам посоветовать, в каком направлении работать…

Он провел рукой по лбу.

— Ну, например… например, вот такая маленькая увертюра: ночь в военном лагере. Перед битвой. Какой сильный музыкальный образ, не правда ли?

Папочка вытаращил глаза.

— А… а звезды светят?

Пан Фольтэн прикрыл глаза рукой:

— Нет. Скорее, как перед грозой. Я вижу огненные молнии на горизонте. В лагере гремят барабаны и трубят стражи…

— А какое это войско? — сдержанно спросил Ладичка.

— А что?

— Ну, как же — какие инструменты выбрать?

— Правильно, — согласился пан Фольтэн и одобрительно кивнул. — Ну, скажем, войско царя Навуходоносора. Как вам кажется? Для экзотики.

Папочка выглядел обескураженно.

— Но ведь это ж были язычники!..

Пан Фольтэн взглянул на него удивленно:

— Вам это не нравится?

Папочка покраснел и стал совсем жалким.

— Да нет, просто я про них ничего не знаю, — сказал он, заикаясь. — Если б там хоть звезды были!.. Звезды еще можно выразить!

— Творчески мыслящий художник может представить себе все, — сказал наш меценат. — Но я вас не принуждаю. Просто мне пришла в голову такая идея.

На этот раз в конвертах оказалось уже по три сотни, но, к нашему изумлению, их хватило ровно на столько же, на сколько и двух предыдущих. На деньгах, наверно, лежит какое-то проклятье: сколько их ни получай — все мало.

Разумеется, мы принялись за этот Навуходоносоров лагерь, чтобы доставить пану Фольтэну удовольствие. Ладичка не долго думая решил, что нужно сделать «нечто сарацинское», и начал нашпиговывать партитуру турецким барабаном и литаврами; протяжный отдаленный вой должен был символизировать «пение муэдзина» (Ладичка упорно говорил «музеин»). У меня получился лирический ноктюрн с робким намеком на вечерний зов трубы. Зато Папочка до глубокой ночи потел над навуходоносорским лагерем и в отчаянии рвал на себе волосы, потому что у него не выходили «огненные молнии на горизонте». Все у меня там звезды получаются, твердил он безнадежно, без звезд какая ночь, — это не ночь, а пустая черная нора! В результате родилось короткое героическое «Largo» для фортепьяно — пожалуй, лучшая вещь из всего, написанного Папочкой до той поры. Но с военным лагерем это произведение имело мало общего.

Наш любезный меценат был очень доволен. С очками на носу он изучал наши творенья и беззвучно шевелил губами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад