Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Навязчивость, паранойя и перверсия - Зигмунд Фрейд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сантьяго (Santiago) или Карфаген (Karthago),

китайцы (Chinesentum) или Иисус Христос (Jesum Christum),

вечерняя заря (Abendrot) или удушье (Atemnot),

Ариман (Ariman) или землепашец (Ackermann) и т. д. (210).

Читая это описание, нельзя отделаться от мысли, что здесь имеются в виду юные девушки, которых в критическом настроении нередко сравнивают с гусынями, которым неуважительным образом приписывают «птичьи мозги», про которых говорят, что они не могут сказать ничего, кроме заученных фраз, и которые выдают свою необразованность тем, что путают иностранные слова, похожие по звучанию. Слово «стервец», единственное, произносимое ими всерьез, относилось бы тогда к триумфу молодого человека, которому удалось произвести на них впечатление. И действительно, через несколько страниц (214) мы наталкиваемся на фразы Шребера, которые подтверждают подобное толкование: «Большому количеству остальных птичьих душ я в шутку для различения дал девичьи имена, так как своим любопытством, своей тягой к сладострастию и т. д. все они прежде всего похожи на маленьких девочек. Затем эти девичьи имена частично были подхвачены также божественными лучами и были оставлены для обозначения упомянутых птичьих душ». Из этого дающегося без труда толкования «сотворенных чудом птиц» мы получаем намек для понимания загадочных «преддверий небес».

Я хорошо понимаю, что всякий раз, когда в психоаналитической работе выходят за рамки типичных истолкований, требуется немало такта и сдержанности и что слушатель или читатель последует за аналитиком лишь настолько, насколько ему это позволит собственная осведомленность в аналитической технике. Поэтому есть все основания позаботиться о том, чтобы возросшие затраты сообразительности не сопровождались меньшей степенью надежности и достоверности. В таком случае совершенно естественно, что один работник будет чересчур осторожным, а другой – слишком смелым. Верные границы обоснованного истолкования можно будет установить только после различных пробных попыток и лучшего знакомства с предметом. В работе над случаем Шребера мне приходится быть сдержанным по причине того, что из-за сопротивления публикации «Мемуаров» значительная часть материала, причем, вероятно, самая важная для нашего понимания, осталась для нас неизвестной[107]. Так, например, третья глава книги, начинающаяся с многообещающего заявления: «Теперь я вначале опишу некоторые события, произошедшие с другими членами нашей семьи, которые, возможно, находятся в связи с предполагаемым душегубством и которые в любом случае носят печать чего-то в той или иной мере загадочного, труднообъяснимого с точки зрения обычного человеческого опыта» (33) – непосредственно после этого заканчивается предложением: «Дальнейшее содержание главы как непригодное для публикации в печать не допущено». Поэтому я буду доволен, если мне удастся с некоторой определенностью объяснить ядро образования бреда его происхождением из известных нам человеческих мотивов.

С этой целью я приведу еще один небольшой фрагмент истории больного, который не получил должной оценки в экспертных заключениях, хотя сам больной сделал все для того, чтобы выдвинуть его на передний план. Я имею в виду отношение Шребера к своему первому врачу, тайному советнику профессору Флехсигу из Лейпцига.

Мы уже знаем, что болезнь Шребера вначале носила характер бреда преследования, который принял стертые формы только после поворотного пункта болезни («примирения»). Затем преследования становятся все более терпимыми, соответствующая мировому порядку цель грозящего оскопления оттесняет на задний план их постыдность. Но виновником всех преследований является Флехсиг, и он остается их зачинщиком на протяжении всей болезни[108].

Каким же, собственно, было злодеяние Флехсига и каковы были при этом его мотивы, об этом больной рассказывает с той характерной неопределенностью и невнятностью, которые можно рассматривать как признаки особенно интенсивной работы бредообразования, если позволительно обсуждать паранойю по образцу гораздо более нам знакомого сновидения. Флехсиг погубил или пытался погубить душу больного, то есть совершил акт, который можно сравнить со стараниями демонов и Сатаны овладеть душой и прототипом которого, возможно, послужили события, происходившие между давно умершими членами семей Шребера и Флехсига (22 и далее). Хотелось бы больше узнать о смысле этого «душегубства», но здесь источники опять-таки тенденциозным образом отказывают: «В чем состоит истинная суть душегубства и какова, так сказать, его техника – об этом я не могу сказать ничего, кроме вышеуказанного. Можно было бы только добавить (далее следует фрагмент, который непригоден для публикации)» (28). Вследствие этого пропуска для нас остается непонятным, что подразумевается под «душегубством». Единственное указание, которое избежало цензуры, мы упомянем в другом месте.

Как бы то ни было, вскоре произошло дальнейшее развитие бреда, которое затронуло отношение больного к богу, не изменив его отношения к Флехсигу. Если до сих пор он видел своего настоящего врага только во Флехсиге (или, скорее, в его душе), а всемогущество бога расценивал как своего союзника, то теперь он не мог отделаться от мысли, что сам бог является сообщником, если не зачинщиком направленного против него заговора (59). Однако главным совратителем оставался Флехсиг, под влияние которого попал бог (60). Он сумел всей своей душой или ее частью вознестись на небо и тем самым сделать себя – не умерев и не пройдя вышеупомянутого очищения – «командующим лучей» (56)[109]. Эту роль душа Флехсига сохранила и после того, как больной сменил клинику в Лейпциге на лечебницу Пирсона. Влияние нового окружения проявилось впоследствии в том, что к ней присоединилась душа главного санитара, в котором больной узнал своего прежнего соседа по дому, – душа фон В.[110] Затем душа Флехсига ввела систему «разделения души», принявшую большие размеры. Одно время существовало от сорока до шестидесяти таких расщеплений души Флехсига; две большие части души получили название «верхний Флехсиг» и «средний Флехсиг». Точно так же обстояло дело и с душой фон В. (с душой главного санитара) (111). При этом порой было забавно наблюдать, как обе души, несмотря на свое союзничество, враждовали друг с другом, как аристократическая спесь одной и профессорское высокомерие другой вызывали взаимное отвращение (113). В первые недели его окончательного пребывания в Зонненштайне (летом 1894 года) в действие вступила душа нового врача, доктора Вебера, и вскоре после этого в развитии бреда произошел тот переворот, с которым мы познакомились как с «примирением».

Во время дальнейшего пребывания в Зонненштайне, когда бог начал больше его ценить, была произведена облава на неимоверно размножившиеся души, вследствие которой душа Флехсига осталась лишь в одной или двух формах, а душа фон В. – только в одной. Последняя вскоре исчезла совсем; части души Флехсига, которые постепенно теряли как свой интеллект, так и свою власть, затем стали называться «задним Флехсигом» и «партией „ой!“». О том, что душа Флехсига до конца сохраняла свое значение, нам известно из предисловия – «Открытого письма господину тайному советнику профессору Флехсигу».

В этом удивительном документе выражается твердое убеждение Шребера, что воздействующий на него врач также и сам имел такие же видения и получал такие же откровения о сверхчувственных вещах, как и больной, и в нем заранее оговаривается, что автор «Мемуаров» далек от намерения опорочить честь врача. То же самое серьезно и настойчиво повторяется в прошении больного (343 и 445); по всей видимости, он пытается отделить «душу Флехсига» от живого человека, носящего это имя, Флехсига, порожденного бредом, от реального[111].

После изучения ряда случаев бреда преследования у меня и у других исследователей сложилось впечатление, что отношение больного к своему преследователю можно свести к простой формуле[112]. Человек, которому бред приписывает такую большую власть и влиятельность, к которому тянутся все нити заговора, является, если его называют конкретно, либо тем, кому придавалось такое же большое значение в эмоциональной жизни пациента до заболевания, либо легко распознаваемой его заменой. Эмоциональное значение проецируется как внешняя сила, эмоциональный тон изменяется на противоположный; тот, кого теперь ненавидят и боятся из-за его преследования, когда-то был любимым и почитаемым. Порожденное бредом преследование служит прежде всего обоснованию эмоциональной метаморфозы больного.

Обратимся теперь с этих позиций к отношениям, ранее существовавшим между пациентом и Флехсигом, его врачом и преследователем. Мы уже знаем, что в 1884 и 1885 годах Шребер перенес первое нервное заболевание, протекавшее «без каких-либо инцидентов, затрагивающих область сверхчувственного» (35). Пока он находился в этом состоянии, охарактеризованном как «ипохондрия», которое, по-видимому, не выходило за границы невроза, Флехсиг был врачом больного. Шребер провел тогда шесть месяцев в клинике Лейпцигского университета. Мы узнаём, что после выздоровления у него остались самые хорошие воспоминания о своем враче. «Главным было то, что (после долгого восстановительного путешествия) я наконец выздоровел, и поэтому я мог быть исполнен тогда только чувствами живой благодарности к профессору Флехсигу, которые я затем так же по-особому выразил при последующем визите и подобающим, по моему мнению, гонораром». Правда, в своих «Мемуарах» Шребер восхваляет первое лечение Флехсига не без некоторых оговорок, но это легко понять, если иметь в виду, что его отношение к нему изменилось на противоположное. О первоначальных теплых чувствах к достигшему успеха врачу можно сделать вывод из замечания, продолжающего приведенное высказывание Шребера: «Еще большую благодарность испытывала моя жена, которая почитала профессора Флехсига как человека, вновь даровавшего ей ее мужа, и поэтому его портрет многие годы стоял на ее рабочем столе» (36).

Поскольку у нас нет возможности выяснить причину первого заболевания, понимание которой, несомненно, было бы необходимым для объяснения тяжелой второй болезни, мы вынуждены теперь вторгнуться наугад в неизвестную нам взаимосвязь. Мы знаем, что в инкубационный период болезни (между его назначением и вступлением в должность, с июня по октябрь 1893 года) ему неоднократно снилось, что к нему вернулась его прежняя нервная болезнь. Кроме того, однажды в состоянии полусна у него возникло ощущение того, что, наверное, все же хорошо быть женщиной, которая уступает и соглашается на половое сношение. Если мы рассмотрим эти сны и эту фантазию-представление, о которых Шребер рассказывает непосредственно одно за другим, также и в содержательной взаимосвязи, то мы вправе будем заключить, что вместе с воспоминанием о болезни пробудилось также воспоминание о враче и что проявившаяся в фантазии женская установка с самого начала относилась к врачу. Или, возможно, сновидение о возвращении болезни вообще имело следующий, исполненный страстным желанием смысл: «Мне хочется снова увидеть Флехсига». Незнание нами психического содержания первой болезни не позволяет нам здесь продвинуться дальше. Возможно, от этого состояния у него осталась нежная привязанность к врачу, которая теперь – по непонятным причинам – усилилась до степени эротического расположения. Эта женская фантазия, которая пока еще оставалась безличной, была сразу же с негодованием отвергнута – по выражению это был самый настоящий «мужской протест», но не в понимании Адлера[113]. Однако в разразившемся вскоре тяжелом психозе женская фантазия неудержимо утверждала себя, и нужно лишь немного скорректировать паранойяльную неопределенность манеры выражаться, присущей Шреберу, чтобы догадаться, что больной опасался сексуального насилия со стороны самого врача. Стало быть, поводом к развитию этого заболевания явился мощный натиск гомосексуального либидо, объектом которого, вероятно, с самого начала являлся врач Флехсиг, а сопротивление этому либидинозному побуждению породило конфликт, от которого произошли симптомы болезни.

Здесь я на мгновение остановлюсь перед потоком нападок и возражений. Кто знаком с нынешней психиатрией, должен быть готов к худшему.

«Разве это не безответственное легкомыслие, не бестактность и не клевета – обвинять в гомосексуальности человека столь высоких моральных устоев, как бывший председатель судебной коллегии Шребер?» – Нет, больной сам поведал миру о своей фантазии о превращении в женщину и в высших интересах пренебрег личными соображениями. Стало быть, он сам дал нам право заняться этими фантазиями, а наш перевод к их содержанию ничего не добавил. – «Да, но он сделал это, будучи больным; его бредовая идея о превращении в женщину была болезненной». Мы этого не забыли. Мы занимаемся лишь значением и происхождением этой болезненной идеи. Мы обращаемся к его собственному разграничению между Флехсигом-человеком и «Флехсигом-душой». Мы вообще его ни в чем не упрекаем – ни в том, что у него были гомосексуальные побуждения, ни в том, что он стремился их вытеснить. В конце концов, психиатры должны были извлечь урок из этого случая, когда больной, несмотря на весь свой бред, старается не смешивать мир бессознательного с миром реальности.

«Но нигде определенно не говорится, что превращение в женщину, которого он боялся, должно произойти в угоду Флехсигу». Это верно, и нетрудно понять, почему в предназначавшихся общественности «Мемуарах», в которых автор не хотел нанести оскорбление человеку Флехсигу, он избегает столь резкого обвинения. Но смягчение выражений, продиктованное подобными соображениями, оказалось недостаточным, чтобы суметь скрыть истинный смысл упрека. Можно утверждать, что об этом говорится также и вполне определенно, например, в следующем пассаже: «Таким образом, против меня был составлен заговор (примерно в марте или апреле 1894 года), который заключался в том, что после того, как моя нервная болезнь будет признана неизлечимой или выдана за таковую, передать меня некоему человеку, причем таким способом, что моя душа достанется ему, но мое тело… превратится в женское тело и в этом виде будет передано данному человеку для сексуального надругательства» (56)[114]. Излишне добавлять, что из конкретных людей не называется никто другой, кого можно было бы поставить на место Флехсига. К концу его пребывания в Лейпцигской клинике у него возникло опасение, что с целью полового насилия его «должны отдать санитарам» (98). Женская установка по отношению к богу, возникшая в ходе дальнейшего развития бреда, в которой он без стеснения признается, пожалуй, устраняет последнее сомнение относительно роли, изначально отводившейся врачу. С первых и до последних страниц книги назойливо раздается другое выдвинутое против Флехсига обвинение. Он пытался погубить его душу. Мы уже знаем, что состав этого преступления непонятен и самому больному, но что оно связано с деликатными вещами, которые пришлось исключить из публикации (глава III). Одна-единственная нить ведет нас здесь дальше. Душегубство поясняется ссылками на содержание «Фауста» Гёте, «Манфреда» лорда Байрона, «Вольного стрелка» Вебера и т. д. (22), и один из этих примеров приводится в другом месте. При обсуждении разделения бога на две персоны «нижний» и «верхний» боги отождествляются Шребером с Ариманом и Ормуздом (19), а несколько позже мы обнаруживаем следующее сделанное вскользь замечание: «Впрочем, имя Ариман встречается также в связи с душегубством, к примеру в „Манфреде“ лорда Байрона» (20). В поэтическом произведении, охарактеризованном таким образом, едва ли имеется нечто, что можно было бы сравнить с продажей души в «Фаусте», я также тщетно искал в ней выражение «душегубство», но, наверное, суть и тайна этого произведения – инцест между братом и сестрой. Здесь короткая нить вновь обрывается[115].

Оставив за собой право в дальнейшем вернуться к другим возражениям, мы здесь хотим заявить, что считаем себя вправе придерживаться мнения о том, что основа заболевания Шребера – бурное проявление гомосексуального побуждения. С этим предположением согласуется заслуживающая внимания, иначе не объяснимая деталь истории болезни. Следующий, решающий для хода событий «нервный срыв» произошел у больного в то время, когда его жена взяла непродолжительный отпуск, чтобы отдохнуть самой. Дотоле она каждый день проводила возле него много часов и вместе с ним обедала. Вернувшись после четырехдневного отсутствия, она обнаружила, что он самым прискорбным образом изменился, и он сам не желал ее больше видеть. «Решающей для моего умственного крушения была, собственно, ночь, когда у меня случилось совершенно необычайное число поллюций (наверное, с дюжину)» (44). Мы хорошо понимаем, что само присутствие жены воздействовало как защита от притягательной силы окружающих мужчин, и если мы согласимся, что у взрослого человека процесс поллюции не может произойти без психического содействия, то к поллюциям, произошедшим в ту ночь, добавим оставшиеся бессознательными гомосексуальные фантазии.

Почему этот всплеск гомосексуального либидо случился у пациента в то время, в ситуации между его назначением и переездом, – этого мы не можем разгадать без более точного знания истории его жизни. Обычно человек всю жизнь колеблется между гетеросексуальными и гомосексуальными чувствами, и фрустрация или разочарование с одной стороны заставляет его обратиться к другой. Об этих моментах в случае Шребера нам ничего не известно; но нам не хотелось бы оставлять без внимания соматический фактор, который может иметь значение. Во время этой своей болезни доктору Шреберу был 51 год, он находился в том критическом для половой жизни возрасте, в котором сексуальная функция женщины после предшествующего усиления резко идет на убыль, но значение которого, по-видимому, нельзя исключать также и для мужчины; у мужчины также имеется «климакс», предрасполагающий к заболеваниям[116].

Я могу представить, насколько сомнительным покажется предположение, что чувство симпатии к врачу, усилившись через восемь лет[117], вдруг прорывается у мужчины и становится поводом к развитию такого тяжелого душевного расстройства. Но я думаю, что мы не имеем права отбрасывать такое предположение, если оно напрашивается, из-за его кажущегося неправдоподобия, вместо того чтобы проверить, как далеко мы, придерживаясь его, продвинемся. Это неправдоподобие может быть временным и проистекать из того, что спорная гипотеза пока еще вырвана из общей взаимосвязи, что это – первое предположение, с которым мы подходим к проблеме. Тому, кто не может воздержаться от высказывания своего мнения и считает нашу гипотезу совершенно невыносимой, нам нетрудно продемонстрировать возможность, благодаря которой это предположение теряет свой кажущийся странным характер. Чувство симпатии к врачу легко может возникнуть в результате «процесса переноса», благодаря которому эмоциональный катексис у больного переносится с одного значимого для него человека на безразличную, в сущности, для него персону врача, из-за чего врач оказывается заместителем, суррогатом кого-то, кто ему гораздо более близок. Выражаясь конкретнее, благодаря врачу больной вспомнил о своем брате или отце, вновь нашел в нем брата или отца, и тогда при известных условиях уже нет ничего удивительного, если у него снова возникает тоска по этому человеку, действующая с той силой, которую можно понять, лишь зная ее происхождение и первоначальное значение.

В интересах этой попытки объяснения я счел нужным узнать, был ли еще жив отец пациента в то время, когда он заболел, имел ли он брата и был ли тот жив в это же время или находился среди «блаженных». Поэтому я был доволен, когда после долгих поисков в «Мемуарах» мне наконец попалось место, в котором больной устраняет эту неясность словами: «Память о моем отце и брате… столь же священна для меня, как…» и т. д. (442). Стало быть, к моменту второго заболевания (возможно, и первого?) оба они уже умерли[118].

Я думаю, мы не будем далее противиться предположению, что поводом к заболеванию было проявление женской (пассивно гомосексуальной) фантазии-желания, объектом которой стала персона врача. Именно против нее со стороны личности Шребера возникло сильнейшее сопротивление, а защитная борьба, которая, возможно, точно так же могла бы осуществляться и в других формах, по неизвестным нам причинам выбрала форму мании преследования. Тот, кого страстно желали, теперь стал преследователем, а содержание фантазии-желания – содержанием преследования. Мы предполагаем, что такое схематическое понимание окажется применимым и к другим случаям мании преследования. Но что отличает случай Шребера от других – это развитие, которое он принимает, и преобразование, которому он подвергается в ходе такого развития.

Одно из таких изменений состоит в замене Флехсига более влиятельной персоной бога; сначала оно, по-видимому, означает обострение конфликта, усиление невыносимого преследования, но вскоре выясняется, что оно подготавливает второе изменение, а вместе с ним и разрешение конфликта. Если было невозможным свыкнуться с ролью девки по отношению к врачу, то задача доставить самому богу наслаждение, которого он ищет, не наталкивается на такое же сопротивление Я. Оскопление – уже не позор, оно становится «сообразным мировому порядку», вступает в великую космическую взаимосвязь, служит целям воссоздания погибшего мира людей. «Новые люди из духа Шребера» будут почитать его, мнящего себя преследуемым, как своего предка. Тем самым был найден выход, удовлетворяющий обе противодействующие стороны. Я возместилось манией величия, а прорвавшаяся женская фантазия-желание стала приемлемой. Борьба и болезнь могут прекратиться. Разве что усилившееся тем временем чувство реальности заставляет переместить решение из настоящего в отдаленное будущее, довольствоваться, так сказать, асимптотическим исполнением желания[119]. Превращение в женщину произойдет, вероятно, когда-то позднее; до тех пор персона доктора Шребера останется неразрушимой.

В учебниках по психиатрии часто говорится о развитии мании величия из мании преследования, которое происходит следующим образом: больной, который первично охвачен бредовой идеей, что является объектом преследования со стороны высших сил, испытывает потребность объяснить себе это преследование, таким образом приходит к предположению, что он сам является незаурядной личностью, достойной такого преследования. Тем самым развитие мании величия приписывается процессу, который мы, по удачному выражению Эрнеста Джонса, называем «рационализацией». Но мы считаем совершенно непсихологическим подходом утверждать, что рационализация способна приводить к столь сильным аффективным последствиям, и поэтому хотим строго отделить наше мнение от мнения, высказываемого в учебниках. Прежде всего мы не утверждаем, что знаем источник мании величия.

Если теперь мы вернемся к случаю Шребера, то должны будем признать, что прояснение трансформации его бреда доставляет нам чрезвычайные трудности. Каким образом и какими средствами совершается восхождение от Флехсига к богу? Откуда у него берется мания величия, которая столь удачным образом обеспечивает примирение с преследованием, или, выражаясь аналитически, позволяет предположить наличие подлежащей вытеснению фантазии-желания? «Мемуары» дают нам здесь отправную точку, показывая нам, что для больного «Флехсиг» и «бог» находятся в одном ряду. В одной из своих фантазий он якобы подслушивает разговор Флехсига со своей женой, в котором он представился «богом Флехсигом», и из-за этого жена сочла его сумасшедшим (82). Но, кроме того, обратим внимание на следующую особенность в образовании бреда у Шребера. Подобно тому как преследователь разделяется, если взглянуть на бредовую систему в целом, на Флехсига и бога, точно так же сам Флехсиг расщепляется на две личности, на «верхнего» и «среднего» Флехсига, а бог – на «нижнего» и «верхнего» бога. На поздних стадиях болезни расчленение Флехсига продолжается (193). Такое расчленение весьма характерно для паранойи. Паранойя расчленяет подобно тому, как истерия сгущает. Или, скорее, паранойя вновь разлагает сгущения и идентификации, произведенные в бессознательной фантазии. То, что это расчленение повторяется у Шребера неоднократно, согласно Юнгу[120], является выражением значимости данной персоны. Стало быть, все эти расщепления Флехсига и бога на несколько личностей означают то же самое, что и разделение преследователя на Флехсига и бога. Все эго – дублирования одних и тех же значимых отношений, которые О. Ранк (1909) выявил в мифологических образованиях. Но для истолкования всех этих деталей нам необходимо сослаться на расчленение преследователя на Флехсига и бога и на понимание этого расчленения как паранойяльной реакции на имевшуюся их идентификацию или на их принадлежность к одному и тому же ряду. Если преследователь Флехсиг когда-то был любимым человеком, то и бог является лишь воплощением другого, точно так же любимого, но, вероятно, более значимого человека.

Если мы продолжим этот кажущийся правомерным ход мыслей, то должны будем сказать, что этим человеком не может быть никто другой, кроме отца, и, стало быть, Флехсиг тем отчетливее выдвигается на роль (надо надеяться, старшего[121]) брата. Таким образом, причиной той женской фантазии, вызвавшей столь сильное сопротивление у больного, явилась эротически усилившаяся тоска по отцу и брату, причем тоска по брату вследствие переноса перешла на доктора Флехсига, тогда как вместе с ее возвращением к отцу было достигнуто примирение.

Если введение отца в бред Шребера кажется нам правомерным, то оно должно принести пользу нашему пониманию и помочь нам прояснить непонятные детали бреда. Вспомним же, какие странные черты мы обнаружили в боге Шребера и в отношении Шребера к своему богу. Это было самое удивительное смешение кощунственной критики и бунтарского неповиновения с полной уважения преданностью. Бог, поддавшийся тлетворному влиянию Флехсига, был не способен учиться чему-либо на опыте, не знал живых людей, поскольку умел обращаться лишь с мертвецами, и проявлял свою силу в ряде чудес, которые хотя и поражали воображение, но все же были пошлыми и неумными.

Отец председателя судебной коллегии доктора Шребера был незаурядным человеком. Это был доктор Даниэль Готтлоб Мориц Шребер, память о котором сохраняется и поныне благодаря обществам Шребера, особенно многочисленным в Саксонии, врач, забота которого о гармоничном воспитании молодежи, о взаимодействии семейного и школьного воспитания, об использовании личной гигиены и физического труда для укрепления здоровья оказывала неослабное влияние на современников[122]. О его репутации основателя лечебной гимнастики в Германии по-прежнему свидетельствуют многочисленные тиражи, в которых распространена в наших кругах его «Врачебная комнатная гимнастика».

Разумеется, такой отец вполне подходил для того, чтобы в нежном воспоминании сына, который так рано его лишился, прославляться как бог. Правда, для нашего чувства существует непреодолимая пропасть между личностью бога и личностью какого-либо, пусть даже самого выдающегося человека. Но мы должны подумать о том, что так было не всегда. У древних народов их боги значительно больше походили на людей. У римлян умерший император буквально обожествлялся. Дельный и здравомыслящий Веспасиан, когда у него впервые случился приступ болезни, сказал: «Горе мне! Думается, я становлюсь богом»[123].

Нам хорошо знакома инфантильная установка мальчика в отношении своего отца; она содержит точно такое же смешение исполненного уважением подчинения и бунтарского неповиновения, которые мы обнаружили в отношении Шребера к своему богу, она является несомненным, точно скопированным прототипом последнего. Но то, что отец Шребера был врачом, причем весьма авторитетным и, несомненно, уважавшимся его пациентами, объясняет самые удивительные черты характера, которые Шребер критически выделяет у своего бога. Можно ли более уничижительно выразить отношение к такому врачу, чем сказать про него, что он ничего не смыслит в живых людях и умеет обращаться лишь с мертвецами? Разумеется, к сущности бога относится то, что он творит чудеса. Но и врач творит чудеса; как говорят про него его восторженные пациенты, он совершает чудесное исцеление. Когда затем эти чудеса, материал для которых предоставила ипохондрия больного, оказываются такими сомнительными, абсурдными и отчасти нелепыми, мы вспомним утверждение из «Толкования сновидений», что абсурдность в сновидении выражает насмешку и глумление. Стало быть, она служит этим же целям изображения при паранойе. Что касается других упреков, например, что бог ничему не может научиться из опыта, то напрашивается мысль, что мы имеем дело с механизмом инфантильного «ответного упрека»[124], когда в ответ на брошенное обвинение его в том же виде возвращают отправителю, подобно тому как упомянутые (23) голоса позволяют предположить, что выдвинутый против Флехсига упрек в «душегубстве» вначале представлял собой самообвинение[125].

Сделавшись смелыми благодаря тому, что профессия отца оказалась пригодной для объяснения особых качеств Шреберова бога, мы можем теперь отважиться с помощью толкования прояснить странное расчленение божественного существа. Как нам известно, мир бога состоит из «передних божьих царств», которые называются также «преддвериями небес» и которые содержат души усопших людей, и из «нижнего» и «верхнего» бога, которые вместе называются «задними божьими царствами». Даже если мы готовы к тому, что не сможем разложить на составные части имеющееся здесь сгущение, то все же хотим воспользоваться полученным ранее указанием, что «сотворенные чудом» птицы, которые, как нами было раскрыто, являются девушками, происходят от преддверий небес, для того чтобы истолковать передние божьи царства и преддверия небес как символику женственности, а задние божьи царства – как символику мужественности. Если бы мы точно знали, что умерший брат Шребера был старше его, то расчленение бога на нижнего и верхнего бога можно было бы трактовать как выражение воспоминания больного о том, что после ранней смерти отца старший брат встал на его место.

Наконец, в связи с этим я хочу упомянуть солнце, которое благодаря своим лучам приобрело столь большое значение для выражения бреда. Шребер относится к солнцу совершенно особым образом. Оно говорит с ним человеческим голосом и тем самым предстает перед ним как живое существо или как орган по-прежнему стоящего за ним высшего существа (9). Из медицинского заключения мы узнаем, что он «буквально ревя, выкрикивает угрозы и ругательства в его адрес»[126] (382), что он кричит ему, чтобы оно спряталось от него. Он сам сообщает, что перед ним солнце тускнеет[127]. Роль, которую солнце играет в его судьбе, проявляется в том, что оно существенным образом меняется внешне, как только начинают происходить изменения у самого Шребера, например в первые недели его пребывания в Зонненштайне (135). Шребер облегчает истолкование этого мифа о солнце. Он без обиняков отождествляет солнце с богом – то с нижним богом (Ариманом)[128], то с верхним: «На следующий день… я видел верхнего бога (Ормузда), на этот раз не духовным взором, а телесным глазом. Это было солнце, но не солнце в его обычном виде, известном всем людям, а…» (137–138). Поэтому вполне естественно, что он обращается с ним не иначе, как с самим богом.

Я не отвечаю за однообразие психоаналитических разгадок, когда выставляю как довод, что солнце – это не что иное, как опять-таки сублимированный символ отца. Символика пренебрегает здесь грамматическим родом, по крайней мере в немецком языке[129], ибо в большинстве других языков солнце мужского рода. Его дополнением в этом отражении родительской пары является общераспространенное словосочетание «мать-земля». Подтверждение этого тезиса довольно часто встречается при психоаналитическом разъяснении патогенных фантазий у невротиков. На связь с космическими мифами я хочу указать только одним этим высказыванием. Один из моих пациентов, рано потерявший отца и пытавшийся обрести его снова во всем великом и возвышенном в природе, заставил меня счесть вероятным, что гимн Ницше «Перед восходом солнца» выражает именно это стремление[130]. Другой пациент, который в своем неврозе пережил первый приступ тревоги и головокружения после смерти отца, когда во время работы лопатой в саду его осветило солнце, самостоятельно представил следующее истолкование: он испугался, потому что отец наблюдал, как он острым инструментом обрабатывал «мать». Когда я отважился сухо возразить, он обосновал свою точку зрения, сообщив, что еще при жизни отца сравнивал его с солнцем, правда пытаясь тогда его пародировать. Всякий раз, когда его спрашивали, куда его отец отправится этим летом, он отвечал звучными словами из «Пролога на небесах»:

И в хоре сфер гремя, как гром, Златое солнце неизменно Течет предписанным путем[131].

Отец имел обыкновение по совету врача каждый год отправляться на курорт Мариенбад. У этого больного инфантильная установка по отношению к отцу проявилась в два приема. Пока отец был жив – открытое неповиновение и полный разрыв; непосредственно после его смерти – невроз, который основывался на проявившихся задним числом рабском подчинении отцу и послушании.

Стало быть, также и в случае Шребера мы находимся на хорошо знакомой почве отцовского комплекса[132]. Если борьба с Флехсигом раскрывается больному как борьба с богом, то мы должны перевести его на язык инфантильного конфликта с любимым отцом, неизвестные для нас детали которого определили содержание бреда. Мы имеем перед собой весь материал, который обычно выявляется при анализе таких случаев, в нем все представлено теми или иными намеками. В этих детских переживаниях отец выступает помехой достижению ребенком – чаще всего аутоэротического – удовлетворения, которое позднее в фантазии нередко заменяется менее бесславным. В конечном продукте бреда Шребера полностью торжествует инфантильное сексуальное стремление; сладострастие становится богобоязненным, сам бог (отец) не перестает требовать его от больного. Самая страшная угроза со стороны отца, угроза кастрации, прямо-таки предоставила материал вначале подавленной, а затем принятой фантазии-желанию о превращении в женщину. Указание на провинность, которая прикрывается замещающим образованием – идеей о «душегубстве», – более чем очевидно. Главный санитар идентифицируется с тем соседом по дому фон В., который, по сведениям голосов, ложно обвинил его в онанизме (108). Голоса, словно в обоснование угрозы кастрации, говорят: «Вас должны будут изобразить как предающегося сладострастным излишествам» (127–128)[133]. Наконец, принудительное мышление (47), которому подвергает себя больной, предполагая, что бог будет считать, что он стал слабоумным, и отдалится от него, если он на мгновение перестанет думать, также известная нам реакция на угрозу или опасение потерять рассудок вследствие сексуальной деятельности, в частности вследствие онанизма[134]. При несметном количестве ипохондрических бредовых идей[135], которые развивает больной, наверное, не следует придавать большого значения тому, что некоторые из них слово в слово совпадают с ипохондрическими опасениями онанистов[136].

Тому, кто был бы в толковании более дерзким, чем я, или благодаря контактам с семьей Шребера больше бы знал о людях, среде и незначительных происшествиях, наверное, было бы легко свести бесчисленные детали бреда Шребера к их источникам и тем самым выявить их значение, несмотря на цензуру, которой подверглись «Мемуары». Мы же должны довольствоваться расплывчатым схематичным изложением инфантильного материала, с помощью которого паранойяльное заболевание изобразило актуальный конфликт.

Для обоснования того конфликта, разразившегося из-за женской фантазии-желания, пожалуй, я вправе добавить еще несколько слов. Мы знаем, что наша задача – связать появление фантазии-желания с неким отказом, лишением в реальной жизни. Шребер признается нам в подобном лишении. Его брак, изображенный в остальном как счастливый, не дал ему счастья иметь детей, в первую очередь сына, который возместил бы ему потерю отца и брата и на которого он мог бы излить неудовлетворенную гомосексуальную нежность[137]. Его род грозил вымереть, и похоже на то, что он немало гордился своим происхождением и семьей. «Флехсиги и Шреберы относились, как тогда говорили, к „высшему небесному дворянству“; в частности, Шреберы носили титул „маркграфов Тускании и Тасмании“ соответственно привычке людей, следуя своего рода тщеславной гордости, украшать себя несколько высокопарными земными титулами» (24)[138]. Великий Наполеон решился, хотя и после тяжелой внутренней борьбы, развестись с Жозефиной, потому что она не могла продолжить династию[139]; у доктора Шребера могла возникнуть фантазия, что, будь он женщиной, он смог бы иметь детей, и таким образом он нашел способ снова вернуться к женской установке по отношению к отцу, существовавшей в первые детские годы. Стало быть, отодвигавшаяся затем все в более отдаленное будущее бредовая идея, что мир в результате его оскопления будет населен «новыми людьми из духа Шребера» (288), была предназначена также и для того, чтобы спасти его от бездетности. Если «маленькие человечки», которых сам Шребер находит такими загадочными, – дети, то нам становится совершенно понятным, почему они в таком огромном количестве скапливаются в его голове (158); они действительно являются «детьми его духа». (Ср. замечание об изображении происхождения от отца и о рождении Афины в истории болезни «Крысина».)

III О механизме паранойи

До сих пор мы обсуждали комплекс отца, доминирующий в случае Шребера, и центральную фантазию-желание заболевания. Во всем этом нет ничего характерного для формы болезни, называемой паранойей, ничего из того, чего мы не могли бы найти и что мы действительно находили в других случаях невроза. Своеобразие паранойи (или параноидной деменции) мы должны отнести к чему-то другому, к особой форме проявления симптомов, и мы ожидаем, что за это ответственны не комплексы, а механизм симптомообразования или механизм вытеснения. Мы бы сказали, что характерная особенность паранойи заключается в том, что для защиты от гомосексуальной фантазии-желания человек реагирует как раз манией преследования подобного рода.

Это утверждение будет тем более веским, если, основываясь на опыте, мы укажем на то, что именно между гомосексуальной фантазией-желанием и этой формой болезни существует тесная, возможно, постоянная связь. Не доверяя своему собственному опыту, я вместе с моими друзьями К. Е Юнгом из Цюриха и Шандором Ференци из Будапешта в последние годы исследовал касательно данного пункта множество наблюдавшихся ими случаев параноидного заболевания. Это были как мужчины, так и женщины, истории болезни которых предоставили нам материал для исследования; они отличались расой, профессией и социальным положением, и мы с удивлением обнаружили, что во всех этих случаях в центре болезненного конфликта можно было отчетливо распознать защиту от гомосексуального желания и что все эти больные потерпели крушение, пытаясь преодолеть свою бессознательно усилившуюся гомосексуальность[140]. Разумеется, это не соответствовало нашему ожиданию. Именно при паранойе сексуальная этиология отнюдь не очевидна; напротив, в качестве причины возникновения паранойи, особенно у мужчины, в первую очередь бросаются в глаза социальные обиды и унижения. Но здесь нужно лишь чуть-чуть углубиться, чтобы в этих социальных травмах в качестве главного действующего фактора распознать участие гомосексуальных компонентов эмоциональной жизни. До тех пор пока нормальное функционирование не позволяет заглянуть в глубины душевной жизни, можно даже усомниться в том, что эмоциональные отношения индивида с окружающими его людьми в социальной жизни фактически или генетически могут что-либо обострить эротикой. Бред регулярно выявляет эту связь и возвращает социальное чувство к его корням в чувственно-грубом эротическом желании. Также и доктор Шребер, чей бред достигает высшей точки в фантазии-желании, гомосексуальный характер которой нельзя не увидеть, в период здоровья – согласно всем сообщениям – не проявлял никаких признаков гомосексуальности в вульгарном смысле.

Я думаю, что будет оправданным и нелишним, если я попытаюсь показать, что наше сегодняшнее, полученное благодаря психоанализу знание душевных процессов уже позволяет нам понять роль гомосексуального желания при заболевании паранойей. Исследования, проведенные в последнее время[141], обратили наше внимание на стадию в развитии либидо, которую оно проходит на пути от аутоэротизма к объектной любви[142]. Ее назвали нарциссизмом; я предпочитаю, возможно, менее корректное, но более краткое и благозвучное название «нарцизм». Она состоит в том, что находящийся в развитии индивид, который объединяет свои аутоэротически работающие сексуальные влечения в некое единство, чтобы заполучить объект любви, сначала выбирает объектом любви свое собственное тело и только затем переходит от него к выбору объектом постороннего человека. Возможно, эта фаза, выступающая посредником между аутоэротизмом и объектной любовью, в нормальных условиях является необходимой; похоже на то, что многие люди задерживаются на ней необычайно долго и что многое от этого состояния сберегается для более поздних стадий развития. В этом Я, взятом в качестве объекта любви, главную роль уже могут играть гениталии. Дальнейший путь к гетеросексуальности ведет к выбору объекта с такими же гениталиями, то есть через гомосексуальный выбор объекта. Мы предполагаем, что люди, ставшие впоследствии явными гомосексуалистами, так никогда и не освободились от требования, чтобы объект обладал такими же, как и у них, гениталиями, при этом существенное влияние оказывают детские сексуальные теории, приписывающие обоим полам одинаковые гениталии.

По достижении гетеросексуального выбора объекта гомосексуальные стремления не исчезают и не упраздняются – они просто оттесняются от сексуальной цели и находят новое применение. Они теперь соединяются с частями влечений Я, чтобы в качестве «примкнувших» компонентов конституировать вместе с ними социальные влечения, и таким образом представляют собой эротический вклад в дружбу, товарищество, чувство солидарности и всеобщую любовь к людям. Насколько, собственно, велик этот вклад из эротического источника с торможением сексуальной цели, едва ли можно догадаться, исходя из нормальных социальных отношений людей. Но к этой же взаимосвязи относится то, что именно явные гомосексуалисты, а среди них опять-таки те, кто противится проявлению чувственности, отличаются особенно активным участием в общих интересах человечества, возникших в результате сублимации эротики.

В «Трех очерках по теории сексуальности» я высказал мнение, что каждая стадия развития психосексуальности выявляет возможность «фиксации» и тем самым место предрасположения к тому или иному расстройству. Лица, которые не полностью освободились от стадии нарцизма, то есть те, у кого произошла на ней фиксация, которая может предрасполагать к болезни, подвержены опасности того, что высокий прилив либидо, не нашедший иного оттока, приведет к сексуализации их социальных влечений и тем самым аннулирует достигнутые ими в ходе развития сублимации. К такому результату может привести все, что вызывает обратное течение либидо («регрессию»): как коллатеральное подкрепление с одной стороны вследствие разочарования с женщиной или непосредственный застой вследствие неудачи в социальных отношениях с мужчиной (и тот и другой случай представляют собой «отказ»), так и общее повышение либидо, которое становится слишком сильным, чтобы с ним можно было бы совладать уже открытым путем, и которое поэтому прорывает плотину в слабом месте сооружения. Поскольку в наших анализах мы обнаруживаем, что параноики пытаются защититься от подобной сексуализации своих социальных влечений, мы склонны предположить, что слабое место в их развитии следует искать где-то между аутоэротизмом, нарцизмом и гомосексуальностью, что именно там находится предрасположение к болезни, которое, возможно, предстоит определить еще более точно. Сходное предрасположение мы должны были бы приписать dementia praecox (по Крепелину) или шизофрении (по Блейлеру), и мы надеемся, что в дальнейшем получим отправные точки, которые позволят нам объяснить различия в форме и исходе этих двух расстройств через соответствующие различия в предрасполагающей фиксации.

Если, таким образом, мы предполагаем, что ядром конфликта при паранойе является гомосексуальная фантазия-желание о любви к мужчине, то все же не будем, разумеется, забывать, что условием сохранения столь важной гипотезы должно быть исследование большого множества разнообразных форм паранойяльного заболевания. Поэтому мы должны быть готовы к тому, чтобы в зависимости от обстоятельств ограничить свое утверждение одним-единственным типом паранойи. Тем не менее бросается в глаза, что все известные основные формы паранойи можно представить как возражение тезису: «Я (мужчина) люблю его (мужчину)» – и что они исчерпывают все возможные формулировки этого возражения.

Предложению «Я люблю его (мужчину)» противоречит:

а) мания преследования, поскольку она во всеуслышание провозглашает:

«Я не люблю его – я его ненавижу». Но это возражение, которое не могло бы звучать иначе в бессознательном[143], в этой форме не может быть осознано параноиком. Механизм симптомообразования при паранойе требует, чтобы внутреннее восприятие, чувство, заменилось восприятием внешнего. Поэтому тезис «Я его ненавижу» в результате проекции превращается в другой: «Он ненавидит (преследует) меня, и это дает мне право его ненавидеть». Таким образом, побуждающее бессознательное чувство выступает как следствие внешнего восприятия:

«Я не люблю его – я его ненавижу, потому что он меня преследует».

Наблюдения не оставляют сомнения в том, что преследователь – это не кто иной, как человек, которого прежде любили;

б) другую точку приложения для возражения избирает эротомания, которая без этого объяснения оставалась бы совершенно непонятной.

«Я не люблю его – я люблю ее».

И то же самое принуждение к проекции заставляет преобразовать тезис: «Я замечаю, что она меня любит».

«Я не люблю его – я люблю ее, потому что она меня любит». Многие случаи эротомании могут произвести впечатление исключительно преувеличенных или искаженных гетеросексуальных фиксаций, если не обратить внимание на то, что все эти влюбленности начинаются не с внутреннего восприятия любви к кому-то, а с восприятия себя как объекта любви. Но при этой форме паранойи может осознаваться также и вторая посылка «Я люблю ее», потому что ее противоречие с первой посылкой не является диаметрально противоположным и таким несовместимым, как противоречие между любовью и ненавистью. Ведь наряду с тем, что любят его, можно любить и ее. Таким образом, может случиться так, что проективная замена «Она любит меня» отходит на задний план перед тезисом «Я люблю ее», выраженным на «основном языке»;

в) третьим возможным видом возражения был бы теперь бред ревности, который мы можем изучать в характерным формах у мужчины и женщины;

α) бред ревности алкоголика. Роль алкоголя при этом расстройстве понятна нам по всем направлениям. Мы знаем, что это возбуждающее средство устраняет торможения и упраздняет сублимации. Нередко из-за разочарования в женщине мужчина обращается к алкоголю, но, как правило, это означает, что он направляется в трактир и в компанию мужчин, которые дают ему эмоциональное удовлетворение, которое он не получает у себя дома от женщины. Если теперь эти мужчины становятся объектами более сильного либидинозного катексиса в его бессознательном, то он защищается от них с помощью возражения третьего рода: «Не я люблю мужчину – это она его любит» – и подозревает жену в связях со всеми мужчинами, которых он склонен любить.

Искажение посредством проекции должно здесь отпасть, поскольку со сменой любящего субъекта процесс и без того оказывается выброшенным из Я. То, что жена любит мужчин, остается делом внешнего восприятия; то, что он сам не любит, а ненавидит, что он любит не этого человека, а другого, – это, однако, факты внутреннего восприятия;

β) совершенно аналогично образуется паранойяльная ревность у женщин.

«Не я люблю женщин, а он любит их». Ревнивая женщина подозревает мужа в связях со всеми женщинами, которые нравятся ей самой вследствие ее ставшего слишком сильным, предрасполагающего нарцизма и ее гомосексуальности. В выборе приписываемых мужчине отчетливо проявляется влияние периода жизни, в котором произошла фиксация; зачастую это пожилые лица, непригодные для реальной любви, воссоздания нянек, служанок, подруг из их детства или непосредственно конкурировавших с ними сестер.

Можно было бы предположить, что тезис, состоящий из трех частей, такой, как «Я люблю его», допускает лишь три вида возражения. Бред ревности противоречит субъекту, мания преследования – глаголу, эротомания – объекту. Но в действительности возможен еще и четвертый вид возражения, общее отрицание тезиса в целом:

«Я вообще никого не люблю», – и этот тезис представляется психологически эквивалентным – поскольку либидо должно быть все же куда-то направлено – тезису: «Я люблю только себя». Этот вид возражения выявляет нам манию величия, которую мы можем понять как сексуальную переоценку собственного Я и, таким образом, соотнести с известной переоценкой объекта любви[144].

Для иных аспектов теории паранойи не может не иметь значения, что в большинстве других форм паранойяльного заболевания можно констатировать примесь мании величия. Мы вправе предположить, что мания величия вообще является инфантильной, что в ходе дальнейшего развития она приносится в жертву обществу и что интенсивней всего ее подавляет влюбленность, во власти которой оказывается индивид.

Где пробуждается любовь. Там гибнет Я, наш мрачный деспот[145].

После этого обсуждения неожиданного значения гомосексуальной фантазии-желания для паранойи вернемся теперь к тем двум моментам, к которым мы с самого начала хотели отнести характерные особенности этой формы заболевания, – к механизму симптомообразования и к механизму вытеснения.

Разумеется, мы не вправе изначально предполагать, что эти механизмы являются идентичными, что симптомообразование осуществляется тем же путем, что и вытеснение, даже если тот же самый путь при этом проходят в противоположном направлении. Такая идентичность отнюдь не кажется очень правдоподобной; и все же мы хотим воздержаться от каких-либо высказываний по этому поводу до тех пор, пока не будет завершено исследование.

В симптомообразовании при паранойе прежде всего бросается в глаза та особенность, которая заслуживает название проекции. Внутреннее восприятие подавляется, а вместо него в качестве внешнего восприятия в сознание попадает его содержание, подвергшееся известному искажению. При мании преследования искажение состоит в преобразовании аффекта; то, что внутренне должно было бы ощущаться как любовь, внешне воспринимается как ненависть. Было бы соблазнительно представить этот удивительный процесс как нечто самое важное в паранойе и как абсолютно патогномоничный для нее, если своевременно не вспомнить о том, что 1) проекция не играет одинаковую роль во всех формах паранойи и 2) что она встречается не только при паранойе, но и при других условиях в душевной жизни, более того, что она регулярно частично определяет нашу установку по отношению к внешнему миру. Когда причины одних чувственных ощущений в отличие от других мы не ищем в самих себе, а относим их вовне, то и этот нормальный процесс заслуживает названия проекции. Таким образом, приняв во внимание то, что при объяснении проекции речь идет о более общих психологических проблемах, мы решаем вернуться к изучению проекции и вместе с ней механизма симптомообразовании при паранойе в целом в другой взаимосвязи и переходим к вопросу о том, какие представления, касающиеся механизма вытеснения при паранойе, мы можем сформировать. В оправдание нашего временного отказа скажу заранее: мы обнаружим, что характер процесса вытеснения гораздо более глубоко связан с историей развития либидо и с обусловленным ею предрасположением, чем характер симптомообразования.

В психоанализе[146] в общем и целом мы выводим патологические феномены их вытеснения. Если мы более тщательно рассмотрим то, что называется «вытеснением», то обнаружим повод разбить этот процесс на три фазы, которые в понятийном отношении легко отделить друг от друга.

1) Первая фаза состоит в фиксации, предтечи и условии всякого «вытеснения». Факт фиксации можно свести к тому, что влечение или компонент влечения не развивается предусмотренным образом и вследствие этой задержки развития остается на инфантильной стадии. Данное либидинозное течение относится к последующим психическим образованиям как принадлежащее системе бессознательного, как вытесненное. Мы уже говорили, что такие фиксации влечений предрасполагают к последующему заболеванию, и можем добавить, что они обусловливают прежде всего исход третьей фазы вытеснения.

2) Вторая фаза вытеснения – это собственно вытеснение, которому до сих пор мы уделяли основное внимание. Оно происходит от более высоко развитых, способных к осознанию систем Я и может быть описано как «послеподавление». Оно производит впечатление активного, по существу, процесса, тогда как фиксация, собственно говоря, представляется пассивным отставанием. Вытеснению подвергаются либо психические потомки тех первично отставших влечений, когда вследствие их усиления возник конфликт между ними и Я (или с сообразными Я влечениями), либо такие психические стремления, против которых по другим причинам возникает сильнейшая антипатия. Но эта антипатия не имела бы следствием вытеснение, если бы между нежелательными, подлежащими вытеснению стремлениями и уже вытесненными побуждениями не была установлена связь. Там, где это произошло, отталкивание со стороны системы сознания и притяжение со стороны системы бессознательного одинаково содействуют успеху вытеснения. Оба случая, которые здесь рассмотрены порознь, на самом деле могут быть разделены менее строго и различаться между собой лишь большим или меньшим вкладом со стороны первично вытесненных влечений.

3) Третьей, самой важной для патологических феноменов фазой является фаза неудачи вытеснения, прорыва, возвращения вытесненного. Этот прорыв происходит в месте фиксации и имеет своим содержанием регрессию либидинозного развития к этому месту.

Мы уже отмечали многообразие фиксаций; их столько же, сколько стадий в развитии либидо. Мы должны быть готовы к тому, что такое же многообразие существует и в механизмах собственно вытеснения, и в механизмах прорыва (или симптомообразования), и, пожалуй, уже сейчас вправе предположить, что не сумеем свести все это многообразие исключительно к истории развития либидо.

Нетрудно догадаться, что этим обсуждением мы затрагиваем проблему выбора невроза, к которой между тем нельзя подступиться без предварительной работы другого рода. Вспомним теперь, что мы уже обсуждали фиксацию, оставив в стороне симптомообразование, и ограничимся вопросом, можно ли из анализа случая Шребера получить намек на механизм (собственно) вытеснения, господствующий при паранойе.

На пике болезни под влиянием видений, «отчасти пугающих, но отчасти опять-таки неописуемо великолепных» (73), у Шребера сформировалось убеждение в неотвратимости великой катастрофы, конца света. Голоса говорили ему, что весь труд 14 000-летнего прошлого потерян и что Земле дано прожить еще только 212 лет (71); в конце своего пребывания в лечебнице Флехсига он считал, что этот срок уже истек. Сам он был «единственным еще оставшимся действительным человеком», а немногочисленные человеческие фигуры, которых он еще видел – врача, санитаров и пациентов, – он объявил «сотворенными чудом, наспех сделанными людьми». Время от времени пробивало себе путь также обратное течение; ему показывали газету, в которой можно было прочесть сообщение о его собственной смерти (81), он сам существовал во второй, неполноценной форме и в ней однажды тихо скончался (73). Но оформление бреда, в котором сохранялось Я, а мир приносился в жертву, оказалось гораздо более сильным. Он по-разному представлял себе причины этой катастрофы; то он думал об оледенении вследствие исчезновения солнца, то о разрушении в результате землетрясения, при этом в качестве «духовидца» он приобретал ту же роль, что и другой духовидец во время землетрясения в 1755 году в Лисабоне (91). Или же виновным был Флехсиг, ибо своим колдовством он сеял среди людей страх и ужас, подрывал основы религии и распространял всеобщую нервозность и безнравственность, в результате чего затем на людей обрушились опустошительные эпидемии (91). В любом случае конец света был следствием конфликта, вспыхнувшего между ним и Флехсигом, или, как изображалась этиология во второй фазе бреда, его ставшей нерасторжимой связи с богом, следовательно, неизбежным результатом его заболевания. Через несколько лет, когда доктор Шребер вернулся в человеческое сообщество и не смог обнаружить в попадавшихся ему книгах, музыкальных произведениях и предметах обихода ничего, что сочеталось бы с его предположением об огромной временной пропасти в истории человечества, он признал, что его точка зрения не может уже оставаться в силе: «…Я не могу не согласиться, что внешне все осталось как было. Но не произошло ли основательное внутреннее изменение», – об этом будет сказано ниже (84–85). Он не мог усомниться в том, что за время его болезни мир погиб, а тот мир, который он видел теперь перед собой, уже был не тот, что прежде.

Подобная мировая катастрофа на бурной стадии паранойи – нередкое явление и в историях других больных[147]. Основываясь на нашем понимании либидинозного катексиса, нам будет нетрудно дать объяснение этим катастрофам, если мы будем руководствоваться оценкой других как «наспех сделанных людей»[148]. Больной лишил людей из своего окружения и из внешнего мира вообще либидинозного катексиса, который доселе был обращен на них; тем самым все стало для него безразличным, ни с чем не соотносящимся и нуждающимся в объяснении посредством вторичной рационализации как «Сотворенное чудом, наспех сделанное». Конец света представляет собой проекцию этой внутренней катастрофы; его субъективный мир погиб после того, как он лишил его своей любви[149].

После проклятия, с которым Фауст отрекается от мира, хор духов поет:

Увы! Увы! Разбил ты его, Прекраснейший мир, Могучей рукой. Он пал пред тобой, Разрушен, сражен полубогом! Воспрянь, земнородный, могучий! Мир новый, чудесный и лучший Создай в мощном сердце своем[150].

И параноик создает его заново, пусть и не прекраснее прежнего, но по крайней мере такой, что он снова может в нем жить. Он создает его благодаря работе своего бреда. То, что мы считаем продуктом болезни, бредовым образованием, в действительности представляет собой попытку исцеления, реконструкцию. После катастрофы она удается в той или иной мере, но никогда не удается полностью; «основательное внутреннее изменение», по словам Шребера, произошло с миром. Но человек вновь обретает связь, зачастую весьма интенсивную, с людьми и предметами в мире, даже если это отношение, бывшее прежде оптимистически нежным, теперь стало враждебным. Поэтому мы скажем: процесс собственно вытеснения состоит в отделении либидо от ранее любимых людей – и вещей. Он происходит безмолвно; мы не получаем о нем никаких известий и вынуждены делать о нем заключения из последующих событий. Что привлекает к себе наше внимание, так это процесс исцеления, который аннулирует вытеснение и возвращает либидо к оставленным прежде людям. Он осуществляется при паранойе путем проекции. Неправильно было бы говорить, что внутренне подавленное ощущение проецируется вовне; скорее мы видим, что внутренне упраздненное возвращается извне. Основательное исследование процесса проекции, которое мы отложили до другого раза, устранит наши последние сомнения на этот счет.

Но мы не будем недовольны из-за того, что недавно приобретенное знание вовлекает нас в ряд дальнейших дискуссий.

1) Мы можем сразу сказать, что отведение либидо не может происходить исключительно при паранойе, а там, где оно происходит, не обязательно должно иметь столь пагубные последствия. Вполне возможно, что отведение либидо является важным и постоянным механизмом любого вытеснения; мы ничего не узнаем об этом, пока аналогичному исследованию не будут подвергнуты другие расстройства, обусловленные вытеснением. Не подлежит сомнению, что в нормальной душевной жизни (и не только при печати) мы постоянно отторгаем либидо от людей или других объектов, при этом не заболевая. Когда Фауст отрекается от мира, произнеся те проклятия, результатом этого становится не паранойя или другой невроз, а особое общее настроение. Следовательно, само по себе отведение либидо не может быть патогенным фактором при паранойе; должно существовать некое особое свойство, отличающее паранойяльное отведение либидо от других видов этого же процесса. Такое свойство предложить нетрудно. Каково дальнейшее применение либидо, высвободившегося вследствие разъединения? Обычно мы сразу ищем замену для упраздненной привязанности; до тех пор пока не удастся найти эту замену, свободное либидо сохраняется в подвешенном состоянии в психике, где оно создает напряжение и влияет на настроение; при истерии высвобожденное либидо превращается в телесные иннервации или в тревогу. Однако при паранойе у нас имеется клиническое проявление, свидетельствующее о том, что отнятое у объекта либидо находит особое применение. Вспомним о том, что в большинстве случаев паранойи обнаруживаются следы мании величия и что сама по себе мания величия может конституировать паранойю. Из этого мы хотим сделать вывод, что высвободившееся либидо при паранойе устремляется к Я, используется для увеличения Я. Тем самым вновь достигается известная нам из развития либидо стадия нарцизма, на которой единственным сексуальным объектом было собственное Я. Основываясь на этом клиническом свидетельстве, мы предполагаем, что паранойяльные больные принесли с собой фиксацию на нарцизме, и утверждаем, что шаг назад от сублимированной гомосексуальности к нарцизму указывает на величину характерной для паранойи регрессии.

2) Такое же напрашивающее возражение может опереться на историю болезни Шребера (как и на многие другие), поскольку она свидетельствует о том, что мания преследования (связанная с Флехсигом), несомненно, появляется раньше, чем фантазия о конце света, и получается, что мнимое возвращение вытесненного предшествовало самому вытеснению, что представляет собой явный абсурд. Чтобы ответить на это возражение, мы должны перейти от самого общего рассмотрения к конкретной оценке, безусловно, гораздо более сложных реальных условий. Необходимо признать возможность того, что такое отделение либидо может быть как частичным – удалением от отдельного комплекса, – так и всеобъемлющим. Частичное разъединение, наверное, встречается значительно чаще и предшествует всеобъемлющему, поскольку вначале оно определяется только влиянием жизненных обстоятельств. Этот процесс может остановиться на стадии частичного разъединения или дополниться всеобъемлющим, которое во всеуслышание заявляет о себе через манию величия. Тем не менее в случае Шребера отделение либидо от персоны Флехсига могло быть первичным; сразу за ним следует бред, который опять возвращает либидо к Флехсигу (со знаком «минус» как меткой произошедшего вытеснения) и тем самым упраздняет труд вытеснения. Теперь борьба за вытеснение начинается заново, но на этот раз используется более мощное средство; по мере того как оспариваемый объект становится самым важным во внешнем мире, с одной стороны пытаясь привлечь к себе все либидо, а с другой стороны мобилизуя против себя все сопротивления, борьба за отдельный объект становится похожей на битву, в ходе которой победа вытеснения выражается в убеждении, что мир погиб, а в живых остался только сам Шребер. Если окинуть взглядом искусные конструкции, сооруженные бредом Шребера на религиозной почве (иерархия бога – души, подвергшиеся испытанию, – преддверия небес – нижний и верхний боги), то можно задним числом оценить, какое изобилие сублимаций было разрушено катастрофой всеобъемлющего отсоединения либидо.

3) Третье рассуждение, вытекающее из развиваемых здесь взглядов, поднимает вопрос: должны ли мы считать всеобъемлющее отделение либидо от внешнего мира достаточно действенным для того, чтобы объяснить им «конец света», не достаточно ли в этом случае удерживавшихся катексисов Я для того, чтобы сохранить раппóрт с внешним миром? В таком случае то, что мы называем либидинозным катексисом (интересом из эротических источников) следовало бы приравнять к интересу вообще либо учитывать возможность того, что серьезное нарушение в распределении либидо может также индуцировать соответствующее нарушение в катексисах Я. Это проблемы, при решении которых мы пока оказываемся совершенно беспомощными и неумелыми. Все было бы по-другому, если бы могли исходить из надежной теории влечений. Но на самом деле ничем подобным мы не располагаем. Мы понимаем влечение как пограничное понятие между соматическим и душевным, видим в нем психические репрезентанты органических сил и принимаем популярное разграничение влечений Я и сексуального влечения, которое, как нам кажется, согласуется с двойственной биологической позицией отдельного существа, стремящегося как к сохранению себя, так и к сохранению рода. Но все остальное – это конструкции, которые мы разрабатываем и от которых мы готовы вновь отказаться, чтобы ориентироваться в лабиринте непонятных душевных процессов, и именно от психоаналитических исследований болезненных душевных процессов мы ожидаем, что они приведут нас к определенным решениям в вопросах теории влечений. Учитывая юный возраст и разобщенность этих исследований, мы можем сказать, что это ожидание пока еще не сбылось. Возможность обратных воздействий нарушений либидо на катексисы Я точно так же нельзя отметать, как и их противоположность – вторичное или индуцированное нарушение либидинозных процессов вследствие аномальных изменений в Я. Более того, вполне вероятно, что такого рода процессы составляют отличительную особенность психозов. Что из этого относится к паранойе, в настоящее время сказать нельзя. Я хотел бы подчеркнуть лишь один-единственный вывод. Нельзя утверждать, что параноик, даже на пике вытеснения, полностью перестал интересоваться внешним миром, как это приходится говорить в отношении некоторых других форм галлюцинаторных психозов (аменция Мейнерта). Он воспринимает внешний мир, отдает себе отчет в его изменениях, эти впечатления побуждают его их объяснять («наспех сделанные люди»), и поэтому я считаю гораздо более вероятным, что его изменившееся отношение к миру следует объяснять исключительно или преимущественно потерей либидинозного интереса.

4) При близких отношениях паранойи к dementia praecox нельзя уклониться от вопроса, насколько такое понимание первого расстройства должно влиять на понимание второго. Я считаю вполне оправданным шагом Крепелина, когда он объединил многое из того, что прежде называли паранойей, с кататонией и другими формами в новую клиническую единицу, для которой, однако, название dementia praecox было выбрано весьма неудачно. Также и по поводу обозначения Блейлером этих же форм заболевания как шизофрении можно было бы возразить, что это название кажется приемлемым только в том случае, если не вспоминать о его буквальном значении. В остальном оно слишком тенденциозно, поскольку использует для обозначения теоретически постулированную особенность, к тому же такую, которая присуща не только этому нарушению и которую в свете других воззрений нельзя признать существенной. Однако в общем и целом не так уж важно, как называют картины болезни. Важнее – представляется мне – оставить паранойю как самостоятельный клинический тип, даже если ее картина зачастую осложняется шизофреническими чертами, ибо с позиции теории либидо в силу иной локализации предрасполагающей фиксации и иного механизма возвращения [вытесненного] (симптомо-образования) ее можно отделить от dementia praecox, с которой ее объединяет главная особенность собственно вытеснения – отсоединение либидо наряду с регрессией к Я. Я считаю наиболее целесообразным закрепить за dementia praecox название парафрения, которое, будучи неопределенным по содержанию, указывает на связь с паранойей, не имеющей других обозначений, и, кроме того, напоминает о возникающей при ней гебефрении. При этом не имеет значения, что это название уже предлагалось раньше для обозначения другого явления, поскольку такое другое его использование не закрепилось.

То, что при dementia praecox особенно отчетливо проявляется удаление либидо от внешнего мира, весьма убедительно было показано Абрахамом (там же). Из этой особенности мы делаем вывод о вытеснении посредством отделения либидо. Фазу бурных галлюцинаций также и здесь мы понимаем как фазу борьбы вытеснения с попыткой исцеления, стремящейся вернуть либидо к его объектам. В делириях и двигательных стереотипиях болезни Юнг с необычайной аналитической проницательностью распознал удерживаемые из последних сил остатки былых объектных катексисов. Однако эта попытка исцеления, принимаемая наблюдателем за саму болезнь, пользуется не проекцией, как при паранойе, а галлюцинаторным (истерическим) механизмом. В этом состоит одно из важных отличий паранойи; его можно генетически объяснить также и с другой стороны. Исход dementia praecox, где нарушение почти никогда не остается частичным, составляет второе отличие. В целом он менее благоприятен, чем при паранойе; победа остается за вытеснением, а не за реконструкцией, как при последней. Регрессия доходит не только до нарцизма, выражающегося в мании величия, а до полного отказа от объектной любви и до возврата к инфантильному аутоэротизму. Следовательно, предрасполагающая фиксация должна оставаться далеко позади, дальше, чем при паранойе, находиться в начале развития от аутоэротизма к объектной любви. Также совершенно невероятно, чтобы гомосексуальные импульсы, которые мы так часто – возможно, регулярно – обнаруживаем при паранойе, играли такую же важную роль в агиологии dementia praecox, имеющей гораздо менее ограниченные проявления.

Наши предположения относительно фиксаций при паранойе и парафрении сразу позволяют понять, что болезнь может начаться с паранойяльных симптомов и все же в дальнейшем развиться в деменцию, что параноидные и шизофренические симптомы могут сочетаться в любых пропорциях, что может возникнуть картина болезни, как у Шребера, которая заслуживает названия паранойяльной деменции, поскольку проявление фантазии-желания и галлюцинаций соответствует парафренным чертам, а ее повод, механизм проекции и исход – параноидным. Более того, в ходе развития могло возникнуть несколько фиксаций, которые поочередно допускают прорыв оттесненного либидо – например, сначала приобретенная позднее, а затем, в дальнейшем течении болезни – первоначальная, ближе расположенная к исходному пункту. Хотелось бы знать, каким обстоятельствам данный случай обязан своим относительно благополучным исходом, ибо едва ли можно считать, что он объясняется чем-то случайным, например «улучшением вследствие смены обстановки», наступившим после того, как больной покинул лечебницу Флехсига. Но наше недостаточное знание интимных взаимосвязей в истории этого больного делает ответ на этот интересный вопрос невозможным. В качестве предположения можно было бы сказать, что позитивная, по существу, окраска комплекса отца, вероятно, неомраченное в более поздние годы отношение к прекрасному отцу сделали возможным примирение с гомосексуальной фантазией и тем самым похожим на выздоровление течение болезни.

Поскольку я не боюсь критики и не чураюсь самокритики, у меня нет мотива избегать упоминаний о сходстве, которое, возможно, повредит нашей теории либидо во мнении многих читателей. «Божьи лучи» Шребера, скомпонованные благодаря сгущению солнечных лучей, нервных волокон и сперматозоидов, являются, собственно говоря, не чем иным, как предметно представленными, спроецированными вовне либидинозными катексисами и придают его бреду удивительную согласованность с нашей теорией. То, что мир должен погибнуть, потому что Я больного притягивает к себе все лучи, то, что позднее во время процесса реконструкции он вынужден с тревогой заботиться о том, чтобы бог не прервал с ним связь посредством лучей, – эти и многие другие частности бредового образования у Шребера предстают чуть ли не эндопсихическими восприятиями процессов, гипотезу о которых я положил здесь в основу понимания паранойи. Однако я могу привести свидетельство одного друга и специалиста в пользу того, что теорию паранойи я разработал еще до того, как мне стало известно содержание книги Шребера. Предоставим будущему решить, не содержится ли в теории больше бреда, чем мне бы хотелось, и не больше ли в бреде правды, чем это полагают сегодня другие.

Наконец, мне не хотелось бы завершать эту работу, которая опять представляет собой лишь фрагмент некой большей взаимосвязи, не указав на два главных тезиса, на доказательство которых взяла курс теория неврозов и психозов, основанная на представлениях о либидо: что неврозы, по существу, возникают из-за конфликта Я с сексуальным влечением и что их формы сохраняют отпечатки развития либидо – и Я.

Дополнение

(1912)

При обсуждении истории болезни председателя судебной коллегии Шребера я намеренно ограничился минимумом толкований и вправе рассчитывать на то, что любой психоаналитически образованный читатель вынесет из представленного материала больше, чем я открыто высказываю, что ему не составит труда связать между собой отдельные нити общей картины и прийти к выводам, которые я просто обозначаю. Счастливый случай, привлекший внимание других авторов этого же тома к автобиографии Шребера, позволяет догадаться, как много разного можно еще почерпнуть из символического содержания фантазий и бредовых идей остроумного параноика.

Случайное пополнение моих знаний после публикации этой работы о Шребере позволило мне правильнее оценить одно из его бредовых утверждений и распознать в нем множество связей с мифологией. В одном месте я упоминаю особое отношение больного к солнцу, которое я истолковал как сублимированный «символ отца». Солнце разговаривает с ним человеческим голосом и, таким образом, раскрывается перед ним как живое существо. Шребер обычно его поносит и выкрикивает угрозы; он также уверяет, что его лучи перед ним тускнеют, когда он, повернувшись к нему, громко говорит. После своего «выздоровления» он хвалится, что может спокойно смотреть на солнце и что оно ослепляет его лишь в весьма незначительной степени, что, разумеется, раньше было бы невозможным (прим. на с. 139 книги Шребера).

С этой бредовой привилегией иметь возможность смотреть на солнце, не будучи ослепленным, связан мифологический интерес. Мы читаем у С. Рейнаха, что древние естествоиспытатели признавали эту способность только за орлами, которые как обитатели высших воздушных слоев находились в особенно близких отношениях с небом, солнцем и молнией[151]. Но эти же источники также сообщают, что орел, прежде чем признать своих птенцов законными, подвергает их испытанию. Если им не удается не мигая смотреть на солнце, то их выбрасывают из гнезда.

В значении этого мифа о животных не может быть никаких сомнений. Разумеется, здесь животным лишь приписывается то, что у людей является священным обычаем. То, что орел делает со своими птенцами, – это ордалия, проверка происхождения, про которую сообщают у самых разных народов из древних времен. Так, жившие на Рейне кельты вверяли своих новорожденных потокам течения, чтобы убедиться, действительно ли они их крови. Племя псиллов в современном Триполи, хвалившееся своим происхождением от змей, оставляло детей наедине с такими змеями; тех, кто родился по закону, змеи либо вообще не кусали, либо они быстро поправлялись от последствий укуса. Предпосылка этих испытаний восходит к тотемистическому мышлению примитивных народов. Тотем – это животное или одушевляемая сила природы, от которых племя выводит свое происхождение, – щадит родственников этого племени как своих детей, подобно тому как он сам почитается ими как прародитель, и его тоже щадят. Здесь мы затронули вопросы, которые, как мне кажется, способны помочь нам прийти к психоаналитическому пониманию истоков религии.

Таким образом, орел, который заставляет своих птенцов смотреть на солнце и требует, чтобы его свет их не слепил, ведет себя как потомок солнца, подвергающий своих детей проверке на принадлежность к высокому роду. И когда Шребер хвалится, что может безнаказанно смотреть на солнце, которое его не слепит, он воспроизводит мифологическое выражение своей родственной связи с солнцем и вновь убеждает нас в правоте, когда мы истолковываем его солнце как символ отца. Если мы вспомним о том, что Шребер во время болезни открыто выражает гордость своей семьей («Шреберы относятся к высшему небесному дворянству»), что он нашел человеческий мотив для своего заболевания женской фантазией-желанием в своей бездетности, то связь его бредовой привилегии с основами его болезни становится для нас вполне очевидной.

Это небольшое дополнение к анализу параноидного больного, возможно, покажет, насколько обоснованным является утверждение Юнга, что мифотворческие силы человечества не угасли, а еще и сегодня создают в неврозах те же самые психические продукты, что и в самые давние времена. Я хотел бы вернуться к ранее выдвинутому предположению[152], указав на то, что то же самое относится к силам, создающим религию. И я думаю, что скоро наступит время, когда мы сумеем расширить тезис, давно уже высказывавшийся нами, психоаналитиками, и добавить к его индивидуальному, онтогенетически понимаемому содержанию антропологическое дополнение, которое следует трактовать филогенетически. Мы говорили: в сновидении и в неврозе мы вновь обнаруживаем ребенка, со всеми своеобразными особенностями его мышления и его аффективной жизни. Добавим: также и дикого, примитивного человека, каким он предстает перед нами в свете науки о Древнем мире и народоведения.

Сообщение об одном случае паранойи, противоречащем психоаналитической теории

(1915)

Несколько лет назад ко мне обратился за консультацией известный адвокат в связи с одним случаем, который показался ему сомнительным. Одна молодая дама попросила у него защиты от преследований мужчины, склонившего ее вступить с ним в любовную связь. Она утверждала, что этот мужчина злоупотребил ее уступчивостью и позволил незримым свидетелям сделать фотографические снимки их нежного свидания; теперь в его власти осрамить ее показом этих фотографий и заставить ее отказаться от своей должности. Адвокат был достаточно опытен, чтобы распознать болезненность этого обвинения; но, как он заметил, в жизни случается много такого, что хочется счесть невероятным, а потому для него было бы ценным мнение психиатра по этому вопросу. Он обещал в следующий раз посетить меня вместе с истицей.

Прежде чем продолжить свое сообщение, хочу признаться, что я до неузнаваемости изменил обстоятельства исследуемого события, но только их, и ничего больше. В остальном я считаю неправомерным по каким-то, пусть даже наилучшим, мотивам искажать при рассказе детали истории больного, ибо нельзя знать заранее, какой аспект случая заинтересует самостоятельно мыслящего читателя, и тем самым возникает опасность ввести последнего в заблуждение.

Пациенткой, с которой я вскоре после этого познакомился, была тридцатилетняя девушка, необычайно привлекательная и красивая; она выглядела гораздо моложе указанных ею лет и казалась очень женственной. По отношению к врачу она вела себя совершенно недружелюбно и не утруждала себя скрывать свое недоверие. Очевидно, только под давлением рядом присутствовавшего адвоката она рассказала следующую историю, поставившую передо мной проблему, которая будет упомянута позже. При этом ни выражением лица, ни аффективными проявлениями она ничуть не обнаруживала стыдливого смущения, которое соответствовало бы отношению к постороннему слушателю. Она находилась исключительно в плену опасений, возникших вследствие того, что ею было пережито.

Она многие годы работала в одном крупном учреждении, в котором, к своему собственному удовлетворению и удовлетворению начальников, занимала ответственные посты. Любовных отношений с мужчинами она никогда не искала; она спокойно жила со своей старой матерью, для которой была единственной опорой. Братьев и сестер у нее не было, отец умер много лет назад. В последнее время с ней сблизился служащий этого же бюро, очень образованный, обаятельный мужчина, которому и она тоже не смогла отказать в своей симпатии. В силу внешних обстоятельств брак между ними был исключен, но мужчина и слышать не хотел о том, чтобы из-за невозможности брака прекратить отношения. Он говорил ей в укор, что нелепо из-за социальных условностей отказываться от всего, чего им обоим хотелось, что они чувствовали друг к другу, на что они имеют несомненное право и что как ничто другое возвысило бы их жизнь. Поскольку он обещал не подвергать ее опасности, она в конце концов согласилась навестить его днем в его холостяцкой квартире. Там дело дошло до объятий и поцелуев, они лежали друг возле друга, он восхищался ее частично открывшейся красотой. Посреди этой любовной идиллии она была напугана однократно раздавшимся шумом – то ли стуком, то ли щелчком. Он исходил от области письменного стола, который стоял наискось перед окном; пространство между столом и окном частично было прикрыто плотными шторами. Она рассказала, что тут же спросила друга, что означает этот шум, и услышала от него разъяснение, что его, вероятно, произвели часы, стоявшие на письменном столе; позднее, однако, я позволю себе сделать одно замечание об этой части ее рассказа.

Когда она покидала дом, еще на лестнице ей встретились двое мужчин, которые, увидев, начали друг с другом о чем-то шептаться. Один из незнакомцев держал в руках какой-то завернутый предмет, нечто вроде небольшой коробки. Эта встреча стала занимать ее мысли; и по дороге домой она создала комбинацию: эта коробка вполне могла быть фотографическим аппаратом, человек, который ее держал, – фотографом, скрывавшимся за шторами, когда она была в комнате, а услышанный ею щелчок – был звук затвора после того, как этот человек выискал особенно щекотливую ситуацию, которую он пожелал запечатлеть на снимке. Отныне она уже не могла молчать о своих подозрениях; она преследовала возлюбленного устно и письменно, требуя дать ей объяснение и успокоение и осыпая упреками, но оказалась недоступной для уверений, которыми он пытался доказать искренность своих чувств и безосновательность ее подозрения. В конце концов она обратилась к адвокату, рассказала ему о случившемся и передала письма, которые получила от подозреваемого по поводу этого происшествия. Позднее я смог ознакомиться с некоторыми из этих писем; они произвели на меня наилучшее впечатление; главным их содержанием было сожаление о том, что столь прекрасное, нежное взаимопонимание оказалось разрушенным этой «злосчастной нездоровой идеей».



Поделиться книгой:

На главную
Назад