Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Битвы за храм Мнемозины: Очерки интеллектуальной истории - Семен Аркадьевич Экштут на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

(Н. М. Карамзин. «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». 1811).

«Нельзя не согласиться, что в историческом отношении не успели бы мы пережить то, что пережили на своем веку, если происшествия современные развивались бы постепенно, как прежде обтекая заведенный круг старого циферблата; нынче и стрелка времени как-то перескакивает минуты и считает одними часами».

(Князь П. А. Вяземский. [«Цыганы». Поэма Пушкина]. 1827).

«Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном, и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая — мощного, мгновенного орудия Провидения».

(А. С. Пушкин. [О втором томе «Истории русского народа» Полевого]. 1830).

«У Провидения есть всегда в запасе свои калифы на час… Легко пересуживать задним числом попытки, действия и события минувшего! Не должно забывать, что Провидение, что История имеют свои неожиданные, крутые повороты, свои coups d’état [государственные перевороты] и coups de théâtre [театральные эффекты], которые озадачивают и сбивают с панталыку всякую человеческую мудрость. То, что казалось полезным и нужным в известное время, может, в силу непредвидимых и не подлежащих человеческой видимости обстоятельств, принять в другое время совершенно противоположный оборот. <…> Случай часто проказит, но проказы его непродолжительны».

(Князь П. А. Вяземский. «Старая записная книжка»).

«Наш путь — иной путь; путь „презренный и несчастный“, развитие, идущее скачками, сопровождаемое вечными упадками, постоянными растратами и потерями того немногого, что удалось скопить и сколотить; величайшие наши достижения — не закономерны, случайны, как будто украдены у времени и пространства ценою бесконечных личных трагедий, надрывов и отчаяний наших величайших творцов».

(А. А. Блок. «Размышления о скудости нашего репертуара». 2 июня — 29 августа 1918).

«Нельзя не заметить, что весь т. н. „петербургский“, императорский период русской истории отмечен размышлениями над ролью случая (а в XVIII в. — над его конкретным проявлением „случаем“ — специфической формой устройства личной судьбы в условиях „женского правления“), фатумом, противоречием между железными законами внешнего мира и жаждой личного успеха, самоутверждения, игрой личности с обстоятельствами, историей, Целым, законы которых остаются для нее Неизвестными Факторами…

Начиная с петровской реформы, жизнь русского образованного общества развивалась в двух планах: умственное, литературное, философское развитие шло в русле и темпе европейского движения, а социально-политическая основа общества изменялась замедленно и в соответствии с другими закономерностями. Это приводило к резкому увеличению роли случайности в историческом движении. Каждый фактор из одного ряда с точки зрения другого был внезакономерен, случаен, а постоянное взаимное вторжение явлений этих рядов приводило к той скачкообразности, кажущейся необусловленности событий, государственных акций, личных судеб, которая заставляла современников целые аспекты русской жизни объявлять „неорганичными“, призрачными, несуществующими».

(Ю. М. Лотман. «Тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века». 1975).

* * *

Уже в конце XVIII века стало очевидно, что XIX век станет веком политики. Эту мысль выразил Наполеон в разговоре с Гёте о сущности трагедии: в Новое время политика и есть судьба. Основу трагедии древних составляла борьба человека с роком, который подавлял человека. Теперь же именно политика, по мнению Наполеона, «должна быть использована в трагедии как новая судьба, как непреодолимая сила обстоятельств, которой вынуждена покоряться индивидуальность». Эта мысль приоткрывала завесу грядущего и позволяла представить характер нового века и место человека в историческом процессе. Французская революция еще шла полным ходом, а в сознании людей уже начали формироваться два полюса отношения человека к своему месту в истории, к возможности резкого изменения судьбы в революционную эпоху: героический энтузиазм, удовлетворенность и счастье от сознания того, что довелось посетить «сей мир в его минуты роковые» (Тютчев), и заурядное желание найти спокойный уголок, постараться уцелеть, выжить самому в эпоху социальных потрясений и обеспечить судьбы детей, близких.

В разгар революционных событий во Франции некоторые русские вельможи сделали практический житейский вывод: стали срочно обучать своих детей полезным ремеслам. В случае победы революции в России дети крепостников могли бы прокормиться собственным трудом. Русский посол в Англии С. Р. Воронцов, объясняя свое намерение обучить сына Михаила столярному ремеслу, написал брату о неотвратимости революции в России и даже о возможном сроке ее победы: «Мы ее не увидим, ни вы, ни я, но мой сын увидит ее». Аббат Эмманюэль Жозеф Сьейес, сумевший пережить множество политических катаклизмов и ухитрившийся, едва ли не единственный, долгие годы оставаться у кормила власти (он был одним из основателей Якобинского клуба, а после переворота 18 брюмера стал одним из консулов), на вопрос о том, что он делал в это грозное время, ответил: «Я оставался жив».

Нереализованные возможности никто не склонен был воспринимать всерьез: они никого не интересовали, даже если покой покупался ценой отказа от славы, а за славу приходилось расплачиваться утратой покоя. Одним из первых об этом задумался Пушкин, рассуждая о возможных вариантах судьбы Ленского[167]. В «Путешествии в Арзрум» Пушкин подведет итог своим мыслям о том, что жизнь человеческая — это всегда совокупность реализованных и нереализованных возможностей: «Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в „Московском телеграфе“. Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос». Наконец, пушкинское же: «случай, бог-изобретатель». Книга Ю. М. Лотмана «Культура и взрыв» продолжает и развивает пушкинскую традицию постижения механизма отечественной и мировой культуры.

Перелистаем книгу и убедимся в этом:

«Путь как отдельного человека, так и человечества, усеян нереализованными возможностями, потерянными дорогами. Гегельянское сознание, вошедшее даже незаметно для нас в самую плоть нашей мысли, воспитывает в нас пиетет перед реализовавшимися фактами и презрительное отношение к тому, что могло бы произойти, но не сделалось реальностью.

…Следует подчеркнуть, что взгляд из прошлого в будущее, с одной стороны, и из будущего в прошлое, с другой, решительно меняет наблюдаемый объект. Глядя из прошлого в будущее, мы видим настоящее как набор целого ряда равновероятных возможностей. Когда мы глядим в прошлое, реальное для нас обретает статус факта и мы склонны видеть в нем нечто единственно возможное. Нереализованные возможности превращаются для нас в такие, какие фатально не могли быть реализованы. Они приобретают эфемерность.

…Случайности отдельных человеческих судеб, переплетение исторических событий разных уровней населяют мир культуры непредсказуемыми столкновениями. Стройная картина, которая рисуется исследователю отдельного жанра или отдельной замкнутой исторической системы, — иллюзия. <…> Более того, именно эта беспорядочность, непредсказуемость, „размазанность“ истории, столь огорчающая исследователя, представляет ценность истории как таковой. Именно она наполняет историю непредсказуемостью, наборами вероятных случайностей, то есть информацией. Именно она превращает историческую науку из царства школьной скуки в мир художественного разнообразия.

…Искусство воссоздает новый уровень действительности, который отличается от нее резким увеличением свободы. Свобода привносится в те сферы, которые в реальности ею не располагают. Безальтернативное получает альтернативу» (С. 96, 194–195, 208).

Именно искусство позволяет, по словам Александра Блока, «несбывшееся — воплотить!»

Способствуя осмыслению альтернативного характера социального бытия в прошлом, настоящем и будущем, книга Ю. М. Лотмана «Культура и взрыв» восполняет ощутимый пробел, который доселе существовал в исторических, историко-культурных и философских исследованиях. Она меняет наши представления о мире и законах его развития, что делает ее незаурядным явлением отечественной культуры. Практически каждый абзац этой книги может быть развернут в солидную монографию, став прочной базой для новых исследований. К сожалению, идейное богатство книги Ю. М. Лотмана лишь в незначительной степени востребовано нашими современниками. Не беда! Этой небольшой книге суждена долгая жизнь.

Но муза, правду соблюдая, Глядит: а на весах у ней Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей[168]. III

Целесообразно выделить пять уровней рассмотрения проблемы поиска исторической альтернативы.

Первый уровень. Поиск исторической альтернативы имеет онтологический статус: он ведется и меняет свой вектор в реальном социальном пространстве и реальном времени. Такой же статус имеют различные социальные утопии, возникающие в это время, и проекты государственных преобразований, которым впоследствии не будет суждено воплотиться в жизнь, — все они принадлежат культуре своего времени и не могут быть от нее безболезненно отчуждены.

События происходят здесь и теперь. Процесс поиска еще не завершен во времени: настоящее время еще не успело превратиться в прошлое, наоборот, оно тесно связано с недавним прошлым, со вчерашним днем, и строит различные планы на ближайшее и отдаленное будущее[169]. Это — малое время истории[170].

Грядущие результаты этого поиска и сроки, потребные для достижения желаемой цели, вызывают ожесточенные споры. Споры ведутся как о самой «сокровенной цели», так и о средствах ее достижения (моральных и аморальных, приемлемых и неприемлемых, реальных и умозрительных). Споры из сферы теоретических дискуссий плавно перетекают в сферу практической политики, и наоборот.

В качестве социального пространства, как правило, выступает столица, где «гремят витии»; провинция — дело иное, там царит «вековая тишина». Впрочем, возможны исключения: по ироничному, но исключительно точному наблюдению поэта Давида Самойлова, «в провинции любых времен есть свой уездный Сен-Симон».

Субъекты поиска принадлежат к политической и интеллектуальной элите общества; безмолвствующее большинство не принимает ни малейшего участия в этом процессе, о котором мало что знает, питаясь слухами и сплетнями. Хотя результаты поиска исторической альтернативы неизбежно скажутся на судьбе всего общества, большинство не осознает это, равнодушно наблюдая за происходящим или глумясь над неудачными попытками изменить привычное течение дел. Господствует практически всеобщая иллюзия, что решение судьбы большинства от него самого совершенно отчуждено и никак не зависит. Применительно к «петербургскому» периоду истории России можно смело утверждать, что пушкинская ремарка «народ безмолвствует» еще не написана или, по крайней мере, не успела стать банальной от слишком частых повторений.

Второй уровень. Поиск исторической альтернативы завершен в реальном социальном пространстве и реальном времени. Проблема поиска утратила онтологический статус. Событие совершилось и приобрело статус исторического факта. Восторжествовала ирония истории: осуществляемые намерения превратились в свою противоположность. Кажется, что все уже окончательно решено и что новых возможностей для исторического выбора, по крайней мере при жизни этого поколения, больше не предвидится. Одна из противоборствующих тенденций одержала победу и предстала в качестве единственно возможного пути исторического развития — закономерного и необратимого. Такая трактовка минувших событий получает санкцию официальной идеологии и становится непреложным фактом для ученых, считающих, что история не терпит сослагательного наклонения. Именно с этого момента побежденная тенденция начинает восприниматься как досадная случайность, изначально не имевшая ни малейшего шанса помешать поступательному движению истории, — случайность, которой можно безболезненно пренебречь при осмыслении закономерного хода исторического процесса.

Однако далеко не все разделяют эту точку зрения. Еще живы люди, имевшие непосредственное отношение к выбору исторической альтернативы и хорошо осведомленные о скрытом механизме принятия тех или иных решений. Они хранят память о былом в его незавершенности и пытаются понять как смысл минувших событий, так и свое место в них. Настоящее не является для них единственно возможным следствием прошлого, непосредственное восприятие которого сохранилось в их памяти, где не угасает «минувшего зарница». Для них история — «догадок сеть», продолжающийся процесс, в котором «мы часто действуем случайно»[171].

Иногда эти люди настолько прочно укореняются в прошлом, что еще при жизни становятся ходячим анахронизмом: суетные, с их точки зрения, хлопоты настоящего им глубоко чужды, ибо кажутся мелкими, пошлыми и лишенными эстетического и нравственного смысла[172]. Физическое старение этих последних свидетелей былого протекает «средь чуждых сердцам их людей»[173]. Именно таким человеком и был князь Петр Андреевич Вяземский, более трети века проживший с непреходящим ощущением собственной выключенности из настоящего времени, десятилетиями холивший и лелеявший свою тоску по «золотому веку» русской дворянской культуры. С особенной сердечной болью он вспоминал о безвременно погибших современниках, которых «преждевременная смерть похитила с поприща, богатого многими надеждами, не обратившимися в события»[174]. С конца 30-х — начала 40-х годов, когда наступили сумерки дворянской культуры — после смерти Пушкина, Дениса Давыдова, Баратынского, — князь остро чувствовал свое одиночество. «Жизнь мысли в нынешнем, а сердца жизнь в минувшем»[175], — так в 1877 году, за год до смерти, написал он в одном из последних стихотворений.

«Память сердца»[176] неотделима для таких людей от непрекращающихся мыслей о том, что в какой-то момент времени их судьба могла сложиться иначе, если бы река времени повернула в иное русло. Хотя только один шаг отделяет такие размышления от попытки вообразить в сослагательном наклонении важнейшие эпизоды своей биографии, лишь единицы решаются этот шаг сделать[177]. С предельной откровенностью и поразительной протокольной точностью Анна Ахматова изложила логическую последовательность подобных размышлений в «Пятой северной элегии», которая, как я уже упоминал, была завершена 2 сентября 1945 года, в день победы над Японией и окончания Второй мировой войны.

Но иногда весенний шалый ветер, Иль сочетанье слов в случайной книге, Или улыбка чья-то вдруг потянут Меня в несостоявшуюся жизнь. В таком году произошло бы то-то, А в этом — это: ездить, видеть, думать, И вспоминать…[178]

Третий уровень. Историки получают доступ к документам, осознают сам факт наличия в прошлом проблемы поиска исторической альтернативы и начинают ее изучать, стремясь постичь суть былых событий и овладевая хронотопом минувшего.

«Время здесь сгущается, уплотняется, становится художественно-зримым; пространство же интенсифицируется, втягивается в движение времени, сюжета, истории. Приметы времени раскрываются в пространстве, и пространство осмысливается и измеряется временем. Этим пересечением рядов и слиянием примет характеризуется художественный хронотоп. <…> Следовательно, всякое вступление в сферу смыслов совершается только через ворота хронотопов»[179].

В научный оборот вводится целый ряд новых фактов, многие из которых были глубокой тайной для непосредственных участников событий. Осознается неустранимое противоречие между обманчивой видимостью явлений и их скрытой от непосредственного наблюдения сущностью[180]. Выявляется как роль случая в истории, так и всеобщая, необходимая и существенная связь между отдаленными друг от друга явлениями и сферами жизни социума — постигается необходимое и случайное в истории. Проясняется различие между мифом и реальностью, что вовсе не означает автоматической утраты былых иллюзий.

Мечты поэта — Историк строгой гонит вас! Увы! его раздался глас, — И где ж очарованье света![181]

Оставшиеся в живых непосредственные участники исторических событий весьма болезненно реагируют на предпринимаемые историками попытки демифологизации, ибо многие мифы были неотъемлемой частью их биографии и в этом качестве не утратили для них своей непреходящей ценности[182]. Среди непосредственных участников былых событий всегда отыщется такой человек, который вместе с пушкинским Поэтом из стихотворения «Герой» будет готов гневно воскликнуть по адресу историка, склонного к «срыванию всех и всяческих масок»:

Да будет проклят правды свет. Когда посредственности хладной, Завистливой, к соблазну жадной, Он угождает праздно! — Нет! Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман…[183]

Даже если историки сознательно хотят интерпретировать эти новые и многообразные факты только в рамках официальной идеологии, отныне политическая власть уже утрачивает, хотя бы частично, монополию на истолкование прошлого. Устанавливается наличие отвергнутых альтернатив и упущенных возможностей. Открываются скрытые механизмы принятия решений. Возникает реальная возможность посмотреть, как выглядит совершившееся событие в большом времени истории, в масштабе длительной временной протяженности. Исследователь может судить не только о ближайших, но и об отдаленных исторических последствиях этого события, оценивая его значимость для истории[184]. Минувшее событие инкорпорируется историческим знанием и обретает в его рамках аксиологический и эпистемологический статус.

Историк использует анализ и синтез, индукцию и дедукцию, микро- и макроподход, — все это для того, чтобы систематизировать и истолковать собранные документы и материалы, выстраивая имеющиеся факты в соответствии с той или иной теоретической концепцией. При этом некоторые факты — сознательно или бессознательно — отбрасываются как якобы незначительные или случайные, а роль и значение других — невольно преувеличивается.

Жизнь — без начала и конца. Нас всех подстерегает случай. Над нами сумрак неминучий, Иль ясность Божьего лица. ………………………………………… Сотри случайные черты — И ты увидишь: мир прекрасен[185].

Так формируются различные версии и интерпретации былого. Создается база для «экспериментальной» истории, для постановки вопросов типа: «что было бы, если бы…» Однако мало кто отваживается на контрфактическое моделирование исторического прошлого: «господствует какая-то боязнь исследовательского риска, боязнь гипотез»[186]. На этой стадии историки находятся в поиске и уясняют суть дела для самих себя[187]. Завершив этот процесс, они начинают излагать результаты своих изысканий в статьях и монографиях, что означает переход к следующему уровню рассмотрения проблемы поиска исторической альтернативы.

Четвертый уровень. Логика исследования сменяется логикой изложения. Дискурс становится текстом. Историку предстоит рассказать читателю о том, что он, историк, уже очень хорошо знает, но что еще только ожидает узнать читатель. «Материал, творчески преображенный в сознании, ведет историка за собой, и он в состоянии сосредоточить все внимание на литературной форме, стараясь максимально точно и образно отразить ход своей мысли, воплощенной в подборе и связи конкретных фактов»[188].

Необходимо решить, как писать историю. Обосновывать ли неумолимое действие исторических закономерностей или же видеть во всем только фундаментальную роль случая? Как воплотить в тексте научного сочинения несбывшееся? Стоит ли говорить читателю о том, что не состоялось — было побеждено, отвергнуто, упущено, — что не превратилось из возможности в действительность? Делать ли вид, что рассказываешь о том, как было на самом деле, или же честно признаться, что пишешь лишь об эмоциях людей прошлого по поводу состоявшихся или не состоявшихся событий? Судить или понимать этих людей? Рассказывать ли, наконец, и о своих ошибках и заблуждениях, без которых не бывает настоящего исследования?[189] Для того чтобы приблизиться к получению содержательных ответов хотя бы на часть из перечисленных выше вопросов, имеет смысл обратиться к опыту мыслителей, чьи труды существенно обогатили гуманитарное знание XX века.

Крупнейший французский историк Люсьен Февр в работе с красноречивым названием «Как жить историей» (1941) грустно заметил: «…Мы упорствуем, говоря об истории по старинке, мысля этажами, кладками, булыжниками — фундаментами и надстройками, тогда как всевозможные явления, связанные с электричеством, — ток, бегущий по проводам, перемена фаз, короткое замыкание — могли бы одарить нас целой сокровищницей образов, с большей гибкостью выражающих наши мысли. Но все идет так, как шло прежде»[190].

Рассуждения Л. Февра получили афористическое завершение в эссе Хорхе Луиса Борхеса «Сфера Паскаля» (1952). Величайший мастер интеллектуальной метафоры, писатель, без произведений которого невозможно представить себе не только латиноамериканскую литературу, но и мировую культуру XX столетия, высказал парадоксальную мысль, которую я уже цитировал в этой книге: «Быть может, всемирная история — это история нескольких метафор. <…> Быть может, всемирная история — это история различной интонации при произнесении нескольких метафор»[191].

Историк не может обойтись без метафоры[192]. И дело не только в том, что именно метафора способна придать историческому повествованию исключительную выразительность. Образность изначально присуща гуманитарному знанию, самой его природе. Вспомним широкообъемлющую формулу М. М. Бахтина: «Предмет гуманитарных наук — выразительное и говорящее бытие»[193]. Изучая культуру минувшего времени, историк стремится отыскать наиболее выразительные приметы былого, чтобы, отталкиваясь от них, корректно сформулировать вопросы прошлому и заставить его заговорить. Исследователь вступает в диалог с прошлым с позиций вненаходимости понимающего в его отношении к былой культуре. «В области культуры — вненаходимость самый могучий рычаг понимания». Теоретическое изучение прошлого — это, как полагает М. М. Бахтин, не интуитивное «вчувствование» в иную культуру, не субъективное в нее «переселение» и «вживание», а «диалогическая встреча двух культур»[194], которая сопровождается не только их взаимным обогащением, но и утратами ряда особенностей культуры прошлого. Разумеется, историк старается избежать этих потерь, обращаясь к документам и материалам эпохи и прилагая усилия к тому, чтобы не навязывать прошлому сегодняшнее понимание социальных процессов.

История, подобно литературе и искусству, стремится отыскать «способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве неважно»[195]. Так утверждал Виктор Шкловский, которому принадлежит честь открытия эффекта остранения в искусстве: «остранение есть почти везде, где есть образ»[196]. Я полагаю, что оно есть и в истории. Историческое сочинение не обходится без метафор («река времен», «весь мир — театр»), что сближает его с художественной прозой. Историк, сознательно стремящийся сочетать научную доказательность текста с его эстетической выразительностью, постоянно вплетает художественные образы в ткань своего повествования. Так возникает эффект остранения: на всем известные вещи, события, структуры, институты, на героев и антигероев смотрят иными глазами («для того, чтобы вернуть ощущение жизни»[197], как сказал бы В. Шкловский).

История предстает как незавершенный процесс. «История продолжается», — любил повторять Н. Я. Эйдельман. Исторический процесс всегда абсолютен, а его результаты — относительны. Таков исходный пункт абстрактного рассмотрения проблемы альтернативности в истории. В течение почти двух столетий историки — апеллируя либо к Провидению, либо к неумолимым законам истории, — абсолютизировали эти относительные результаты: подводили к ним, отсекая все второстепенное, все случайное. В наши дни возникла потребность писать иначе. Так в одной точке неожиданно сошлись давние идеи Бахтина и Шкловского с постмодернистским дискурсом. Новая интеллектуальная история фактически взяла на вооружение мысль о вненаходимости исследователя в большом времени истории и остранилась не только от того, как было на самом деле, но и от предшествующих достижений исторической науки[198]. Процесс делания истории и протекания событий «самоцелен и должен быть продлен»[199]. Историк остраняется от результата и сознательно продлевает в своем повествовании ощущение протекания процесса[200].

Фридрих Шлегель еще в 1798 году заметил: «Историк — это пророк, обращенный в прошлое»[201]. Иными словами, историку свыше дан дар провидения, дар бессознательного, но верного прорицания, обращенного в прошлое; историк — это одаренный Богом провозвестник минувшего; ему дано единственно верное откровение былого. Позднейшее стремление историка отыскать в прошлом действие законов истории означало все то же стремление дать единственно возможный вариант правильного объяснения исторических событий. Закон, т. е. всеобщая, необходимая и существенная связь между явлениями, всегда однозначен, что сближает его с Провидением. Постмодернистский дискурс изменил отношение к ремеслу историка, провозгласив постулат о множественности истолкований и интерпретаций минувших событий. Исследователь-постмодернист стал проводить мысленные и компьютерные эксперименты с неслучившимся или упущенным. Манипулируя с прошлым, историк пытает былое, стремясь узнать не то, как это было на самом деле, но интересуясь преимущественно тем, «как это не произошло в действительности»[202].

Что можно противопоставить пророку, который предсказывает назад? Результат — известен. Ответ — найден. Как избежать соблазна подогнать решение под уже известный ответ? Требуется дать видение процесса, а не его узнавание. Именно это и позволяет сделать остранение — «прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия»[203]. Последовательное использование этого приема подводит не боящегося смелых гипотез историка к необходимости сделать следующий шаг — дать контрфактический вариант протекания реальных исторических событий, что фактически означает не только неизбежный эпатаж научного сообщества, но и сознательный разрыв с предшествующей исторической традицией, не признававшей сослагательного наклонения в истории. Между тем уходят в небытие последние из непосредственных участников былых событий. Исчезает очень существенная этическая преграда как для проведения опытов «экспериментальной» истории, так и для обнародования полученных результатов.

Меняются названья городов, И нет уже свидетелей событий, И не с кем плакать, не с кем вспоминать. И медленно от нас уходят тени, Которых мы уже не призываем, Возврат которых был бы страшен нам[204].

Пятый уровень. На заключительной стадии рассмотрения проблемы поиска исторической альтернативы научное сообщество осознает, что онтологический аспект этой проблемы представляет интерес для футуролога, политолога, социолога, экономиста, правоведа, но не имеет никакого отношения ни к историку, ни к философу, на долю которых остаются аксиологический и эпистемологический аспекты. Несостоявшаяся история, обретя своего историографа и найдя воплощение в его работах, становится историей несостоявшегося. Контрфактическая модель исторического прошлого позволяет глубже уяснить суть былых событий, четко очерчивая границы незнаемого и непознанного — того, что мы привыкли именовать словом «тайна». Именно в этом качестве контрфактическая модель ведет к приращению научного знания, становится объектом неизбежной полемики и фактом историографии.

В истории всегда будет нечто непознавамое, ускользающее от нашего категориального аппарата. Среди профессиональных историков редко можно встретить явного агностика, не считающего нужным скрывать свое мировоззрение. Однако есть своя притягательность в том, чтобы заявить собратьям по цеху: «Я не знаю». Не следует путать невежество и некомпетентность с отчетливым пониманием того, что ты столкнулся с тайной. Тебе попала в руки шкатулка со множеством потайных ящичков, а ключей — нет. Ремесло историка потеряло бы свою неизъяснимую прелесть, если бы историку не приходилось время от времени разгадывать тайны.

Очерк четвертый

«ЖУЖУ, КУДРЯВАЯ БОЛОНКА»

Комнатная собачка и любовный быт эпохи

Вспомним «Капитанскую дочку»: знакомству Маши Мироновой с пожилой дамой, оказавшейся императрицей Екатериной II, предшествовал лай небольшой собачки. «Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под свежим дыханием осени, широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся лебеди важно выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: „Не бойтесь, она не укусит“. И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника. <…> Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую»[205].

Литературоведы давно уже обратили внимание на то, что пушкинский портрет императрицы — это отчетливо различимая цитата: Пушкин описал на страницах своей повести известную гравюру Н. И. Уткина, созданную в 1827 году по живописному оригиналу В. Л. Боровиковского (1794)[206]. Отличавшаяся незаурядными художественными достоинствами гравюра большого формата была очень популярна в пушкинское время. Все внимание исследователей было поглощено фигурой государыни, и никто не дал себе труда задуматься над тем, какую роль играет на этом полотне небольшая собачка. А ведь задуматься стоило! Достаточно просто взглянуть на сатирические гравюры XVIII столетия, изображающие светскую жизнь, где собачки (болонки, левретки, шпицы) буквально путаются под ногами молодых женщин, — и все станет ясно. Эти собачки были знаковыми фигурами любовного быта той эпохи. Их изображение можно встретить даже на миниатюрах[207]. Миниатюрный портрет был интимным подарком, тщательно скрываемым от чужих глаз. Владелец миниатюры никогда с ней не расставался, постоянно имел при себе. Почему же многие женщины изображены на миниатюрах вместе со своими собачками? В этом был скрытый смысл, доступный пониманию лишь того одного, кому предназначался подарок. Странно, что современные исследователи до сих пор не обратили на это внимания. Такова неизбежная издержка бега времени — результат утраты непосредственного восприятия целого ряда бытовых деталей XVIII столетия: уже в первой четверти XIX века многие реалии любовного быта предшествующего столетия нуждались в подробных разъяснениях. Некогда выразительное бытие, став давно прошедшим временем, ничем не связанным с настоящим, умолкло на целый ряд десятилетий и перестало быть говорящим бытием. Так грибоедовский Чацкий с иронией отзывался о тетушке Софьи: «Воспитанниц и мосек полон дом?» Для героя комедии «Горе от ума» тетушка — это всего лишь руина прошлого столетия. И Чацкого совершенно не интересовало, почему эта живая развалина так любила мосек и какие воспоминания они у нее могли вызывать. Попытаемся сделать это за него. Постараемся разобраться и восстановить прерванную связь времен. Для этого необходимо дать видение той эпохи и избегнуть ее узнавания. Т. е. следует прибегнуть к остранению.

На знаменитом портрете кисти Боровиковского Екатерина II изображена вместе со своей любимой английской собачкой на прогулке в Царскосельском парке. (Существуют два варианта картины: на одном императрица представлена на фоне Чесменской колонны, на другом — на фоне Кагульского обелиска. Первый вариант хранится в Третьяковской галерее; второй — в Русском музее, именно он и послужил основой для гравюры Уткина.) «От портретов Боровиковского, как от старых полуразрушенных зданий, веет странной и грустной поэзией минувшего. Какие-то отзвуки прошлого; мечтательные и печальные, бесконечно от нас далекие, но сохранившие до сих пор непонятную связь с нами»[208]. Известно, что портрет, создававшийся Боровиковским по заказу дворцового ведомства, так и не был куплен у художника и не попал во дворец[209]. Картина не понравилась императрице: она сочла дерзновенной попытку автора проникнуть в ее внутренний мир. У государыни были более чем достаточные основания для недовольства, ибо попытка удалась и художник успешно справился со своей задачей. Выявим, прежде всего, скрытый социально-политический смысл полотна Боровиковского. Резвящаяся у ног Екатерины собачка внимательно смотрит на руку своей хозяйки. Рука императрицы обращена в сторону Чесменской колонны — памятника, воздвигнутого в Царском Селе в честь знаменитой победы русского флота над турецким. Картина создавалась в годы резкого обострения отношений между Россией и Великобританией, издавна гордящейся мощью своего военно-морского флота. Императрица как бы дает понять, что демонстративные приготовления англичан к войне с Российской империей ее абсолютно не беспокоят: их следует опасаться не более, чем лая небольшой английской собачки, которая лает, но не кусается. Впрочем, русский флот готов повторить сражение в Чесменской бухте, а русская армия — битву при Кагуле. В «Старой записной книжке» князя П. А. Вяземского сохранился любопытный исторический анекдот. «Императрица Екатерина была недовольна Английским министерством за некоторые неприязненные изъявления против России в парламенте. В это время английский посол просил у нее аудиенции и был призван во дворец. Когда вошел он в кабинет, собачка императрицы с сильным лаем бросилась на него и посол немного смутился. „Не бойтесь, милорд, — сказала императрица, — собака, которая лает, не кусается и не опасна“»[210].

Однако полотно Боровиковского способно было вызвать у дворянина конца XVIII столетия и иные ассоциации — ассоциации, в которых меньше всего нуждалась пожилая женщина. Картина невольно заставляла императрицу вспомнить молодость — те далекие времена, когда она, еще великая княгиня Екатерина Алексеевна, была возлюбленной красавца Станислава-Августа Понятовского. Обратимся к запискам императрицы, в которых описываются события лета 1759 года. «После обеда я повела оставшуюся компанию, не очень многочисленную, посмотреть внутренние покои великого князя и мои. Когда мы пришли в мой кабинет, моя маленькая болонка прибежала к нам навстречу и стала сильно лаять на графа Горна, но когда она увидела графа Понятовского, то я думала, что она сойдет с ума от радости. Так как кабинет мой был очень мал, то, кроме Льва Нарышкина, его невестки и меня, никто этого не заметил, но граф Горн понял, в чем дело, и, когда я проходила через комнаты, чтобы вернуться в зал, граф Горн дернул графа Понятовского за рукав и сказал: „Друг мой, нет ничего более предательского, чем маленькая болонка; первая вещь, которую я делал с любимыми мною женщинами, заключалась в том, что дарил им болонку, и через нее-то я всегда узнавал, пользовался ли у них кто-нибудь большим расположением, чем я. Это правило верно и непреложно. Вы видите, собака чуть не съела меня, тогда как не знала, что делать от радости, когда увидела вас, ибо нет сомнения, что она не в первый раз вас здесь видит“. Граф Понятовский стал уверять, что все это его фантазия, но не мог его разубедить. Граф Горн ответил ему только: „Не бойтесь ничего, вы имеете дело со скромным человеком“. На следующий день они уехали»[211].

Прошло 18 лет — и вновь комнатная собачка Екатерины II, на сей раз подаренная ей Григорием Потемкиным, выдала интимную тайну императрицы. «Я сегодня думала, что моя собака сбесилась. Вошла она с Татьяною, вскочила ко мне на кровать и нюхала, и шаркала по постели, а потом зачала прядать (т. е. прыгать, скакать, метаться туда и сюда. — С. Э.) и ласкаться ко мне, как будто радовалась кому-то. Она тебя очень любит, и потому мне милее. Все на свете и даже собака тебя утверждают в сердце и уме моем. Рассуди, до какой степени Гришенька мил. Ни минуты из памяти не выходит». Так написала Екатерина в конце июня 1774 года Потемкину, прозрачно намекая своему мужу и соправителю: комнатная девушка Татьяна прекрасно поняла, кто совсем недавно покинул постель императрицы; бурная реакция комнатной собачки помогла ей сделать этот вывод. Екатерина «чуть не умерла со стыда»[212].

Живший в это же время английский политический деятель и публицист Джон Уилкис (1727–1797) даже не подозревал о существовании потаенных записок Екатерины, но он прекрасно знал жизнь светского общества и написал эпиграмму:

Примерная собака Крадется вор На графский двор, — Я очень громко лаю. Крадется друг через забор, — Я хвостиком виляю. Вот почему графиня, граф И друг их самый верный За мой для всех удобный нрав Зовут меня примерной[213].

Во второй половине XVIII века комнатные собачки были верными бессловесными слугами модной жены — стражами интимных покоев хозяйки дома: уже на дальних подступах к спальне они своим лаем предупреждали о неожиданном приближении хозяина. Это была первая линия обороны. Только интимные друзья могли, нарушая светские правила приличия, появиться на женской половине без доклада. (Так, в заключительной главе пушкинского романа в стихах, Евгений Онегин предстал перед Татьяной в интимных покоях ее модного петербургского дома.) Званых гостей полагалось встречать, неожиданные визитеры и незваные гости всегда просили слуг доложить о своем приходе (и в том и в другом случае у женщины было время привести себя в порядок) — а муж, как правило, появлялся без доклада. В будуаре или гостиной находились клетки с говорящими попугаями. Такова была еще одна линия обороны интимных покоев. Иногда встречались птицы, выражавшиеся нецензурной бранью: легко представить, что мог услышать в свой адрес гость, рискнувший появиться без доклада. Эти попугаи привозились из заморских стран и стоили довольно дорого. (У Екатерины Великой был говорящий попугай, хриплым голосом певший: «Славься сим Екатерина…» и восклицавший: «Платоша!» Птица, дожившая до 1917 года, помнила князя Платона Зубова — последнего фаворита стареющей императрицы[214].)

Обратимся к сказке Ивана Ивановича Дмитриева «Модная жена». Эта небольшая стихотворная новелла была написана в 1791 и опубликована в 1792 году в «Московском журнале», издававшемся Карамзиным. Ее создал человек, любивший «отменно тонко и умно»[215] балагурить с дамами, но предпочитавший дарить свой любовный пыл мужчинам. Именно сексуальная ориентация Дмитриева позволила ему остраненно взглянуть на любовный быт своего времени и донести до нас его выразительные подробности. Персонаж «Модной жены» Пролаз «в течение полвека… дополз до степени известна человека»: дослужился до генеральского чина, что дало ему право ездить «шестеркою в карете», и женился на молодой девушке Премиле, «котора жить умела, / Была умна, ловка / И старика / Вертела как хотела». Жена попросила Пролаза купить ей к празднику подарки: тюрбан, экран для камина и дорогую шаль. Седой муж «ценою дорогой / Платил жене за нежны ласки». Не споря с женой, он сел в карету и отправился за покупками. Дальнейшие события развивались стремительно: «Но он лишь со двора, а гость к нему на двор — / Угодник дамский, Миловзор / Взлетел на лестницу и прямо порх к уборной». Слегка позлословив над Пролазом, Миловзор, не теряя времени, перешел к делу и попросил показать ему новую диванную комнату. Только что закончилась война с Оттоманской Портой, и огромный турецкий диван стал модной новинкой в жизни светского общества Петербурга и выразительной приметой любовного быта эпохи. В это время диванная комната — это не только храм вкуса, но и храм любви. Итак, Миловзор и модная жена Премила уединяются в диванной и теряют счет времени. «И эта выдумка диванов, / По чести, месть нам от султанов!» Покой влюбленных охраняли собачка хозяйки «Фиделька резвая» и попугай. Дмитриев иронически называет их пенатами (божествами-хранителями дома, очага) Премилы: «Ее пенаты с ней, так ей ли ждать напасти?» Ни Фиделька, ни попугай не подвели. Когда неожиданно появился Пролаз, то сначала собачка громко залаяла, а затем и попугай «Три раза вестовой из клетки подал знак, / Вскричавши: „Кто пришел? дурак!“ / Премила вздрогнула, и Миловзор подобно…» Каким именно образом остроумная Премила нашла выход из создавшейся ситуации, я рассказывать не буду и советую читателю обратиться к «Модной жене»[216].

Сильно постаревших героев аналогичного любовного треугольника мы можем отыскать в VII главе «Евгения Онегина», действие которой «по календарю» приходится на конец января — февраль 1822 года. Генетическая связь этих пушкинских персонажей с «Модной женой» мне представляется очевидной.

У Пелагеи Николавны Всё тот же друг мосьё Финмуш, И тот же шпиц, и тот же муж; А он, всё клуба член исправный, Всё так же смирен, так же глух, И так же ест и пьет за двух[217].

Мой вывод банален. В истории нет мелочей, особенно, когда речь идет о человеке. Поэтому даже небольшая комнатная собачка, долгое время воспринимаемая всего лишь как одушевленная деталь модного интерьера, способна помочь понять характер эпохи. И только от наблюдательности исследователя зависит, сумеет ли он воспользоваться этой помощью.


Луи Мишель Ванлоо. Портрет княгини Екатерины (Смарагды) Голицыной, урожденной Кантемир, действительной статс-дамы императрицы Елизаветы Петровны. 1759 г.


В. Л. Боровиковский. Екатерина II на прогулке в Царскосельском парке. 1794 г.


Ю. Косинский. Портрет молодой женщины с собачкой. Миниатюра. 1797 г.


Французская сатирическая гравюра. 1780-е гг.



Французские сатирические гравюры. XVIII в.


Французская сатирическая гравюра. 1780-е гг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад