«Нельзя не согласиться, что в историческом отношении не успели бы мы пережить то, что пережили на своем веку, если происшествия современные развивались бы постепенно, как прежде обтекая заведенный круг старого циферблата; нынче и стрелка времени как-то перескакивает минуты и считает одними часами».
«Не говорите:
«У Провидения есть всегда в запасе свои калифы на час… Легко пересуживать задним числом попытки, действия и события минувшего! Не должно забывать, что Провидение, что История имеют свои неожиданные, крутые повороты, свои
«Наш путь — иной путь; путь „презренный и несчастный“, развитие, идущее скачками, сопровождаемое вечными упадками, постоянными растратами и потерями того немногого, что удалось скопить и сколотить; величайшие наши достижения — не закономерны, случайны, как будто украдены у времени и пространства ценою бесконечных личных трагедий, надрывов и отчаяний наших величайших творцов».
«Нельзя не заметить, что весь т. н. „петербургский“, императорский период русской истории отмечен размышлениями над ролью случая (а в XVIII в. — над его конкретным проявлением „случаем“ — специфической формой устройства личной судьбы в условиях „женского правления“), фатумом, противоречием между железными законами внешнего мира и жаждой личного успеха, самоутверждения, игрой личности с обстоятельствами, историей, Целым, законы которых остаются для нее Неизвестными Факторами…
Начиная с петровской реформы, жизнь русского образованного общества развивалась в двух планах: умственное, литературное, философское развитие шло в русле и темпе европейского движения, а социально-политическая основа общества изменялась замедленно и в соответствии с другими закономерностями. Это приводило к резкому увеличению роли случайности в историческом движении. Каждый фактор из одного ряда с точки зрения другого был внезакономерен, случаен, а постоянное взаимное вторжение явлений этих рядов приводило к той скачкообразности, кажущейся необусловленности событий, государственных акций, личных судеб, которая заставляла современников целые аспекты русской жизни объявлять „неорганичными“, призрачными, несуществующими».
Уже в конце XVIII века стало очевидно, что XIX век станет веком политики. Эту мысль выразил Наполеон в разговоре с Гёте о сущности трагедии: в Новое время политика и есть судьба. Основу трагедии древних составляла борьба человека с роком, который подавлял человека. Теперь же именно политика, по мнению Наполеона, «должна быть использована в трагедии как новая судьба, как непреодолимая сила обстоятельств, которой вынуждена покоряться индивидуальность». Эта мысль приоткрывала завесу грядущего и позволяла представить характер нового века и место человека в историческом процессе. Французская революция еще шла полным ходом, а в сознании людей уже начали формироваться два полюса отношения человека к своему месту в истории, к возможности резкого изменения судьбы в революционную эпоху: героический энтузиазм, удовлетворенность и счастье от сознания того, что довелось посетить «сей мир в его минуты роковые» (Тютчев), и заурядное желание найти спокойный уголок, постараться уцелеть, выжить самому в эпоху социальных потрясений и обеспечить судьбы детей, близких.
В разгар революционных событий во Франции некоторые русские вельможи сделали практический житейский вывод: стали срочно обучать своих детей полезным ремеслам. В случае победы революции в России дети крепостников могли бы прокормиться собственным трудом. Русский посол в Англии С. Р. Воронцов, объясняя свое намерение обучить сына Михаила столярному ремеслу, написал брату о неотвратимости революции в России и даже о возможном сроке ее победы: «Мы ее не увидим, ни вы, ни я, но мой сын увидит ее». Аббат Эмманюэль Жозеф Сьейес, сумевший пережить множество политических катаклизмов и ухитрившийся, едва ли не единственный, долгие годы оставаться у кормила власти (он был одним из основателей Якобинского клуба, а после переворота 18 брюмера стал одним из консулов), на вопрос о том, что он делал в это грозное время, ответил: «Я оставался жив».
Нереализованные возможности никто не склонен был воспринимать всерьез: они никого не интересовали, даже если покой покупался ценой отказа от славы, а за славу приходилось расплачиваться утратой покоя. Одним из первых об этом задумался Пушкин, рассуждая о возможных вариантах судьбы Ленского[167]. В «Путешествии в Арзрум» Пушкин подведет итог своим мыслям о том, что жизнь человеческая — это всегда совокупность реализованных и нереализованных возможностей: «Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в „Московском телеграфе“. Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос». Наконец, пушкинское же: «случай, бог-изобретатель». Книга Ю. М. Лотмана «Культура и взрыв» продолжает и развивает пушкинскую традицию постижения механизма отечественной и мировой культуры.
Перелистаем книгу и убедимся в этом:
«Путь как отдельного человека, так и человечества, усеян нереализованными возможностями, потерянными дорогами. Гегельянское сознание, вошедшее даже незаметно для нас в самую плоть нашей мысли, воспитывает в нас пиетет перед реализовавшимися фактами и презрительное отношение к тому, что могло бы произойти, но не сделалось реальностью.
…Следует подчеркнуть, что взгляд из прошлого в будущее, с одной стороны, и из будущего в прошлое, с другой, решительно меняет наблюдаемый объект. Глядя из прошлого в будущее, мы видим настоящее как набор целого ряда равновероятных возможностей. Когда мы глядим в прошлое, реальное для нас обретает статус факта и мы склонны видеть в нем нечто единственно возможное. Нереализованные возможности превращаются для нас в такие, какие фатально не могли быть реализованы. Они приобретают эфемерность.
…Случайности отдельных человеческих судеб, переплетение исторических событий разных уровней населяют мир культуры непредсказуемыми столкновениями. Стройная картина, которая рисуется исследователю отдельного жанра или отдельной замкнутой исторической системы, — иллюзия. <…> Более того, именно эта беспорядочность, непредсказуемость, „размазанность“ истории, столь огорчающая исследователя, представляет ценность истории как таковой. Именно она наполняет историю непредсказуемостью, наборами вероятных случайностей, то есть информацией. Именно она превращает историческую науку из царства школьной скуки в мир художественного разнообразия.
…Искусство воссоздает новый уровень действительности, который отличается от нее резким увеличением свободы. Свобода привносится в те сферы, которые в реальности ею не располагают. Безальтернативное получает альтернативу» (С. 96, 194–195, 208).
Именно искусство позволяет, по словам Александра Блока, «несбывшееся — воплотить!»
Способствуя осмыслению альтернативного характера социального бытия в прошлом, настоящем и будущем, книга Ю. М. Лотмана «Культура и взрыв» восполняет ощутимый пробел, который доселе существовал в исторических, историко-культурных и философских исследованиях. Она меняет наши представления о мире и законах его развития, что делает ее незаурядным явлением отечественной культуры. Практически каждый абзац этой книги может быть развернут в солидную монографию, став прочной базой для новых исследований. К сожалению, идейное богатство книги Ю. М. Лотмана лишь в незначительной степени востребовано нашими современниками. Не беда! Этой небольшой книге суждена долгая жизнь.
Целесообразно выделить пять уровней рассмотрения проблемы поиска исторической альтернативы.
Первый уровень. Поиск исторической альтернативы имеет
События происходят
Грядущие результаты этого поиска и сроки, потребные для достижения желаемой цели, вызывают ожесточенные споры. Споры ведутся как о самой «сокровенной цели», так и о средствах ее достижения (моральных и аморальных, приемлемых и неприемлемых, реальных и умозрительных). Споры из сферы теоретических дискуссий плавно перетекают в сферу практической политики, и наоборот.
В качестве
Субъекты поиска принадлежат к политической и интеллектуальной
Второй уровень. Поиск исторической альтернативы завершен в реальном социальном пространстве и реальном времени. Проблема поиска утратила онтологический статус. Событие совершилось и приобрело статус исторического факта. Восторжествовала
Однако далеко не все разделяют эту точку зрения. Еще живы люди, имевшие
Иногда эти люди настолько прочно укореняются в прошлом, что еще при жизни становятся ходячим анахронизмом: суетные, с их точки зрения, хлопоты настоящего им глубоко чужды, ибо кажутся мелкими, пошлыми и лишенными эстетического и нравственного смысла[172]. Физическое старение этих последних свидетелей былого протекает «средь чуждых сердцам их людей»[173]. Именно таким человеком и был князь Петр Андреевич Вяземский, более трети века проживший с непреходящим ощущением собственной выключенности из настоящего времени, десятилетиями холивший и лелеявший свою
«Память сердца»[176] неотделима для таких людей от непрекращающихся мыслей о том, что в какой-то момент времени их судьба могла сложиться иначе, если бы река времени повернула в иное русло. Хотя только один шаг отделяет такие размышления от попытки вообразить в сослагательном наклонении важнейшие эпизоды своей биографии, лишь единицы решаются этот шаг сделать[177]. С предельной откровенностью и поразительной протокольной точностью Анна Ахматова изложила логическую последовательность подобных размышлений в «Пятой северной элегии», которая, как я уже упоминал, была завершена 2 сентября 1945 года, в день победы над Японией и окончания Второй мировой войны.
Третий уровень. Историки получают доступ к документам, осознают сам факт наличия в прошлом проблемы поиска исторической альтернативы и начинают ее изучать, стремясь постичь суть былых событий и овладевая
«Время здесь сгущается, уплотняется, становится художественно-зримым; пространство же интенсифицируется, втягивается в движение времени, сюжета, истории. Приметы времени раскрываются в пространстве, и пространство осмысливается и измеряется временем. Этим пересечением рядов и слиянием примет характеризуется художественный хронотоп. <…> Следовательно, всякое вступление в сферу смыслов совершается только через ворота хронотопов»[179].
В научный оборот вводится целый ряд новых фактов, многие из которых были глубокой тайной для непосредственных участников событий. Осознается неустранимое противоречие между обманчивой видимостью явлений и их скрытой от непосредственного наблюдения сущностью[180]. Выявляется как роль случая в истории, так и всеобщая, необходимая и существенная связь между отдаленными друг от друга явлениями и сферами жизни социума — постигается необходимое и случайное в истории. Проясняется различие между мифом и реальностью, что вовсе не означает автоматической утраты былых иллюзий.
Оставшиеся в живых непосредственные участники исторических событий весьма болезненно реагируют на предпринимаемые историками попытки демифологизации, ибо многие мифы были неотъемлемой частью их биографии и в этом качестве не утратили для них своей непреходящей ценности[182]. Среди непосредственных участников былых событий всегда отыщется такой человек, который вместе с пушкинским Поэтом из стихотворения «Герой» будет готов гневно воскликнуть по адресу историка, склонного к «срыванию всех и всяческих масок»:
Даже если историки сознательно хотят интерпретировать эти новые и многообразные факты только в рамках официальной идеологии, отныне политическая власть уже утрачивает, хотя бы частично, монополию на истолкование прошлого. Устанавливается наличие отвергнутых альтернатив и упущенных возможностей. Открываются скрытые механизмы принятия решений. Возникает реальная возможность посмотреть, как выглядит совершившееся событие в
Историк использует анализ и синтез, индукцию и дедукцию, микро- и макроподход, — все это для того, чтобы систематизировать и истолковать собранные документы и материалы, выстраивая имеющиеся факты в соответствии с той или иной теоретической концепцией. При этом некоторые факты — сознательно или бессознательно — отбрасываются как якобы незначительные или случайные, а роль и значение других — невольно преувеличивается.
Так формируются различные версии и интерпретации былого. Создается база для «экспериментальной» истории, для постановки вопросов типа: «что было бы, если бы…» Однако мало кто отваживается на контрфактическое моделирование исторического прошлого: «господствует какая-то боязнь исследовательского риска, боязнь гипотез»[186]. На этой стадии историки находятся
Четвертый уровень. Логика исследования сменяется логикой изложения. Дискурс становится текстом. Историку предстоит рассказать читателю о том, что он, историк, уже очень хорошо знает, но что еще только ожидает узнать читатель. «Материал, творчески преображенный в сознании, ведет историка за собой, и он в состоянии сосредоточить все внимание на литературной форме, стараясь максимально точно и образно отразить ход своей мысли, воплощенной в подборе и связи конкретных фактов»[188].
Необходимо решить,
Крупнейший французский историк Люсьен Февр в работе с красноречивым названием «Как жить историей» (1941) грустно заметил: «…Мы упорствуем, говоря об истории по старинке, мысля этажами, кладками, булыжниками — фундаментами и надстройками, тогда как всевозможные явления, связанные с электричеством, — ток, бегущий по проводам, перемена фаз, короткое замыкание — могли бы одарить нас целой сокровищницей образов, с большей гибкостью выражающих наши мысли. Но все идет так, как шло прежде»[190].
Рассуждения Л. Февра получили афористическое завершение в эссе Хорхе Луиса Борхеса «Сфера Паскаля» (1952). Величайший мастер интеллектуальной метафоры, писатель, без произведений которого невозможно представить себе не только латиноамериканскую литературу, но и мировую культуру XX столетия, высказал парадоксальную мысль, которую я уже цитировал в этой книге: «Быть может, всемирная история — это история нескольких метафор. <…> Быть может, всемирная история — это история различной интонации при произнесении нескольких метафор»[191].
Историк не может обойтись без метафоры[192]. И дело не только в том, что именно метафора способна придать историческому повествованию исключительную выразительность. Образность изначально присуща гуманитарному знанию, самой его природе. Вспомним широкообъемлющую формулу М. М. Бахтина: «Предмет гуманитарных наук —
История, подобно литературе и искусству, стремится отыскать
История предстает как незавершенный процесс. «История продолжается», — любил повторять Н. Я. Эйдельман. Исторический процесс всегда абсолютен, а его результаты — относительны. Таков исходный пункт абстрактного рассмотрения проблемы альтернативности в истории. В течение почти двух столетий историки — апеллируя либо к Провидению, либо к неумолимым законам истории, — абсолютизировали эти относительные результаты: подводили к ним, отсекая все второстепенное, все случайное. В наши дни возникла потребность писать иначе. Так в одной точке неожиданно сошлись давние идеи Бахтина и Шкловского с постмодернистским дискурсом. Новая интеллектуальная история фактически взяла на вооружение мысль о вненаходимости исследователя в
Фридрих Шлегель еще в 1798 году заметил: «Историк — это пророк, обращенный в прошлое»[201]. Иными словами, историку свыше дан дар провидения, дар бессознательного, но верного прорицания, обращенного в прошлое; историк — это одаренный Богом провозвестник минувшего; ему дано единственно верное откровение былого. Позднейшее стремление историка отыскать в прошлом действие законов истории означало все то же стремление дать единственно возможный вариант правильного объяснения исторических событий. Закон, т. е. всеобщая, необходимая и существенная связь между явлениями, всегда однозначен, что сближает его с Провидением. Постмодернистский дискурс изменил отношение к ремеслу историка, провозгласив постулат о
Что можно противопоставить пророку, который предсказывает назад? Результат — известен. Ответ — найден. Как избежать соблазна подогнать решение под уже известный ответ? Требуется дать
Пятый уровень. На заключительной стадии рассмотрения проблемы поиска исторической альтернативы научное сообщество осознает, что онтологический аспект этой проблемы представляет интерес для футуролога, политолога, социолога, экономиста, правоведа, но не имеет никакого отношения ни к историку, ни к философу, на долю которых остаются аксиологический и эпистемологический аспекты. Несостоявшаяся история, обретя своего историографа и найдя воплощение в его работах, становится историей несостоявшегося. Контрфактическая модель исторического прошлого позволяет глубже уяснить суть былых событий, четко очерчивая границы незнаемого и непознанного — того, что мы привыкли именовать словом «тайна». Именно в этом качестве контрфактическая модель ведет к приращению научного знания, становится объектом неизбежной полемики и фактом историографии.
В истории всегда будет нечто непознавамое, ускользающее от нашего категориального аппарата. Среди профессиональных историков редко можно встретить явного агностика, не считающего нужным скрывать свое мировоззрение. Однако есть своя притягательность в том, чтобы заявить собратьям по цеху: «Я не знаю». Не следует путать невежество и некомпетентность с отчетливым пониманием того, что ты столкнулся с
«ЖУЖУ, КУДРЯВАЯ БОЛОНКА»
Комнатная собачка и любовный быт эпохи
Вспомним «Капитанскую дочку»: знакомству Маши Мироновой с пожилой дамой, оказавшейся императрицей Екатериной II, предшествовал лай небольшой собачки. «Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под свежим дыханием осени, широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся лебеди важно выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: „Не бойтесь, она не укусит“. И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника. <…> Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую»[205].
Литературоведы давно уже обратили внимание на то, что пушкинский портрет императрицы — это отчетливо различимая цитата: Пушкин описал на страницах своей повести известную гравюру Н. И. Уткина, созданную в 1827 году по живописному оригиналу В. Л. Боровиковского (1794)[206]. Отличавшаяся незаурядными художественными достоинствами гравюра большого формата была очень популярна в пушкинское время. Все внимание исследователей было поглощено фигурой государыни, и никто не дал себе труда задуматься над тем, какую роль играет на этом полотне небольшая собачка. А ведь задуматься стоило! Достаточно просто взглянуть на сатирические гравюры XVIII столетия, изображающие светскую жизнь, где собачки (болонки, левретки, шпицы) буквально путаются под ногами молодых женщин, — и все станет ясно. Эти собачки были знаковыми фигурами любовного быта той эпохи. Их изображение можно встретить даже на миниатюрах[207]. Миниатюрный портрет был интимным подарком, тщательно скрываемым от чужих глаз. Владелец миниатюры никогда с ней не расставался, постоянно имел при себе. Почему же многие женщины изображены на миниатюрах вместе со своими собачками? В этом был скрытый смысл, доступный пониманию лишь того одного, кому предназначался подарок. Странно, что современные исследователи до сих пор не обратили на это внимания. Такова неизбежная издержка
На знаменитом портрете кисти Боровиковского Екатерина II изображена вместе со своей любимой английской собачкой на прогулке в Царскосельском парке. (Существуют два варианта картины: на одном императрица представлена на фоне Чесменской колонны, на другом — на фоне Кагульского обелиска. Первый вариант хранится в Третьяковской галерее; второй — в Русском музее, именно он и послужил основой для гравюры Уткина.) «От портретов Боровиковского, как от старых полуразрушенных зданий, веет странной и грустной поэзией минувшего. Какие-то отзвуки прошлого; мечтательные и печальные, бесконечно от нас далекие, но сохранившие до сих пор непонятную связь с нами»[208]. Известно, что портрет, создававшийся Боровиковским по заказу дворцового ведомства, так и не был куплен у художника и не попал во дворец[209]. Картина не понравилась императрице: она сочла дерзновенной попытку автора проникнуть в ее внутренний мир. У государыни были более чем достаточные основания для недовольства, ибо попытка удалась и художник успешно справился со своей задачей. Выявим, прежде всего, скрытый социально-политический смысл полотна Боровиковского. Резвящаяся у ног Екатерины собачка внимательно смотрит на руку своей хозяйки. Рука императрицы обращена в сторону Чесменской колонны — памятника, воздвигнутого в Царском Селе в честь знаменитой победы русского флота над турецким. Картина создавалась в годы резкого обострения отношений между Россией и Великобританией, издавна гордящейся мощью своего военно-морского флота. Императрица как бы дает понять, что демонстративные приготовления англичан к войне с Российской империей ее абсолютно не беспокоят: их следует опасаться не более, чем лая небольшой английской собачки, которая лает, но не кусается. Впрочем, русский флот готов повторить сражение в Чесменской бухте, а русская армия — битву при Кагуле. В «Старой записной книжке» князя П. А. Вяземского сохранился любопытный исторический анекдот. «Императрица Екатерина была недовольна Английским министерством за некоторые неприязненные изъявления против России в парламенте. В это время английский посол просил у нее аудиенции и был призван во дворец. Когда вошел он в кабинет, собачка императрицы с сильным лаем бросилась на него и посол немного смутился. „Не бойтесь, милорд, — сказала императрица, — собака, которая лает, не кусается и не опасна“»[210].
Однако полотно Боровиковского способно было вызвать у дворянина конца XVIII столетия и иные ассоциации — ассоциации, в которых меньше всего нуждалась пожилая женщина. Картина невольно заставляла императрицу вспомнить молодость — те далекие времена, когда она, еще великая княгиня Екатерина Алексеевна, была возлюбленной красавца Станислава-Августа Понятовского. Обратимся к запискам императрицы, в которых описываются события лета 1759 года. «После обеда я повела оставшуюся компанию, не очень многочисленную, посмотреть внутренние покои великого князя и мои. Когда мы пришли в мой кабинет, моя маленькая болонка прибежала к нам навстречу и стала сильно лаять на графа Горна, но когда она увидела графа Понятовского, то я думала, что она сойдет с ума от радости. Так как кабинет мой был очень мал, то, кроме Льва Нарышкина, его невестки и меня, никто этого не заметил, но граф Горн понял, в чем дело, и, когда я проходила через комнаты, чтобы вернуться в зал, граф Горн дернул графа Понятовского за рукав и сказал: „Друг мой, нет ничего более предательского, чем маленькая болонка; первая вещь, которую я делал с любимыми мною женщинами, заключалась в том, что дарил им болонку, и через нее-то я всегда узнавал, пользовался ли у них кто-нибудь большим расположением, чем я. Это правило верно и непреложно. Вы видите, собака чуть не съела меня, тогда как не знала, что делать от радости, когда увидела вас, ибо нет сомнения, что она не в первый раз вас здесь видит“. Граф Понятовский стал уверять, что все это его фантазия, но не мог его разубедить. Граф Горн ответил ему только: „Не бойтесь ничего, вы имеете дело со скромным человеком“. На следующий день они уехали»[211].
Прошло 18 лет — и вновь комнатная собачка Екатерины II, на сей раз подаренная ей Григорием Потемкиным, выдала интимную тайну императрицы. «Я сегодня думала, что моя собака сбесилась. Вошла она с Татьяною, вскочила ко мне на кровать и нюхала, и шаркала по постели, а потом зачала прядать (т. е. прыгать, скакать, метаться туда и сюда. —
Живший в это же время английский политический деятель и публицист Джон Уилкис (1727–1797) даже не подозревал о существовании потаенных записок Екатерины, но он прекрасно знал жизнь светского общества и написал эпиграмму:
Во второй половине XVIII века комнатные собачки были верными бессловесными слугами
Обратимся к сказке Ивана Ивановича Дмитриева «Модная жена». Эта небольшая стихотворная новелла была написана в 1791 и опубликована в 1792 году в «Московском журнале», издававшемся Карамзиным. Ее создал человек, любивший «отменно тонко и умно»[215] балагурить с дамами, но предпочитавший дарить свой любовный пыл мужчинам. Именно сексуальная ориентация Дмитриева позволила ему остраненно взглянуть на любовный быт своего времени и донести до нас его выразительные подробности. Персонаж «Модной жены» Пролаз «в течение полвека… дополз до степени известна человека»: дослужился до генеральского чина, что дало ему право ездить «шестеркою в карете», и женился на молодой девушке Премиле, «котора жить умела, / Была умна, ловка / И старика / Вертела как хотела». Жена попросила Пролаза купить ей к празднику подарки: тюрбан, экран для камина и дорогую шаль. Седой муж «ценою дорогой / Платил жене за нежны ласки». Не споря с женой, он сел в карету и отправился за покупками. Дальнейшие события развивались стремительно: «Но он лишь со двора, а гость к нему на двор — / Угодник дамский, Миловзор / Взлетел на лестницу и прямо порх к уборной». Слегка позлословив над Пролазом, Миловзор, не теряя времени, перешел к делу и попросил показать ему новую диванную комнату. Только что закончилась война с Оттоманской Портой, и огромный турецкий диван стал модной новинкой в жизни светского общества Петербурга и выразительной приметой любовного быта эпохи. В это время диванная комната — это не только храм вкуса, но и храм любви. Итак, Миловзор и модная жена Премила уединяются в диванной и теряют счет времени. «И эта выдумка диванов, / По чести, месть нам от султанов!» Покой влюбленных охраняли собачка хозяйки «Фиделька резвая» и попугай. Дмитриев иронически называет их пенатами (божествами-хранителями дома, очага) Премилы: «Ее пенаты с ней, так ей ли ждать напасти?» Ни Фиделька, ни попугай не подвели. Когда неожиданно появился Пролаз, то сначала собачка громко залаяла, а затем и попугай «Три раза вестовой из клетки подал знак, / Вскричавши: „Кто пришел? дурак!“ / Премила вздрогнула, и Миловзор подобно…» Каким именно образом остроумная Премила нашла выход из создавшейся ситуации, я рассказывать не буду и советую читателю обратиться к «Модной жене»[216].
Сильно постаревших героев аналогичного любовного треугольника мы можем отыскать в VII главе «Евгения Онегина», действие которой «по календарю» приходится на конец января — февраль 1822 года. Генетическая связь этих пушкинских персонажей с «Модной женой» мне представляется очевидной.
Мой вывод банален. В истории нет мелочей, особенно, когда речь идет о человеке. Поэтому даже небольшая комнатная собачка, долгое время воспринимаемая всего лишь как одушевленная деталь модного интерьера, способна помочь понять характер эпохи. И только от наблюдательности исследователя зависит, сумеет ли он воспользоваться этой помощью.
Французская сатирическая гравюра. 1780-е гг.
Французские сатирические гравюры. XVIII в.
Французская сатирическая гравюра. 1780-е гг.