Действительно ли Маяковский нежно и искренне дружил с Осипом Бриком или это были иные отношения, более сложные и запутанные, быть может, более деловые?
По форме этот наш вопрос – риторичен и уже содержит в себе ответ. Однако на деле он решается не так-то просто.
«Дорогой, дорогой Лилик!», «Милый, милый Осик!..», «Целуй его (Осю) очень…», «Мы с Оськой по возможности ходим вместе и только и делаем, что разговариваем о тебе. (Тема – единственный человек на свете – Киса)…»
В этих письмах, с их кокетливо-детскими интонациями, с дурашливым искажением слов, нежность Маяковского распределяется чуть ли не поровну. Осип Максимович ходит вусмерть зацелованный, причем Маяковский даже указывает куда: «Целую Оську в усы». Или еще лучше: «Целую Оську в» – а дальше многоточие. И лишь спустя какое-то время догадываешься, что рисунок справа продолжает фразу: что-то вроде губ с чем-то вроде усов…
Только ясные количественные указания дают возможность правильно распределить его любовь: «Целую 1000 раз тебя и 800 Оську». Все же Оську на 200 меньше…
Но все эти поцелуи не проясняют картины, а наоборот, еще больше затуманивают. Потому что суровую дружбу соперников мы еще как-то можем себе представить, но нежная любовь любовника к мужу – это уже нечто непредставимое, это выше любых возможностей.
В небольшой книжечке для детей Лиля Юрьевна рассказывает, как в 1920 году они, с Бриком и Маяковским, поселились в огромной пустой квартире и, чтобы не отапливать много комнат, жили втроем в одной, самой маленькой. Я думаю, дети не только старшего, но и по меньшей мере среднего возраста не могли, читая, не задаваться вопросом, как же выглядело это тройное житье, ну хотя бы кто где спал, – тем более что Лиля Юрьевна в своем рассказе акцентирует внимание на ночном времени: как Маяковский встает с постели, открывает дверь, впускает щенка…
Повторим еще раз, что в подобных вопросах нет бестактности и подглядывания в замочную скважину. Маяковский сделал все возможное, чтобы самые интимные детали его жизни могли обсуждаться как общественные явления, как исторические события, как факты жизни страны. Скромные разговоры о лирическом герое неуместны, когда речь идет о Маяковском. Нет, это не герой поэмы, это сам автор, Владимир Владимирович, а это – его возлюбленная, Лиля Юрьевна, а рядом – муж ее, Осип Максимович. Он всегда рядом, даже если отсутствует…
Злым демоном Маяковского называл его Луначарский. А еще либеральствующий наркомпрос видел в нем средневекового разбойничьего патера, заранее отпускающего своей лефовской шайке любые, самые страшные грехи… На всех диспутах, где умеренный Луначарский пытался защитить остатки искусства от банды воинствующих графоманов, он ощущал присутствие Осипа Брика, хотя тот был сугубо кабинетным человеком и предпочитал отсиживаться дома. Громы и молнии метал Маяковский, однако во всем, что касалось позиции, направленности, отношения к текущему моменту, Брик, как правило, бывал определяющим. Незаурядность его как идеолога и наставника вполне очевидна. Он был начитан, знал языки, очень точно чувствовал конъюнктуру и очень ловко умел ее использовать.
Главный тезис был – дискредитация искусства и замена его производством. Книгу должна заменить газета, на смену картине идет раскрашенный ситчик. Искусство – опиум для народа, столь же вредная выдумка, как и религия: «Надо ежедневно плевать на алтарь искусства». (Очевидно, что в той самой статье Левидова изложены основные идеи Брика.) При этом он сыпал марксистскими цитатами – эту литературу он знал в совершенстве, по крайней мере такое производил впечатление.
Его фамилия –
«Целое поколение изломанных людей!» – в ужасе восклицает художница Лавинская, тоже вроде бы жертва идеологии Брика и лефовского образа жизни. Страшную картину всеобщего растления рисует она в рассказе об этом обществе. Все лефовцы, по ее представлениям, делились на жертв и растлителей. Циничный врун и соблазнитель Брик, жестокий, фанатичный иезуит Третьяков, пошлый смердяковствующий Крученых… Ничего святого, никаких принципов, только конъюнктура и текущая выгода. Многие играли двойную игру. После полного распада Лефа в 1930 году, когда все остались у разбитых корыт, хитрый Асеев сказал Лавинской: «Вы, художники, были дураками. Надо было ломать чужое искусство, а не свое…»
Маяковского Лавинская причисляет к жертвам. Так ли это было на самом деле? По-видимому, и так и не так. Маяковский отчасти слушался Брика, отчасти делал вид, что слушается, и ломал он как раз не свое, а чужое искусство. Его талант, его слава, его авторитет, его, в конце концов, профессионализм, единственный в этой славной компании, были очевидны всем и внутри Лефа, и, главное, за его пределами, вне стен квартиры в Водопьяном, в Гендриковом. Он слишком хорошо знал себе цену, чтобы дословно выполнять инструкции Брика и даже – чтоб дословно их повторять. Достаточно сравнить его собственные выступления со статьями и высказываниями Брика. Маяковский, при всем громыхании, не то чтобы мягче, но как-то скругленней, гибче. Брик – резок, однозначен, определенен, ему-то терять нечего.
«Пушкин не создатель школы, а только ее глава. Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» все равно был бы написан. Америка была бы открыта и без Колумба».
Кто это? Казалось бы, кто угодно, в том числе Маяковский. Звучит вполне по-нашему, по-лефовски, и нечто подобное повторялось едва ли не на каждой странице журнала. На самом деле именно Маяковский именно так сказать бы не мог. Слишком просто в эту стройную шизофреническую формулу подставляется и его дорогое имя, и заглавие любой из его поэм. Он был достаточно трезв и бдителен, чтобы, активно взаимодействуя с Бриком, гнуть свою персональную линию. Злой демон не столько соблазнял Маяковского, сколько вдохновлял его и питал.
Но Осип Брик был не только теоретиком, он был еще и писателем, сочинителем, и как раз его художественное творчество представляет для нас особый интерес. Разумеется, не в качестве предмета искусства, а в качестве особого документа, способного, например, подтвердить или опровергнуть Лавинскую, а также пролить некоторый свет на его отношения с Маяковским и Лилей Юрьевной. Нет, он пишет не документальную прозу, но, как человек абсолютно и бесповоротно бездарный, переносит впрямую в диалоги своих бумажных героев те «научные» схемы, согласно которым, по его представлениям, должна двигаться живая жизнь и которым он сам в этой жизни следует.
Герой его повести «Не попутчица», коммунист и начальник чего-то тов. Сандраров, влюбляется в прекрасную нэпманшу Велярскую. А его секретарша и жена тов. Бауэр… Впрочем: «Я не жена, тов. Тарк, – говорит она его сопернику по партийной лестнице. – У коммунистов нет жен. Есть сожительницы». Так вот, сожительница тов. Сандрарова тов. Бауэр возмущена предательством своего начальника, то есть мужа, то есть сожителя, и призывает его к порядку. А он, в свою очередь, возмущен ее отсталостью в вопросах морали и вынужден объяснять ей элементарные правила коммунистического образа жизни:
Мы ничем друг с другом не связаны. Мы – коммунисты, не мещане, и никакие брачные драмы у нас, надеюсь, невозможны?
…Никакой супружеской верности я от тебя не требую. Но делить тов. Сандрарова
В дальнейшем муж Велярской, коварный нэпман, толкает ее на знакомство с Сандраровым, чтобы использовать этого партийного деятеля в своих корыстных нэпманских целях. Велярская полюбляет Сандрарова (тот является к ней под чужой фамилией – жуть как интересно, просто дух захватывает) и хочет от него любви и любви, а он все никак, а вместо того учит ее коммунизму:
«…Если бы я был буржуй, мне было бы наплевать, но я, к сожалению, коммунист…»
«Какой вывод?»
«Вывод такой: – либо я должен сделаться буржуем, либо вы должны стать коммунисткой».
Велярская нехотя расстается с Сандраровым, идет к мужу (у буржуев так и осталось – муж) и просит достать ей «Азбуку коммунизма»…
Что для нас ценно в этой бредятине? Система взглядов и отношений, а также система понятий и слов. Здесь неважно, что́ Брик осуждает, а что́ поощряет, а важно, на что он обращает внимание, что фиксирует и как называет. Это ведь не какое-то воображенное пространство, не плод, допустим, творческой фантазии, а школярски буквальный перенос на бумагу его представлений о реальном мире. Это сразу стало ясно большинству читателей, тех, кто знал Брика и кто не знал.
Высокий правительствующий критик писал: «Между автором и той пошловатой средой, которую он изображает, не чувствуется ни вершка расстояния».
Пошловатой… Слабовато сказано!
Леф (МАФ, Реф – неважно) был одновременно и салоном, и вертепом, и штурмовым отрядом, и коммерческим предприятием.
В этом свете и следует рассматривать наш треугольник. И трудно здесь что-либо утверждать с определенностью, но многое становится допустимым. Например, некоторое соглашение, долговременный деловой союз, смесь подлинной страсти, трезвого расчета и взаимовыгодных обязательств, чтоб «не вытесняя и не обездоливая», то есть чтобы каждый получал свою долю.
Отношение к Брикам как к эксплуататорам, державшим в доме раба Маяковского, ограничивавшим все его свободные движения и выжимавшим из него все живые соки, – такое отношение абсолютно несправедливо. С точки зрения внешнего наблюдателя оно, быть может, и выглядит так, но внутри – совершенно иначе. Там, внутри их жизни, в Водопьяном, в Гендриковом, он нуждался в дружбе Осипа Максимовича едва ли не так же, как в любви Лили Юрьевны, и скорее не мог существовать без них, чем они без него. Так что соотношение числа поцелуев выбрано им не случайно…
Взгляните на рукопись любого стиха Маяковского: там нет ни одной запятой (мы же знаем, он их ненавидел). Все знаки препинания в его произведениях, начиная с 1916 года, расставлены Бриком. Черновик всякой новой вещи он прежде всего отдавал Брику: «На, Ося, расставь
Можно, конечно, сказать (и говорят), что как раз в этом – в участии и влиянии Брика – вся беда и трагедия Маяковского. Что, не будь Брика, он бы не соблазнился, не стал писать агиток и лозунгов, а остался бы чистым лириком. В этих спекуляциях столько же смысла (да и вкладывают в них подчас тот же самый смысл), как в утверждении, что в России не было б Революции, если бы не влияние инородцев. Не будь Троцкого, Зиновьева и, допустим, Дзержинского – мирно бы трудился русский народ, совершенствуя систему либеральной демократии под отеческим взором царя-батюшки и святой православной церкви. Не будь Осипа Максимовича Брика – прошел бы Маяковский мимо революции, не бросился бы в железные ее объятья, а сидел бы где-нибудь в стороне, пил бы водку с Есениным, вино – с Мандельштамом и писал об одиночестве и любви…
Здесь из многих очевидных возражений существенней всех одно: весь послеоктябрьский Брик-Маяковский уже содержится в раннем Бурлюк-Маяковском. Но об этом мы уже говорили, не стоит снова…
Нет, не только любовь к Лиле Юрьевне вынуждала Маяковского дружить с Осипом Бриком. Он сам выбрал себе друга-наставника по своим наклонностям и разумению. Злой демон? Что ж, это возможно. Но нельзя его представить вообще без наставника, как немыслимо увидеть в этом качестве доброго ангела…
Как бы то ни было, что бы ни значило, Брики были единственной семьей Маяковского, со всем тем, что бывает в семейной жизни: ласками и ссорами, дружбой и враждой, любовью и ненавистью.
Что же касается интимной стороны вопроса, то кто, кроме одного из троих, мог бы внести необходимую ясность? Все прочие окружавшие Маяковского люди, даже самые-самые близкие, терялись в догадках. Например, Вероника Полонская пишет:
Я никак не могла понять семейной ситуации Бриков и Маяковского. Они жили вместе такой дружной семьей, и мне было неясно, кто же из них является мужем Лили Юрьевны. Вначале, бывая у Бриков, я из-за этого чувствовала себя очень неловко.
Читатель воспоминаний разделит эти чувства Полонской и так и останется в недоумении и неловкости (кто же является?..), если только ему не повезет, как мне, и в его руки не попадет экземпляр рукописи с краткими пометками на полях, сделанными рукой самой Лили Юрьевны:
Физически О.М. не был моим мужем с 1916 г., а В.В. – с 1925 г.
Поверим ей, это похоже на правду, да и больше нам никто ничего не откроет.
Существует устный рассказ Лили Юрьевны (быть может, впрочем, и записанный ею) как раз об этом 1916 годе: о какой-то веселой компании, невольной измене, слезах раскаяния – и о ровном, спокойном, ласковом голосе Брика. Этот голос, лишенный эмоциональных крайностей, мог найти место любой неуместности и любую катастрофу умел представить как нормальный этап большого пути. С этого этапа и начался их путь, основанный на взаимном уважении, а также на полной сексуальной свободе (в которой, впрочем, по всей видимости, нуждалась только одна сторона). Вспомним: «Что делать?» – их любимая книга…
Так что, надо думать, ревность Маяковского была лишь вначале направлена на Брика, что и отразилось во «Флейте-позвоночнике». Да и там, по-видимому, «настоящий муж» – уже не совсем настоящий. Это скорее объект литературной игры, обобщенная точка приложения ревности. Маяковский не мог бы так долго, нежно и ровно дружить с соперником.
Осип Брик был при Лиле Юрьевне чем-то вроде старшей подруги, товарки, всегда умиленной и снисходительной. Видимо, такой уж он был человек, что его устраивала эта роль. Разве стали бы всякие нужные люди, в том числе и высокие грозные гости, регулярно съезжаться на чай к одинокому Брику?
Между тем гости съезжались. Лиля Брик – переменчивая, умная, жгучая, естественная, как всякий избалованный ребенок, во всех своих капризах и порывах – была бесспорным центром внимания. Это место – центра – ревниво оберегалось и ее близкими, и ею самой. На свет ее глаз, «горячих до гари», мужчины тянулись, как мотыльки и кто знает, какую роль в ее выборе играли советы доброго друга?
По-видимому, после нескольких лет любви Маяковскому отводилась сходная роль, и он с этой ролью также смирился, но, в отличие от Брика, без всякой готовности, далеко не сразу и не мирным путем.
В конце декабря 1922 года, вскоре после возвращения из Берлина, возникает странный разрыв-перерыв в его отношениях с Бриками. Два долгих месяца он сидит на Лубянке (куда деться от двусмысленности этого адреса и всякой фразы, его включающей?) под строгим домашним арестом. Выходит только за папиросами, не звонит по телефону, ни с кем не видится, сидит, распухший от детских слез, пишет Лиле горестные открытки и письма – и пишет большую поэму…
Что случилось? А вот сейчас узнаем. Друг Асеев нам, верно, расскажет.
На пороге 1923 года между Маяковским и
И так далее, и так далее, вы не поверите – семь страниц с цитатами из разных классиков, вплоть до заметок Крупской о Ленине. И наконец, на восьмой странице: «По взаимному уговору Маяковский расстался с
Итак, «серьезная принципиальная размолвка» произошла из-за выеденного яйца, но – «по взаимному уговору». А теперь пусть выскажется Лиля Юрьевна, предоставим ей слово.
Личные мотивы, без деталей, коротко, были такие: жилось хорошо, привыкли друг к другу, к тому, что обуты, одеты и живем в тепле, едим вкусно и вовремя, пьем много чая с вареньем. Установился «старенький, старенький бытик». Вдруг мы испугались этого и решили насильственно разбить «позорное благоразумие». Маяковский приговорил себя к двум месяцам одиночного заключения… В эти два месяца он решил проверить себя.
Отметим, как тонко выбраны детали комфорта, такие трогательно безобидные, особенно это варенье…
Здесь все выглядит немного иначе, не так ли?
Маяковский сам себя приговорил, сам себя оставил без сладкого. И решил проверить. Но только в чем же? Сможет ли не пить чая с вареньем, есть не вовремя и невкусно? Или, может, и они в эти два месяца не пили, не ели и жили в холоде? Разумеется, ничего подобного не было. Принимали гостей, веселились и пили не только чай.
Выходит, быта испугались все трое, а сослали на Лубянку одного Маяковского, продолжая жить-поживать по-прежнему, а быть может, даже еще веселее – без громоздкого, назойливого и мрачного Володи.
А как же «позорное благоразумие»?
Все это ерунда и неправда.
Ясно, что была обида, ссора, было выяснение отношений, а потом Маяковского убедили, что это он один во всем виноват и должен один понести наказание, а заодно и посидеть не торопясь, подумать, как будет вести себя дальше. В том, что не было «взаимного уговора», что стороны были неравноправны, что имелась в виду какая-то вина Маяковского, его преступление перед Лилей Юрьевной, неважно, подлинное или мнимое, – в этом нет никаких сомнений. Это ясно высказано и в поэме, и в письме его, написанном в те самые дни: «Я не грожу, не вымогаю прощения…» И там же: «Я вижу, ты решила твердо…» Она решила – как же иначе! Хотя, уж верно, не без совета Брика. И дальше – кое-что о причинах: «Я знаю, что
Вот!
Известен еще один рассказ Лили Юрьевны о том, как Маяковский, вернувшись из Берлина, выступая перед широкой аудиторией, пересказывал берлинские впечатления Брика, выдавая их за свои. Своих же впечатлений никаких не имел, поскольку все дни и ночи в Берлине просидел за картами. Его недостойное поведение глубоко возмутило Лилю Юрьевну и будто бы послужило непосредственным поводом для ссоры, или, если угодно, размолвки.
Это уже больше похоже на правду, это не чай с вареньем. Но даже если повод был именно этот, причина все же в другом. Причина была – его приставание, его требование верности и постоянства, то есть тех самых мещанских добродетелей, от которых, по всем исходным установкам, он должен был бежать как черт от ладана. Легко обличать мещанство массы, каково-то отказываться самому!
Он никак не хотел становиться Бриком, сколько его ни ставили. Он требовал для себя особой роли и особой доли.
И давайте сами не будем ничего сочинять, давайте обратимся к последнему свидетельству, самому правдивому из всего, что мы здесь прочитали. Не беда, что это произведение – художественное, оно художественное, но не очень, не настолько, чтоб нельзя было ничего понять. Здесь вымысел сводится к перемене полов и замене возможных обстоятельств невозможными, а так, в основном, – все очень узнаваемо… Я, конечно, имею в виду бессмертную повесть Брика, написанную, как и поэма Маяковского, как раз в то самое время, по свежим следам.
Ты разговариваешь со мной, как с девчонкой, которая
Тов. Бауэр, не думаю, чтобы такие скандалы соответствовали правилам коммунистической морали. Я предлагаю
Вот и все. Что тут можно добавить? Разве только то, что «вола вертеть» – излюбленное выражение Маяковского…
И однако же, не следует пренебрегать оговоркой Асеева. Если видеть на том, другом берегу не одну Лилю Юрьевну, но обоих Бриков (что справедливо хотя бы географически), то исправительно-трудовая отсидка Маяковского приобретает более широкий смысл. Начинался Леф – и журнал, и группа, – предприятие хлопотное и сложное. Надо было слегка придавить Маяковского, добиться большего послушания, чтоб оградить серьезное важное дело от случайностей, связанных с его импульсивностью и чрезмерно разросшимся самомнением. Он слишком часто забывал о накачках Брика и, как тот выражался, «нес отсебятину».
28 декабря – 28 февраля. Срок был соблюден с нечеловеческой точностью, вплоть до часов и минут…
Нет, все же было что-то жуткое в этом странном тройном союзе. Пахло, пахло и серой, и шерстью паленой…
И странную поэму написал Маяковский за эти два месяца ссылки в уединение. Казалось бы, она действительно «про это», а вчитаешься – все-таки больше про другое. Недаром ее тема впрямую не названа. «Про что – про это?» – спрашивает автор и слово «любовь», подсказанное рифмой, зачем-то заменяет многоточием. Не затем ли, чтоб допустить возможность и другого, нерифмованного ответа?
Если отбросить всю научную фантастику, все картины аллегорических превращений, как всегда, искусно и многословно реализующие каждый речевой оборот, то останется несколько ярких и крепких кусков, где выражены те же основные мотивы, что и в дооктябрьских стихах и поэмах: обида, ревность и ненависть.
Ревность и ненависть. Но к кому? Нет более уклончивого произведения, чем эта, самая конкретная поэма, изобилующая деталями повседневности и иллюстрированная фотографиями. Традиционная маяковская ненависть, доведенная здесь до максимальной количественной концентрации, изливается куда-то в абстракцию, в ничто:
По-разному выражал свою ненависть Маяковский, бывало по душе, а бывало по службе, не всегда эти чувства сливались в одно. Но здесь не может быть никаких сомнений, здесь такая напряженность, здесь искренне, по душе, как никогда – не приемлет и ненавидит. Только что же именно?
Казалось бы, самое время назвать и вложить в эти последние несколько слов последний и главный заряд, смертельную дозу… Но тут он как бы опоминается, останавливается, приходит в себя и заканчивает вяло и разрыхленно, отделываясь незначащими, общими словами:
Обыденщина, мелочинный рой, сердце раздиравшие мелочи… В поэме, однако, этот повтор столь настойчив, что не может не настораживать. Неужели все-таки чай с вареньем?
Чай не чай, но ясно, что ответ, адресат должен совпадать с повседневным бытом и может быть найден только там, где этот повседневный быт располагался, – не на невском мосту, не в придуманном нэповском доме, а в квартире Бриков, на четвертом этаже, несколькими страницами выше.
Там есть главка, где имеется все необходимое для полноценной, добротной ненависти. Называется эта главка – «Друзья».
Рита Райт рассказывает, что встретила Маяковского в те самые дни на той самой лестнице. Думала, он заходил к Брикам, оказалось – нет, не заходил, лишь стоял и слушал.
Пьяное допьяна. Пить чай перестали и, наказав себя, перешли на шампанское. Новый, суровый и какой там еще, ну, в общем, коммунистический быт…
Даже здесь, едва назвав предмет своей ненависти, он тут же отступает, кидается в сторону и торопливо размывает изображение, превращая его все в тот же туманный эвфемизм:
Но уже понятно, что обыденщина, квартирошный дымок и ненавистный быт – это не просто вкусная еда и теплая ванна, против которых он, честно говоря, ничего не имеет. Повседневное окружение его любимой. Вороны-гости, друзья-соперники – вот главное препятствие на пути его любви. Это и названо всеми нехорошими словами, принятыми в то время к употреблению. И самое страшное, корень трагедии – в том, что ведь и сама любимая – неотъемлемая часть всего этого, и если он ни в чем ее не обвиняет, то только оттого, что любит:
Трагична, безвыходна любовь Маяковского, неустранимо препятствие на ее пути, по крайней мере в этой, сегодняшней жизни. Но поэме Маяковского в 1923 году до зарезу необходим оптимистический выход, без него она состояться не может. И Маяковский такой выход находит, убивая себя и воскрешая в будущем, в далеком и замечательном тридцатом веке. Там он, может быть, снова встретит свою любимую: «Нынче недолюбленное наверстаем…» А препятствие? А не будет никакого препятствия. Его, препятствие, не воскресят:
Все, по сути, сказано достаточно ясно. Убийство соперника (или соперников, по всей видимости, они сменялись достаточно часто) заменяется невоскрешением. Результат, в конце концов, тот же самый, но зато – никакой уголовной ответственности, ни в житейском, ни в поэтическом смысле.
«С тех пор, как все мужчины умерли…» Эта строчка оплеванного им Северянина остается для него такой же заманчивой и в тридцать лет с той же силой стучит в его сердце, как стучала в двадцать…
Он нравился женщинам гораздо меньше, чем его менее приметные друзья, и в сто раз меньше, чем ему бы хотелось.
Надо думать, все у него в жизни было: и поклонницы, и почти постоянные романы, но как далеко это было от того, к чему он стремился! Он хотел всеобщего обожания, убийства наповал с первого взгляда, с одного каламбура. Он ведь был пленником больших чисел. Миллион любовей, миллион миллионов любят. Между тем его пугались и с ним скучали. Вне стихов и карт его как бы и вовсе не было. И в зрелые годы, как в годы юности, земля-женщина оставалась спокойной и не ерзала мясами, хотя отдаться.
По-видимому, все же он явился причиной одной-двух серьезных любовных трагедий, но и это его мало устроило.