Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь русского обывателя. Часть 1. Изба и хоромы - Леонид Васильевич Беловинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обилие праздников отнюдь не означало, что работы полностью прекращались. Бездельничать было некогда. Даже на Пасху, если она была поздней и уже шла пахота или начинался ранний сев, отдыхали только один день, само Воскресенье Христово, а наиболее рьяные работники, вернувшись из церкви, разговевшись и немного отдохнув, с обеда выходили в поле. Разумеется, зимние праздники отмечались по полной программе, дня три, но весной и летом праздновать было некогда.

Праздники сопровождались торжественными семейными обедами, а некоторые, например, никольщина, и братчинами, коллективными пирами, когда заранее варилось общественное пиво и ставилась брага, пеклись общественные пироги, люди ходили из дома в дом или же, если была возможность, разворачивали столы на улице. Однако одними пирами праздники не ограничивались. Они непременно сопровождались играми и гуляньями, хороводами и плясками. На Пасху по всем русским деревням непременно воздвигались огромные общественные качели, да нередко ставились качели и по дворам. Тогдашние качели были двух типов. Одни – похожие на наши современные: на высоких козлах подвешивались четыре веревки, на которых крепилась длинная и широкая доска. Другие были сложнее: на очень высоких козлах из бревен закреплялось вращавшееся между ними бревно, и в него попарно врезались четыре крепких жерди, между концами которых висели четыре ящика-люльки, вращавшиеся на осях, проходя между жердей. Кое-где ставились и общественные карусели. На Масленицу устраивались катанья с какой-либо ближайшей горки на санях, причем у более богатых хозяев могли быть и специальные небольшие санки с сиденьем и спинкой, ярко расписанные и обитые. Устраивались и катанья вдоль деревни на санях, запряженных лошадьми, ярко украшенными лентами. Разумеется, кульминацией праздника было сожжение Костромы, огромной куклы из соломы, одетой в сарафан и платок. Нередко на Масленую устраивались и кулачные бои. Все это сопровождалось ряжеными и различными дурачествами. На Троицу непременно шли девичьи гулянья и хороводы, сопровождавшие старинные обряды завивания березки, похорон кукушки и кумления. Молодежь активно праздновала Ивана Купалу, собираясь где-либо на лугу, на берегу реки, прыгая через костры и устраивая ночные купания. Крещение и Рождество, естественно, не обходились без веселого колядования и славления домохозев; затем славильщики устраивали праздничный пир из собранной снеди. Было много веселья, смеха, шума, грубоватых шуток и не так уж много пьянства, хотя и без этого не обходилось.

Веселые Святки, кроме колядования, сопровождались еще и традиционным хулиганством деревенских парней: ведь о Святках вся нечисть бесилась, и молодежь имитировала ее бесчинства. Были шутки изощренные, например, у засидевшегося в кабаке мужика перепрягали заждавшуюся его лошадь головой к саням, хвостом вперед; или распрягали лошадь, сани подтаскивали к забору, оглобли пропускали на другую сторону и вновь запрягали. Но обычно шутки были грубее, и не всегда безобидные: поздним вечером с маху ударить бревном в стену избы, так что все обитатели подскочат с испугу, забравшись на крышу, насыпать снегу в трубу или просто развалить поленицу дров. Хозяин, конечно, выскакивал из избы с руганью, но сердился недолго: он и сам в молодости учинял такое.

Обычно вся деревня в той или иной степени принимала участие в сложном и длительном свадебном обряде и пиру, где также не обходилось без ряженых. Праздниками были крестины детей, также сопровождавшиеся возлияниями, как и поминальные трапезы. Нервное напряжение, накапливавшееся за время тяжелых и напряженных работ, требовало выхода, и оно выливалось в буйное праздничное веселье, когда, выпив на рубль, веселились и буянили на сотенную бумажку.

В помещичьей деревне обитатели усадьбы нередко принимали участие в празднике, если не активное, то хотя бы как свидетели. Были традиции, которые трудно было преступить и самому строгому помещику. На Рождество в усадебный дом из деревни являлись ряженые и славильщики с колядками, их нельзя было не пустить. А на Пасху приходила если не вся деревня, то, по крайней мере, ее наиболее солидная мужская часть – похристосоваться с господами, обменяться крашеным яичком. Непременно христосовались и со всей дворней, до самого последнего комнатного мальчика, как во дворце император и императрица в течение трех дней должны были христосоваться не только с придворными, но и с солдатами охраны, камер-лакеями и прочими служителями. Если господа были попроще и не препятствовали барчатам общаться с деревенскими детьми, их приглашали на Рождество на елку, а на Пасху они вместе с барчатами в гостиной катали с лубяного желоба крашеные яйца.

«В детстве, – пишет дочь богатого и не особенно любезного с мужиками помещика, – мы очень любили эти крестьянские праздники и пиршества, их яркость, шум, движение, шмыготню и крики ребят, пестрых девиц, прогуливавшихся из конца в конец широкой улицы. Хождение по улице начиналось сразу после обеда и кончалось поздно ночью… За последние десять лет между Русско-японской войной и войной 1914 года русское крестьянство стало стремительно богатеть. Дочки уже щеголяли и в шелковых платьях. Но в последнюю четверть ХIХ века не у каждой девушки был даже шелковый платок, который полагалось носить на плечах или на голове. Тяжелые, с бахромой, прекрасной расцветки, эти платки усиливали нарядную красочность веселой толпы деревенской молодежи.

Часами гуляли они взад и вперед по длинной улице, девушки взявшись за руки, парни врассыпную. Ходили и ходили, перебрасываясь шутками, пока не задребезжит гармоника… Я еще застала хороводы, но в конце 80-х годов деревня от хороводов перешла на кадриль… Девушки почти никогда не танцевали русскую, только жеманно поводили плечиками, хихикали, прикрывая рот концом пестрого головного платка. Им русская казалась грубым, мужицким танцем… Только старухи, хватившие крепостного права, знали русскую, знали, как плыть, правой рукой махать платочком, подманивать партнера. Ну а молодежь отплясывала бессчетное количество кадрилей, одну за другой весь вечер и часть ночи. К вечеру от кабака шел пьяный гул, и мама спешила увезти нас домой» (107, с. 57).

Сказав о праздниках и пьянстве, не миновать поговорить и о питании крестьян. А оно было разным, в зависимости и от местности, и традиций, и главное – от зажиточности крестьян. «Вообще мы ели хорошо, – вспоминал бывший крепостной: – в скоромный день холодное заливное (студень), вареный окорок, потом русские щи или лапша, жаркое баранина или курица, часто готовился гусь, утка. Осенью молодые барашки почитались лучшим кушаньем. Гуси. Утки, куры были всегда домашние; что покупали, обходилось очень дешево, начиная с хлеба, который хотя был не местного урожая, а привозный водой из Тамбовской губернии, но весной по приходе судов продавался: мука ржаная за куль в 9 пудов от 6 до 7 рублей, рожь такого же веса от 5 до 6 рублей, горох кульковый лучший 80 копеек четверик, пшено отборное кульковое тоже; крупа гречишная четверть в 8 пудов 4 рубля; говядина 3 копейки; баранина 2 копейки за фунт; гусь кормленый 30 копеек; утка 15 копеек, курица еще дешевле; яйца 4 копейки десяток; масло коровье 15 копеек фунт, постное 5 копеек; привозная красная рыба, осетры и белуга 7 и 10 копеек фунт; икра паюсная 15 копеек; мед лучший казанский от 6 до 10 рублей пуд. Все это не на серебро, а на медные деньги или ассигнации. При виде этих цен продовольствия за шестьдесят лет и сравнивая их с ценами настоящего времени (в 1860‑х гг. – Л. Б.), можно думать, что тогда люди были в большем довольстве.

Утвердительно скажу: нет. В народе тогда было больше нужды. Простонародье северных губерний кормилось почти одним ржаным хлебом и серыми щами, калач почитался редким лакомством, пряник – богатым подарком. В крестьянском быту от своего скотоводства все молочные скопы, лишняя скотинка, барашки, ягнята, яйца, все продавалось по необходимости, а питались горохом, толокном да репой пареной. Наше село не в счет. Промыслы доставляли нам средства не в пример лучше других мест» (83, с. 125).

Именно так. Ржаной хлеб, не всегда даже досыта, а иной раз и добытый нищенством «Христа ради»; квас, серые, из капустного листа щи, а то и зеленые, из щавеля, крапивы и сныти; каша, хорошо, если «черная», ржаная, а то и «зеленая», из недозревшей ржи (с пустых щей животики подводит); толокно, плотный гороховый кисель или жиденькая саламата из заваренной на воде муки. Так по будням питалась основная масса крестьянства, и хорошо, если не одна только тюря из покрошенного в квас, а то и в воду хлеба стояла на столе. А уж если в нее покрошить зеленого лука да огурец, да вяленой рыбы, так это называлось богатая тюря. Недаром поговорка гласила: «Часом с квасом, а порою и с водою». Редкие праздники – не в счет: по поговорке – «В праздник и дворовый пес блины ест». Среди пирогов, в ту пору бывших нормальным, чуть ли не повседневным русским блюдом, почетное место занимали ржаной пирог с пшеничной начинкой и пирог с таком – пустой.

Где пьянство, там и преступления: воровство, убийства. Много говорилось об убийствах помещиков крепостными. Но это, так сказать, не преступление в уголовном смысле. Тем более что, отправляясь в дорогу, крестьянин на всякий случай клал в сани топор (хотя бы слегу вырубить), а то и ружьецо. Не забывайте, что в России приобретение и ношение огнестрельного оружия никак не регулировалось, можно было купить револьвер в мелочной лавочке, вместе с катушкой ниток, и выпускались карманные револьверы гражданского образца, многочисленные модели «Бульдога» (для самообороны почтальонов от дворовых собак) и «Велодога» (для самообороны велосипедистов от деревенских собак) под нагановский патрон калибром 7,62.

Где пьянство, там и преступления, и каково было пьянство в деревне, таковы и преступления – по случаю. «Конечно, бывают и убийства, и грабежи, по большей части случайно, без заранее обдуманной цели, и обыкновенно совершаются выпивши, часто людьми, в обыденной жизни очень хорошими. «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн» – говорит пословица. Лежит вещь «плохо», без присмотра – сем-ка возьму, вот и воровство. Человек хороший, крестьянин-земледелец, имеющий надел, двор и семейство, не то чтобы какой-нибудь бездомный прощелыга, нравственно испорченный человек, но просто обыкновенный человек, который летом в страду работает до изнеможения, держит все посты, соблюдает «все законы», становится вором потому только, что вещь лежала плохо, без присмотра. Залезли ребята в амбар утащить кубель сала, осьмину конопли, хозяин на беду проснулся, выскочил на шум, дубина под руку кому-нибудь из ребят попалась – убийство. Сидели вместе приятели, выпили, у хозяина часы хороши показались приятелю, зашедшему в гости, нож под руку попался – убийство. Выпивши был, на полушубок позарился, топор под руку попался, «он» (бес) подтолкнул – убийство. Пили вместе, деньги в кабаке у него видел, поехали вместе и т. д.» (120, с. 141).

Конечно, не все же «случай»: были в деревне и профессиональные воры. Например, «волки», кравшие коров: уведут в лес, зарежут, мясо продадут на солонину, шкуру продадут, пропьют. И было в деревне самое страшное преступление – конокрадство. Настолько серьезное, что закон наказывал конокрадов особенно строго, для их преследования была специальная конная стража, и на убийство конокрада крестьянским самосудом закон смотрел сквозь пальцы: кого наказывать, если всей деревней били. Ведь кража лошади мгновенно ставила хозяйство на грань разорения, а крестьянское семейство – на грань нищенства. Поэтому конокрадов били смертным боем, и счастлив был тот, кто после избиения все-таки мог оказаться в тюрьме: значит, мало били. Обычно же, переломав все кости, бросали подыхать где-либо в овраге, а то и добивали, загнав осиновый кол в задний проход.

Однако, нужно думать, серьезных преступлений было не столь уж много, а в ранний период – тем более. Оказавшийся в 1802 г. владимирским губернатором князь И. М. Долгоруков записывал: «Говоря о народе, сообщу мое замечание, что очень мало бывает особенно черных преступлений, и в год едва десять или двенадцать раз случится исполнить над крестьянином каторжное наказание…» (37, с. 576).

Еще нужно было бы коснуться одной стороны деревенской жизни, столь модной сейчас темы – секса, половых отношений. Однозначными эти отношения назвать нельзя: все зависело от местности и местных традиций. На Севере, особенно у старообрядцев, девушкам, «потерявшим девичью честь», парни мазали дегтем ворота, и это накладывало пятно на всю семью, на всех женщин и девушек из семейства. Поэтому отцы, задав таску виновнице позора, старались еще до того, как вся деревня увидит измазанные ворота, соскрести, сострогать деготь. Да ведь свежеструганые доски все равно видно. Да и парни не слишком соблюдали тайну: для виновника позора его поступок был подвигом. Зато в центральных и особенно южных губерниях, а особенно в конце ХIХ в., да в пригородных или заводских слободах добрачные связи ничего не значили. Ну, родит ребенка, назовут его Богданом, Богдашкой, и примут в семью как своего, и никто никогда не попрекнет происхождением, разве что соседи будут дразнить крапивничком. Конечно, если родится девочка, то хуже – просто потому, что девка, а парень – лишний работник будет. «Чей бы бычок ни вскочил, а телятко наше».

Хотя на девушку позор и ложился (да и то не везде), это тоже не много значило. В свое время выйдет замуж. Конечно, уж не по своему выбору, а за кого придется, например, за вдовца с детьми. Но, впрочем, парень, виновник случившегося, а иной раз и не причастный к делу иногда брал перед родителями вину на себя, так что замужество могло оказаться вполне благополучным.

Что же касается парней, то тут никаких запретов и препон вообще не было, и соблазнивший девку даже хвастался своим поступком перед друзьями. Правда, если у девки были братья, последствия подвига могли быть весьма болезненными.

Не слишком строгим было обычно и поведение замужних женщин, особенно в южных или в неурожайных губерниях: «Как не поеси, так и святых продаси». Особенно если за грех можно было получить деньги. Для проезжего купца, приказчика, чиновника, находившегося в летних лагерях юнкера или офицера 3, 5, даже 10 руб. ничего не значили, а для деревенской бабы, зарабатывавшей копейки, это были очень большие деньги. «За деньги баба продаст любую девку в деревне, сестру, даже дочь, о самой же и говорить нечего. «Это не мыло, не смылится», «это не лужа, останется и мужу», рассуждает баба» (120, с. 273). Или, как поется в популярной песне, «Ухарь-купчина тряхнул серебром: «Нет, так не надо, другу, мол, найдем». Такая ситуация была тем более реальна, что мужики нередко на месяцы уходили из дома на заработки, там сами пользовались свободой, и бабы дома при случае охулки на руку не клали. Ну, вернется, узнает (в деревне ничего не скроешь), поколотит, да и поколотит иной раз для вида, для людей, если баба за это деньги получила. По всеобщим суждениям современников, отходничество, особенно сильно развившееся в пореформенные годы, фатальным образом влияло на нравственность деревни, в том числе принеся в нее «дурные» болезни.

Кроме того, что мужики, уходя на заработки, оставляли жен надолго одних, в деревне немало было в полном смысле одиноких женщин. Например, солдаток. При длительных сроках службы (в XVIII в. – пожизненной, с 90-х гг. до 30-х гг. ХIХ в.– 25-летней, потом 20-летней, и даже с 1874 г., если без льгот по образованию, то все равно 7-летней) жена солдата оставалась фактически на вдовьем положении. Да еще и вернется ли: русская армия теряла огромные массы людей не столько от боевых действий, сколько от болезней и телесных наказаний и в военное, и в мирное время. По законам, существовавшим до введения с 1874 г. всеобщей воинской повинности, жена и малолетние дети солдата перечислялись в военное ведомство: муж и отец передавал свое социальное положение жене и детям. А значит, ни помещик, ни староста, ни сход, ни мужнина семья, ни свои родители солдатке уже не были хозяевами. Поэтому солдатки, или жалмерки, и считались в деревне заведомо женщинами легкого поведения. Ведь свободная женщина считалась уже сама себе хозяйка. Одинокие работницы на заводах или батрачки вели себя нередко чрезвычайно свободно и, по свидетельству Энгельгардта, после найма большого количества батраков на все время сезона образовывались постоянные пары; измена в таком случае вызывала примерно те же последствия, как и при законном браке.

Специфической чертой старого семейного деревенского быта, вызванной длительным отсутствием мужей – отходничеством и солдатчиной, было снохачество: принудительное сожительство свекров со снохами. Баба к сорока годам израбатывалась, превращаясь в старуху, а мужик был еще крепок. А тут сын ушел на полгода на заработки. Долго ли до греха, тем более что большак был полноправным распорядителем в избе, и сопротивление ему было невозможно. Да и вернувшийся с работ муж, сын старика, мог только руками развести: что поделаешь?

Обычно стыдливо обходимая исследователями, а особенно популяризаторами крестьянского быта, эта проблематика довольно подробно освещается в первичных материалах Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева (14, с. 236–263, 274–278). Неоднократно касается их также А. Н. Энгельгардт.

Таким образом, все отношения были просты и в то же время жестоки. Потому что проста и в то же время жестока была жизнь. Речь шла о выживании в суровой среде обитания, и здесь сантиментам не было места.

И тем не менее чувства в деревне существовали. Выше приводилась обширная цитата из писем А. Н. Энгельгардта, повествующая о нищенстве и отношении к нему. Подавали кусочки безропотно, и, стараясь не ущемить достоинства просящего, подавали из последнего, в том числе даже из собранных самими кусочков. А ведь мог быть иной подход: мало ли что – от тюрьмы да от сумы не зарекаются; наденем сами суму – тогда и посмотрим, каково это. «Мне видится, – писал И. А. Гончаров, – длинный ряд бедных изб, до половины занесенных снегом. По тропинке с трудом пробирается мужичок в заплатах. У него висит холстинная сума через плечо, в руках длинный посох… Он подходит к избе и колотит посохом, приговаривая: «Сотворите святую милостыню». Одна из щелей, закрытых крошечным стеклом, отодвигается, высовывается обнаженная загорелая рука с краюхою хлеба. «Прими, Христа ради!» – говорит голос. Краюха падает в мешок, окошко захлопывается. Нищий, крестясь, идет к следующей избе: тот же стук, те же слова, и такая же краюха падает в суму. И сколько бы ни прошло старцев, богомольцев, убогих, калек, перед каждым отодвигается крошечное окно, каждый услышит: «Прими, Христа ради», загорелая рука не устает высовываться, краюхи хлеба неизбежно падают в каждую подставленную суму» (29, с. 67).

Крестьянская взаимопомощь проявлялась во многих случаях. Например, в отношении к погорельцам. Пожары в России были частью повседневности: освещение лучиной, отопление изб по-черному, бани и особенно овины с их открытым огнем – все это было источником пожаров, а сено на сеновалах, солома на крыше, дрова на дворе давали массу пищи для огня. И по дорогам России тянулись толпы и обозы погорельцев. Выработался даже своеобразный ритуал сбора подаяния на погорелое. Мало того, что волостное или уездное начальство выдавало справки погорельцам. Чтобы не нужно было предъявлять их и объяснять, что собирают на погорелое, пачкали сажей лица и обжигали концы оглобель, если успевали вывести со дворов лошадей и вывезти сани или телеги. Только щедрым подаянием на погорелое через несколько месяцев удавалось восстановить хозяйство.

Но… Но точно такие же крестьяне пользовались этим сочувствием к погорельцам. В России наряду с разнообразнейшими промыслами, часть которых была уже описана, был еще один промысел, бесстыжий и не требовавший никакого труда – профессиональное нищенство. Не дурачки и калеки, не старики и сироты собирали – собирали здоровые и сильные мужики и бабы, прикидывавшиеся слепцами и калеками, а по дороге и приворовывавшие. Профессиональным нищенством, как промыслом, занимались целые деревни, если не волости. Из подаяния платили подушные, из подаяния платили и оброки помещику. Князь Грузинский, вотчина которого была в Нижегородской губернии, просто посылал своих оброчных мужиков нищенствовать. Кстати, здесь же, поблизости от знаменитой Макарьевской ярмарки, был и центр профессиональной проституции. Так вот, профессиональные нищие нередко прикидывались погорельцами, из года в год странствуя для сбора подаяния, эксплуатируя сочувствие к несчастным погорельцам. Таких, в отличие от подлинных погорельцев, насмешливо называли пожарниками (в ту пору владевшие в полной мере родным языком люди тех, кто тушил пожары, называли пожарными, а не пожарниками, как в наше время, и не брандмейстерами, как нынешние журналисты: ведь брандмейстер был начальником пожарной команды).

Так что идеализировать моральный уровень русского народа не стоит: люди были разные, и моральное состояние было неоднозначным.

Неоднозначным было и отношение к людям иного, нежели крестьянство, сословного положения. Даже не к помещикам, а просто к посторонним «господам». Подлинной трагедией русской народнической интеллигенции второй половины ХIХ в., отправившейся в деревню изучать мужика, учить мужика, помогать мужику и учиться жизни у мужика стало то, что мужику эта интеллигенция оказалась ненужной, чуждой и враждебной. Этим горьким сознанием проникнуты и очерки Г. И. Успенского, и так красноречиво названная повесть А. О. Осиповича-Новодворского «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», и большой биографический очерк Н. Г. Гарина-Михайловского «Несколько лет в деревне». Ведь «…Помещик в глазах крестьян – это временное зло, которое до поры до времени нужно терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. А извлекать пользу крестьяне большие мастера. Мужик не будет, например, бесцельно врать, но если этим он надеется разжалобить вас в свою пользу, он мастерски сумеет очернить другого так, что вы и не догадаетесь, что человек умышленно клевещет» (26, с. 40). Отношение к барину, независимо от того, помещик это был или просто интеллигентный хуторянин, оказывалось неуловимым именно вследствие этого русского, крестьянского «себе на уме», от умения обмануть. И А. Н. Энгельгардт, и Г. Е. Львов утверждали, что, если крестьянин видел в помещике человека, способного хозяйствовать по-настоящему, так что земля дает ему даже больше, чем крестьянину, он такого помещика будто бы уважал. Возможно, и так. Но все же власть земли была сильнее любого уважения, и для крестьянина, сидевшего на нескольких десятинах и вынужденного уже с середины зимы, если не раньше, переходить на пушной хлеб и тяжким трудом или нищенством добывать себе кусок, чтобы не околеть с голоду, помещик, владевший сотнями, а то и тысячами десятин, пусть даже интенсивно обрабатываемых, все равно оставался злом. Вот как писал об этом человек, активно работавший в своем огромном (21 000 десятин) имении и создавший великолепное хозяйство: «Привычно, с внешним подобострастием в неурожайный год мужики шли на барский двор просить сена, или соломы, или зерна, или выпаса, и конечно даром. Им давали. Помню, как один из наших старых управляющих – русский крестьянин, самородок по здравому смыслу и по талантливости, Павел Михайлович Попов, – осуждал эти взаимоотношения, говоря нам: «Играете в крепостное право. Крепостного права нет, а мужики вам: «Мы ваши, вы наши». Вы верите. Все это ложь и фальшь – они это знают и учитывают; вам нельзя не дать. Не дадите – они вас сожгут» (102, с. 516). А с другой стороны, можно ли осуждать мужиков, если в этом хозяйстве из 21 тысячи десятин «11 000 мы сдавали в аренду крестьянам: часть за деньги – по 8 рублей за десятину, а часть – за половину урожая» (102, с. 513). И еще бы крестьянам было не идти в эту испольщину, если в 1861 г. вместо полного 6-десятинного надела за выкуп они взяли бесплатный в 3/4 десятины, на которых можно только умереть с голоду. Мужик, как гостинец, нес ребенку из города кусок мягкого хлеба, а баре ели персики из своей оранжереи, построенной на деньги, взятые с этого мужика.

Вероятно, мало кто из помещиков, особенно крупных, понимал эту враждебность. Князь С. Е. Трубецкой с умилением вспоминал, как его дедушка князь Щербатов в своем огромном имении принимал новобрачных крестьян, подходивших к «ручке» (это уже в пореформенный период!), а князь Е. Н. Трубецкой писал, как его дедушка П. И. Трубецкой с «княжеского» места любовался гуляньем его бывших крестьян на престольный праздник и раздавал им подарки (103, с. 11). Экая идиллия! С. Е. Трубецкой пишет, что «дедушка Щербатов… был… проникнут сознанием, что и после уничтожения крепостного права он – «отец своих крестьян». Но, с другой стороны, он не сомневался в том, что и крестьяне считают себя «его детьми». «Мы – ваши, вы – наши! – эта старинная крестьянская формула звучала для его слуха без малейшей фальши.

Я продолжал верить, что «хорошие» мужики относятся к господам, как это полагалось по схеме дедушки, но я начинал замечать, что есть и «дурные» мужики и что они даже не единичное исключение… До некоторой степени мои чувства к крестьянину носили какой-то смутный отпечаток родственности, чего совершенно не было, например, в отношении к рабочему, разночинцу или интеллигенту. Такое восприятие не было индивидуальной моей особенностью: таково же было ощущение моих сверстников, росших в той же среде» (104, с. 155–156).

И каким же диссонансом для мемуариста прозвучали слова «тети Паши Трубецкой (урожд. кн. Оболенская)»: «Знайте, что мужик – наш враг! Запомните это!», и слова противника Крестьянской реформы, старого дворецкого князя Щербатова, Осипа: «Господа деревни не знают, – говорил Осип. – Мужик – зверь! Руку лижет, а норовит укусить! Уж я-то знаю, свой же брат! Только управы теперь на него нет. Зазнался мужик! И все хуже будет… Вот старый князь (дедушка), Бог даст, не доживет, а князьков-то (Осип показал на нас с братом), может, когда мужики и прирежут…» (104, с. 156–157).

Не было в русской деревне идиллии в отношениях мужика к барам после отмены крепостного права, как не было и до, что бы нам сейчас ни пели менестрели русской идеализированной усадьбы. Помещиков избивали кулаками и палками, пороли кнутом, травили мышьяком, душили во сне подушками, убивали топорами и из ружей, вешали и топили. Убивали в одиночку, небольшими группами и даже с ведома всей деревни. И, надо признать, поделом. Хотя суды обычно объясняли все «развращением крестьян» и даже в одном, уже вопиющем случае (помещик отнимал землю и личные деньги, незаконно сдавал в рекруты и ссылал в Сибирь и т. д.) суд отметил, что: «Нерасположение крестьян к Балк и месть Масленникова не были плодом каких-либо законопреступных действий или жестокого обращения с ними помещика, а происходили единственно от неблагоразумного и вредного даже относительно его самого управления» (71, с. 288), на самом деле причины, и основательные, были. Иначе почему бы крепостные дворецкий и камердинер взорвали дом деда Н. А. Морозова, похоронив барина с женой под его обломками (64, с. 27), а повар, кучер и стремянный удавили развеселого помещика, исправника Борисова, родственника А. Фета (109, с. 78–79)? «В 1836–1854 гг. всего было 75 случаев (покушения на убийство помещиков – Л..). Ежегодное число случаев колебалось от 1–7, в среднем по 4 в год. Убийств помещиков было с 1835 по 1854 г. 144, в среднем ежегодно по 29. В течение 9 лет (1835–1843 гг.) в Сибирь было сослано за убийство помещиков – 416 человек (298 мужчин и 118 женщин)» (42, с. 56). А. Повалишин в своем знаменитом, основанном на архивных документах сочинении «Рязанские помещики и их крепостные», бесконечно перечисляя в специальной главе многочисленные случаи насилия крестьян над их господами, пишет: «Несмотря на значительное число преступлений, совершаемых крестьянами над помещиками их, количество этих преступлений в действительности было еще значительнее, если принять в расчет, что многие из них не обнаружены за отсутствием доказательств. Много преступлений против помещиков осталось невыясненными, заподозренные были оставлены в подозрении» (71, с. 289).

Воплощением христианского смирения и терпения русский крестьянин не был. Но если до 1861 г. его вражда распространялась только на своего помещика, то затем враждебным стало отношение ко всем господам.

Не особенно идеальными были отношения и внутри крестьянства, в миру. Правда, исследователи общины отмечали, что в ней существовала взаимопомощь в особых случаях, в виде безвозмездной помочи, отсрочки платежей и повинностей, безвозмездного отвода земли под усадьбы вдовам и сиротам и тому подобное (92, с. 298, 331, 381). Однако нужно отметить, что еще со времен ранних славянофилов имела место идеализация общины, сначала как воплощения «братской христианской любви», потом как реализации идеалов крестьян – «коммунистов по природе», и т. д. На самом деле современники нередко отмечают огромное влияние на принятие решений богатых, т. е. пользовавшихся авторитетом и властью мужиков; и решения эти, вопреки справедливости, принимались в пользу этих «авторитетов». Особенно же при подворном землевладении крестьянин, временно нуждавшийся в деньгах, попадал в кабалу к односельчанину-кредитору, так что потом ему оказывалось трудно поправить свое хозяйство. «Нравственное унижение бедняков гораздо сильнее там, где существует подворное владение. Там богатый крестьянин, сделав с бедняком выгодную для себя сделку, считает себя его благодетелем и всячески унижает его… Богач не только не щадит самолюбия своего должника, давая на каждом шагу чувствовать свою власть над ним…» (92, с. 201).

Народник по воззрениям, за это сосланный в имение под надзор полиции, человек думающий, хорошо изучивший деревню за время своего хозяйствования, А. Н. Энгельгардт писал: «Известной дозой кулачества обладает каждый крестьянин, за исключением недоумков да особенно добродушных людей и вообще «карасей». Каждый мужик в известной степени кулак, щука, которая на то и в море, чтобы карась не дремал… Хотя крестьяне и не имеют еще понятия о наследственном праве собственности на землю – земля ничья, земля царская – но относительно движимости понятие о собственности у них очень твердо… У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству – все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней, каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому поблагоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать всякого другого, все равно, крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду. Все это, однако, не мешает крестьянину быть чрезвычайно добрым, терпимым, по-своему необыкновенно гуманным, своеобразно, истинно гуманным, как редко бывает гуманен человек из интеллигентного класса… Но при всем том нажать кого при случае – нажмет… Когда крестьяне деревни А., выпахав ближайшие земли, стали снимать земли в отдаленных местностях, где крестьяне бедны, просты, сильно нуждаются, то они – и притом не один какой-нибудь, а все – сейчас же стали эксплуатировать нужду тамошних крестьян, стали раздавать им под работы хлеб, деньги. Каждый мужик при случае кулак, эксплуататор, но пока он земельный мужик, пока он трудится, работает, занимается сам землей, это еще не настоящий кулак, он не думает все захватить себе, не думает, как бы хорошо было, чтобы все были бедны, нуждались, не действует в этом направлении. Конечно, он воспользуется нуждой другого, заставит его поработать на себя, но не зиждет свое благосостояние на нужде других, а зиждет его на своем труде» (120, с. 386–387).

Думается только, что, сказав «крестьяне и не имеют еще понятия о наследственном праве собственности на землю – земля ничья, земля царская», Энгельгардт погрешил против истины. У известного революционера-народника Н. А. Морозова в воспоминаниях есть два любопытных пассажа. Оказавшись в среде эмигрантов в Женеве, он слышал от единомышленников, варившихся в эмигрантской среде: «Наш простой народ по природе анархичен… Ему надо все или ничего, он не понимает никаких компромиссов. Он не понимает частного землевладения. Для народа земля есть божий дар и потому принадлежит лишь тому, кто ее обрабатывает собственными руками, и только до тех пор, пока он обрабатывает ее. Кто перестал, должен отдать ее другому, желающему на ней работать» (64, с. 328). Однако в своих странствиях среди крестьян Морозов слышал совсем другое:

«– А вы сами куда?

– Да верст за десять отсюда, делить землю. Прикупили нас восемь человек из деревни в складчину у барина, а теперь хотим разделить…

– А зачем же делить? Вы бы так и оставили общую.

– Ты городской, видно? – спросил он меня вместо ответа.

– Из Москвы, фабричный.

– Я так и думал, – заметил он. – А ты запасись-ко сам землей, тогда и увидишь, как хозяйничать на ней всем вместе.

– Да ведь земля божия? Общая? – задал я ему хитрый вопрос, так как в среде молодежи на все лады повторялось, что простой народ даже не понимает, как это земля, которую создал бог для всех, может быть в частной собственности.

– Божия там, где никто не живет, – философски заметил он. – А где люди, там она человеческая…

…Меня сильно затронуло простодушное объяснение крестьянина, почему они предпочитают разделить купленную землю. «Своя-то выгоднее!» – звучали у меня в ушах его слова» (64, с. 171, 174).

На самом деле и к собственности на землю крестьяне относились трезво, а не согласно придуманным господами-народниками, идеалистами, принципам. Тот же Энгельгардт, противореча себе, пишет: «Известно, что крестьяне в вопросе о собственности самые крайние собственники, и ни один крестьянин не поступится ни одной своей копейкой, ни одним клочком сена. Крестьянин неумолим, если у него вытравят хлеб; он будет преследовать за потраву до последней степени, возьмет у бедняка последнюю рубашку, в шею наколотит, если нечего взять, но потраву не простит… Конечно, крестьянин не питает безусловного, во имя принципа уважения к чужой собственности, и если можно, то пустит лошадь на чужой луг или поле, точно так же, как вырубит чужой лес, если можно, увезет чужое сено, если можно, – все равно, помещичье или крестьянское…» (120, с. 59). Хлеб, трава, лес – неотделимы от земли, ее без них в хозяйстве не бывает, и собственность на хлеб, сено, лес – это собственность на землю.

Такой противоречивой фигурой оказывается русский крестьянин в глазах его современников, в том числе и из крестьянства. Не был он воплощением братской христианской любви, смирения, доброты, а, тем более, общинных, и уж паче того, коммунистических идеалов. И нравственность его, и религиозное сознание были весьма относительны. В конце концов, кто, как не народ, сложил поговорки: «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн», «На то и щука в море, чтобы карась не дремал» или (об иконах): «Годится – молиться, не годится – горшки накрывать».

Глава 12

Необходимые разъяснения к русскому социуму в связи с историей его повседневности

Итак, мы подробно рассмотрели крестьянское жилище, двор и деревню, а также связанные с ними элементы деревенской повседневности. Если характер повседневности детерминируется средой обитания, включающей, в том числе, социальные и экономические обстоятельства эпохи, то очевидно, что для полноты картины нам следует обратиться к прямо противоположному социальному полюсу – к помещикам и помещичьему жилищу, к барским хоромам, как обычно называли крестьяне усадебный дом. На одном, крайнем полюсе изобка какого-нибудь горемыки-бобыля – одинокого, часто никчемного, больного или придурковатого, жившего мирским подаянием и в лучшем случае летом нанимавшегося в пастухи. На другом – хоромы большого барина, сановника, аристократа, владельца тысяч крепостных душ, в том числе, может быть, и этого бобыля.

Однако сразу же отметим, что полюсные изображения создают неполную, а потому ложную картину. Между полюсами масса переходных элементов, как на географической карте между полюсами лежит множество параллелей, как на картине между черным и белым цветами множество других цветов и их нюансов.

Ведь уже из описания крестьянского жилища можно сделать вывод, что крестьянство не было единым. На одном полюсе – крохотная изба, на другом – огромный крестовый дом-шестистенок. Ясно, что в них живут разные люди.

Действительно, общепринятые в исторической науке социальные (и социокультурные) категории – «народ», «крестьянство», «дворянство», «помещики» или «буржуазия», «рабочий класс» довольно абстрактны. Был неквалифицированный низкооплачиваемый чернорабочий-сезонник и был постоянный квалифицированный и высокооплачиваемый (60–70 руб. в месяц, как в конце ХIХ в. у петербургского рабочего-металлиста, впору младшему офицеру, подпоручику или поручику) городской рабочий на крупном столичном предприятии. Что общего между ними в культурно-бытовом облике, в их повседневности? Но и тот и другой – рабочие.

Эти обобщенные и в общем-то абстрактные категории необходимы в теоретических научных исследованиях: наука не может опираться на частные случаи. Но они не годятся для конкретно-исторического описания повседневности.

Крестьянство не было единым ни в каких смыслах, кроме чисто юридического, как не были едиными ни дворянство, ни купечество, ни мещанство, ни так называемая буржуазия.

Начнем с того, что «крестьянин» в дореволюционной России было понятием чисто юридическим, сословным. Человек закончил, допустим, Санкт-Петербургский практический технологический институт, он инженер, служит на крупном частном заводе в большом городе, получает в год несколько тысяч рублей жалованья и дополнительно к этому различные приватные доходы (дореволюционная инженерия была высокооплачиваемой группой), он снимает квартиру в 5–7 комнат, нанимает прислугу, к нему обращаются «барин» и «вы». Но если ему понадобится паспорт, он будет получать его в волостном правлении в той местности, где родился, и в паспорте будет прописано: «крестьянин», пока он по каким-то соображениям не «перепишется» в иное сословие. Человек покупает торговое свидетельство, ведет крупную торговлю, допустим, льном, живет в Риге или Петербурге, ездит к контрагентам в Лейпциг или в Лондон, но когда он для поездки будет получать паспорт, там будет написано: «крестьянин». И только если он вступит в купеческую гильдию, в паспорте будет написано «купец», хотя по роду занятий и материальному положению он ничем не будет отличаться от того себя, который назывался крестьянином. Кабатчик, лавочник, мельник, забывшие или даже отродясь не знавшие, как берутся за рогали сохи, все равно в паспортах писались крестьянами.

Следовательно, говоря о крестьянстве, мы должны иметь в виду некоторые специфические признаки. Во-первых, крестьянин – человек, юридически принадлежавший к крестьянскому сословию (сословие – социально-юридическая категория, тесно замкнутая и характеризующаяся наследственными правами, привилегиями или обязанностями, закрепленными законом или традицией; переход из одного сословия в другое затруднен и в каждом индивидуальном случае оформляется юридически). Но, как мы видели, к крестьянству принадлежали люди самого различного рода. Во-вторых, он должен постоянно проживать в деревне. (Но в деревне жили и кабатчик, и лавочник, и мельник, и помещик). В-третьих, он должен постоянно заниматься сельским хозяйством, земледелием как основным родом занятий. (Но сельским хозяйством занимались и помещики.) Таким образом, тот, кого мы называем в нашем случае крестьянином, должен отвечать сразу трем требованиям: принадлежать к крестьянскому сословию, жить в деревне и заниматься земледелием как основным родом занятий.

Тем не менее, если мы теперь станем употреблять это общее понятие для описания крестьянской повседневности, мы все равно создадим ложную картину.

Крестьянином мог быть и упомянутый выше бобыль, и нанимавший его тысячник, владелец фабрик, гонявший по Волге свои баржи и снимавший на Макарьевской ярмарке лавки. Такого крестьянина описал в романе «В лесах» П. И. Мельников-Печерский, и никто до сих пор не укорил его в искажении действительности. Следовательно, при описании истории повседневности необходимо учитывать экономический фактор. Но и это еще не все. Крестьянство не было единым и в сословном смысле.

Перед отменой крепостного права в России в конце 40-х гг. ХIХ в. было около 120 различных категорий крестьянства начиная от насчитывавших несколько сот или тысяч человек: обельные крестьяне Костромской губернии, потомки Ивана Сусанина; половники Вологодской губернии, потомки тех русских смердов, которые могли переходить от одного помещика к другому; белорусские панцирные бояре; ямщики, которые вместо уплаты оброчной подати государству должны были содержать лошадей для перевозки почты; приписные, приписанные в казенным заводам, и посессионные, купленные к частным заводам, которые должны были работать на нужды заводов – множество различных групп, общим для которых были: уплата подушной подати по самому факту своего существования, исполнение рекрутской повинность и множества других денежных и натуральных казенных и земских повинностей, подлежание телесным наказаниям и исполнение денежных или натуральных повинностей в пользу владельца.

Среди них самыми крупными, которых обычно и имеют в виду, говоря о крестьянстве, были государственные, удельные и помещичьи или крепостные крестьяне.

Государственные крестьяне составляли примерно треть всего сельского населения. Они, как говорится, эксплуатировались самим государством: платили ему оброчную подать. Это была самая свободная (если так можно было сказать о дореформенном крестьянстве) и самая зажиточная группа. Еще с 60-х гг. XVIII в. они пользовались ограниченным самоуправлением, их наделы в общем были больше, чем у других категорий крестьянства, а оброки – ниже (но это, разумеется, только в среднем), и с 1801 г. они обладали основным правом свободного человека – правом вступления в сделки и приобретения недвижимой собственности, земли. Недаром после отмены крепостного права, когда все крестьянство слилось в единую массу, бывшие государственные крестьяне оказались зажиточнее прочих.

Немногим более 20 % сельского населения составляли удельные крестьяне, управлявшиеся удельным ведомством и платившие оброк на содержание Императорской фамилии. В общем и целом, они по положению сближались с государственными, только самоуправление получили в конце XVIII в. Потап Максимыч Чапурин, которого изобразил П. И. Мельников-Печерский, был как раз удельным крестьянином. В этих двух группах и было наибольшее число «капиталистых», крестьян, широко занимавшихся не только, а иной раз и не столько земледелием, но и промыслами и торговлей.

Более трети сельского населения до 1861 г. составляли крестьяне помещичьи, или крепостные, принадлежавшие на праве частной собственности потомственному дворянству. Не только с нашей современной точки зрения, но и с точки зрения современников это была самая бесправная, самая обездоленная часть крестьянства. Всем своим имуществом крестьянин отвечал за исправное исполнение повинностей в пользу владельца. Права помещиков на наказание крепостных никак не ограничивались, и даже смерть крепостного от телесных наказаний не считалась убийством. Только с 1833 г. законодательно определялось право помещика использовать наказания по его усмотрению, лишь бы при этом не было увечья и опасности для жизни, а с 1845 г. закон определил предел наказаний 40 ударами розог или 15 ударами палок и дал право заключения в сельской тюрьме на срок до семи дней, а в случаях особой важности – до двух месяцев, с наложением оков. С 1760 г. помещики могли ссылать крепостных на поселение в Сибирь, с зачетом вместо поставки рекрутов в армию; ссылаемый не должен был иметь более 45 лет (с 1827 г.– 50 лет), с ним отпускались жена и дети, мужского пола до 5 и женского пола до 10 лет (42, с. 33–34). С конца XVIII в. присягу новому императору за крепостных приносили их владельцы, то есть крепостной не считался юридическим лицом и становился таковым, лишь совершив тяжкое уголовное преступление и представ перед государственным судом: за мелкие преступления крепостных судили их помещики. Уже говорилось, что многими помещиками применялась так называемая месячина: у крестьян отнималась их полевая земля, поступавшая в барскую запашку, крестьяне всю неделю работали на барщине, за что раз в месяц получали продукты. Известный общественный деятель того времени Ю. Ф. Самарин писал: «Месячники стоят на самом рубеже между крепостным состоянием и рабством… Месячнику нет исхода из его положения, и, кроме скудно обеспеченного содержания и вечного труда на другого до истощения сил, будущность ему ничего не представляет» (Цит. по: 42, с. 125). Разумеется, крестьян можно было дарить, обменивать и покупать с землей, на которой они сидели, и без земли, и даже продавать отдельно от родителей детей, достигших определенного возраста. И право вступления в сделки и приобретения недвижимости крепостные крестьяне получили только в 1846 г.

Разумеется, это только юридическое положение крепостного крестьянства. Далеко не все помещики пользовались этими правами, всеми сразу или каждым по отдельности. Масса крепостных и в глаза не видывала своих господ, проживая в «заглазных» имения и управляясь выборными и утвержденными помещиком старостами. Не следует представлять всех поголовно помещиков жестокими крепостниками, которые только и норовили содрать с мужика шкуру и как-либо иным образом проявить свою власть. Конечно, абсолютная власть развращает абсолютно как подданных, так и владельцев, но все же люди в основной своей массе остаются людьми, и жестокости, несправедливость по душе далеко не всем. Безусловно, помещик не упускал своей выгоды, а всякий огрех в работе выправлялся на крестьянской спине. Но ведь это огрех, вина. В целом же крестьянин (именно крестьянин, а не дворовый, о котором мы еще поговорим в своем месте) рассматривался как кормилец своего господина, и немного было охотников рубить сук, на котором сидишь. Даже когда крепостные не имели права собственности, среди них были «капиталистые» мужики, владевшие и купчими землями, и фабриками: ведь значительная часть нашей торгово-промышленной буржуазии, все эти Морозовы, Третьяковы и прочие вышла из крепостного крестьянства. Были даже единичные случаи, когда крепостные владели… собственными крепостными! Но все это записывалось до 1846 г. на имя владельца, который, конечно, в любой момент мог воспользоваться своим правом номинального собственника. И опять-таки далеко не все пользовались таким правом. Более того, помещики нередко гордились богатством своих крепостных, выставляли его напоказ и, если было нужно, не оставляли их без помощи. Нередко таких «капиталистых» крестьян ни за какие деньги не отпускали на выкуп: как же расстаться с предметом своей гордости. Отметим, что богатейшие крепостные-предприниматели почти без исключения принадлежали богатейшим помещикам, не гнавшимся за лишним рублем и содержавшим своих крепостных на весьма умеренных оброках; это и давало крестьянам возможность заняться предпринимательством и разжиться. Конечно, такие крепостные платили годовой оброк не в 15–20 руб., а в сотни и даже тысячи, но опять же с таким расчетом, чтобы не разорить их вконец: стричь крестьянина рекомендовалось регулярно, но так, чтобы он мог вновь обрасти. («Дом наш был в селе из первых: каменный, полутораэтажный, пять больших окошек по лицу, с двумя чистыми комнатами, а через сени на двор кухня с чуланом, внизу две кладовые со сводами для складки товаров. В одной чистой комнате принимали гостей, другая служила нам спальной. При доме всегда были работник и работница; первый жил у нас около тридцати лет, работницы иногда переменялись, но одна провела у нас тоже лет пятнадцать» (83, с. 125). Однако чем мельче был помещик, тем выше был размер оброка, тем меньше оброчных и больше барщинных, тем интенсивнее работы на барщине, вплоть до того, что месячники в подавляющем большинстве принадлежали именно мелкопоместным владельцам, хотя были и противоположные случаи.

Крестьянин никогда не был свободным человеком, и в этом было его главное отличие. Всем понятно, что не был свободным крепостной, помещичий крестьянин. Не был свободен и крестьянин государственный или принадлежавший ведомству. Даже при наличии собственности, главного признака и условия свободы, у него не было других прав свободного человека: права свободного передвижения и выбора места жительства и права выбора рода занятий. Он должен был получать срочный паспорт и не имел права поступления на государственную службу. Но и после великой крестьянской реформы, освободившей миллионы «ревизских душ» от помещичьей власти, после реформ государственных и удельных крестьян, русский мужик все равно остался не до конца полноправным. До 80-х гг. он продолжал платить подушную подать ввиду только самого факта физического существования. Несмотря на отмену в 1862 г. телесных наказаний, крестьянин, и только он (наравне с арестантами и каторжными) оставался подверженным им по приговору волостного суда, а с 1889 г. – земского начальника. Наконец, он был заключен в сельскую поземельную общину.

Крестьянская община – древнее установление. Еще первый русский свод законов, «Русская правда», знает вервь – объединение свободных крестьян-смердов, связанных круговой порукой. И просуществовала она до конца истории русского крестьянина, т. е. до советской эпохи. Веками она существовала, так сказать, незаметно. Но со второй половины XVIII в., когда получили право самоуправления государственные крестьяне (а с конца XVIII в. – и удельные), ее действия более или менее регламентировались; более жесткая регламентация произошла с конца 30-х гг. XIX в., после проведенной графом Киселевым реформы государственной деревни. Однако в этот период и у казенных, и у удельных крестьян их общинная жизнь находилась под спудом многочисленных государственных и удельных чиновников. По существу, новая жизнь общины наступила с 1861 г.

Бывшие крестьяне одного помещика, если таковых в большом селе было два-три, или одной деревни составляли сельский мир, на сходах домохозяев избиравший старосту, а при необходимости и других должностных лиц, например, полевого сторожа. И все внутрихозяйственные и бытовые вопросы решались этим сходом под председательством старосты. Конечно, решали демократически, большинством голосов, но верховодили на сходах несколько богатеев, от которых в большей или меньшей степени зависели очень многие. На взгляд постороннего человека на этих сходах царила совершенная бестолочь: шум, гам, ругань, чуть ли не драки. Но постепенно все успокаивалось, и выяснялось, что каким-то чудесным образом деньги поделены до последней полушки, земля поделена до последнего лоскута, сено – до последнего клочка. Община была связана круговой порукой в исполнении государственных повинностей: хотя подати были разверстаны по дворам, вносилась вся сумма общиной. В том числе и за неплательщика, который, однако, от этого не выигрывал. Обладая дисциплинарной властью над своими членами, мир мог «прижать» недоимщика: отдать в работы, забирая его заработок на восполнение недоимки, продать с торгов часть имущества, а на худой конец – через волостной суд заключить на несколько дней в «холодную» или посечь.

Но главное – община была юридическим владельцем крестьянских надельных земель: домохозяева, по числу мужских душ, получали землю только в пользование, вплоть до того, что у мира было право переделов земли по мере увеличения населения. Это землепользование было уравнительным и увязывалось с качеством и местоположением земли. Пашня могла быть под лесом, с южной стороны опушки, где посевы вымерзали бы в тени, и с противоположной стороны, где они грелись на солнце, вдоль дорог, где они вытаптывались бы, вблизи от деревни и вдалеке (т.н. запольные поля), на южном склоне и на северном и пр.; это мог быть и суглинок, и супесь, и клочок чернозема, и т. д. И в каждом таком качественном участке домохозяин получал полоску земли – чтобы по справедливости. Итогом была многополосица: хозяйство велось на множестве участков. А поскольку наделы были невелики, результатом многополосицы была узкополосица: иной раз полосы достигали двух саженей в ширину: поперек только поставить лошадь с сохой, а уж пахать невозможно; а поскольку при «двоении» пашни пахать требовалось и вдоль, и поперек, боронить кругами, постольку снижалось качество агротехники: на высоких гребнях хлеб высыхал, в глубоких бороздах вымокал. Кроме того, результатом многополосицы была чересполосица: узкие полосы через совсем уже узенькие, почти незаметные межи соседствовали с полосами, принадлежавшими другим хозяевам. А это влекло за собой принудительный севооборот: пахать, сеять, убирать требовалось одновременно с соседями, иначе были бы потравы посевов. При таких условиях никакие улучшения, например, изменение севооборота, были невозможны. При уравнительных переделах земли крестьянин не был заинтересован в поддержании урожайности своей земли, которая завтра могла оказаться в чужих руках; а в таком случае зачем работать, бить лошадь, вывозя навоз на поля? Зато все было по справедливости. А кроме того, плохие хозяева, не способные жить своим умом, угадать время для работ, могли ориентироваться на весь мир. «Мир – большой человек», – говорили крестьяне.

Внутри общины лада не было. Но зато против чужаков она выступала сплоченно, нужно ли было пропить мирской лужок, слупить ведерочко-другое водки с просителя из посторонних, или устоять против нажима начальства. «Как мир, так и я. Мир – большой человек!» По отдельности с каждым можно было договориться, приведя резоны, но на миру все становились неуступчивыми, и прежние договоренности не действовали. Как и артель, община способна была ободрать чужака как липку. П. М. Мельников-Печерский красочно описал и артельные, и мирские порядки в прекрасных романах «В лесах» и «На горах».

Выход из общины с землей был затруднен: она не склонна была разбазаривать ограниченный земельный фонд. И первым требованием было – внесение всех податей и повинностей и полностью, досрочно, – выкупных платежей. А с 80-х гг. требовалось еще и согласие двух третей схода и земского начальника. Столыпинская аграрная реформа 1907–1910 гг. отчасти смягчила это действие: достаточно было простого пожелания крестьянина. Земля при этом закреплялась в собственности, с правом ее отчуждения любыми способами. При этом земля могла оставаться по-прежнему в чересполосном пользовании (этим обычно пользовались бедняки, чтобы продать свои полосы более богатым соседям), либо вся полевая земля объединялась в один участок-отруб, а крестьянин оставался жить в деревне, пользуясь прочими сельскими угодьями (покос, выгон и пр.), или же крестьянин, объединив все причитающееся ему, выселялся на этот участок-хутор где-нибудь на краю общинных угодий. Но воспользоваться этим могли достаточно богатые крестьяне, имевшие и покупную землю, приуроченную к хутору, и некоторые деньги: ведь требовалось рыть колодец, прокладывать дорогу и пр.

Несколько общин объединялись в крестьянскую волость, где также действовал волостной сход представителей сельских обществ под председательством выборного волостного головы. Сход выбирал и других должностных лиц (сборщика податей и пр.), нанимал писаря, учителя, избирал волостной суд из своей среды. Именно волостной суд и мог приговорить крестьянина к аресту до пяти суток или телесным наказаниям до 20 ударов розгами.

Но при этом сама сельская поземельная община и крестьянская волость были ограничены в правах: сначала мировые посредники из дворян, затем непременные члены уездных по крестьянским делам присутствий, из дворян же, а потом земские начальники, выбиравшиеся помещиками из своей среды, полностью контролировали их, вплоть до приостановки решений сельских и волостных сходов и волостных судов и до смещения с должности сельских выборных должностных лиц. Для земских начальников, введение которых было фактическим восстановлением вотчинной власти помещика, ситуация была особенно удобна: вызвал неудовольствие сельский староста или волостной старшина – снимай с него должностной знак (медаль), пори или заключай в арестное помещение, а потом снова вешай ему медаль. В следующий раз умнее будет.

Вот в этом-то, в несвободе, все крестьянство было единым. Не правда ли, сомнительное единство?

Еще в 1801 г. государственные и удельные крестьяне получили право вступления в сделки и приобретения недвижимой собственности, земли, а в 1846 г. такое право получили и крепостные крестьяне. Читатель может подумать, что нищее крестьянство не способно было на такие покупки. В доказательство противного воспользуемся работой самого В. И. Ленина «Аграрный вопрос в России к концу XIX века», написанной им для Энциклопедического словаря бр. Гранат. В ней приведены следующие данные:

Принадлежало частновладельческих земель


Затем началась Столыпинская аграрная реформа, суть которой заключалась в создании мощного слоя крестьян-собственников. В ходе ее к 1 января 1916 г. 2008,4 тыс. домохозяев закрепили в собственность еще 14 122,8 тыс. десятин земли, да Крестьянский банк продал им 3990,1 тыс. десятин.

В 1915 г. дворянам (помещикам) принадлежало уже 39,5 млн десятин, что составляло 43,63 % от общего землевладения, а крестьянам – 33,7 млн десятин, т. е. 37,13 % всей частновладельческой земли, в том числе 16,6 млн десятин было в личной собственности и 17,06 млн – в собственности крестьянских обществ и товариществ[2]. Отметим, что в товарищества и общества для покупки земли и обычно совместной ее эксплуатации, объединялись, как правило, беднейшие крестьяне, не способные самостоятельно приобрести нужное количество земли.

Итак, за 10 лет, прошедших с начала реформы, крестьянское купчее землевладение почти сравнялось с помещичьим.

Кто-нибудь может подумать, что купленные крестьянами земли – кулацкие владения. Но… Ленин дал и распределение этой земли по размерам владений. На конец XIX в. по владениям менее 10 десятин: владельцев 409 864, земли у них 1 625 226 десятин, что дает на одно владение в среднем 3,9 десятины. Владельцев участков от 10 до 50 десятин 209 119, у них земли 4 891 031 десятина, т. е. по 23,4 десятины на владение в среднем.

Как не было крестьян вообще, так не было вообще и помещиков. Общим у помещиков было лишь их юридическое положение: каждый помещик непременно был потомственным дворянином. Именно принадлежностью к дворянскому сословию было обусловлено право владения населенными имениями, то есть крепостными людьми. Дворянин, владевший землей, но без людей на ней (были и такие), считался не помещиком, а землевладельцем, как и землевладелец-недворянин. Конечно, после 1861 г. это различие исчезло, и бывших помещиков стали официально называть землевладельцами. Но в быту это слово сохранилось, и даже крупных землевладельцев-недворян иногда называли помещиками.

Не было единства внутри дворянского сословия: официально или неофициально различались поместные и беспоместные, душевладельцы и бездушные, потомственные и личные, столбовые и служилые, сановные и нечиновные дворяне. Что же касается помещиков, то есть душевладельцев, которые здесь нас и интересуют, то главное – разница в количестве душ, которым и определялось богатство. Что было общего между владельцем нескольких тысяч, а то и десятков тысяч крепостных (Шереметевыми, Юсуповыми, Голицыными, Бобринскими и др.) и владельцами двух-трех, много десяти душ? Ничего, кроме того, что юридически и те и другие были потомственными дворянами и помещиками.

Читатель, плохо знающий историю своего народа (а история – это не выдающиеся исторические события вроде Куликовской битвы, и не деяния императоров, выдающихся государственных деятелей и полководцев, а повседневная жизнь всего народа), воскликнет: да сколько их было, этих владельцев нескольких душ! Ведь в массовом сознании, выработанном и русской литературой ХIХ в., и пропагандой ХХ в., помещик – непременно большой барин, живущий среди многочисленной дворни в роскошном каменном особняке с колоннами или в своем богатом поместье.

Увы! Статистика прошлого свидетельствует: накануне отмены крепостного права мелкопоместные, к которым относили владельцев до 20 душ мужского пола (женщины в счет не шли), насчитывалось 41 % от общего числа душевладельцев, и в среднем их душевладение составляло 7,9 души на одного такого помещика! Много это или мало, почти 8 душ крепостных? А вот судите сами: по тогдашним меркам, с учетом производительности труда крепостных, считалось, что для содержания одного человека нужно 10 пар рабочих рук. А как быть, если их два-три?

Нынче у нас эпоха полузнания. Почерпнул человек некогда в школе полузабытые полусведения, прочел одну-две книжки о прекрасной жизни в помещичьей усадьбе – и сформировалось у него это полузнание. И стоит он на нем, как на камне. Как-то одна немолодая уже дама, работающая в архиве (!), в истерике заявила мне, что эти мизерабли, владельцы до 20 душ, – однодворцы! А позже выяснилось, что она – не одна такая, и даже в популярной литературе о мелкопоместных говорят как об однодворцах. Воистину невежеству нет предела. Однодворцы – совершенно особое сословие, сложившееся при Петре I, – потомки служилых людей по прибору. Было их в стране к середине XIX в. несколько десятков тысяч чел., и после крестьянской реформы они слились со всем крестьянством. Положение их было межеумочным: они, как крестьяне, платили подушную подать, но, как дворяне, были освобождены от телесных наказаний; они исполняли рекрутскую повинность, но изначально служили только 15 лет; они могли владеть крепостными, но продавать и покупать их могли только между собою, а в 1841–1858 гг. эти крепостные были выкуплены у однодворцев государством. Однодворец был как летучая рыба в океане. А дворянин и помещик, даже владеющий двумя-тремя душами крепостных, был все же дворянином и помещиком, со всеми присущими дворянству правами и без всяких обязанностей.

К мелкопоместным (малодушным) относили и владельцев от 21 до 100 душ. Этих было еще 35 % по отношению к общему числу душевладельцев, и в среднем на одного такого помещика приходилось 46,9 души. Например, всем известная еще по школе «дубинноголовая» Настасья Петровна Коробочка имела без малого 80 душ крепостных мужиков. Конечно, ела она жирно, пила сладко, спала мягко… и только.

Если читатель не поверит и заявит, что имеются и иные точки зрения на помещиков, то отошлем его к материалам 10-й ревизии (переписи крестьянского населения), проводившейся в 1858–1859 гг., обработанным и опубликованным известным статистиком того времени профессором Тройницким (101, с. 51–53, 57–50, 64–68, 76–85). Эти материалы давно и хорошо известны историкам и часто используются ими.

Итак, 76 % помещиков – мизерабли, из них добрая треть практически нищенствовала, подвизаясь у богатых соседей в качестве домашних шутов и приживалов, почетных слуг, выпрашивая за это то возик овсеца, то мерку мучицы, то поношенный сюртучок, а то и слепенькую на один глаз кобылку.

Далее идут владельцы от 101 до 1000 душ. Именно 100 душ и были той гранью, которая делала душевладельца полноценным помещиком в глазах правительства. Например, когда в процессе подготовки крестьянской реформы 1861 г. были опубликованы описания помещичьих имений по анкетным данным, поступившим из дворянских губернских комитетов по улучшению быта крестьян, в публикацию включили только имения свыше 100 душ. И правом голоса в дворянском губернском собрании пользовались владельцы не менее 100 душ, а малодушные должны были объединяться и, набрав в совокупности эти необходимые 100 душ, имели один голос на всех. Этих было около 23 % и в среднем на одного приходилось 246 душ.

Последней группой были владельцы свыше 1000 душ. С 1000 душ в России начиналось богатство. Недаром известный роман А. Ф. Писемского о молодом человеке, продавшемся за богатство, назывался «Тысяча душ». Этих богатых душевладельцев накануне отмены крепостного права, согласно тогдашней статистике, числилось 1396 – около 1,2 % от общего числа душевладельцев. Но это согласно тогдашней статистике. На деле их численность была немного иной. Дело в том, что учет шел по губерниям, и душевладелец учитывался в каждой губернии, где владел землей с крепостными, так что богатые помещики, владевшие имениями в нескольких губерниях, учитывались несколько раз. Да и в своей губернии у него могло быть несколько имений. Так, в Рязанской губернии по 7-й ревизии (1733 г.) 6471 помещику принадлежало 8975 имений, или на 100 помещиков приходилось 1,38 имения. Но суть дела от этого не меняется: все равно хозяев богатых имений было мало. Достаточно сказать, что в поголовно обследованных автором Вятской, Вологодской и Олонецкой губерниях помещиков, владевших более чем тысячью душ, было всего… трое на полторы тысячи имений: двое (Межаковы и Лермонтовы) в Вологодской, и один (Дурново) – в Вятской, в Олонецкой же – ни одного! Конечно, северные губернии – не помещичьи, но все же… Зато в среднем на одного такого душевладельца приходилось 2 202 души.

Жалованная грамота благородному дворянству, данная в 1785 г. Екатериной II, расширила и зафиксировала дворянские права и привилегии. Дворяне данного уезда и данной губернии составляли дворянское общество, и раз в три года в дворянском собрании избирали ряд должностных лиц (уездный исправник, заседатели в судебных органах, некоторое время – уездный судья и пр.) и уездных и губернского предводителей дворянства. Предводители играли огромную роль, будучи председателями или членами множества местных временных и постоянных учреждений и комиссий, а губернский предводитель во всех губернских присутствиях занимал второе место после губернатора. Должность губернского предводителя соответствовала 4-му классу Табели о рангах, а уездного – 5-му, с правом ношения мундира с соответствующим шитьем; предводитель, избранный на третье трехлетие, утверждался в этом чине. В то же время должность была очень хлопотной и влекла за собой большие расходы: предводитель должен был держать открытый стол для своих дворян, помогать неимущим дворянам материально, устраивать их детей в казенные учебные заведения и пр., так что длительное предводительство даже богатых помещиков приводило к разорению. При этом предводитель не только не получал жалованья, но даже было строго запрещено делать ему подарки. Однако же должность была очень почетной, открывала возможности для карьеры и злоупотреблений, и за право быть избранным кандидаты вели ожесточенную борьбу, осложнявшуюся интригами, вплоть до покупки голосов малоимущего дворянства.

Такова была социальная структура русского поместного дворянства, которая, разумеется, должна была найти отражение в помещичьей повседневности.

Глава 13

Помещичья усадьба

«Есть милая страна» – эти строки поэта Е. А. Баратынского обращены к его подмосковной усадьбе Мураново, которой он не просто владел, но которую обустроил по своим планам и вкусу, где он творил, где растил и воспитывал детей. «Русская усадьба – это действительно целая страна, материк, феномен нашей истории и культуры», – так открывают обращение к читателю авторы монографии «Мир русской усадьбы» (63, с. 3). Плененные действительно волшебным миром старинной помещичьей усадьбы, так не похожим, кажется, на наш тусклый мир, они не жалеют слов, чтобы излить свой восторг. «Это прежде всего счастливый мир детства. Система домашнего воспитания и образования в дворянских семьях закладывала основы традиций семьи и рода, уважения и гордости памятью предков, фамильными реликвиями. Вырастая, человек покидал усадьбу и погружался в мир реалий, который чаще всего рождал чувство ностальгии по усадьбе, но порой и отталкивал от ее неприхотливого быта, как это случилось с Ф. И. Тютчевым.

Усадьба оставалась на всю жизнь любимым местом досуга и творческого труда, “приютом спокойствия, трудов и вдохновения”, по признанию А. С. Пушкина. Почти в каждой усадьбе девять прекрасных муз находили своих поклонников» (63, с. 4).

Экая умильная картина! Инда слеза прошибает.

Взглянем же и мы на помещичью усадьбу. Но посмотрим не из своих железобетонных муравейников, а из самой усадьбы, глазами ее обитателей, таков ли он, этот волшебный мир.

Прежде чем начать разговор о помещичьей усадьбе, нужно прояснить некоторые терминологические тонкости. Имение – это любое владение, в том числе и ненаселенное, а из населенных – в том числе и заглазное, в котором помещик не жил, и в котором могло даже не иметься жилья для него. Поместье – имение, в котором имелась барская усадьба. Усадьба же – место непосредственного, постоянного или временного пребывания помещика. При этом усадьба могла быть сельской, но могла быть и городской, при которой, разумеется, никакого поместья не было – просто городская усадьба, дом в городе с принадлежащей ему землей. При этом принципиальных различий между сельской и городской усадьбой, а тем более между помещичьими домами в деревне и в городе не было: городская усадьба была копией сельской, только поменьше, а городской дом мог быть даже и побольше: смотря, какой помещик. Но при этом городские усадьбы могли принадлежать не только помещикам, но и беспоместным дворянам, и даже недворянам. Поэтому здесь мы иногда будем говорить не только о сельской дворянской усадьбе, как надлежало бы, но заодно и о городской, даже столичной: разделить их трудно, так пусть одна дополняет другую.

Далеко не везде были усадьбы, потому что далеко не все помещики проживали в имениях. Любопытную связь между размером имения и местом жительства, а также обликом помещиков проследил некогда современник в Смоленской губернии в 50-х гг. ХIХ в. Дворяне без крестьян жили отдельными селами, обрабатывая клочки своих земель. Дворяне, имевшие менее 20 душ, приближались к крестьянам; они или совсем не служили, или после кратковременной службы, получив первый чин, безвылазно жили в деревне. Имевшие от 21 до 100 душ непременно служили, но уже в младших чинах оставляли службу и также круглый год жили в деревне. Помещики, у которых было от 100 до 500 душ, зимой обыкновенно жили в ближайших городах, на лето возвращаясь в имения для занятия хозяйством. Наконец помещики, имевшие более 500 душ, даже если жили в имениях, очень редко сами занимались хозяйством, передоверяя его старостам и управляющим, преимущественно же пребывали в столицах на службе или на досуге. Другой исследователь вопроса отмечал, что в Тверской губернии постоянно жило в имениях не более ¼ помещиков (42, с. 65).



Поделиться книгой:

На главную
Назад